Дружинин Александр Васильевич
Письма иногороднего подписчика о русской журналистике

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Собраніе сочиненій A. B. Дружинина

Томъ шестой

(Редакція изданія Н. В. Гербеля)

Санктпетербургъ

Въ типографіи Императорской Академіи Наукъ

1865

ПИСЬМА ИНОГОРОДНЯГО ПОДПИСЧИКА

О РУССКОЙ ЖУРНАЛИСТИКѢ.

   

http://az.lib.ru

   <Фрагменты, имеющиеся в журнальных публикациях, и отсутствующие в тексте Собрания сочинений выделены цветом. -- bmn>
   

ОГЛАВЛЕНІЕ

   

1848.

   Письмо первое. Декабрь
   

1849.

   Письмо второй. Январь
   Письмо третье. Февраль
   Письмо четвертое. Мартъ
   Письмо пятое. Апрѣль
   Письмо шестое. Май
   Письмо седьмое. Сентябрь
   Письмо восьмое. Октябрь
   Письмо девятое. Ноябрь
   Письмо десятое. Декабрь
   

1850.

   Письмо одиннадцатое. Январь
   Письмо двѣнадцатое. Февраль
   Письмо тринадцатое. Мартъ
   Письмо четырнадцатое. Апрѣль
   Письмо пятнадцатое. Май
   Письмо двадцатое *). Октябрь
   Письмо двадцать-первое. Ноябрь
   Письмо двадцать-второе. Декабрь
   

1851.

   Письмо двадцатъ-третье. Январь
   Письмо двадцать-четвертое. Февраль
   Письмо двадцать-пятое **). Мартъ
   Письмо двадцать-шестое. Декабрь
   

1852.

   Письмо двадцать-седьмое. Январь
   Письмо двадцать-осьмое. Февраль
   Письмо двадцать-девятое. Мартъ
   Письмо тридцатое. Апрѣль
   Письмо тридцать-первое. Ноябрь
   Письмо тридцать-второе. Декабрь
   

1853.

   Письмо тридцать-третье. Январь
   Письмо тридцать-четвертое. Декабрь
   

1854.

   Письмо тридцать-пятое. Январь
   Письмо тридцать-шестое. Февраль
   Письмо тридцатъ-седьмое. Мартъ
   
   *) Письмо 16, 17, 18, 19 писаны въ редакцію "Современника" другимъ лицомъ. Нумерація же оставлена здѣсь безъ измѣненія, для удобства, такъ-какъ самъ Дружининъ, ссылаясь на свои письма, называетъ ихъ по нумерамъ.
   **) Первыя 25 писемъ были напечатаны въ "Современникѣ", письма 26--33 -- въ "Библіотекѣ для Чтенія", остальныя четыре письма (34--37) снова въ"Современникѣ".
   

I.

Декабрь 1848.

   Съ удовольствіемъ получилъ я послѣднее письмо ваше, въ которомъ вы просите меня передавать вамъ, время отъ времени, потребности читающей публики {Эту просьбу мы адресовали въ нашемъ объявленіи ко всѣмъ иногороднымъ подписчикамъ и будемъ очень рады, если вызовъ нашъ не останется безъ вниманія. Ред.} нашей губерніи, сообщать то, что думаетъ она о дѣятельности вашего и другихъ журналовъ, и указывать вамъ тѣ статьи и тѣхъ авторовъ, которые ей болѣе нравятся. Мысль ваша заслуживаетъ похвалы. Нѣсколько замѣчаній привожу я въ концѣ письма и тутъ же говорю о дѣятельности "Современника", отдѣльно отъ другихъ журналовъ, такъ-какъ мнѣніе мое не можетъ быть назначено къ печатанію въ "Современникѣ" же.
   Вмѣстѣ съ тѣмъ вы приглашаете меня составлять ежемѣсячные отчеты о замѣчательнѣйшихъ статьяхъ, помѣщенныхъ въ нашихъ журналахъ. Берусь за это съ охотою, хотя не могу обѣщать вамъ ни полноты, вы тщательности исполненія. Долго толковать объ одномъ предметѣ я не въ состояніи: j'aime à marivauder, какъ говорилъ Дидро, замѣчательный фельетонистъ того времени, когда еще не было фельетоновъ. Я до крайности способенъ начинать за здравіе, а сводить за упокой, во поводу журналовъ говорить о театрѣ, и, толкуя о чтеніи, ввернуть нѣсколько словъ объ охотѣ и сельскомъ хозяйствѣ. Отступленіе вещь никогда не лишняя, часто мысль ваша бродитъ на страшное разстояніе отъ вашего предмета, и, несмотря на то, между предметомъ и отступленіемъ раждается какая-то связь, съ перваго раза непонятная. Итакъ, да здравствуютъ отступленія! пусть, говоря о "Москвитянинѣ", сверну я на стерляжью уху или романею, или верчено, или пряжено съ лукомъ; пускай, разбирая "Сынъ Отечества", заговорю я о вавиловскомъ столпотвореніи... Развѣ сотрудники "Москвитянина" не прославляютъ романеи? развѣ они, возбуждая аппетитъ своихъ читателей, не толкуютъ ежечасно о съѣстныхъ припасахъ? развѣ романы "Сына Отечества", полные нѣмецкихъ оборотовъ съ глаголами на концѣ, не возбуждаютъ мысли о смѣшеніи языковъ?...
   Мы всѣ любимъ читать, читаемъ безпрестанно, читаемъ больше, нежели бы слѣдовало. Образъ современной жизни, не очень богатой происшествіями, нашъ холодный и непріятный климатъ, отсутствіе живыхъ интересовъ рано заставляютъ насъ знакомиться съ несуществующими образами и вымышленною жизнью. Освободившись отъ занятій, часто утомительныхъ и скучныхъ, и охладѣвши къ развлеченіямъ такъ же вялымъ, какъ занятія ваши, мы съ удовольствіемъ беремъ въ руки новый журналъ или новую книгу и легко поддаемся ихъ интересу, не всегда достойному того, чтобъ надъ нимъ останавливаться. Но что же дѣлать? учиться поздно, читать знаменитыхъ писателей какъ-то утомительно, а просто думать... тоже какъ-то не хочется. И переиначивъ декартову аксіому, образованный членъ общества смѣло можетъ сказать въ наше время: "читаю, слѣдовательно существую".
   И чего же лучше: чтеніе такъ удовлетворяетъ нашимъ малымъ потребностямъ, нашему уму, не любящему самостоятельной дѣятельности. A воображеніе ваше развито очень, какъ всегда развито оно у людей сѣверныхъ, вопреки всѣмъ избитымъ фразамъ о горячемъ воображеніи жителей юга. Человѣкъ горячаго темперамента можетъ увлечься описаніемъ воображаемыхъ событій и жизни поддѣльной; но это увлеченіе минутное; оно быстро забываетъ вычитанныя имъ идеи и происшествія, тогда какъ прочитанное нами долго не изглаживается изъ нашей памяти. Житель сѣверной страны труднѣе увлекается, но онъ способенъ привязываться къ чтенію, ясно видѣть передъ собою жителей вымышленнаго міра, радоваться ихъ счастію и почти страдать вмѣстѣ съ ними... Нигдѣ нѣтъ такихъ страстныхъ библіомановъ какъ въ сѣверной Германіи и Англіи; въ особенности начитанность великобританскихъ писателей приводитъ въ истинное изумленіе и во многихъ отношеніяхъ сильно вредитъ многимъ изъ нихъ. Свѣтскіе люди, въ этихъ государствахъ, читаютъ очень много, и третья доля аристократической лондонской молодежи, кромѣ достаточнаго знакомства съ отечественной и французской словесностью, весьма свѣдуща въ древней литературѣ. У васъ, въ Россіи, между образованнымъ классомъ, любовь къ чтенію не развита въ такихъ широкихъ и правильныхъ размѣрахъ. Мы читаемъ много, читаемъ въ-торопяхъ, не придерживаясь никакой системы, и вредимъ себѣ еще тѣмъ, что изъ чтенія, этого богатаго источника наслажденій, не извлекаемъ вполнѣ того удовольствія, которое оно можетъ доставить.
   Короче сказать, мы еще не постигли вполнѣ умѣнья читать. Я чувствую, что мысль эта способна возбудить и сомнѣніе и нѣкоторое негодованіе, но я держусь своего мнѣнія, и, не желая сердить никого, прибавлю еще: въ Петербургѣ-то именно и не умѣютъ читать. Я не говорю ни объ ученыхъ книгахъ, ни о философіи, ни о древней литературѣ: я говорю о чтеніи ежедневномъ, чтеніи романовъ, газетъ и журналовъ, о чтеніи простомъ, вполнѣ доступномъ для свѣтскихъ людей. Скажу еще болѣе: петербургскій читатель дѣлается совсѣмъ другимъ, оставивши столицу съ ея занятіями и удовольствіями.
   Случалось ли кому-нибудь изъ васъ, господа, разстроивъ свое здоровье нелюбимою работой, или, просто, изъ экономическихъ разсчетовъ, удалиться, по книжному выраженію: "куда-нибудь въ глушь", то есть въ ваше имѣніе, въ которой-нибудь изъ губерній, и о которомъ вы почти было позабыли? Чтобъ защититься отъ скуки, вы берете съ собою нѣсколько сочиненій любимыхъ вашихъ авторовъ; чтобы не отстать отъ умственнаго движенія, вы подписались на русскіе и иностранные журналы. Въ первые дни вашего одиночества вамъ читать лѣнь: вы бродите по лѣсамъ и по саду, спите ночью, спите послѣ обѣда, не думаете вы о чемъ, и мало-по-малу воображеніе ваше, вся ваша нравственная сторона какъ-то проясняется, правильнѣе работаетъ, какъ испорченный желудокъ послѣ нѣкотораго воздержанія. Одного отдохновенія становится вамъ недостаточно, вы желаете развлеченія, и почтовый день начинаетъ васъ интересовать: вы уже поджидаете его.
   Прежде всего беретесь вы за политическіе журналы, чтобъ узнать, что дѣлается въ Европѣ. Странное дѣло! огромный листъ, который прежде бросали вы, выхвативъ изъ него по кусочкамъ извѣстія о главнѣйшихъ событіяхъ, прочтенъ вами отъ доски до доски, прочтенъ безъ усилія; вамъ досадно, что нѣтъ другого подъ рукою. Вы съ удивленіемъ замѣчаете, что мысли ваши стали яснѣе, вопросы сдѣлались понятнѣе, дѣйствователи какъ-то оригинальнѣе и интереснѣе. Въ иныхъ изъ нихъ вы принимаете особенное участіе, частности и подробности возникаютъ передъ вами съ разительною ясностію; выстроите предположенія, придумываете, чтобъ вы сдѣлали на мѣстѣ того или другого лица... вы дополняете прочитанное. Вы берете литературный журналъ. Куда дѣлась Ваша излишняя взыскательность, ваша нетерпимость, ваше охлажденіе къ чтенію? Вы радостно привѣтствуете явленіе новаго таланта, слѣдите за развитіемъ или упадкомъ таланта вамъ извѣстнаго, поправляете ихъ, по временамъ увлекаетесь интересомъ. Вы дѣлаетесь и читателемъ и критикомъ и сознаетесь, что давно не испытывали при чтеніи такого удовольствія, какъ на этотъ разъ. Послѣднія числа мѣсяца, когда получаются ежемѣсячные журналы въ провинціи, и почтовый день становятся днями торжественными и веселыми. Но, къ сожалѣнію, не всегда ходитъ почта, и иногда, вмѣсто журналовъ, являются къ вамъ скучнѣйшія письма добрыхъ знакомыхъ. Вы прибѣгаете къ вашимъ когда-то любимымъ писателямъ, раскрываете романъ Гете, драму Шекспира и тому подобныя произведенія, которыхъ не брали вы въ руки съ девятнадцатилѣтняго возраста.
   И тутъ-то совершается превращеніе почти непонятное, радостное и свѣтлое. Только посреди одиночества и тихой жизни дается намъ способность понимать истинно-великихъ писателей, мыслить ихъ мыслью, видѣть передъ собою рядъ величественныхъ или граціозныхъ ими созданныхъ образовъ. Жизнь ваша распадается на двое, по временамъ вы подстерегаете въ себѣ самомъ такіе порывы, что еслибъ они случались въ другое время, вы бы не упустили случая подсмѣяться надъ собою... Въ то время, когда я пишу эти строки въ моемъ одиночествѣ, я живу такою жизнью, я со страстью читаю романъ, котораго я не могъ одолѣть въ Петербургѣ нѣсколько мѣсяцовъ тому назадъ. Я странствую вмѣстѣ съ Вильгельмомъ Мейстеромъ по стариннымъ нѣмецкимъ городкамъ, занимаюсь постановкою пьесъ на провинціяльномъ театрѣ, Миньона рѣшительно не даетъ мнѣ покою и каждую минуту является передъ моими глазами.
   Вы скажете:
   

Жизнь лучше сновъ, и правда выше лжи;

   
   противъ этого многое можно сказать, но я скажу одно только: если я наслаждаюсь, что мнѣ за дѣло, почему я наслаждаюсь, лишь бы ощущеніе не происходило отъ грязнаго источника. Если мои сны будутъ прекрасны, я готовъ спать пятнадцать часовъ къ ряду; если воображеніе мое даритъ мнѣ радостные и свѣтлые часы, я благодаренъ ему и долго еще не погонюсь за дѣйствительными радостями. На вѣсахъ нашей жизни наслажденіе значитъ все; пусть причина его будетъ мала или велика, истинная или воображаемая, я принимаю одинъ результатъ, не разъискивая ничего болѣе.
   Обратимся, однакожь, къ наукѣ чтенія и взглянемъ, въ чемъ состоитъ великая тайна читать съ пользою и удовольствіемъ, которая почти неизвѣстна петербургскимъ жителямъ.
   Чтенію болѣе всего вредятъ разсѣянность и торопливость -- два страшные недостатка, развитые въ петербургскомъ обществѣ. Всѣ тамъ заняты, отъ этого происходитъ разсѣянность; всѣ мѣшаютъ другъ другу, и всякой торопится дѣлать свое дѣло, чтобы укрыться отъ помѣхи. Оттого свободныя минуты, посвященныя чтенію, бываютъ разбросаны по всему дню; рѣдко, рѣдко если мы можемъ читать болѣе часа къ ряду, сохраняя покойное расположеніе духа. A чрезвычайно мало людей съ счастливымъ настроеніемъ ума, которые, раскрывая книгу, разомъ пріобрѣтаютъ степень вниманія и воспріимчивости, потребную для чтенія. Замѣтьте, что во всѣхъ занятіяхъ столичнаго жителя первые полчаса пропадаютъ даромъ. Человѣкъ, входя въ гостиную, первыя минуты или молчитъ, или ведетъ разговоръ вялый. Первый часъ служебныхъ занятій посвящаемъ мы зѣвотѣ, пустой болтовнѣ и писанью своихъ писемъ. Первый актъ оперы слушаемъ мы разсѣянно, не успѣвши настроить свой слухъ на пониманіе музыки. Оттого-то, принимаясь читать по нѣскольку разъ въ день, мы читаемъ безъ вниманія и съ усиліемъ.
   Любитель чтенія, собравши въ своемъ кабинетѣ бездну русскихъ и иностранныхъ новыхъ изданій, тѣшится ими только первый день. Потомъ эта масса печатной бумаги начинаетъ бременить его; у него нѣтъ времени перечитать и половину этихъ изданій; онъ выискиваетъ, что поинтереснѣе, и разборомъ этимъ самъ себя охлаждаетъ и доводитъ до равнодушія. Люди безъ состоянія должны читать въ должности, въ кондитерскихъ, въ книжныхъ лавкахъ, посреди шума и кучи незнакомыхъ лицъ, лишенные всякаго подобія комфорта, такъ необходимаго ври чтеніи. Гдѣ же тутъ обдумывать прочитанное? гдѣ работа воображенію, изъ какихъ матеріаловъ можетъ сформироваться эта двойная жизнь, хотя по слуху извѣстная каждому книгоѣду?... Нѣтъ, я готовъ всегда утверждать, что въ такомъ городѣ, какъ Петербургъ, никогда не будетъ постигнута тайна читать съ удовольствіемъ. Кромѣ причинъ общественныхъ, тому есть причина психологическая: вашъ образованный классъ отличается особенною, сосредоточенною боязливостью и мнительностію: всѣ мы, словно нехотя, живемъ посреди общества, въ такомъ большомъ городѣ, всѣ мы любимъ помышлять о спокойствіи и строить воздушные замки; немудрено, что при такомъ напряженіи духа, сталкиваясь съ ежедневными интересами, мы дѣлаемся мнительны, раздражительны, разсѣянны и неспособны къ легкой и беззаботной прогулкѣ отъ удовольствій жизни къ удовольствіямъ воображенія, отъ заботъ мелочныхъ къ занятіямъ болѣе возвышеннымъ... Насъ тянетъ въ двѣ разныя стороны, и не хватаетъ у насъ силъ выбрать ту или другую. Надо отдать справедливость жителямъ большихъ городовъ, расположенныхъ въ умѣренномъ климатѣ. У нихъ дѣйствительность не приноситъ ущерба воображенію. Парижанинъ, на минуту оторвавшись отъ занятій, хватаетъ томикъ какого-нибудь графа Монте-Кристо, и въ туже минуту переселяется въ темницу, бесѣдуетъ съ аббатомъ Ораріа, проклинаетъ гонителей Дантеса и вмѣстѣ съ узникомъ обдумываетъ планы освобожденія.
   Подобнаго рода умозрѣнія раждались въ моей головѣ въ половинѣ декабря, когда, нѣсколько утомленный чтеніемъ любимыхъ моихъ писателей, ожидалъ я съ нетерпѣніемъ новыхъ журналовъ. Журналъ никогда не утомляетъ читателя: въ немъ всегда такъ много современнаго, близкаго къ намъ, въ немъ постоянно зацѣпляются интересы живые, вчерашніе, которые еще не успѣли надоѣсть. Да и кромѣ того декабрь мѣсяцъ сопровождался въ нашихъ краяхъ страшными морозный и мятелью; страшно было выйти на улицу; такъ и хотѣлось читать, сидя передъ огнемъ, читать въ сласть, читать вдоволь, читать до того опьяненія, которое испытываетъ любитель сигаръ, перескочивъ отъ легкихъ trabucillos къ regalia empresa, brown brown.
   Но какова-же была моя досада, когда прошелъ почтовый день и я не получилъ ровно никакихъ журналовъ! Еще день, и опять ничего. Наконецъ, явились "Отечественныя Записки" и "Современникъ", потомъ опять ничего не приходило. Гдѣ "Библіотека"? гдѣ "Сынъ Отечества"? гдѣ "Москвитянинъ"? готовъ былъ я грозно спросить у ихъ болѣе исправныхъ товарищей. Планы мои рушились, и мнѣ осталось только пожалѣть о такой неисправности и ограничиться отзывомъ о тѣхъ книжкахъ, которыя у меня подъ рукою. Кстати, наконецъ, прибылъ и "Москвитянинъ", но все это такъ поздно, такъ не вовремя. Поэтому статья моя будетъ неполна.
   A между тѣмъ декабрь мѣсяцъ обыкновенно бываетъ временемъ самой сильной литературной дѣятельности, особенно въ тѣхъ мѣстахъ, гдѣ, какъ у насъ, вся словесность сосредоточивается въ періодическихъ изданіяхъ. Всѣ журналы дѣлаются интересными въ этотъ мѣсяцъ, озабочиваясь поддержаніемъ или пріобрѣтеніемъ своей извѣстности. Можно сказать даже, что изданія слабыя и нелюбимыя публикою становятся въ это время занимательнѣе остальныхъ изданій, которыя, обезпеченныя заранѣе, идутъ путемъ болѣе ровнымъ. Нечего и говорить, что занимательность плохихъ журналовъ чаще всего бываетъ чисто отрицательная, и статьи ихъ бросаются вамъ въ глаза не достоинствомъ своимъ, а скорѣе какимъ-то отчаяннымъ усиліемъ приманить къ себѣ вниманіе читателей. Претензіи часто смѣшиваются съ жалобами на успѣхъ противниковъ и съ хулою на писателей любимыхъ публикою. Вся эта тактика, неминуема при всякомъ литературномъ движеніи, иногда способна поселить къ себѣ негодованіе; но утвердительно можно сказать, раздражительность и нетерпимость болѣе и болѣе исчезаютъ между нашею публикою. Мало того, чѣмъ спокойнѣе будемъ мы смотрѣть на дѣйствія негодующей посредственности, тѣмъ болѣе интересныхъ фактовъ и замѣчаній будетъ извлечено нами изъ чтенія самыхъ плохихъ сочиненій. Стернъ говоритъ справедливо: "нѣтъ ни одного бездарнаго произведенія, которое прочелъ бы я безъ всякой пользы."
   Но прежде чѣмъ говорить о журналахъ ежемѣсячныхъ, надо сказать нѣсколько словъ о нашихъ газетахъ. Въ прошломъ году въ вашихъ ежедневныхъ листкахъ замѣтили мы двѣ перемѣны, обѣ весьма утѣшительныя. Первая изъ нихъ та, что "С. Петербургскія Вѣдомости", газета, отличающаяся подробностью своихъ заграничныхъ новостей, сдѣлалась съ 1849 года болѣе доступною большинству читателей. До сихъ поръ она выходила нераздѣльно съ прибавленіями, которыя для многихъ изъ подписчиковъ оказывались совершенно ненужными. Съ января нынѣшняго года прибавленія уже не будутъ составлять непремѣнную принадлежность газеты, и листокъ "С. Петербургскихъ Вѣдомостей", заключающій въ себѣ внутреннія заграничныя извѣстія, фельетонъ и ученыя статьи, можетъ быть получаемъ отъ нихъ отдѣльно за цѣну несравненно доступнѣйшую. За это улучшеніе редакція "С. Петербургскихъ Вѣдомостей" пріобрѣла себѣ благодарность всѣхъ иногородныхъ подписчиковъ.
   Второе явленіе: это отсутствіе литературныхъ споровъ, на которые были особенно щедры нѣкоторыя газеты, къ крайнему огорченію подписчиковъ, вмѣсто новостей и живого фельетона встрѣчавшихъ какую-то темную полемику. Что было поводомъ къ прекращенію этой полемики, мы не можемъ объяснить; но, не зная причины, тѣмъ не менѣе радуемся результатамъ. Теперь уже самъ себѣ не вѣришь, припоминая тѣ обвиненія и укоризны, которыя печатались за годъ назадъ. Полемика эта была такова, что князь Вяземскій, литераторъ весьма отдаленный отъ литературныхъ споровъ, не могъ не посвятить ей самой энергической живой страницы въ своей книгѣ о сочиненіяхъ фонъ-Визина. Люди, слѣдящіе за ходомъ нашей словесности, поймутъ о которой страницѣ говоримъ мы.
   Двѣнадцатая книжка "Отечественныхъ Записокъ" обильна статьями во всѣхъ родахъ, но о ней нельзя сказать многаго. Всѣ почти статьи, ее наполняющія, составляютъ или продолженіе, или окончаніе статей, начатыхъ за нѣсколько нумеровъ прежде. Если ихъ исключить, то замѣчательнѣйшею между остальными статьями будетъ повѣсть г. Достоевскаго, награжденная немного страннымъ и хитросплетеннымъ заглавіемъ: "Бѣлыя Ночи -- изъ воспоминаній мечтателя."
   Основная идея "Бѣлыхъ Ночей" и замѣчательна и вѣрна. Въ малыхъ и большихъ городахъ встрѣчается цѣлая порода молодыхъ людей, которые и добры, и умны, и несчастны, при всей своей добротѣ и умѣ, при всей ограниченности своихъ скромныхъ потребностей. Имъ немного надобно: нѣсколько свѣтлыхъ женскихъ взглядовъ, нѣсколько денегъ въ карманѣ, два или три друга, съ которыми бы могли они "совершать душевныя изліянія", то есть болтать между собою чепуху, отъ которой у посторонняго слушателя приключится зѣвота. И что же? у этихъ людей нѣтъ ни денегъ, ни друга, ни любимой женщины; они одиноки посреди многолюдства; свѣтъ ихъ не знаетъ, и они не знаютъ свѣта. Отъ гордости, отъ скуки, отъ одиночества, отъ неодолимой потребности привязаться къ чему-нибудь, они дѣлаются мечтателями, они привязываются къ своимъ воздушнымъ замкамъ, какъ безнадежный больной привязывается къ своему доктору. Одного изъ такихъ людей вывелъ г. Достоевскій въ своей повѣсти, которая, по-моему, выше "Голядкина", выше "Слабаго Сердца", не говоря уже о "Хозяйкѣ" и нѣкоторыхъ другихъ произведеніяхъ, темныхъ, многословныхъ и скучноватыхъ. Передавать содержаніе "Бѣлыхъ Ночей" я не стану, потому-что голое событіе, лишенное подробностей, не передастъ пріятнаго впечатлѣнія, оставшагося во мнѣ по прочтеніи повѣсти.
   Не смотря на все ея достоинство, повѣсть "Бѣлыя Ночи" читается не совсѣмъ легко. Причину я прямо отношу къ поспѣшности, съ которой была она написана и слѣды которой попадаются на каждой страницѣ. Поспѣшность не вредитъ повѣстямъ, въ которыхъ дѣйствующія лица одарены характерами рѣзкими и эффектными; но характеры, подобные мечтателю г. Достоевскаго, требуютъ строгой и продолжительной обдуманности. Ихъ нельзя создавать съ-плеча, какъ бы ни были удачно схвачены двѣ-три черты, ихъ обрисовывающія, какъ бы ни были длинны и многословны отступленія, поясняющія психологическую сторону этихъ героевъ. Тутъ надобенъ трудъ упорный и постепенный, анализъ неотступный и медленный.
   Мечтатель "Бѣлыхъ Ночей" лицо блѣдное, почти непонятное, поставленное внѣ мѣста и времени. Скажутъ, что онъ и долженъ быть непонятнымъ; я не соглашаюсь съ этимъ. Пусть онъ самъ себя не понимаетъ, пусть онъ плаваетъ, сколько угодно, въ океанѣ неопредѣленныхъ мечтаній, но чтобы читатель понималъ его, чтобъ читатель зналъ какія это мѣчтанія? молодъ ли герой повѣсти? какъ его имя? какія его понятія и привязанности? потому-что, не смотря на увѣренія автора, я не повѣрю, чтобъ привязанности его героя сосредоточивались на домахъ около Фонтанки, на "господахъ почтенной наружности, нанимающихъ извощика", на "роѣ восторженныхъ грезъ, то граціозныхъ и нѣжныхъ, то бурныхъ и пламенныхъ, то сладко грустныхъ или томительно радостныхъ..." Да ради-Бога, какія же это грезы? изъ какихъ данныхъ онѣ почерпнуты? кто не знаетъ, что грезы самаго фантастическаго мечтателя носятъ начало свое въ дѣйствительности, какъ повѣсть самаго туманнаго романиста должна происходить на землѣ, между людьми, потому-что ей болѣе негдѣ происходить?
   Ежелибъ личность мечтателя "Бѣлыхъ Ночей" была яснѣе обозначена, еслибъ порывы его были переданы понятнѣе, повѣсть много бы выиграла.
   Позвольте же мнѣ, утомившись отъ такихъ туманныхъ разсужденій, потолковать о "Москвитянинѣ", который, надо отдать ему справедливость, не столько туманенъ. Двѣнадцатый нумеръ "Москвитянина" начинается повѣстью: "Маркиза Луиджи". Прочитавъ эту повѣсть, мы нечаянно взглянули на журнальныя замѣтки "Москвитянина", своею лаконической сжатостью напоминающія рѣчи Альфреда Джингля въ "Пиквикскомъ клубѣ" {Извѣстный романъ Диккенса.}, который такимъ образомъ передавалъ происшествія у какой-то лондонской заставы:
   "Берегитесь заставы -- страшное происшествіе. Ѣдетъ за городъ семейство -- мать -- высокая леди -- дѣти -- ѣдятъ бутербродъ. Кучеръ зазѣвался -- шлагбаумъ -- хлопъ -- высокую даму -- оторвало голову. Бутербродъ въ рукѣ -- некуда его класть -- нѣтъ головы! Страшно! страшно!"
   Въ замѣткахъ этихъ, отличающихся энергическою сжатостью воспоминаній о Парижѣ и о цѣнѣ блюдъ въ тамошнихъ трактирахъ, нашли мы слѣдующія строки: "Во всѣхъ почти Петербургскихъ журналахъ и газетахъ помѣщаютъ переводы замогильныхъ "записокъ Шатобріана. Это полезнѣе "Лукреціи Флоріани".
   Я задумался, прочитавъ эту замѣтку. Какимъ же образомъ, разсуждалъ я, г. Погодинъ, такъ дурно отзывающійся объ одномъ изъ лучшихъ романовъ Жоржа Санда,-- г. Погодинъ, отъ котораго не разъ сильно доставалось автору "Валентины", рѣшился помѣстить въ Москвитянинѣ "Маркизу Луиджи", повѣсть, героиня которой ничто иное, какъ блѣдный сколокъ съ нѣкоторыхъ героинь Жоржа Санда,-- героинь отчасти двусмысленнаго поведенія. Боже васъ сохрани сравнивать въ чемъ-нибудь автора этой повѣсти съ авторомъ Ораса, но сдается намъ, что издателю Москвитянина не мѣшало бы отказаться отъ одного изъ двухъ удовольствій: хулить Жоржа Санда и печатать повѣсти въ родѣ Маркизы Луиджи. Судите сами о поступкахъ этой маркизы.
   Эта женщина -- актриса. Молодость ея прошла посреди порока, блеска, кокетства, самаго бездушнаго. И вдругъ она раскаявается, съ ужасомъ припоминаетъ, что во всю свою жизнь никого не любила, и, чтобъ загладить жестокости своей юности, женщина эта вѣшается на шею, сама, молодому лейтенанту, котораго (замѣтьте это) она вы разу передъ тѣмъ не видала, и о страданіяхъ котораго узнаетъ за глаза, отъ одного изъ старыхъ своихъ обожателей. Что вы объ этомъ скажете.
   А я скажу вотъ что: если уже и пришла маркизѣ въ голову такая мысль, то слѣдовало бы ей подождать немного, выбрать другую изъ своихъ жертвъ, и не предаваться человѣку, который говоритъ такимъ высокимъ слогомъ.
   "Въ этой одной рукѣ всѣ прекрасныя качества сердца... кротость, тишина, самыя нѣжныя, неистощимыя чувства. Къ этой рукѣ не смѣетъ никто коснуться устами.... Я уничтожилъ бы того, кто въ этотъ мигъ дерзнулъ бы коснуться руки ея." (стр. 40).
   Послѣ того, лейтенантъ Уранинъ, котораго "обожгло сіяніе отъ ложи Маркизы", котораго "жгли два острые луча изъ-подъ бархатныхъ ея рѣсницъ" (стр. 39 и 40), возглашаетъ тако:
   "Я хочу знать ее, я хочу видѣть ее насквозь, хочу осязать всѣми порами моего тѣла... дайте мнѣ ее... ее..." (стр. 48).
   Бѣдная маркиза Луиджи! Флоріани тоже вела себя не совсѣмъ согласно съ свѣтскими требованіями, но по крайней мѣрѣ возлюбленный ея Кароль не говорилъ тирадъ въ родѣ вышеприведенныхъ нами...
   Замѣтили ли вы, что ваши русскія повѣсти дѣлятся на два довольно странные разряда. Дѣйствіе однихъ происходитъ въ Петербургѣ, и -- чудное дѣло! -- въ повѣстяхъ этихъ незамѣтно и слѣда петербургской жизни,-- жизни озабоченной и шумной, подъ часъ веселой и блестящей. Если вѣрить повѣствованіямъ, то въ Петербургѣ только и живутъ, что унылые мечтатели да бѣдняки, тѣснящіеся по угламъ и подваламъ.
   Другой разрядъ: повѣсти изъ провинціяльной жизни. Тутъ вы разсчитываете встрѣтить колоритъ тихій и успокоительный, картину сѣверной нашей природы, сцену изъ жизни добраго и веселаго помѣщика, который ложится спать, поужинавши при закатѣ солнца?.. Ничуть не бывало: ждите ужасовъ, итальянскихъ страстей и неземныхъ дѣвъ, приготовьтесь видѣть какого нибудь поэта, юношу, съ непризнаннымъ геніемъ, юношу обаятельно прекраснаго, женщину, вознесшуюся превыше житейскихъ интересовъ... Ссылаюсь на "Маркизу Луиджи", ссылаюсь на повѣсть "Графиня Д..." которою подарили насъ "Отечественныя Записки", и о которой сейчасъ скажу я нѣсколько словъ.
   Графиня Д*** женщина вовсе не сходная съ Маркизою Луиджи. Она истинно добродѣтельна; но сочинительница повѣсти, для того, чтобы возвеличить свою героиню и еще рельефнѣе выставить ея добродѣтель, сдѣлала изъ ея мужа, стараго графа, какого-то изверга. Въ этомъ старикѣ, женившемся противъ ея воли, на героинѣ повѣсти, собраны всѣ пороки, даже самые противоположные, отчего графъ выходитъ лицомъ невозможнымъ. Этотъ старикъ чуть дышетъ, долженъ скоро умереть -- и объѣдается всякій день трюфлями, волочится за женщинами; едва ворочаетъ языкомъ -- и оскорбляетъ съ великой охотою жену, которая сама моетъ его раны... впрочемъ этихъ подробностей могъ бы авторъ не выставлять. И, что всего страннѣе, молодая, девятнадцатилѣтняя женщина кротко переноситъ обращеніе мужа. Сочинительница, вѣроятно, знаетъ, что съ кротостью совершенно совмѣстна женская гордость, и что терпѣніе, безотвѣтность имѣютъ свои предѣлы, за которыми получаютъ другое названіе.
   Но не одна Графиня Д*** одарена такимъ запасомъ истинно непонятнаго терпѣнія: въ повѣсти есть еще одинъ поручикъ, который безпрестанно куритъ трубку, пуская страшные клубы дыма, и котораго невѣжливый графъ называетъ "моя салфетка".
   Отчего же не сказать молодому человѣку: "ты моя салфетка", если онъ позволяетъ говорить себѣ въ глаза подобныя любезности.
   Дѣло въ томъ, что поручикъ влюбленъ въ графиню, и, надо признаться, что характеръ графини, не смотря на преувеличенія и натянутость, въ которыхъ нельзя не винить автора, не лишенъ привлекательности. Когда доходитъ дѣло до защиты притѣсненной женщины, каждая женщина-писательница находитъ что сказать и говоритъ дѣльно, умно, съ охотой и увлеченіемъ. Но когда приходится описывать мужчину, мужчину порядочнаго, дѣла принимаютъ другой оборотъ. Не говоря уже объ иностранныхъ писательницахъ, мы замѣтили этотъ рѣзкій недостатокъ въ повѣстяхъ г-жи Т. Ч. и видимъ его теперь въ сочинительницѣ повѣсти, которая теперь передъ нами.
   Добродѣтельный и величественный поручикъ, онъ же "моя салфетка", очерченъ далеко (тяжело это вымолвить), далеко неудачнѣе, нежели лейтенантъ Уранинъ, котораго высокопарная фразеологія съ такой любовью передана авторомъ "Маркизы Луиджи". Лейтенантъ Уранинъ оказывается человѣкомъ порядочнымъ во всемъ, исключая любовныхъ объясненій: онъ пьетъ Шато д'Икемъ, любитъ говорить о музыкѣ и потчуетъ виномъ бѣднаго музыканта, которому не на что купить "бархатнаго лафиту". Черезъ эти подробности, конечно довольно лишнія, фигура молодого лейтенанта кое какъ еще обозначается передъ читателемъ, тогда какъ поручикъ, влюбленный въ графиню Д***, отъ начала до конца повѣсти остается лицомъ вялымъ и безцвѣтнымъ: "онъ впервые узналъ гордость здоровья и душа его отъ непривычная не совладала съ ней. Она вылилась во всѣ черты лица, во всѣ его движенія; высоко приподняла голову, насмѣшливо глядѣла вокругъ... Вдругъ рука крѣпко сжала кокосовую палку: молодой человѣкъ схватился за трубку".
   Любопытно было бы узнать, что это за гордость здоровья, разрѣшающаяся потребностью закурить трубку? и зачѣмъ тутъ кокосовая палка? Потомъ мы узнаемъ, что поручикъ "въ огромныхъ клубахъ дыма топилъ налеты незваннаго чувства".
   
             Что-то странно, непонятно,
             Вѣрить какъ-то мудрено...
   
   Скажу я съ даровитымъ переводчикомъ либретто какой-то оперы.
   Еще одно замѣчаніе насчетъ "Графини Д***". Сжатость слога этой повѣсти,-- сжатость неестественная и усиленная, непріятно поразила меня. Конечно, сжатость лучше многословія, но, сокращая срокъ терпѣнія недовольнаго читателя, она въ замѣнъ того возбуждаетъ неудовольствія. Нѣтъ ничего несноснѣе коротенькихъ строкъ, обрѣзанныхъ со всѣхъ сторонъ и торчащихъ передъ глазами въ видѣ стиховъ изъ Алкорана или афоризмовъ древняго мудреца. Я не стану болѣе распространяться объ этомъ предметѣ и ограничусь только однимъ совѣтомъ. Пусть сочинительница повѣсти перечитаетъ "Путевыя Записки" г. Погодина: только въ нихъ можетъ она увидѣть, до какого непроизвольнаго комизма можетъ дойти слогъ, сжатый не въ мѣру. Но обратимся къ "Москвитянину". Статья кн. Львова: "Разсказъ изъ народнаго быта", не оправдала ожиданій, возбужденныхъ во мнѣ своимъ заглавіемъ, хотя написана тщательно и читается легко. Есть два способа описывать бытъ простого русскаго народа: повѣствовательнымъ образомъ г. Даля и г. Григоровича. Первый изъ нихъ чрезвычайно кротокъ и сжатъ въ своихъ разсказахъ; выбравъ какое-нибудь происшествіе, ярко выказывающее одну изъ сторонъ жизни русскаго человѣка, г. Даль только мимоходомъ обрисовываетъ всѣ аксесуары и подробности. У него главное въ событіи, и, надо отдать справедливость, событія, описываемыя имъ, схвачены ловко и переданы искусно. Г. Григоровичъ держится другой системы: не раздробляя своихъ этюдовъ на отдаленныя одна отъ другой сцены, онъ изъ самыхъ подробностей, изъ интересовъ, повидимому ничтожныхъ, создаетъ дѣйствіе, поражающее насъ занимательностью и художественностью исполненія.
   Разсказъ г. Львова не напоминаетъ собою ни той, ни другой манеры: у него нѣтъ интереса внѣшняго, онъ лишенъ занимательности психологической. Его разсказъ -- идиллія, въ которой все занято описаніемъ любви, страсти, которая, какъ всѣмъ извѣстно, не стоитъ на первомъ планѣ у нашего простого народа. Авторъ вовсе не освоился съ своими героями и не жилъ ихъ жизнью; его мужички или ничего не говорятъ, или отпускаютъ общія мѣста. Онъ самъ говоритъ, что крестьянскіе разговоры неинтересны и вертятся на предметахъ ничтожныхъ; не вѣримъ этому: въ жизни все интересно, въ ней нѣтъ ничего ничтожнаго. Вникните въ жизнь крестьянина, и вы найдете предметы драмы поживѣе какой-нибудь натянутой любви. Вспомните украденную лошадь въ "Антонѣ-Горемыкѣ". Г. Львовъ имѣетъ еще ту маленькую слабость, что предполагаетъ въ своемъ читателѣ совершенное незнаніе образа крестьянской жизни. Это убѣжденіе заставляетъ его дѣлать самыя комическія отступленія. "Крестьяне рѣдко разговариваютъ между собою -- говоритъ авторъ -- о томъ, что не касается ихъ житья-бытья. Имъ нѣтъ дѣла до того, что творится въ Европѣ и другихъ странахъ свѣта".
   Описывая свадьбу героини, авторъ разсказываетъ, какъ сватъ стоялъ у невѣстиныхъ дверей съ подарками. "Разумѣется, не шаль, не богатый уборъ прислалъ женихъ, а зеркальцо, роговой гребень" и т. д.
   Душевно благодаримъ г-на Львова за такіе любопытные факты. Эти драгоцѣнныя замѣчанія какъ нельзя лучше разъясняютъ передъ нами бытъ простого русскаго народа...
   Но перломъ 12-го No "Москвитянина", поистинѣ, могутъ назваться "Новыя Путевыя Записки" г. Погодина, гдѣ онъ съ такою ясностью, энергическою краткостью, на двадцати страницахъ, представилъ смущенному моему взору Бѣлозерскъ, Весьегонскъ, Бѣжецкъ, Рыбинскъ, рѣчку Сить, гдѣ побиты были русскіе татарами, и для отысканія которой г. Погодинъ, въ глухую ночь, перебудилъ все село, поднялъ на ноги священника и повелъ съ собою весь причетъ на мѣсто знаменитой битвы. Сцена эта напоминаетъ собою ночной пріѣздъ Чичикова въ Коробочкѣ, переданный дамою, пріятною во всѣхъ отношеніяхъ: "Вообразите себѣ только то, что является вооруженный съ ногъ до головы въ родѣ Ринальда Рннальдини и требуетъ: подайте, говоритъ, всѣ души, которыя умерли. Коробочка отвѣчаетъ очень резонно, говоритъ, я не могу продать, потому что онѣ мертвыя. Нѣтъ, говоритъ, онѣ не мертвыя; это мое дѣло, говоритъ, звать, мертвыя онѣ или нѣтъ, онѣ не мертвыя, не мертвыя, кричитъ, не мертвыя; вся деревня сбѣжалась, ребенки плачутъ, все кричитъ, никто ни кого не понимаетъ, ну просто оррёръ оррёръ!" (М. Д. стр. 355).
   Подобнымъ образомъ отыскивалъ рѣку Сить почтенный авторъ "Путевыхъ Записокъ." Мнѣ стало страшно, когда я прочиталъ это мѣсто; хорошо, что за нимъ слѣдовали сцены болѣе успокоительныя. "Мы объѣхали городъ (Ярославль) по всѣмъ главнымъ улицамъ. Прекрасный видъ на Волгу! Прекрасная площадь!"
   Какая художественность въ описаніяхъ. "Въ Переяславлѣ, первомъ пріобрѣтеніи Москвы, были мы поздно вечеромъ. Поѣлъ въ трактирѣ свѣжихъ сельдей..."
   Какъ! опять за старое? спросите вы. Опять за разговоръ о съѣстныхъ припасахъ? Успокойтесь: точно, г. Погодинъ поѣлъ сельдей и сообщилъ вамъ объ этомъ, но не все высказалъ, что было у него на душѣ. Онъ не сказалъ вамъ, сколько заплатилъ за сельди. A я увѣренъ, что трактирщикъ за сельди запросилъ вчетверо, что авторъ "Записокъ" сильно хотѣлъ подѣлиться этимъ событіемъ съ публикою, но удержался, боясь приписки. Успѣхъ! успѣхъ!
   Другія мѣста изъ "Путевыхъ Записокъ" поражаютъ насъ и заставляютъ задумываться. Мы привыкли къ слогу г. Погодина, но такой сжатости, такой рѣзкой, блестящей краткости еще не запомнимъ.
   "Жители (Бѣлозерска) вообще довольно набожны и привержены къ церкви. Числомъ ихъ 3000, а церквей 13 и священники довольны. Древнихъ родовъ нѣтъ, всѣ вывелись. Дворянъ много, но всѣ бѣдные."
   Кромѣ того, для любителей, въ "Москвитянинѣ" интересна рецензія на статью г. Егунова "О торговлѣ древнѣйшей Руси." Не берусь судить, справедливы ли замѣчанія рецензента {До какой степени справедливы эти замѣчанія, будетъ скоро показано въ этомъ журналѣ въ особой статьѣ. Ред.}; знаю только, что статьѣ чрезвычайно неблагопріятна замѣтка г. Погодина, помѣщенная въ концѣ. Въ этой замѣткѣ сказано между прочимъ: "Статья г. Егунова уничтожена въ прахъ". Мы не говоримъ уже о рѣзкости этого приговора, но не можемъ не сдѣлать одного вопроса: кто не знаетъ, что голословная похвала или порицаніе, по самому существу своему, пораждаетъ въ читателѣ недовѣрчивость?
   Но довольно о "Москвитянинѣ". Стихотворенія, въ немъ помѣщенныя, лишены замѣчательности, какъ въ положительномъ, такъ и въ отрицательномъ смыслѣ. Жаль, очень жаль, потому-что "Москвитянинъ" пріучилъ меня къ стихотвореніямъ, которыя способны дарить читателя истиннымъ наслажденіемъ. Гдѣ, какъ не въ "Moсквитянинѣ", гремѣли стихотворныя филиппики на мягкую мебель, на фраки, на французскую кухню? гдѣ, какъ не въ "Москвитянинѣ", можно было найти воззванія "къ возлюбленной," "къ ней" отъ которыхъ становилось страшно и радостно?... Въ декабрьской книжкѣ ничего подобнаго я не нашелъ. Какіе-то поэты говорятъ о своихъ чувствіяхъ, и говорятъ довольно вяло.
   У меня есть одинъ сосѣдъ, очень умный помѣщикъ, который не находитъ довольно трогательныхъ словъ, оплакивая горькое положеніе русской музы,-- такъ онъ выражается. Этотъ любитель стихотвореній человѣкъ очень жолчный; въ свою жизнь онъ много видѣлъ и много читалъ. Ему все надоѣло, не надоѣло только читать стихи. Если ему случается встрѣтить въ журналѣ громозвучную поэму или стихотвореніе съ ропотомъ на непризнанное величіе поэта, съ описаніемъ красотъ неподражаемой дѣвы, онъ совершенно счастливъ. Eгo раздражительная и ѣдкая натура радуется при наблюденіи за чужимъ безсиліемъ и самолюбіемъ, которое становится на ходули, падаетъ съ нихъ и снова, съ отчаяніемъ въ душѣ, лѣзетъ на высоту, которая все-таки навсегда остается недоступною. Въ слѣдующемъ мѣсяцѣ я познакомлю васъ съ этимъ помѣщикомъ.
   Я прочелъ ему стихотворенія изъ декабрьской книжки "Moсквитянина"; онъ началъ было ихъ слушать съ охотою, потомъ прервалъ чтеніе и вдругъ разсердился. "И это называютъ стихами!" проговорилъ онъ съ досадой. "Да что съ ними всѣми сдѣлалось? Такъ ли писали прежде? Хотите, я вамъ прочту одну мистерію? или нѣтъ, выслушайте отрывокъ, изъ нея же... около конца." И онъ открылъ очень красивую книгу, изданную лѣтъ за тринадцать назадъ. "Чорный мракъ покрываетъ все небо. Отъ земли поднимаются два столба, одинъ огненный, другой кровавый. Духи вертятся въ каждомъ изъ этихъ столбовъ. Небосклонъ разсыпается и обломки его, подобно обломкамъ хрусталя, падаютъ на землю".
   -- Постойте, постойте! перебилъ я моего сосѣда, видимо увлекшагося чтеніемъ: -- да какіе же это стихи?...
   -- Стихи сейчасъ пойдутъ, отвѣчалъ онъ: -- это только экспозиція, это только вмѣсто словъ "театръ представляетъ..." Слушайте же...
   -- Не хочу, не хочу! кричалъ я въ ужасѣ.
   -- Видите ли, говорилъ помѣщикъ, положивъ книгу: -- вотъ какова проза, что же стихи послѣ этого... По-моему, коли стихи писать, такъ ужь писать ихъ этакъ!
   До слѣдующаго мѣсяца!
   -- Да! еще скажу нѣсколько словъ о "Библіотекѣ для Чтенія". Вотъ уже двадцатое декабря, а мы не получили даже и одиннадцатой книжки этого журнала, не говоря уже о двѣнадцатой.
   Это дурной признакъ. Мы не можемъ не пожалѣть о журналѣ, котораго заслуги будутъ помнить въ исторіи нашей словесности, и который, кромѣ того, до сихъ поръ замѣчателенъ отсутствіемъ журнальныхъ споровъ, скучныхъ для публики и безполезныхъ для самихъ враждующихъ сторонъ. Но вмѣстѣ съ этимъ нельзя не сказать, что самое это холодное и неподвижное равнодушіе къ вопросамъ, занимающимъ любителей русской словесности, едва ли болѣе не согласны съ выгодами журнала, нежели самое упорное, одностороннее преслѣдованіе ложной мысли.
   Въ дѣлѣ изящнаго нельзя быть холоднымъ скептикомъ и безпрестанно, сознательно противорѣчить себѣ самому. Судьба "Библіотеки для Чтенія" можетъ служить рѣзкимъ подтвержденіемъ нашего замѣчанія. Мы всѣ помнимъ блестящій успѣхъ этого изданія, открывшаго новый путь нашей журналистикѣ. Успѣху этому журналъ столько же обязанъ былъ множеству хорошихъ беллетристическихъ статей, какъ и своему направленію, которое не лишено было естественности и оригинальности. Три четверти тогдашнихъ книжекъ "Библіотеки для Чтенія" наполнены были статьями русскими, взятыми изъ нашихъ матеріяловъ и нашей жизни; въ критическихъ статьяхъ проявлялось похвальное противодѣйствіе неистовой иностранной словесности, которой произведенія съ 1830 года жадно читались русской публикою. Въ "Библіотекѣ для Чтенія" впервые появились статьи, въ которыхъ Бальзакъ, Гюго, Сю и прочіе идолы тогдашней публики были сведены съ своихъ пьедесталовъ. Этого мало въ "Библіотекѣ для Чтенія" жарко и неутомимо преслѣдовались бездарные поэты того времени; публикѣ было ясно доказано, что послѣ Пушкина и бездарный писака можетъ скропать гладкое стихотвореніе. Колкія насмѣшки "Литературной лѣтописи" надъ нелѣпыми романистами и вялыми поэтами памятны намъ и до этого времени.
   Таково было начало журнала "Библіотека для Чтенія". Въ слѣдующіе годы, беллетристическая часть ея была такъ же интересна, но публика съ изумленіемъ замѣтила, что критическая часть журнала оказывается явно непослѣдовательною, и непослѣдовательною безъ малѣйшей къ тому надобности. Журналъ, наполненный хулою на современные французскіе романы, началъ наполнять свои столбцы сочиненіями тѣхъ же самыхъ романистовъ; въ той же самой книжкѣ, гдѣ осмѣивались бездарныя попытки стихосплетанія, помѣщали самыя скучныя, водяныя вирши. На-ряду съ нападеніями на Бальзака гремѣла хула на свѣтлые, первые романы Жоржа Санда; Гоголь встрѣченъ былъ насмѣшками и сдѣлался любимцемъ публики; г. Тимофеевъ прославленъ былъ великимъ поэтомъ, а публика и знать не хотѣла о его стихотвореніяхъ. Вотъ обстоятельства, которыя нанесли первый ударъ "Библіотекѣ для Чтенія".
   Это положеніе не могло укрыться отъ лицъ, завѣдывавшихъ журналомъ. Вмѣсто того, чтобъ признать свои ошибки и склониться передъ судомъ публики, редакція "Библіотеки для Чтенія" явно вдалась въ какой-то странный индефферентизмъ, подъ-часъ, остроумный, чаще безполезный. Стали появляться такія рецензіи, изъ которыхъ нельзя было узнать, превозносится ли до небесъ разбираемое сочиненіе, или вконецъ осуждается. Сужденія, статьи правильныя и серьёзныя стали сталкиваться съ фарсами и пустозвонными тирадами. Въ одномъ нумерѣ помѣщалась статья какого-нибудь литератора и авторъ прославлялся великимъ, въ слѣдующемъ -- надъ нимъ же нещадно подсмѣивались. Переводныя статьи являлись чаще и чаще, а отдѣлъ обзора иностранной литературы былъ начисто уничтоженъ. Чрезвычайно удобное средство избавляться отъ противорѣчій!
   Читатели простятъ намъ эту длинную диссертацію, если мы скажемъ, что писавши это, мы имѣемъ въ виду пользу и успѣхъ "Библіотеки для Чтенія". Прошло то время, когда періодическія изданія подкапывались одно подъ другое: въ наше время и слѣпой видитъ, что чѣмъ болѣе читаютъ въ публикѣ, тѣмъ больше возрастаетъ погодное число любителей чтенія.
   Всякое, самое нерачительное литературное произведеніе заставляетъ предполагать въ писателѣ часть убѣжденія, горячность, любимую, задушевную мысль. Зачѣмъ накидывать на себя равнодушіе и холодность? Мы не повѣримъ, чтобы лица, стоящія въ головѣ какого нибудь журнала, глядѣли на современную русскую литературу, какъ на поприще для жалкихъ дѣятелей. Критикуйте васъ, опровергайте наши мнѣнія, но ради-Бога, чтобы у васъ была жизнь, огонь и убѣжденіе. Словесность погибнетъ, если въ ней поселится безстрастіе, вымышленное ли, настоящее ли!
   Въ слѣдующемъ мѣсяцѣ отчетъ мой будетъ полнѣе и вѣрно интереснѣе: вѣдь придется говорить о "первыхъ" нумерахъ журналовъ!
   

II.

Январь 1849.

   "Все на свѣтѣ справедливо, и все несправедливо, что только бываетъ на свѣтѣ", сказалъ одинъ англичанинъ временъ Сфифта, Стерна и Ричардсона, и, надо сказать правду, эта грустная выходка какъ нельзя болѣе кстати въ устахъ британца, потому что ни у какого другого народа не удастся встрѣтить, въ одномъ и томъ же человѣкѣ, догматическаго пуританства рядомъ съ безотраднѣйшимъ скептицизмомъ. Древніе софисты довели до совершенства науку говорить pro и contra какой-нибудь идеи, и своими доказательствами до крайности сбивать съ толку слушателей. Девятнадцатый вѣкъ оставилъ далеко за собою дѣтскія продѣлки софистовъ: въ наше время никто не посмѣетъ публично противорѣчить самому себѣ, но зато въ глубинѣ души мы стали тончайшими софистами. На всякій вопросъ у насъ два отвѣта, и, что еще хуже, мы вполнѣ вѣримъ и тому и другому, а между тѣмъ они радикально противоположны другъ другу.
   Русская литература бѣдна, говорятъ журналы и читатели, ия, и вы, всѣ мы повторяли эту избитую фразу. Завтра, можетъ быть, я повторю ее снова съ полнымъ убѣжденіемъ, но сегодня я вовсе не вѣрю этому приговору и намѣренъ отъ чистаго сердца проповѣдывать противное. Проявленіе умственной жизни не можетъ быть незанимательнымъ, въ наше время и въ нашемъ отечествѣ. Скажу еще болѣе, нѣтъ ни одной литературной эпохи, въ которую бы словесность какого бы то ни было народа могла бы назваться лишенною занимательности. Разница бываетъ только въ одномъ: иногда громкія имена дѣятелей, обиліе произведеній во всѣмъ отраслямъ словесности бросаются въ глаза самому равнодушному читателю, въ другое же время требуется отъ этого же читателя болѣе наблюдательности, болѣе умственнаго напряженія. A гдѣ можно наблюдать, тамъ уже есть интересъ и занимательность.
   Я зналъ человѣка, у котораго голова и сердце были такъ счастливо устроены, что онъ рѣшительно не могъ постигнуть значенія словъ: скука, апатія, ничтожество, и всегда сердился, когда мы забрасывали его этими словами, къ сожалѣнію, крайне употребительными въ свѣтскомъ разговорѣ. Этотъ оригиналъ поистинѣ могъ назваться "другомъ человѣчества", хотя вовсе не былъ филантропомъ о скорѣе смахивалъ на эгоиста. Онъ до того любилъ всѣхъ людей, что не имѣлъ ни одного близкаго пріятеля. Никогда не сидѣлъ онъ одинъ и откровенно сознавался, что предпочитаетъ разговоръ съ необразованнѣйшимъ человѣкомъ сидѣнью надъ книгою или сочиненію разныхъ несбыточныхъ фантазій.
   Пріятель мой былъ наблюдателемъ, дилетантомъ наблюдателемъ, и, надо отдать ему справедливость, былъ явленіемъ рѣдкимъ потому-что едва ли подобные ему наблюдатели не родятся въ десять лѣтъ разъ. Онъ умѣлъ играть на своемъ собесѣдникѣ, какъ Эрнстъ играетъ на скрипкѣ, извлекалъ изъ него все, что только можно извлечь, такъ-что изумленный болтунъ подъ конецъ разговора съ ужасомъ примѣчалъ, что высказалъ всю свою подноготную человѣку полузнакомому. Происходили удивительныя вещи: въ нашъ кружокъ являлся человѣкъ натянутый, пустой, вялый. Всѣ его убѣгали и прославляли нестерпимѣйшимъ существомъ. Но вотъ являлся нашъ дилетантъ. Его интересовало новое лицо, онъ садился возлѣ, затрогивалъ его и вызывалъ на разговоръ. Первыя фразы были безтолковы и нестройны, какъ звуки плохого инструмента, за который шутя взялся отличный мастеръ, забивши себѣ въ голову разъиграть на немъ одну изъ своихъ фантазій. Вотъ рѣчь уже сдѣлалась стройнѣе, разговоръ завязался, и угрюмый, скучный, неподатливый собесѣдникъ, отъ котораго только-что всѣ пятились съ неудовольствіемъ, начиналъ говорить, пускаться въ сужденія, разсказывать исторіи, иногда грустныя и занимательныя, чаще простодушныя и интересныя въ отрицательномъ смыслѣ. Всѣ мы оставались совершенно довольны новымъ лицомъ, а наблюдатель былъ всѣхъ насъ довольнѣе. Но чуть уходилъ мой пріятель, чуть исчезалъ дилетантъ, разговоръ прекращался, и на сценѣ оставался опять прежній неразговорчивый и неподатливый господинъ...
   Кажется, я сказалъ въ предъидущемъ моемъ письмѣ, что наука чтенія имѣетъ большое сходство съ наукой жизни. Если я не сказалъ этого, то говорю теперь. Не надо никогда запрашивать многаго ни отъ чтенія, ни отъ жизни. Кто въ жизни хочетъ видѣть одни небывалыя катастрофы, сильныя страсти и дивныя приключенія, тотъ останется въ накладѣ; кто въ чтеніи вѣчно будетъ искать чего нибудь особенно новаго, блестящаго, затрогивающаго душу, тому скоро опротивитъ чтеніе, и будетъ онъ находить удовольствіе только въ перечитываніи ѣдкихъ, саркастическихъ писателей, которые и въ свою очередь надоѣдятъ до крайности. Для человѣка, умѣющаго жить на свѣтѣ, всякое явленіе общественной и индивидуальной жизни сопряжено съ живымъ интересомъ; точно такъ же для любителя чтенія всякое литературное произведеніе замѣчательно и стоитъ вниманія.
   Опасаясь вдаться въ отдаленнѣйшія отвлеченія, я ограничиваю мою болтовню и обращаюсь къ русской журналистикѣ за январь 1849 года. Первыми книжками журналовъ за нынѣшній годъ и я и сосѣди мои остались совершенно довольны. Положимъ, что иныя книжки опоздали, зато составъ другихъ былъ необыкновенно разнообразенъ. Въ однихъ "Отечественныхъ Запискахъ" и "Современникѣ" чего только мы не получили. Три романа, драму г. Лажечникова, о романахъ котораго намъ такъ пріятно вспоминать, потому-что они доставляли намъ, въ былое время, столько отрадныхъ часовъ, столько пріятныхъ впечатлѣній. Не знаю, какого мнѣнія вы о романахъ г. Лажечникова, но во мнѣ всѣ впечатлѣнія держатся съ особеннымъ упорствомъ и свѣжестью, качество необходимое для любителя чтенія. Я читалъ "Послѣдняго Новика", когда мнѣ было тринадцать лѣтъ отъ роду, и въ настоящее время я могу пересказать вамъ весь ходъ этого прекраснаго романа, сцена за сценою. Какъ нравились мнѣ описанія Лифляндіи, съ ея миніатюрными горами, съ бѣлыми, чистенькими городками, раскиданными посреди живописныхъ пейзажей, съ ея разрушенными замками, съ жителями, въ которыхъ осталось такъ много хорошихъ и дурныхъ слѣдовъ рыцарскаго времени... Я помню всѣ лица этого милаго романа: помню прекрасную Кеттхенъ, нѣжную Луизу, помню лѣниваго, ожесточеннаго честолюбца Паткуля, помню скупого барона, помню крошечнаго шведскаго генерала Шлиппенбаха, который является такимъ героемъ посреди тяжкой гуммельсгофской баталіи... Это еще десятая часть любимыхъ мною лицъ, новые образы возникаютъ передо мною... Вѣрно романъ хорошъ, если воспоминаніе о немъ, если лица, въ немъ выведенныя, такъ глубоко врѣзались въ дѣтскую душу. Не говорите, что всему виною дѣтская воспріимчивость: отчего же не свѣтлы въ нашей памяти другія книги, неизбѣжные бичи юнаго возраста? Отчего Телемакъ и Калипсо не возбуждаютъ въ насъ никакихъ воспоминаній? отчего комедіи Беркеня и повѣсти Бульи, которыми подчивали наше дѣтство, теперь пораждаютъ въ насъ вялое воспоминаніе? отчего тирады александрійскихъ стиховъ, которые мы учили и торжественно декламировали, наводятъ теперь на насъ мысль о скукѣ и пустозвонствѣ? Итакъ, благодарность, глубокая благодарность г. Лажечникову за его прекрасные романы, за его "Новика", гдѣ съ такою пламенною вѣрностію выставлена любовь изгнанника къ своей родинѣ; за его "Ледяной Домъ", гдѣ интересъ происшествій, блескъ и вѣрность описаній переносятъ насъ въ одну изъ замѣчательнѣйшихъ эпохъ русской исторіи, за его "Басурмана", гдѣ памятно намъ превосходное лицо, молодой бояринъ Хабаръ Симской, лицо, полное русскаго, веселаго удальства, полное беззаботнаго, почти безсознательнаго благородства, которое съ увлекательною ясностью свѣтится въкаждомъ словѣ, въ каждомъ движеніи этого русскаго юноши...
   Я съ жадностью началъ читать новую драму г. Лажечникова, но я не остался ею доволенъ. Иначе и быть не могло: историческій романъ и драма изъ современной жизни -- это двѣ крайности. Кто хорошъ въ одномъ родѣ, тому не удается другой. Вспомните попытки Вальтеръ Скотта и Бульвера. Г. Лажечниковъ превосходенъ въ описаніяхъ, въ тщательной отдѣлкѣ подробностей, а эти достоинства не стоятъ на первомъ мѣстѣ въ драмѣ и особенно въ драмѣ современной. Болѣе я ничего не скажу о "Дочери Еврея", и хотя бы г. Лажечниковъ написалъ десять драмъ несравненно неудачнѣе этой, я не въ состояніи вымолвить слова сужденія, а буду ограничиваться желаніемъ, чтобъ г. Лажечниковъ опять воротился съ тому роду, который ему такъ удавался, и опять подарилъ вашу публику романомъ въ родѣ "Басурмана", только безъ тѣхъ орфографическихъ нововведеній, которыя встрѣтили мы въ этомъ послѣднемъ. Я не беру на себя роли суроваго критика и сохраняю право быть пристрастнымъ, напередъ оговаривая тѣ случаи, въ которыхъ желаю пользоваться этимъ правомъ.
   Отъ романовъ г. Лажечникова перехожу къ первой части "Неточки Незвановой", новаго произведенія плодовитой фантазіи г. Достоевскаго. Раздроблять свое произведеніе на кусочки, листка по три печатныхъ, вещь весьма невыгодная. Чтобъ затронуть любопытство публики, надо прибѣгнуть къ эффектному расположенію сценъ, на которое такіе мастера французскіе романисты; да и въ этомъ случаѣ разсчетъ не всегда удается и сочиненіе, основанное на психологическомъ анализѣ, въ которомъ встрѣчаются картины простыя, событія нехитрыя, совершенно погибаетъ отъ раздробленія. До окончанія романа, я не рѣшаюсь сказать окончательное о немъ мнѣніе мое. Скажу только одно: въ первой части много страницъ умныхъ, проникнутыхъ чувствомъ, хоть и скучноватыхъ, анализъ характеровъ заслуживаетъ не менѣе вниманія. Жаль только, что при этомъ въ авторѣ замѣтно постоянное усиліе, напряженіе, что онъ видимо старается поразить, озадачить своего читателя глубиною своей наблюдательности. Это вмѣстѣ съ отсутствіемъ мѣры, съ неумѣньемъ въ пору остановиться, производитъ непріятное впечатлѣніе. Г. Достоевскій какъ-будто не знаетъ, что лучше не договорить, чѣмъ сказать лишнее, какъ-будто боится, что его не поймутъ, не поймутъ всей глубины идей, которыя открываетъ онъ,-- и, вслѣдствіе того, никогда не остановится въ пору. И хоть бы отъ этого сочиненіе выигрывало въ ясности! Ничуть не бывало! Въ цѣломъ много остается темноватымъ, недосказаннымъ. Тяжкимъ трудомъ отзываются повѣсти г. Достоевскаго, пахнутъ потомъ, если можно такъ выразиться, и эта-то излишняя обработка, которой авторъ не умѣетъ скрыть, вредитъ впечатлѣнію. Впрочемъ въ "Неточкѣ" меньше прежняго многословія и темныхъ, вычурныхъ выраженій; языкъ сталъ замѣтно сжатѣе, хотя отъ этого и потерялъ часть образности.
   Недостатковъ тоже довольно, и недостатковъ старыхъ, отъ которыхъ, кажется, не исправиться ни г. Достоевскому, ни его подражателямъ -- г. М. Достоевскому и г. Буткову. Тотъ же грустный, однообразно болѣзненный колоритъ, тѣ-же унылыя чувства, сдавленныя прессомъ неумолимой нищеты, тоже отсутствіе женщины... Да, странно сказать: романъ названъ женскимъ именемъ, въ первой его части дѣйствуютъ двѣ женщины, самый разсказъ ведется особою прекраснаго пола... и все-таки въ романѣ нѣтъ женскаго лица. Поставьте на мѣсто "Неточки" мальчика, воспитаннаго бѣдными и несогласными родителями, и все, что ни говоритъ о себѣ героиня романа, можетъ быть примѣнено къ этому мальчику. Слѣдуетъ ли изъ сказаннаго, что гнетъ несчастія равно дѣйствуетъ на мужчину и на женщину во время ихъ дѣтскаго возраста? Совершенно не слѣдуетъ. Природа надѣлила женщину игривостью характера, способностью привязываться къ бездѣлицамъ, великимъ дарованіемъ прилаживаться къ дѣйствительности, смиряться передъ тѣмъ, что неизбѣжно, покоряться, надѣяться и находить радости въ своей покорности и своей надеждѣ... Женщина никогда не вдается въ апатію; ожесточается же она только въ зрѣломъ возрастѣ, если лучшая часть ея самой, ея сердце -- разбито и непонятно. A въ дѣтскихъ лѣтахъ женщина не любитъ тосковать, привязываться къ своему злодѣю и на любовь отвѣчать холодностью. Потому-то я нахожу, что впечатлѣнія дѣтства, передаваемыя "Неточкою", не вѣрны и не близки къ дѣйствительности, что на нихъ слишкомъ лежитъ печать непрерывнаго унынія, болѣзненной сосредоточенности, не перерываемой ни однимъ яснымъ воспоминаніемъ, ни однимъ безпричинно-веселымъ порывомъ, который такъ часто вспыхиваетъ въ юношеской душѣ, не смотря на всю горечь внѣшнихъ обстоятельствъ.
   Но знаете ли, за какую статью "Отечественныхъ Записокъ" схватился я прежде всѣхъ другихъ, прежде чѣмъ за разсказъ о путешествіи по Африкѣ, интересный, какъ всѣ разсказы г. Ковалевскаго (исключая, однакожь, его "Петербургъ днемъ и ночью"), прежде чѣмъ за драму г. Лажечникова, прежде чѣмъ за статью о русской литературѣ, замѣчательную умнымъ разборомъ послѣдняго романа Диккенса. Въ оглавленіи статей я встрѣтилъ одно имя, громкое и великое имя,-- имя, съ которымъ соединяется мысль о тысячѣ сценъ геніяльно комическихъ, граціозно очаровательныхъ, имя, которое, съ сожалѣніемъ надо признаться, мало извѣстно въ Россіи,-- имя, которому всѣ поклоняются на-слово, повторяя общія мѣста изъ исторіи древней литературы... Я говорю объ Аристофанѣ, объ отцѣ комедіи, о первомъ комикѣ древней Греціи, первомъ по наше время, не смотря ни на Бомарше, ни на Мольера, ни на Шеридана, ни на нашего Грибоѣдова, ни на самого великаго Шекспира.
   Грустно подумать, до какой степени наши читатели мало знакомы съ колоссами древней литературы, какъ мало сочувствія возбуждаютъ въ вашей публики имена Гомера, Софокла и Ѳеокрита! Многіе ли изъ насъ читали хоть бы Аристофана, писателя, болѣе другихъ доступнаго, потому-что въ него не надо вчитываться съ усиліемъ: онъ самъ заставитъ васъ обратить всѣ силы для пониманія его комедій, онъ сдѣлаетъ самый этотъ трудъ отраднымъ и радостнымъ, увлекши васъ ослѣпительнымъ блескомъ нестарѣющагося остроумія, граціею положеній, самымъ своимъ цинизмомъ, который не возмущаетъ души, какъ не возмущаютъ ея народныя сказки бойкаго содержанія! Мнѣ скажутъ: не всякій можетъ читать Аристофана въ подлинникѣ. A кто же не можетъ читать его въ прекрасномъ изданіи его комедій, переведенныхъ на французскій языкъ профессоромъ древней литературы Арто (Artaud). Нельзя не посовѣтовать всѣмъ образованнымъ читателямъ купить эти два щегольски изданные томика. Во французскомъ переводѣ Аристофанъ теряетъ менѣе, чѣмъ въ другомъ какомъ-нибудь, и причина тому понятна въ образѣ мыслей, въ народномъ характерѣ французовъ нашего времени встрѣчаемъ мы много сходнаго съ мыслями и характеромъ древнихъ аѳинянъ. Веселость и насмѣшливость, неразлучныя спутницы одного народа, принадлежали въ древнія времена и другому. Читая нѣкоторыя комедіи Аристофана, почти можно спросить самого себя: не въ нынѣшнемъ ли году все это написано? не скрыта ли тутъ, подъ оболочкой древней эрудиціи, самая тонкая и злая насмѣшка надъ заблужденіями нашего всемудраго XIX вѣка? Эта дивная комедія, "Облака" не есть-ли злая сатира на порывы туманной философіи? Комедія "Женское Собраніе", гдѣ женщины, завладѣвъ правленіемъ, устроиваютъ общій столъ для всѣхъ гражданъ и издаютъ десятки сумасбродныхъ постановленій, не осмѣиваетъ ли тѣхъ мистическихъ и несбыточныхъ утопій, на которыя такъ щедръ человѣкъ нашего временну Чудная, прелестная комедія "Женское Собраніе", гдѣ злѣйшая иронія смѣшивается съ очаровательнымъ простодушіемъ, гдѣ безсовѣстно-циническая выходка смѣняется картиною, полною восхитительной граціи! Помните-ли вы эту сцену, гдѣ молодой аѳинянинъ, послѣ роскошнаго пира, устроеннаго на общій счетъ женщинами правительницами его родины, останавливается, какъ испанскій гидальго прошлаго столѣтія, подъ окномъ любимой имъ дѣвушки? Помните ли вы его рѣчи, полныя жгучей, неописанной нѣжности, эти милыя, дѣтски наивныя выраженія? Счастливецъ! ему удалось склонить на свою сторону хорошенькую сосѣдку, она выходитъ изъ своей комнатки, идетъ къ конюшнѣ... но вотъ, о ужасъ! изъ сосѣднихъ домовъ выскакиваютъ три гнусныя старухи и начинаютъ осаждать молодого человѣка. Въ силу другого закона, изданнаго женщинами, старухи имѣютъ предпочтительное право на любовь юношей, дѣвушки же не смѣютъ любить, пока не состарѣются... Чудовищный законъ! страшное положеніе юноши! но какъ полно оно высокаго комизма! Какъ старается онъ, бранью и ласками, отбояриться отъ противныхъ мегеръ, съ какою любовью молодая аѳинянка заступается за своего возлюбленнаго, какъ злы и вмѣстѣ съ тѣмъ забавны старухи, для которыхъ давно уже прошло золотое время любви!... Да пусть наша публика познакомится съ древними, пусть она насладится твореніями отца комедіи, и если въ этихъ твореніяхъ не найдетъ она ничего увеселительнаго, то ей останется возвратиться къ Сю, Дюма и Февалю и читать "Зависть", романъ плохой во всѣхъ отношеніяхъ, лишенный живости, истины и даже сказочнаго интереса.
   Нельзя не поблагодарить г. Ордынскаго за его мысль познакомить публику съ однимъ изъ величайшихъ поэтовъ Греціи. Вообще, наши писатели мало занимаются вопросами, относящимися къ исторіи иностранной словесности, древней и новой. A читатели любятъ статьи подобнаго рода, потому-что въ нихъ удобно смѣшиваются интересныя біографическія подробности съ вопросами болѣе важными, характеристическія черты разныхъ народовъ съ общими взглядами, философскими и эстетическими. Во Франціи лучшіе писатели составляютъ біографіи любимыхъ своихъ авторовъ и издаютъ ихъ въ видѣ предисловій къ ихъ сочиненіямъ или помѣщаютъ въ журналахъ отдѣльными статьями. Такъ Ф. Шаль составилъ много превосходныхъ статей объ англійской и испанской литературѣ; Планшъ, Низаръ разработывали подобнымъ образомъ словесность древнихъ народовъ; Блазъ, Тальяндіе, Лёвъ Веймаръ разбирали нѣмецкихъ писателей; Жоржъ Сандъ написалъ памятныя статьи о Сенанкурѣ и Руссо... короче сказать, каждый изъ этихъ замѣчательныхъ талантовъ наперерывъ торопился знакомить публику съ человѣкомъ, произведеніями котораго самъ любилъ зачитываться. Оттого статьи выходили живыя, горячія и принимались публикою съ полнымъ одобреніемъ.
   Подобнаго рода попытку сдѣлалъ авторъ статьи объ Аристофанѣ. Видно, что Аристофанъ былъ его любимымъ писателемъ; но, кажется, г. Ордынскій не взялъ въ соображеніе того обстоятельства, что большая часть нашей публики рѣшительно незнакома съ великимъ комикомъ. Оттого его статья интересна для любителей древней литературы, но темновата для большинства, о которомъ авторъ упоминаетъ въ началѣ своей статьи. Содержаніе комедій передано вкратцѣ, выписокъ весьма немного; разсказывая о политическомъ значеніи комедій Аристофана, авторъ упускаетъ изъ вида другія достоинства и недостатки этихъ многостороннихъ произведеній. Впрочемъ намъ обѣщано продолженіе статьи.
   Пусть г. Ордынскій въ продолженіи обратится къ огромному большинству публики, которая жаждетъ свѣдѣній живыхъ, интересныхъ и удобопріобрѣтаемыхъ Пусть онъ въ рѣзкихъ очеркахъ разскажетъ намъ, какъ разсказываютъ дѣтямъ, образъ жизни современниковъ Аристофана, этихъ вѣтреныхъ, добрыхъ, праздношатающихся аѳинянъ, которые встаютъ поздно, съ тросточками въ рукахъ отправляются на площадь собранія, удираютъ оттуда если совѣщанія покажутся имъ сухи, и отправляются шататься по палестрамъ или смотрѣть рѣдкихъ птицъ да звѣрей, присланныхъ съ востока и выставленныхъ по распоряженію правительства на удивленіе дѣтски-любопытному народу. Пусть г. Ордынскій заставитъ насъ присутствовать въ греческомъ театрѣ, слушать представленіе комедій Аристофана, подъ лазурнымъ небомъ, на открытой сценѣ, передъ всѣмъ городомъ, который сбѣжался въ театръ, оставивъ дома однихъ рабовъ да малыхъ ребятишекъ. Пусть разскажетъ онъ намъ, какъ самъ Аристофанъ, разкрасивъ себѣ лицо, явился на сцену представлять страшнаго демагога Клеона, какія личности сыпались на публику, которая, зная каждаго согражданина, съ хохотомъ оборачивалась къ лицу, названному актеромъ.
   Право, было бы недурно, ежелибъ нѣкоторые изъ нашихъ беллетристовъ попробовали составлять біографіи любимыхъ своихъ писателей, древнихъ, или новыхъ, съ краткимъ взглядомъ на ихъ дѣятельность, на значеніе ихъ произведеній. Не одни знаменитыя имена заслуживаютъ такой чести: полезно составлять критическія статьи о писателяхъ второстепенныхъ и посредствомъ выписокъ и общей оцѣнки сохранить для публики лучшія ихъ страницы, замѣчательнѣйшія ихъ мысли. Еслибъ и всѣ дѣятели нашей словесности были великими художниками, то и въ такомъ случаѣ мой совѣтъ не могъ бы показаться имъ обиднымъ: развѣ Томасъ Муръ не написалъ цѣлой книги о Байронѣ, Боккаччіо о Данте Алигіери, и такъ далѣе. Я предполагаю, что наши литераторы много читали, любятъ читать, а потому подобный трудъ будетъ для нихъ легокъ, а публикѣ совершенно пріятенъ.
   Въ жизни великихъ талантовъ, стоявшихъ во главѣ своихъ современниковъ, встрѣчается множество событій, которыя съ поразительною ясностью характеризуютъ ихъ вѣкъ и собственный ихъ характеръ. Пользуясь этими матеріялами, чрезвычайно легко выставить передъ глазами читателей личность той знаменитости, которую мы хотимъ описывать. Въ какой-то забытой итальянской книгѣ я недавно читалъ анекдотъ изъ жизни Данта, анекдотъ въ высшей степени характеристическій, въ которомъ на нѣсколькихъ строчкахъ не только изображается лицо и нравъ знаменитаго поэта-изгнанника, но даже самый характеръ его эпохи. Вотъ этотъ анекдотъ. Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ послѣ появленія "Божественной Комедіи", Данте шелъ задумавшись по торговой площади въ Пизѣ или Болоньѣ. Двѣ старухи, сидѣвшія за какимъ-то прилавкомъ, стали шептаться между собой, поглядывая на знаменитаго изгнанника. Поэтъ замедлилъ шагъ и началъ прислушиваться. "Знаешь ли", говорила одна изъ торговокъ: "вотъ этотъ человѣкъ можетъ сходить въ адъ, когда ему вздумается"? -- Кто же этого не знаетъ? отвѣчала другая. "Видишь, какой онъ смуглый и угрюмый. За то, что онъ ходилъ въ адъ, его и выгнали изъ Флоренціи". Старуха перекрестилась, примолвивши: "Богъ да спасетъ его грѣшную душу!" Данте сознавался, прибавляетъ старинная книга, что во всю жизнь ни одна похвала не казалась ему слаще такого суевѣрнаго отзыва.
   Отыскивать въ старыхъ книгахъ подобные разсказы, пояснять ими жизнь и образъ мыслей любимыхъ своихъ писателей,-- это наслажденіе высокое, которое, право, стоитъ удовольствія написать повѣсть съ отчаянно трагическимъ окончаніемъ. Однако, я удалился отъ своего предмета на страшное разстояніе. Журналы 1849 года и Данте, Аристофанъ и "Сынъ Отечества"... все это сближенія почти непонятныя. Я началъ почти думать, что бѣдна русская словесность. Да, бѣдна она, повторилъ я, перелистывая только что полученную январьскую книжку "Сына Отечества". "Бѣдность не порокъ" говорятъ люди бывалые, и всякій соглашается съ ихъ приговоромъ. Но тутъ раждается еще одно умозрѣніе: конечно, бѣдность, тихая, скромная, незадорная бѣдность не есть порокъ, но она теряетъ свой непорочный характеръ, потерявши эти незатѣйливыя качества. Бѣдность раздражительная, полная претензій и самохвальства, становится уже не тою бѣдностью, которую мы почтительно обходимъ, бросая ей взглядъ участія. Бѣдняки, собравшіеся просидѣть вечеръ вмѣстѣ, поиграть въ карты, пожалуй отплясать два или три контрданса, никому не смѣшны и не жалки; но если они захотятъ своей бесѣдѣ дать громкое названіе "бала", вынесутъ изъ комнатокъ своихъ всю мебель, освѣтятъ переднюю сальными свѣчками, созовутъ знакомыхъ и незнакомыхъ и, въ заключеніе, станутъ гордо бродить между гостей, упиваясь своей роскошью,-- такіе бѣдняки теряютъ право на участіе...
   Изъ этого не слѣдуетъ, чтобъ я имѣлъ въ виду весь составъ нынѣшней книжки "Сына Отечества". Я вполнѣ желаю этому журналу успѣха, хотя и неохотно читаю статьи, въ немъ помѣщаемыя. Вышеприведенныя размышленія пришли ко мнѣ въ голову такъ, между прочимъ; не утаю, однако же, отъ васъ, онѣ можетъ быть родились случайно во время чтенія идилліи барона Розена "Загородье въ Полюстровѣ".
   Я не принадлежу къ тѣмъ людямъ, которые увѣряютъ безпрестанно, что не читаютъ статей и журналовъ, на которые въ тоже самое время открыто, или скрытно, нападаютъ. Я читалъ повѣсти и романы г. Розена, читалъ его драмы, читалъ его критическія статьи. Всѣ эти сочиненія не нравились публикѣ, не нравились и мнѣ. Романы и повѣсти поражали насъ тяжелымъ языкомъ, въ которомъ встрѣчалось множество нѣмецкихъ оборотовъ; въ содержаніи ихъ, чаще всего сомнительномъ и неловко распутанномъ, видно было тоже много чего-то не нашего, нерусскаго. Критическія статьи читались и того менѣе; сверхъ того, журналы, гдѣ онѣ печатались, никогда не пользовались большимъ кругомъ подписчиковъ. Я помню только, что почти въ каждой изъ этихъ статей выступала, кстати и не кстати, самая личность ихъ автора... Итакъ, вотъ въ двухъ словахъ заслуги барона Розена, его дѣятельность на поприщѣ русской литературы. Въ нихъ не было ничего особенно блестящаго, ничего особеннаго и въ отрицательномъ смыслѣ. Въ мнѣніи любителей чтенія, имя г. Розена стояло рядомъ съ именами литераторовъ весьма почтенныхъ, но уже свершившихъ свое поприще, именно: съ именами гг. Сомова, Аладьина, Карлгофа, Остолопова и многихъ другихъ.
   Посмотрите же теперь, что говоритъ о себѣ самомъ авторъ идилліи:
   
                                 XIV.
   
             Такъ, Волга русскимъ духомъ отродила
             Меня -- пришельца,-- русскимъ языкомъ
             Для умственныхъ работъ вооружила!
             И, вѣдаясь съ такимъ богатыремъ,
             Всечасно крѣпла умственная сила!
             Я одолѣлъ, пошелъ своимъ путемъ --
             И подтверждаетъ зависти шипѣнье
             Мое надъ русскимъ словомъ одолѣнье (!!?)
   
   Мнѣ такъ и хочется спросить: гдѣ же такъ обидѣли барона Розена? гдѣ почудилось ему зависти шипѣнье? Я читаю постоянно русскіе журналы и не помню никакихъ нападокъ на автора идилліи. Одинъ только разъ въ "Современникѣ" замѣтили, что въ одномъ изъ своихъ стихотвореній г. Розенъ заставилъ волжскаго крестьянина разсадить въ саду своемъ виноградъ! Неужели это зависти шипѣнье? или не представляется ли поэту шипѣніемъ зависти всеобщее молчаніе насчетъ его стихотвореній? этому мы уже не можемъ помочь. И какое чудное выраженіе: "Мое надъ русскимъ словомъ одолѣнье"! Точно, баронъ Розенъ одолѣлъ русскій языкъ, какъ одолѣваютъ его иные, съ помощью тридцати лексиконовъ... Бѣдный русскій языкъ!
   Но я прошу еще немного терпѣнія. Слѣдующая строфа еще лучше!
   
                                 XV.
   
             "Полунѣмецкій критикъ!" говоритъ
             Лжеаристархъ, но милый умникъ... Дѣло!
             Честная братья та мнѣ не проститъ,
             Что русскимъ словомъ дѣйствую я смѣло;
             Что далъ ему и блескъ и колоритъ,
             Какихъ оно дотолѣ не имѣло.
             Я тѣмъ плачу лишь долгъ свой языку,
             По немъ же я въ раздоліи теку (??)
   
   Вотъ такъ стихи! сказалъ бы мой пріятель, котораго, на бѣду, теперь нѣтъ въ моемъ сосѣдствѣ... Не припомните ли вы по этому случаю стиховъ Державина изъ "Памятника":
   
             За то, что я дерзнулъ, въ забавномъ русскомъ слогѣ,
             О добродѣтеляхъ Фелицы возгласить;
             Съ сердечной простотой бесѣдовать о Богѣ
             И истину царямъ съ улыбкой говорить.
   
   Кромѣ того, недаромъ баронъ Розенъ въ началѣ своей идилліи называетъ себя фламиномъ русской музы. Нѣкоторые изъ его стиховъ напоминаютъ собою древніе оракулы: понимай, какъ знаешь. Что бы могъ значить стихъ: "По немъ же я въ раздоліи теку!" Говоря о Тавридѣ, авторъ даритъ насъ слѣдующими стихами:
   
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Тамъ отъ меня бъ не отходила прочь,
             Одна мечта, въ лилѣйномъ благовоньѣ.
             Въ повязкѣ жрицы, княжеская дочь,
             Но сирота, въ Діаниномъ болоньѣ (?)
             Межъ Скифами -- слагала бъ въ грудь мою
             Плѣнительную жалобу свою.
   
   Мнѣ кажется, что вся идиллія написана для XIV и XV октавъ, въ которыхъ поэтъ прославляетъ свои литературныя заслуги. Онъ даже взялъ въ соображеніе, что какой нибудь читатель, не видавшій "Гальціоны" {"Альманахъ" двадцатыхъ годовъ.} и "Сына Отечества", можетъ спросить съ недоумѣніемъ: да кто же такой авторъ идилліи "Загородье въ Полюстровѣ?" Предвидя это обстоятельство, поэтъ засыпаетъ васъ подробностями изъ собственной своей жизни.
   Такъ узнаемъ мы, что юность г. Розена текла въ г. Волжскѣ (который, по словамъ автора, поспоритъ съ Балаклавой!), въ приволіи гусарскаго полка. Но чтобы не подумали, что я выдаю свѣту какія-нибудь собственныя тайны автора идилліи, я продолжаю выписки стихами:
   
             Ристалище моихъ разгульныхъ дней
             Дохнуло мнѣ огнемъ, достойнымъ оды!
             Царица Волга!.. (Окт. IX).
   
   Далѣе:
   
             Я Волжанинъ, я сынъ рѣчной царицы:
             Тамъ и умомъ сердцемъ развился!
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Меня любили Волжскія дѣвицы
             Какъ болѣе любить уже нельзя... (Окт. I).
   
   Потомъ:
   
             Я Волжанинъ, тѣ царственныя воды
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Разгульное величіе природы
             Все то меня обрусѣло вполнѣ....
   
   Замѣтьте, какъ часто авторъ идилліи старается дать понять своимъ читателямъ, что онъ обрусѣлъ совершенно, что языкъ его совершенно русскій, что всѣ обороты его вѣрны русскому духу... Обстоятельство это напоминаетъ мнѣ одинъ анекдотъ, который, при всей своей незатѣйливости, показываетъ, что упорное изученіе русскаго языка не всегда ведетъ къ желаемому результату.
   Одинъ разъ, гласитъ этотъ анекдотъ, въ Петербургъ пріѣхало три ученыхъ иностранца, твердо рѣшившихся на мѣстѣ изучить нашъ языкъ, другими словами: возымѣть надъ русскимъ словомъ одолѣнье. Жили они въ Петербургѣ нѣсколько лѣтъ, вздолбили всѣ грамматики и самоучители, говорили между собой не иначе какъ по-русски и безпрестанно спорили о каждомъ словѣ, о каждомъ удареніи. Одинъ разъ, гуляя по Невскому, двое изъ нихъ встрѣтили третьяго любителя русскаго слова, который выходилъ отъ парикмахера. "А, здравствуйте, что вы тутъ дѣлали?" спросили они его, тѣмъ твердымъ, пунктуальнымъ русскимъ выговоромъ, который только можно слышать въ Нарвѣ, Ригѣ и Ревелѣ. "Я стриговался", важно отвѣчалъ нашъ филологъ, указывая на парикмахерскую вывѣску.
   Этотъ отвѣтъ возбудилъ страшный смѣхъ между двумя пріятелями. Одинъ изъ нихъ, болѣе фундаментальный любитель, тотчасъ же замѣтилъ: "Вы сегодня одинъ только разъ были у парикмахера,-- слѣдуетъ взять время однократное: я стригнулся". Но и это рѣшеніе не было одобрено. Третій любитель нашего языка тутъ же замѣтилъ: "Вы оба неправы: къ русскимъ глаголамъ, какъ и къ нашимъ, прибавляются иногда частицы рѣчи. Тутъ идетъ частица объ, слѣдовательно, надлежало сказать: я обстригался.
   И совершенно довольные заключеніемъ, пріятели пошли своей дорогою.
   Страшно многостороненъ, могучъ и юнъ родной вашъ языкъ. Бѣда писателю, кто не прислушивался къ нему съ дѣтскаго возраста, у кого первыя мысли въ головѣ не слагались на этомъ языкѣ! Тутъ не поможетъ никакой усиленный трудъ. Въ этомъ отношеніи языкъ нашъ походитъ на высшую метафизику; кто еще на студенческой скамьѣ не познакомился съ философскими терминами, кто на двадцатомъ году своей жизни не просиживалъ ночей надъ Шеллингомъ и Гегелемъ,-- тому не дадутся въ зрѣломъ возрастѣ умозрительныя тонкости...
   На прощаньѣ съ барономъ Розеномъ, выпишемъ еще нѣсколько строфъ его идилліи, безъ всякихъ комментарій.
   
                                 XIX.
   
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             По должности журнальнаго теурга,
             Я вѣдаю всѣхъ пишущихъ боговъ
             И всяческихъ, въ словесности, духовъ!
   
                                 XX.
   
             Мнѣ не учиться съ критикою скучной.
             И мнѣ ль холоднымъ, строгимъ быть судьей,
             Насмѣшникомъ, съ идеею научной,
             Съ горячею и нѣжною душой!
             Я радъ работѣ болѣе подручной;
             Тотчасъ примусь за всякій трудъ другой!
             Но говорятъ, что это -- трудъ полезный --
             То знаетъ "Сынъ Отечества" любезный.
   
                                 XXI.
   
             И мнѣ не спорить съ нимъ: онъ нашъ журналъ
             Два года ты, въ волшебномъ усыпленьѣ,
             Любимецъ мой, какъ мертвый возлежалъ,
             Я о твоемъ желанномъ пробужденьѣ,
             Безъ устали, радѣлъ и хлопоталъ!
             Намъ удалось твое возобновленье! и т. д.
   
   Не правда ли, стихи эти напоминаютъ золотое время, "Благонамѣреннаго"? Въ библіотекѣ, оставшейся послѣ моего отца, есть нѣсколько томовъ этого добродушнаго журнала. Тамъ же я нашелъ одно изъ старѣйшихъ нашихъ періодическихъ изданій "Покоящійся Трудолюбецъ", да сверхъ того кучу альманаховъ, которые въ свое время покупались нарасхватъ и очень нравились публикѣ. Я сталъ читать эти книги, теперь забытыя всѣми -- и, къ удивленію моему, нашелъ такъ много сходства между нынѣшнимъ и тогдашнимъ литературнымъ періодомъ, о чемъ предоставляю себѣ когда нибудь поговорить подробнѣе.
   Но идиллія барона Розена, какъ она ни прекрасна, исчезаетъ совершенно передъ блистательнымъ "Петербургскимъ Вѣстникомъ", статьею "О современной жизни въ Петербургѣ".
   Въ началѣ своей статьи авторъ повѣрилъ намъ великое свое открытіе, что въ "гости ѣздятъ только жители Песковъ, Коломны и подобныхъ скромныхъ частей города. Свѣтскіе же обитатели Невскаго проспекта, Литейной, и другихъ богатыхъ улицъ, рѣшительно не живутъ у себя дома и въ гостяхъ не бываютъ". Это извѣстіе меня поразило. Въ мое время свѣтскіе люди ѣздили и на вечера, и на балы, и на обѣды, ѣздили и по утрамъ дѣлать визиты; неужели же въ нѣсколько мѣсяцовъ петербургская жизнь такъ измѣнллась? Что же дѣлаютъ петербургскіе молодые люди? чѣмъ-же занимаются петербургскія дамы? На первый вопросъ авторъ отвѣчаетъ очень категорически: онъ беретъ лицо вымышленное, "молодого столичнаго франта, знаменитаго личными достоинствами и, между прочимъ, лихимъ рысакомъ", и обѣщаетъ пересказать намъ всю жизнь этого свѣтскаго господина, отъ утра до поздней ночи. "Дмитрій Николаичъ -- такъ называется левъ, выведенный на сцену авторомъ фельетона -- встаетъ обыкновенно около двѣнадцати часовъ утра. Онъ разумѣется не служитъ. Еще въ постели подаютъ ему..." во тутъ я прекращаю разсказъ отъ имени автора и спрашиваю васъ, петербургскихъ молодыхъ людей, свѣтскихъ людей, что подаютъ ему въ постели?
   Ему подаютъ "Сѣверную Пчелу!"
   Можно ли нанести такой сильный ударъ самому себѣ, своему фельетону? Въ этомъ отношеніи авторъ пошелъ гораздо далѣе тѣхъ свѣтскихъ романистовъ, которые описываютъ, какъ ихъ герой, свѣтскій левъ, "поѣхалъ въ гости къ бѣдному человѣку, надѣвши сѣрый жилетъ съ большимъ маслянымъ пятномъ".
   Но я не отчаяваюсь: найдутся свѣтскіе писатели, которые пойдутъ и еще далѣе. Если я примусь писать такой романъ, у меня на первой страницѣ выставится воздушная осмнадцатилѣтняя княгиня, которая, сидя на гамбсовскомъ пате, будетъ читать "Москвитянина". Но посмотримъ, что же будетъ дѣлать Дмитрій Николаичъ, вдохновленный чтеніемъ телеграфа "Сѣверной Пчелы", гдѣ приглашаютъ васъ въ діораму, космораму, на выставку картинъ, въ концертъ, въ циркъ, въ театръ.
   Дѣятельность этого льва не совсѣмъ многосторонняя: онъ оканчиваетъ свой модный пестрый туалетъ" и ѣдетъ ѣсть пирожки у Излера, изумивши мальчика остротою насчетъ пирожковъ Монте-Кристо. Потомъ нашъ свѣтскій юноша заглядываетъ въ бильярдную, потомъ гуляетъ по Невскому, обѣдаетъ въ томъ же кафе-ресторанѣ (Излера), потомъ ѣдетъ въ театръ, а послѣ на пріятельскій ужинъ съ "обильными возліяніями Бахусу!" Премилая жизнь, совершенно приличная свѣтскому человѣку!
   Только, кажется намъ, авторъ вовсе не представилъ намъ свѣтскаго льва, а скорѣе трактирнаго героя, изъ числа людей, составляющихъ самую ничтожную и жалкую часть петербургскаго народонаселенія. Жизнь этихъ людей стоитъ серьёзнаго этюда, только не въ такомъ родѣ, за который взялся авторъ "Петербургскаго Вѣстника". Графъ Соллогубъ коснулся этой стороны петербургской жизни въ своей повѣсти "Медвѣдь", но онъ исчерпалъ далеко не все, что можно было извлечь изъ такого богатаго содержанія Онъ не подсмотрѣлъ жизни медвѣдей трактирныхъ, медвѣдей нахальныхъ и богатыхъ, медвѣдей промотавшихся, медвѣдей, которые живутъ на счетъ другихъ медвѣдей, другихъ трактирныхъ людей. Вся эта порода типовъ порождена избыткомъ лѣности и самолюбія, порождена робостью и сознаніемъ своей пустоты, которыя такъ страшно и тоскливо даютъ себя чувствовать посреди вѣчнаго праздношатанья, посреди "возліяній Бахусу" и бильярдныхъ подвиговъ. Подобные люди глубоко несчастливы и заслуживаютъ не столько насмѣшки, сколько искренняго сожалѣнія. Они не знаютъ женскаго общества, они не знаютъ оживленнаго разговора, въ которомъ молодые люди кокетничаютъ передъ любимыми женщинами, они многаго не знаютъ и только увѣряютъ, что не хотятъ знать ничего подобнаго... на то они медвѣди, на то они трактирные посѣтители. Вся ихъ жизнь состоитъ изъ какихъ-то непонятныхъ удовольствій, перемѣшанныхъ съ грустною апатіею. За неимѣніемъ живыхъ интересовъ, они хватаются съ отчаяніемъ за интересы ничтожные. Какая нибудь повѣсть, вычитанная въ журналѣ, какая нибудь жалкая городская сплетня становятся для нихъ важнымъ событіемъ. Открытіе новаго ресторана, для нихъ важное происшествіе, о лоттереѣ-аллегри толкуютъ они за нѣсколько дней впередъ... Такая жизнь заслуживаетъ наблюденія, и я удивляюсь, какъ никому не пришло въ голову описать ее. Въ особенности я могу рекомендовать это наблюденіе писателямъ, которыхъ одинъ изъ сотрудниковъ нашихъ назвалъ псевдореальною школою. Пусть выскажутъ они намъ, что не въ однихъ углахъ и тѣсныхъ квартиркахъ тѣснится жалкое ничтожество, и что часто оно, полное унынія и страданія, кроется въ груди, покрытой длиннымъ жилетомъ и сюртукомъ англійскаго покроя.
   Мнѣ становится совѣстно, что я наговорилъ такихъ рѣчей по поводу Дмитрія Николаича, котораго авторъ "Петербургскаго Вѣстника" не шутя почитаетъ "типомъ свѣтскаго молодаго человѣка". Не удивительно, что такіе господа никуда не ѣздятъ въ гости; но слѣдуетъ ли увѣрять читателей, что эта-то жизнь и есть жизнь свѣтская, и что жизнь львовъ" состоитъ въ безпрестанномъ шатаньи по кафе-ресторанамъ! Чтобы какъ нибудь оправдать свое неловкое созданіе, авторъ "Петербургскаго Вѣстника" вздумалъ увѣрять, что порядочные люди въ столицѣ не выѣзжаютъ въ свѣтъ. Оправданіе до крайности забавное, которому и въ провинціи не повѣрятъ, еслибъ кто-нибудь и обратилъ вниманіе на этотъ фельетонъ. Зачѣмъ придумывать такую небывальщину, тѣмъ болѣе, что никакой журналъ не обязанъ изображать жизнь свѣтскаго человѣка и заставлять своего "вѣстинка" или "лѣтопись" увѣсисто порхать по городскимъ гостиннымъ? Сколько мнѣ помнится, одна только "Иллюстрація", въ старое время, задумала описывать лучшіе балы петербургскіе, засыпая читателей такими фразами: "На балѣ у очаровательной княгини Ю., отличалась своимъ туалетомъ графиня В.", или "въ роскошныхъ комнатахъ гостепріимнаго князя К. собрались" и пр. Но эти статьи только мелькнули и исчезли, непризнанныя и непонятыя огромнымъ большинствомъ публики....
   P. S. Письмо это было уже запечатано и готово къ отправленію на почту, когда одинъ изъ моихъ сосѣдей прислалъ мнѣ двѣ январьскія книжки "Москвитянина". Это первый голосъ изъ Москвы въ новомъ году: стало быть вы поймете нетерпѣніе, съ которымъ я бросился на посылку сосѣда.
   Спѣшу сказать вамъ, что первое впечатлѣніе мое было пріятно: его произвела зеленая обертка, замѣнившая прежнюю, желтую. Съ перваго раза это показалось мнѣ признакомъ обновленія, и конечно обновленія внутренняго. Такое обновленіе вещь не лишняя для "Москвитянина" прежнихъ лѣтъ. Отъ обертки я перешелъ къ оглавленію. Здѣсь впечатлѣніе было еще пріятнѣе, тѣмъ болѣе, что оно было несравненно основательнѣе. Имена графа Ростопчина, Жуковскаго, князя Вяземскаго, Вельтмана, Загоскина,-- имена болѣе или менѣе замѣчательныхъ знаменитостей, пробудили во мнѣ надежду прочесть произведенія, запечатлѣнныя талантомъ, умомъ или ученостію. И самыя заглавія нѣкоторыхъ статей обратили не менѣе вниманія, такъ что, говоря вообще, первыя впечатлѣнія были выгодны, не скажу для "Москвитянина" (что ему за дѣло до моихъ ощущеній!), но для меня самого: вы вѣрно знаете, какъ несносно читать въ дурномъ расположеніи духа.
   Предлагаю вамъ нѣсколько результатовъ этого чтенія, столько же внимательнаго, сколько и безпристрастнаго.
   Начну съ М. Н. Загоскина, который подарилъ "Москвитянину" новое свое произведеніе: "Русскіе въ началѣ осьмнадцатаго столѣтія". Самъ авторъ назвалъ это произведеніе разсказомъ; въ оглавленіи же оно означено именемъ романа; но что же это въ самомъ дѣлѣ, теперь опредѣлить трудно, потому что оно еще не кончено. Судя по содержанію напечатанныхъ 9 главъ, нельзя даже сказать, долго ли осталось до конца, или нѣтъ. По моему, конецъ уже такъ хорошо обозначился, что еще двѣ-три главы могли бы рѣшить все дѣло; но авторъ посылаетъ своего героя воевать съ турками, а тамъ, какъ знать, что случится? По моему, это и не разсказъ, и не романъ., Это не разсказъ, потому что изложеніе выходитъ не отъ автора или какого нибудь посторонняго лица, а напротивъ драматизировано (или, вѣрнѣе, діалогировано); такъ что сцены и разговоры безпрерывно смѣняются одни другими; наконецъ, повѣствованіе занимаетъ самую меньшую часть. Это не романъ, потому что съ этимъ словомъ соединяются требованія и поэтическаго творчества,: художественности въ изображеніи характеровъ и положеній дѣйствующихъ лицъ. Ничего этого нѣтъ въ произведеніи г. Загоскина. Итакъ, подождемъ конца, а пока, не опредѣляя съ риторическою точностію рода и вида, къ которымъ надо отнести "разсказъ изъ временъ единодержавія Петра Великаго",-- стану называть его романомъ, потому что онъ имѣетъ на то всѣ претензіи.
   Г. Загоскинъ, какъ доказалъ давній опытъ, очень любитъ великія эпохи русской исторіи. Его "Аскольдова могила", "Юрій Милославскій", "Рославлевъ" и наконецъ "Русскіе въ осьмнадцатомъ столѣтіи", кажется, ясно указываютъ на тѣ точки вашей исторической жизни, куда особенно устремляется его воображеніе, подъ вліяніемъ романическаго вдохновенія. Почему любитъ онъ эти эпохи, не знаю. Потому ли, что онѣ дѣйствительно велики, и слѣдовательно способны увлечь фантазію не только г. Загоскина, но и всякаго другого? Потому ли, что бoльшинcтво русскихъ (и г. Загоскину вмѣстѣ съ другими) радостно останавливаться иногда на тѣхъ періодахъ нашей жизни, которые исторія всегда будетъ изображать въ особенно яркомъ свѣтѣ? Рѣшить эти вопросы трудно безъ положительныхъ данныхъ. Потому и ограничиваюсь только тѣмъ предположеніемъ, что г. Загоскинъ любитъ событія эффектныя, любитъ, чтобы дѣло говорило за его творчество. Не знаю, согласны ли вы съ моею гипотезою; но для меня она пріобрѣтаетъ еще болѣе достоинства, когда я припоминаю давно напечатанные г. Загоскинымъ фантастическіе разсказы и повѣсти. Предоставляю развить или опровергнуть это мнѣніе вашимъ рецензентамъ, которые имѣютъ на то болѣе средствъ и времени.
   Обращаюсь къ роману г. Загоскина.
   Самое величайшее достоинство его, какъ и всѣхъ произведеній того же автора,-- это мастерство слога. Складъ ума г. Загоскнна по преимуществу русскій: наблюдательный, смѣтливый, переимчивый. Эти три качества какъ нельзя болѣе отражаются на языкѣ г. Загоскина. Выраженія, обороты, цѣлыя рѣчи -- все это какъ будто было слышано вами тысячу разъ. Такъ хорошо подмѣтилъ, усвоилъ, перенялъ ихъ авторъ. Я присоединю къ этому еще одно свойство, которое довольно рѣдко встрѣчается у нашихъ писателей: это щеголеватая правильность. Въ этой наружной оболочкѣ, по моему, и заключается какъ все его достоинство, такъ въ особенности его народность.
   Если вы перейдете къ внутренному содержанію романа, то вы, какъ сказано, не найдете въ немъ художественности. Разсказываемыя событія фактически вѣрны, лица не противорѣчатъ данной эпохѣ, хотя и не выражаютъ ея; но это не лица одушевленныя, созданныя творческою фантазіею; это не люди живые, которые дѣйствуютъ, какъ дѣйствуемъ мы всякій день. Это китайскія тѣни, не мертвыя, а никогда даже не бывшія живыми существами, такія, которыя движутся потому, что невидимая, хотя и ясно предполагаемая, рука, скрывающаяся за волшебнымъ фонаремъ, заставляетъ ихъ становиться въ то или другое положеніе. Рѣчи этихъ людей не рѣчи, свободно вырывающіяся изъ груди человѣка, согласно его характеру и настроенію, а рѣчи, порожденныя умѣньемъ искусно подладиться подъ разные голоса. Вслѣдствіе этого отсутствія творчества и самый ходъ происшествій, очевидно, придуманъ насильственно; оттого безпрерывныя натяжки. Сюжетъ романа съ сущности простъ: молодой гвардейскій ффицеръ, по фамиліи Симской, принадлежащій къ молодому поколѣнію, возникающему подъ вліяніемъ реформы Петра, влюбленъ въ молодую дѣвушку, Ольгу Запольскую, такъ же принявшую всѣ новые обычаи, внесенные къ намъ изъ-за границы въ эпоху преобразованія Россіи. У Ольги есть дядя, старикъ Прокудинъ, ревностный поклонникъ старины, который косо глядитъ на всѣ нововведенія и видитъ въ нихъ то бѣсовское навожденіе, то странную и пагубную прихоть, впрочемъ, любимаго имъ царя, прельщеннаго хитрыми нѣмцами. Симской проситъ руки Ольги; дядя отказываетъ и соглашается лучше выдать ее за князя Шелешпанскаго, глупаго и въ добавокъ скупого недоросля тридцати осьми лѣтъ, который бѣгаетъ отъ царской службы. Симской въ отчаяніи уѣзжаетъ на войну, а Ольгу дядя увозитъ въ подмосковную деревню. Конца еще нѣтъ; но, въ усладу охотниковъ до благополучныхъ развязокъ, я смѣло предсказываю, что благополучнѣе свадьбы и жизни Симскаго и Ольги не найдется ни одной въ мірѣ. Драмы быть не можетъ, комедіи еще меньше; остается ждать самаго идиллически милаго водевиля безъ куплетовъ.
   Эта нехитрая исторія переплетена вводными эпизодами, служащими для затрудненія бракосочетанія любовниковъ. И въ этихъ-то эпизодахъ собственно является лучшая и вмѣстѣ слабая сторона автора. Они представляютъ ему случай блеснуть балагурствомъ и мѣтко схваченною имъ рѣчью русскаго человѣка. Не смотря на то, многіе изъ нихъ видимо натянуты. Къ такимъ натяжкамъ я причисляю съ самого начала пріѣздъ Симскаго въ деревню старика Прокудина; полученіе Прокудинымъ, именно въ тоже время, письма изъ Москвы съ описаніемъ, какъ его сестра и племянница щеголяютъ въ какихъ-то заморскихъ фуро, повадились ѣздить въ нѣмецкую слободу, и даже говорятъ, что будто бы дошли до такого окаянства, что въ нѣмецкой кирхѣ были... Далѣе: разговоръ нищихъ о томъ, что будто въ домѣ боярина Загоскина случилось какое-то несчастіе, подслушанный Симскимъ, между тѣмъ, какъ все несчастіе состояло въ добровольномъ обритіи бороды боярина къ великому горю его боярыни. Далѣе: эпизодъ о Черкасовѣ и толки о князѣ Меншиковѣ,-- эпизодъ, нисколько не характеристическій послѣ поступка князя Якова Долгорукова, послѣ прямодушной и истинно вѣрноподданнической откровенности многихъ бояръ, понимавшихъ великій умъ своего царя и столько же извѣстныхъ всѣмъ и каждому. Далѣе: завтракъ съ блинами у думнаго дворянина Рокотова, не имѣющій ни малѣйшей связи съ общимъ ходомъ дѣлъ, относящихся къ роману г. Загоскина. Далѣе, почему именно Прокудинъ попалъ въ Москву въ домъ Рокотова во время этого же завтрака? зачѣмъ ему было нужно слышать толки объ учрежденіи Сената, пересыпанные остротами надъ взяточничествомъ и покражею вотчины у князя Шелешпанскаго? Невольно сочувствуешь вырванному нетерпѣніемъ восклицанію Прокудина въ началѣ VII главы: "Уѣхали!" -- и даже спрашиваешь: зачѣмъ пріѣзжали? Особенно князь Шелешпанскій, попавшій къ Рокотову на старые или третьи блины? Далѣе: отчего бояринъ Загоскинъ и Прокудинъ съѣхались въ одно время у Ханыковой, гдѣ живетъ Ольга? Загоскинъ для того, чтобы просить руки племянницы Прокудина для своего племянника, Симскаго, а Прокудинъ для того, чтобы отказать. Но, ради Бога, нельзя ли было все это устроить немного замысловатѣе? Далѣе: Симской, узнавъ отъ своего дяди Загоскина о рѣшительномъ отказѣ Прокудина, идетъ въ Кремль, встрѣчаетъ своего однополчанина Мамонова и ѣдетъ къ нему; тамъ видитъ онъ сваху Игнатьевну, которая между прочимъ разсказываетъ, что князь Шелешпанскій женится на Ольгѣ. Признаюсь, читая разсказъ объ отчаяніи Симскаго, ушедшаго гулять послѣ страшной вѣсти, я ожидалъ, что онъ, по русскому обычаю, зайдетъ помолиться въ одномъ изъ кремлевскихъ соборовъ, встрѣтитъ тамъ не Мамонова (зачѣмъ это нужно?), а Прокудина, которому такъ же очень естественно и прилично было съ дороги побывать въ церкви. Я думалъ, что Симской и Прокудинъ встрѣтятся; старикъ умилится благочестіемъ молодого человѣка, не смотря на его нѣмецкія манеры; съ восторгомъ привезетъ его къ Ольгѣ, и роману конецъ, а мнѣ удовольствіе; но, увы! я долженъ буду прочесть еще нѣсколько главъ. Авторъ распорядился иначе, и очень дурно сдѣлалъ, потому что впалъ въ новыя натяжки. Мамоновъ, узнавъ, что Ольга выходитъ за мужъ, никогда не бывавши въ домѣ Ханыковой, ѣдетъ къ ней съ визитомъ, во-первыхъ для того, чтобъ отдать свой всенижайшій респектъ, а во-вторыхъ, чтобъ поздравить Ольгу съ будущей свадьбой, между тѣмъ, какъ Ольга уже уѣхала въ деревню своего дяди, а Xaныкова ничего не знаетъ объ этой свадьбѣ. На бѣду,-- виноватъ! для романической занимательности -- при разговорѣ Мамонова съ Ханыковой присутствуетъ (опять натяжка!) сутяга Обиняковъ. Мамоновъ, присланный въ Москву забирать на службу тогдашнихъ лѣнтяевъ, только у Ханыковой догадывается, что въ числѣ этихъ лѣнтяевъ находится и тридцатиосьмилѣтній недоросль князь Шелешпанскій; Мамоновъ, ни съ того, ни съ сего, предлагаетъ задержать этого Шелешпанскаго и отправить на службу; Обиняковъ же, очень довольный этимъ обстоятельствомъ, отправляется къ Шелешпанскому, объявляетъ о грозящей ему опасности и между прочимъ беретъ у него взаймы (!!) пятьдесятъ рублей за придуманный имъ способъ спасти несчастнаго недоросля. На томъ романъ прерывается. Виноватъ: въ заключеніе, Симской уѣзжаетъ изъ Москвы и встрѣчаетъ... кого, вы думаете?.. Ольгу. Зачѣмъ? Такъ, для удовольствія встрѣтить, или для того, чтобы доставить автору случай очень коротко, но сильно изобразить драматическое положеніе своего героя: "Когда ямщикъ, своротя въ сторону, поровнялся съ возкомъ, и Василій Михайловичъ (Симской) взглянулъ на открытое окно, изъ котораго выглядывала какая-то барыня, то вся кровь его прилила къ сердцу: эта барыня была Ольга Дмитріевна Запольская; подлѣ нея сидѣлъ Максимъ Петровичъ Прокудинъ.
   -- Ну что-жъ ты? -- сказалъ деньщикъ Симскаго Дескинъ ямщику: -- коли выбрался на торную дорогу, такъ ступай!
   -- Эй вы, соколики! -- гаркнулъ ямщикъ. Рысистая коренная легла въ гужи, отлетныя подхватили, и снѣжная пыль вихремъ закрутилась изъ подъ копытъ удалыхъ коней!
   Не правда ли -- превосходно! Драма Кукольника, картина Орловскаго, романическое воображеніе, знаніе человѣческаго сердца,-- тутъ все есть! Невольно скажешь съ Гоголемъ: "Боже мой, какъ онъ говоритъ!" или: какъ онъ пишетъ!
   Такъ составленъ романъ г. Загоскина. Я знаю, что бываютъ на свѣтѣ событія необыкновенныя, происшествія неожиданныя; но такъ же твердо знаю, что вводить такія происшествія въ произведенія литературы, и еще болѣе -- вводить одно за другимъ, непрерывнымъ разомъ, есть явное доказательство отсутствія творчества и даже простой смѣтливой изобрѣтательности. Писать такимъ образомъ романы значитъ тоже, какъ говорятъ французы, что шить на живую нитку, coudre avec du fil blanc. Такое шитье ничего не прибавляетъ къ литературѣ, а въ отношеніи къ г. Загоскину заставляетъ жалѣть, что его искусное перо обратилось къ такому роду произведеній, гдѣ недостало ему таланта. Скажу мимоходомъ, исторія, или, лучше, историческія записки гораздо болѣе соотвѣтствовали бы его способностямъ. Тамъ всѣ прекрасныя его качества, а особенно его языкъ, были бы на своемъ мѣстѣ и доставили бы ему, какъ мнѣ кажется, дѣйствительно почетное и надолго памятное мѣсто въ русской литературѣ.
   Въ заключеніе скажу, что изъ всѣхъ лицъ, выведенныхъ г. Загоскинымъ, только одно удалось ему: это сваха Игнатьевна; но и она есть сколокъ съ свахи Гоголя; даже разговоръ ея съ Мамоновымъ много напоминаетъ извѣстную сцену въ комедіи: "Женитьба". Вотъ отрывокъ для доказательства:
   "Игнатьевна вошда въ комнату, перекрестилась на икону и поклонилась низехонько хозяину и гостю.
   -- Садись-ка, любезная, къ намъ поближе, -- продолжадъ Мамоновъ, указывая ей на порожній стулъ.
   -- Присядь, батюшха, присядь!-- молвила Игнатьевна, садясь.-- Не прогвѣвайся! ѣзды-то y меня много, a коней всего одна безсмѣнная пара, да и та ужь старенька, шестой десятокъ служитъ.
   -- Ну чтожъ, Ѳедосья Игнатьевна, поговоримъ-ка о д 123;лѣ.
   -- Да какъ же это, кормилецъ? y тебя гость.
   -- Ничего; это мой задушеввый другь: при немъ все можно говорить.
   -- Такъ, батюшка, такъ!... Ну что, сударь, ты вчера, какъ обѣдня отошла y Николы въ Пыжахъ, изволилъ быть на паперти?
   -- Какъ же! вѣдь ты меня видѣла?
   -- A видѣлъ ли ты, мой соколъ ясный, барышню, съ которой я шла рука объ руку?
   -- Чтожъ, эта барышня та самая невѣста, о которой ты мнѣ говорила?
   -- Да, батюшка, да!
   -- Видѣлъ.
   -- Что, мое красное солнышко, правду ли я тебѣ сказала -- красавица!
   -- Кто?... эта барышня? Эхъ, Ѳедосья Игнатьевна! ну не грѣшно ли тебѣ такъ людей морочить! Что она за красавица?... набѣлена, нарумянена....
   -- Безъ этого нельзя, сударь!... дѣло дѣвичье.... Да она и такъ Богъ еъ нею, такая бѣлолицая, румяная, что и сказать нельзя!
   -- Носъ въ полъ-аршина.
   -- Ужъ и въ полъ-аршина!... Что ты, кормилецъ! носъ, какъ носъ, поменьше твоего будетъ.
   -- А, Игнатьевна, дѣло другое: я мужчина и человѣкъ рослый, а она дѣвица и собой-то больно невелика.
   -- A чтожъ тебѣ, батюшка, Сухареву башню чтоль?
   -- Да воля твоя, Игнатьевна, по мнѣ лучше Сухарева башня, чемъ этакой недоростокъ. Я жену въ карманѣ носить не хочу.
   -- Въ карманѣ? Не упрячешь, батюшка!
   -- Она же, кажется, на лѣвую ножку изволитъ прихрамывать.
   -- Прихрамывать? Что ты, батюшка, перекрестись!
   -- И глазки-то y нея.... не прогнѣвайтесь, любезная.....
   -- Что глазки?...
   -- Да такъ! немножко врозь посматриваютъ.
   -- Что, что?... такъ она, по твоему, коса?
   -- Есть грѣшокъ, Игнатьевна.
   -- Коса!... Да что ты, сударь, вчера до обѣда-то не хлебнулъ ли?
   -- Двухъ переднихъ зубовъ, кажется, нѣтъ.
   -- Тфу ты окаянный этакой! -- вскричала старуха, вскочивъ со стула. -- Да чтожъ ты въ самомъ дѣлѣ, всѣхъ моихъ невѣстъ цыганишь, что я тебѣ дура, чтоль досталась?
   -- Ну, полно, Ѳедосья Игнатьевна, не гнѣвайся! -- сказалъ Мамоновъ, усаживая ее опять на стулъ. -- На-ка, вотъ тебѣ на труды," и т. д.
   За романомъ г. Загоскина слѣдуетъ въ No 1 "Путешествія въ Пруссію графа Ѳ. В. Ростопчина". Это, къ сожалѣнію, неконченныя замѣтки остроумнаго государственнаго человѣка, набросанныя небрежно, безъ претензіи, а потому умныя и занимательныя. Всѣ привыкшіе дорожить памятью знаменитыхъ людей русской земли, въ душѣ поблагодарятъ просвѣщеннаго сына покойнаго графа за этотъ истинно драгоцѣнный подарокъ. -- Съ нетерпѣніемъ буду ждать, вмѣстѣ со всею русскою публикою, обѣщанной г. Погодинымъ тетради путешествія графа Ѳедора Андреевича.
   "Москвитянинъ" и въ 1849 году не обходится безъ стиховъ: въ двухъ лежащихъ предо мною книжкахъ есть "Россія", М. Дмитріева, "Зима", кн. Вяземскаго, которому, безспорно, принадлежитъ пальма первенства; три послѣдніе куплета прекрасны. Вотъ они: авторъ описываетъ, какъ зима приходитъ къ природѣ, уже успѣвшей состарѣться въ осень:
   
                  Изъ снѣжно-лебяжьяго пуху
             Спѣшитъ пуховикъ ей постлать,
             И тихо уложитъ старуху,
             И скажетъ ей: спи, наша мать!
   
                  И спитъ она дни и недѣли,
             И полгода спитъ напролетъ,
             И сосны надъ нею и ели
             Раскинули темный наметъ.
   
                  И вьюга ночная тоскуетъ
             И воетъ надъ снѣжнымъ одромъ,
             И мѣсяцъ морозный цѣлуетъ
             Старушку убитую сномъ.
   
   Но самое занимательное стихотвореніе --"Сокольники, посланіе г. Н. Берга къ друзьямъ по выздоровленіи." Оно замѣчательно, во-первыхъ, тѣмъ, что отмѣнно длинно: оно растянулось на 23 страницахъ; во-вторыхъ, тѣмъ, что неимовѣрио скучно: оно изображаетъ картины сокольницкой жизни, старыя, отрывочныя, нерельефныя; въ-третьихъ, тѣмъ, что въ немъ есть превосходныя природоподражанія. Напримѣръ:
   
             На земномъ лугу
             И въ лѣсу -- нигугу!
             Только видно вдали,
             На полянѣ, въ пыли,
             Маршируютъ полки,
             Ярко блещутъ штыки;
             Съ самой ранней зари,
             Разъ-два-три, разъ-два-три!
             Офицеръ предъ полкомъ
             Со своимъ тесакомъ (?)
             Такъ юлой и юлитъ;
             Иногда простучитъ
             Межъ рядовъ барабанъ,
             Тараранъ, тараранъ!...
   
   Или:
   
             Вотъ онъ, вотъ и обѣдъ!...
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Вообще -- я скажу --
             Нашъ обѣдъ....
             Мы за нимъ
             Три часа не сидимъ,
             Какъ въ Москвѣ иногда;
             Такъ вѣдь просто бѣда,
             Какъ обѣдать начнутъ,
             Ратабары пойдутъ --
             Рарара -- шумъ и крикъ!
   
   Или:
   
             Давка! Часто брушъ брушъ!
             Звякнутъ шпоры, палашъ,
             И ко фракамъ тудажъ
             Ломитъ грозный улакъ....
   
   Или:
   
             . . . . . . . . . и вотъ
             Громче, громче фаготъ
             Раздается! гобой
             Съ нимъ выходитъ на бой,
             И съ кларнетомъ самдругъ
             То отгрянетъ онъ вдругъ,
             Зареветъ -- и опять
             Утихать, утихать....
             Снова звякнетъ -- и нѣтъ!
             Остается кларнетъ
             Одинокъ, сирота --
             Тру-тру-тру, тра-та-та!
             И умолкнетъ!... потомъ,
             Не заботясь о томъ,
             Что задорный фаготъ
             И кричитъ, и поетъ,
             Громче флейта-змѣя
             Визгаетъ: вотъ-де и я!
             Что вамъ надобно тутъ?...
             И напрасно ревутъ
             И гобой и кларнетъ:
             Ихъ какъ-будто и нѣтъ!
             И по рощи слышна
             Только флейта одна.
             Но за то подконецъ,
             Упадетъ, сорванецъ,
             Трубъ и флейтъ атаманъ,
             Загремитъ барабанъ,
             Все затихнетъ кругомъ!
             Только яростный громъ,
             И трещанье, и стукъ
             Разбѣгается вдругъ
             Тамъ, по всѣмь по мѣстамъ,
             По листамъ, по кустамъ,
             Тамъ и тамъ -- трамъ-тамъ-тамъ!...
   
   Довольно. Тутъ что ни слово, то звуко-подражанье. Жаль, что перестали печатать новыя умноженныя и исправленныя изданія реторики Кошанскаго. Она могла бы еще умножиться и исправиться приведенными мною примѣрами.
   Наконецъ, въ-четвертыхъ, это стихотвореніе отличается тѣмъ же, чѣмъ давно стали отличаться наши стихотворныя произведеніи, а чѣмъ, не скажу: догадайтесь! нетрудно.
   Тутъ же помѣщенное "Посланіе", г. Н. Языкова обошлось (и слава Богу!) безъ браги и вина; только какой-то милый образъ наводитъ на его сердце нѣжное томленье и пробуждаетъ полночную мечту, и по старому.
   

Передъ нимъ она шалитъ и колобродить.

   
   Въ отдѣлѣ наукъ и художествъ находятся, между прочимъ, двѣ статьи г. Шевырева: "Горельефы Альтемпской урны", и "Объ Одиссеѣ Жуковскаго". Первая -- любопытна, послѣдняя -- еще не кончена, и потому о ней надобно помолчать. Замѣчу только, что риторика, по обыкновенію, играетъ въ ней важную роль.
   Двѣ сцены изъ "Фауста", В. А. Жуковскаго, составляютъ объясненіе "той сцены, которая предшествуетъ явленію Мефистофеля, то есть, когда за минуту передъ тѣмъ, какъ овладѣла имъ враждебная сила, Фаустъ переводитъ изъ св. писанія главу Іоанна", и видѣніе Фауста -- ночь передъ казнію Маргариты. Этотъ отрывокъ отличается философски-поэтическимъ благочестіемъ.
   За всѣмъ этимъ, истинное наслажденіе доставляютъ мѣстами вклеенные критическіе отзывы и замѣтки въ "Смѣси", принадлежащіе перу г. Погодина. Подъ иными курсивомъ выставлены его имя и фамилія, подъ другими -- только начальныя буквы: М. П., а нѣкоторыя оставлены безъ подписи, но отличаются признаками его манеры. Та-же отрывочность, тѣ-же противорѣчія, та-же поспѣшность и оттого промахи и недосмотры.
   Вотъ нѣсколько примѣровъ:
   Говоря объ изданныхъ г. Павломъ Строевымъ "Рукописяхъ Славянскихъ и Россійскихъ", онъ начинаетъ такъ:
   "Тысяча почти страницъ! Тѣни Монфоконовъ и Мураторіевъ, возрадуйтесь: и на далекомъ сѣверѣ являются вамъ достойные подражатели, послѣдователи и преемники!" (No 2, "Критика и Библіографія", стр. 62)
   По разстановкѣ словъ, выходитъ, что книга г. Строева состоитъ не изъ страницъ, а почти изъ страницъ; я не видѣлъ этой книги, но сомнѣваюсь, чтобы текстъ ея могъ быть напечатанъ на полустраницахъ; было бы неразсчетливо, да и вовсе безполезно; иное дѣло стихотвореніе г. Н. Берга "Сокольники": тамъ дѣйствительно полныхъ страницъ не выходитъ.
   Далѣе. Слыхалъ я, будто бы мертвецы являются живымъ людямъ, но чтобы когда нибудь бывало наоборотъ, такого случая не припомню, за исключеніемъ Дантовой комедіи: на то она, впрочемъ, и комедія. A г. Погодинъ заставляетъ г. Павла Строева являться тѣнямъ Монфоконовъ и Мураторіевъ. Вѣрно оно тамъ и должно быть.
   Далѣе:
   "Что еслибъ г. Строевъ", говоритъ г. Погодинъ, на стр. 62--63, "посвятивъ тридцать лѣтъ трудамъ, по большей части, библіографическимъ, описавъ библіотеки Толстаго, Царскаго, Московскаго общества и многихъ монастырей, получивъ средства и возможность описать библіотеки Софійскѵю, Патріаршую, Королевскую... вотъ тогда воздвигнулъ бы онъ себѣ памятникъ, вотъ тогда наука поставила бы его изображеніе въ своемъ святилищѣ!"
   Помилуйте! да это изъ рукъ вонъ! Людей судятъ тогда, когда они могли сдѣлать что нибудь, да не сдѣлали. Поставилъ ли г. Строевъ свое изображеніе въ какомъ-то святилищѣ науки, какъ выражается г. Погодинъ, не знаю; но память г. Строева всегда будетъ драгоцѣнна для ученыхъ благодарныхъ. Бездѣлица! тридцать лѣтъ труженически работать! Описать такое множество библіотекъ, какое описалъ г. Строевъ,-- да кто же у насъ описалъ ихъ больше? Конечно, не авторъ "Черной Немочи" и не издатель переводовъ, сдѣланныхъ студентами, проводившими ночи безъ сна -- изъ одной любви къ наукѣ и уваженія къ своему профессору. Самъ же говоритъ онъ, что "прочесть каталогъ г. Строева -- трудъ!" Что же стоило написать его? что стоило его напечатать? Какихъ же памятниковъ вамъ нужно, какихъ изображеній въ какомъ-то святилищѣ, созданномъ воображеніемъ? Наука требуетъ истины и не терпитъ пустыхъ метафоръ! Не понимаю, какъ не дрогнула рука г. Погодина, когда писалъ онъ свои фразы; тогда какъ черезъ нѣсколько строкъ самъ же онъ долженъ былъ сознаться, что его (!!!) каталогъ, надъ которымъ усердно трудится г. Бѣляевъ, выйдетъ -- увы! неизвѣстно когда! Въ исторіи, какъ и во всемъ, можно не раздѣлять чужихъ мнѣній, преслѣдовать ихъ и при всякомъ случаѣ, пожалуй, и осуждать, но только прежде всего надобно говорить сущую правду, а не вдаваться въ метафорическія противорѣчія.
   Еще примѣръ, который немного касается и до васъ; не знаю, будетъ ли вамъ отъ этого тепло или холодно. Послушайте:
   No 2. "Смѣсь", стр. 55 и 56. "Между петербургскими натуралистами произошелъ расколъ. Вотъ уже какъ "Современникъ" отзывается объ "Отечественныхъ Запискахъ": "Мы начнемъ, говоритъ онъ въ своемъ обозрѣніи прошлаго года, съ "Отечественныхъ Записокъ", гдѣ образовался кругъ молодыхъ писателей, создавшій, уже довольно давно, какой-то фантастически-сантиментальный родъ повѣствованій... Ожидаемъ теперь, какъ "Отечественныя Записки" назовутъ родъ, созданный пожилыми писателями "Современника": матеріально-трагическій? Да здравствуетъ русская словесность!" И потомъ нѣсколько ниже напечатано: "Въ первой книгѣ "Современника", которую мы успѣли только осмотрѣть и даже не просмотрѣть, самая лучшая статья принадлежитъ г. Боткину -- "Письма объ Испаніи", кои доставили намъ много удовольствія и въ запрошломъ году, хоть мы и не соглашались съ авторомъ въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ. "Шуйскій" г. Соловьева также скученъ и длиненъ, какъ его "Самозванецъ" и "Борисъ".
   Въ этихъ немногихъ строкахъ есть все: и мѣткость сужденія, и остроуміе, и раздражительность, и грамматическая ошибка, и даже опечатка... увы! только мало правды.
   Расколъ между "Отечественными Записками" и "Современникомъ"! Сколько помню, эти два журнала никогда не составляли одного цѣлаго, а были двумя разными цѣлыми, и потому если бы и быть расколу, то въ каждомъ порознь, а не между обоими. Расколъ оттого, что критикъ "Современника" назвалъ трехъ писателей, которые составили особый родъ повѣствованій! Удивительно? Да критикъ "Современника" не пощадилъ гг. Гончарова и Дружинина, которые печатали свои первыя произведенія въ "Современникѣ". Изъ этого развѣ можетъ слѣдовать, что "Современникъ" раскололся? До сихъ поръ, по крайней мѣрѣ, слухи о подобномъ событіи не доходили до моего деревенскаго захолустья. Отпишите правда ли это? Сколько мнѣ извѣстно, "Современникъ" любитъ иногда сказать правду, не вдаваясь въ метафизическія противорѣчія въ родѣ отзывовъ г. Погодина о "Каталогѣ" г. Строева.
   Какое остроуміе! матеріяльно-трагическій! желалъ бы я знать, къ какому роду будутъ причислены повѣсти г. Погодина? Впрочемъ подожду: авось г. Погодинъ, писавшій повѣсти, драмы, исторіи въ лицахъ и безъ лицъ, переводившій съ древнихъ и новыхъ языковъ своими и чужими руками, напишетъ исторію русской литературы: тогда я узнаю, къ какому роду принадлежатъ его повѣсти и, кстати, новое твореніе г. Загоскина: "Русскіе въ осьмнадцатомъ столѣтіи", Тогда же посмотрю, поздоровится ли русской литературѣ?
   Нельзя не замѣтить такъ же еще одной остроумной выходки. "Москвитянинъ" говоритъ, что онъ успѣлъ только осмотрѣть, и даже не просмотрѣть первую книжку "Современника". Отчего же онъ знаетъ, что лучшая статья принадлежитъ г. Боткину, а "Шуйскій" г. Соловьева скученъ? Прочитавъ его со вниманіемъ и удовольствіемъ, я не замѣтилъ, что онъ скученъ, и узналъ, что онъ длиненъ, только послѣ справедливаго замѣчанія "Москвитянина". Вижу, что "Москвитянинъ" не только осмотрѣлъ, но и высмотрѣлъ "Современникъ" и просмотрѣлъ интересъ статьи г. Соловьева.
   Много было бы можно замѣтить "Москвитянину", но довольно; слово длиненъ напоминаетъ мнѣ, что и мое письмо неожиданно растянулось. Крѣпко боюсь, чтобы и вы не сказали, что оно и длинно и скучно.
   

III.

Февраль 1849.

   Въ первомъ письмѣ моемъ передалъ я вамъ разговоръ съ однимъ изъ моихъ сосѣдей о стихотвореніяхъ старыхъ и новѣйшихъ. Теперь я сообщу вамъ нѣсколько свѣдѣній объ этомъ помѣщикѣ, который поистинѣ заслуживаетъ названіе "просвѣщеннаго читателя". Вы скажете мнѣ, что сидя въ глуши, человѣкъ дѣлается неразборчивъ въ дружескихъ сношеніяхъ и часто называетъ просвѣщеннымъ пріятеля, котораго въ другое время не пустилъ бы къ себѣ въ переднюю и всенародно прославилъ бы несноснѣйшимъ надоѣдалой. Но сосѣдъ мой, не смотря на свои странности, не принадлежитъ къ такимъ особамъ.
   Онъ долго шатался заграницей, жилъ въ большихъ городахъ, девятнадцати лѣтъ отъ роду зубрилъ нѣмецкую философію, потомъ пересталъ читать, возненавидѣлъ философію и занялся проматываніемъ своего состоянія. Но состояніе было такъ велико, что промотать его не удалось. Теперь онъ безвыѣздно живетъ въ своей прекрасной усадьбѣ, которую устроилъ и довелъ до возможнаго совершенства во всѣхъ отношеніяхъ.
   Я подозрѣваю, что мой пріятель въ старое время имѣлъ поползновеніе написать историческій романъ, а можетъ быть и драму бѣлыми стихами. Кажется даже, онъ и сочинилъ что-то подобное. Его раскритиковали, и онъ разозлился. Никогда и ни въ чемъ до того времени не встрѣчалъ онъ неудачи. Эта первая неудача оставила неизгладимые слѣды въ его характерѣ. Этимъ-то обстоятельствомъ и объясняю я нѣкоторыя его литературныя причуды и постоянную рѣзкость его приговоровъ.
   Вы помните, что онъ любитъ оплакивать "грустное положеніе русской музы", и утѣшается только, если въ какомъ нибудь журналѣ встрѣтитъ цѣлый рядъ восторженныхъ стихотвореній. Онъ горько сѣтуетъ на прихоть большей части петербургскихъ журналовъ, которые лишаютъ любителей наслажденія читать плохія стихотворенія. Напрасно говорилъ я, что теперь не пишутъ порядочныхъ стиховъ,-- что печатать посредственныя вирши значитъ ронять свой журналъ передъ всѣми дилетантами, что предметы прежнихъ вдохновеній не шевелятъ людей нашего времени, что теперешніе піиты, выучившись писать гладко, разъучились помѣщать въ своихъ твореніяхъ мысли новыя или старыя мысли выражать новымъ и оригинальнымъ способомъ. Но сосѣдъ мой человѣкъ парадоксальный и если захочетъ спорить и не капризничать, то его парадоксы становятся почти истинами.
   -- Вы очень хорошо знаете, говорилъ онъ мнѣ, недавно: -- что всякій человѣкъ лѣтъ двадцати отъ роду пописываетъ стишки. Причина тому понятна: въ эти годы ощущенія наши бываютъ особенно живы и горячи, а всякое горячее ощущеніе, по натурѣ своей, стремится быть высказаннымъ въ самой рѣзкой и сжатой формѣ. Почти всѣ великія изрѣченія, всѣ выходки великихъ людей, которыя передаются въ исторіи, а иногда въ сѣромъ изданіи "Собранія Анекдотовъ", были сказаны подъ вліяніемъ какого нибудь сильнаго чувства. Лучшія парламентскія рѣчи многихъ вѣковъ и народовъ всего чаще сказаны были въ критическихъ или торжественныхъ обстоятельствахъ, а лучшія изъ лучшихъ рѣчей были импровизированы. Еслибъ Шериданъ, обвиняя Уарренъ Гестингса въ своей знаменитой рѣчи, отъ которой томныя леди падали въ обморокъ,-- еслибъ Шериданъ, говорю я, разсвирѣпѣлъ еще немножко... онъ заговорилъ бы стихами. Еслибъ Верньо, въ то время, когда передъ всѣмъ конвентомъ сравнивалъ онъ Францію съ громадными пирамидами, внутри которыхъ лежатъ пепелъ и мертвыя кости,-- еслибъ Верньо, говоря эту импровизацію, понатужился еще немного, у него составилась бы поэма въ родѣ Байронова "Мрака".
   Я засмѣялся, и сосѣдъ мой, замѣтивши, что слишкомъ предался парадоксальнымъ выходкамъ, поспѣшилъ свернуть свою импровизацію къ русскимъ стихотвореніямъ.
   -- Человѣкъ двадцати лѣтъ отъ роду, продолжалъ онъ:-- есть самое благородное, смѣлое, горячее и глуповатое существо изъ всѣхъ животныхъ. Онъ любитъ, страдаетъ, наслаждается,-- это его хорошія стороны; онъ любитъ передавать свои страсти, бѣды и наслажденія, и передавать ихъ размѣренными строчками,-- вотъ его слабая сторона. Но развѣ въ этой темной сторонѣ не видѣнъ юный человѣкъ, съ его порывами, съ его умомъ, не успѣвшимъ еще закоснѣть въ подражаніи своимъ болѣе взрослымъ собратамъ. "Dit-moi qui tu hante, je te dirai ce que tu est", говоритъ французская поговорка: а я ее перевожу такъ: Дай мнѣ своихъ стиховъ, и я узнаю, что ты за человѣкъ.
   -- Писать стихи (вмѣру и изрѣдка) весьма полезно для того, кто готовитъ себя на литературное поприще. Писавши стихи, человѣкъ можетъ пріучиться къ сжатости слога и вѣрности выраженій. Писавши стихи, научаемся избѣгать общихъ мѣстъ и вѣчныхъ подражаній, пріучаемся сравнивать свой трудъ съ образцами великихъ писателей, которые упорно держатся въ памяти. Не говорите мнѣ, что у писателя нѣтъ вкуса на оцѣнку собственныхъ своихъ произведеніи: этому я не вполнѣ вѣрю, потому что знаю нѣсколькихъ человѣкъ, которые не могутъ безъ внутренняго содраганія читать даже своей прозы, напечатанной за годъ назадъ и понравившейся многимъ читателямъ.
   -- Доказавши пользу стихосплетанія для самихъ піитовъ, перехожу къ читателямъ.
   -- Случалось ли вамъ, во французскихъ и англійскихъ литературныхъ обозрѣніяхъ, встрѣчать статьи подъ однимъ общимъ заглавіемъ: "Poetae Minores", содержащія въ себѣ разборы стихотвореній, скропанныхъ поэтами юными и малоизвѣстными, о которыхъ бы никто не вспомнилъ, еслибъ не понадобилась живая статейка для обозрѣнія. Въ подобныхъ статьяхъ очень много выписокъ, и, я говорю не шутя, между этими неизвѣстными отрывками, которые гибнутъ на второй день своего появленія, нерѣдко встрѣчается смѣлая и новая мысль, стихъ въ высшей степени звучный, картинный и энергическій. Но это въ порядкѣ вещей, все и должно быть такъ. Отъявленная посредственность также рѣдко встрѣчается, какъ блестящій талантъ или рѣшительное ничтожество. Презирая стихотворенія, вы вредите читателямъ и писателямъ. Какъ часто, останавливаясь надъ умною мыслью, надъ ловкимъ стихомъ такого неизвѣстнаго піиты, я думалъ съ отрадою: "хорошо, что все это въ двухъ, трехъ строчкахъ,-- хорошо, что ему не взбрело въ голову затопить эту мысль въ какомъ нибудь романѣ или скучнѣйшей повѣсти".
   -- Все, что вы наговорили сейчасъ, отвѣчалъ я: -- имѣетъ свою истинную сторону, кромѣ нѣсколькихъ сарказмовъ, отъ которыхъ вы отвыкнуть не можете. Выслушайте же мой отвѣтъ. У насъ не въ ходу изученіе отечественныхъ поэтовъ, и очень понятно почему: русскій языкъ такъ недавно установился, что сочиненія авторовъ, писавшихъ лѣтъ за сорокъ назадъ, при всемъ своемъ достоинствѣ, служатъ плохимъ пособіемъ для учащихся. Вотъ почему наши юные піиты пишутъ плохо, и, за нѣкоторыми исключеніями, можно смѣло сказать, что въ послѣднія пять лѣтъ не появилось ни одного стихотворенія, стоящаго быть напечатаннымъ.
   -- Да кто же требуетъ, перебилъ мой сосѣдъ, не вытерпѣвъ и увлекшись саркастическимъ настроеніемъ духа: -- кто же требуетъ, чтобъ стихи были гладки, правильны, чтобъ въ нихъ встрѣчалась какая нибудь мысль или картина? Я хочу стиховъ трескучихъ, стиховъ приводящихъ въ недоумѣніе,-- стиховъ, послѣ которыхъ читатель почесываетъ голову, говоря подъ носъ: "ишь какъ пишетъ!.. вотъ бойкое перо!" Да не хотите ли, я прочту вамъ одно стихотвореніе изъ февральской книжки "Сына Отечества" {Слѣдуетъ выписка стихотворенія г. Бенедиктова: "Передъ бокалами".}.
   
                       ПЕРЕДЪ БОКАЛАМИ.
   
             Кубки наполнены! Пѣна, какь младость,
             Шумно играетъ на граняхъ стекла.
             Други! какая жъ внезапная радость
             Насъ на вакхическій пиръ собрала?
             Радость... о нѣтъ! Еслибъ съ Божьяго неба
             Лучь ея свѣтлый какъ въ душу запалъ,
             Прочь сока гроздій, хотя бы и Геба
             Вышла поднесть вамъ сладчайшій фіалъ!
             "Прочь этотъ нектаръ!" воскликнетъ мы дружно,
             Радостью духъ нашъ на полнится весь!
             Двухъ упоеній сердцу не нужно:
             Вкусъ оскорбляетъ преступная смѣсъ.
             Если жъ кто можетъ струей виноградной,
             Бурно кипящей и искристо-хладной
             Радость возвысить и грудь пламеня
             Сердцу подбавить вящшую сладость,
             Други, -- то бѣдная, жалкая радость,
             Радость такая -- горю родня.
             Кубки высокіе, полны шипѣнья,
             Блещутъ, икругъ разгарается нашъ.
             Други! ужели въ бѣдахъ утѣшенья
             Ищемъ мы нынѣ въ испитіи чашъ?
             Нѣтъ! Лютой горести губъ всегрызущій
             Душу терзалъ бы средь оргіи пуще!
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Если кто въ страхѣ надъ жизненнымъ моремъ
             Духъ врачевалъ съвой игривымъ клико,
             Други, повѣрьте, тотъ хвасталъ лишь горемъ
             Скорби не зналъ, не страдалъ глубоко!
             Нѣтъ, мы не въ радости, мы и не въ горѣ
             Дѣйствуемъ винновъ семъ дружномъ соборѣ:
             Жизнь лишь сухую сошлись окропить,
             И потому, равнодушно, спокойно,
             Такъ какъ мужамъ средь бесѣды пристойно,
             Тихо, степенно, обдуманно пить!!
                                                     В. Бенедиктовъ.
   
   -- Одно жалко, сказалъ мой сосѣдъ, по прочтеніи стихотворенія: -- что поэтъ воспользовался моею идеею. То, что онъ высказалъ въ концѣ пьесы, было уже изрѣчено мною, въ болѣе рѣзкомъ видѣ и въ четырехъ только строчкахъ. Вотъ мое стихотвореніе:
   
                                           ЮНОШѢ.
                                 Подражаніе древнимъ.
   
             "Не упивайся какъ Скифъ", проповѣдуетъ старецъ Ѳеосскій;
             Я же скажу тебѣ: "пей, только на драку не лѣзь.
             Грѣхъ не великій, напившися, смирно всю ночь провести подъ бильярдомъ,
             Стыдножь и грустно домой съ носомъ разбитымъ прійдти".
   
   Я въ свою очередь вышелъ изъ терпѣнія.
   -- Вотъ это насмѣшливое пренебреженіе, сказалъ я: -- это-то равнодушіе образованныхъ людей и составляетъ одну изъ причинъ, по которой литературная дѣятельность такъ мало у насъ развита. Вы любите читать плохія стихотворенія и, стало-быть, портите свой вкусъ, пріобрѣтаете насмѣшливый взглядъ на всѣхъ дѣятелей нашей словесности и вообще охлаждаете себя къ чтенію. Любитель живописи не станетъ останавливаться передъ ученическимъ мараньемъ или передъ картинками бездарнаго маляра; ежели онъ примется ихъ разглядывать, хотя бы и съ доброю цѣлью, его артистическая понятливость пострадаетъ. Никто не мѣшаетъ издателямъ журналовъ печатать плохіе стихи, но истинный любитель чтенія не тѣшится этими жалкими произведеніями, не смѣется надъ ними, онъ проходитъ мимо, "Guarda e passa" (вгляни и проходи мимо), какъ говоритъ Виргилій Данту, и, вы знаете, по какому случаю сказаны были эти памятныя слова.
   Сосѣдъ мой ничего не отвѣчалъ и рѣже прежняго сталъ говорить о русской литературѣ.
   Начавши мое письмо разсужденіями о стихотвореніяхъ февральской книжки "Сына Отечества", я бы долженъ былъ сказать еще что нибудь объ этомъ нумерѣ, но сказать нечего...
   Одинъ "Петербургскій Вѣстникъ" потѣшилъ меня, но далеко не такъ, какъ въ январѣ мѣсяцѣ. Образецъ свѣтскости, левъ, Дмитрій Николаичъ (См. янв. 1849 г.), "еще въ постели читающій Сѣверную Пчелу" и "всякій день совершающій обильныя возліянія Бахусу", сбросилъ съ себя всякое притворство и оказался не только не львомъ, даже не медвѣдемъ, но какимъ-то поэтомъ дурнаго тона. Восхищаясь Излеровскими вечерами въ Новой деревнѣ, идеальный Дмитрій Николаичъ написалъ слѣдующее стихотвореніе (См. 43 стр. "Сына Отеч."):
   
                       Тамъ музыка военная
                       Казанскихъ хоръ пѣвцовъ,
                       Тамъ публика степенная
                       Со всѣхъ, со всѣхъ концовъ,
                       Тамъ шутки акробатовъ,
                       Катанье съ зимнихъ горъ,
                       Тамъ поприще для хватовъ --
                       Двѣ залы, садъ и дворъ...
                       Оркестръ гремитъ тамъ музыки,
                       И фейерверкъ лихой,
                       У васъ, messieurs французики.
                       Забавы нѣтъ такой!
   
   Это стихи Дмитрія Николаича, прибавляетъ отъ себя авторъ "Петербургской лѣтописи".
   Такъ-то пишетъ этотъ левъ, герой великосвѣтской жизни... да онъ поэтъ, да и поэтъ не вполнѣ знакомый съ правилами стихотворенія!.. Но надо отдать ему справедливость, будто устыдясь своей послѣдней литературной продѣлки, изящный Дмитрій Николаичъ тутъ же исчезъ изъ "Петербургскаго Вѣстника", занявъ въ немъ полторы страницы. Когда же мы увидимся съ вами, блестящій Дмитрій Николаичъ?
   Чтобы утѣшить насъ въ разлукѣ съ нимъ, авторъ "Петербургскаго Вѣстника" разсказываетъ о своихъ собственныхъ похожденіяхъ въ маскарадѣ съ лотереею-аллегри. Одинъ мой пріятель изъ нѣмцевъ, разсказывая о посѣщеніи какого-то докучливаго родственника, выразился такъ: "Я наговорилъ ему много остротъ, увидя, что онъ удалился". Я воображаю, какъ остритъ человѣкъ, самъ называющій свои рѣчи остротами. Подобнаго рода остротъ наслушался авторъ "Петербургскаго Вѣстника" въ маскарадѣ. Вотъ разговоры, которые онъ передаетъ намъ (Стр. 41):
   -- Я выигралъ Вакханку! сказалъ кто-то.
   -- A я ужинъ, отвѣчалъ другой. -- Отправимся на хоры съ твоею Вакханкою! (какова мысль!) Ахъ, да она гипсовая: не станетъ пить шампанскаго! ха, ха, ха!
   -- Завтра не пойду въ концертъ къ Гильману, говорилъ третій, проходя мимо.
   -- Вѣрно у тебя дома будетъ собственный концертъ обезьянъ! Ужь не выигралъ ли ты механическую картинку, такъ названную въ указателѣ!
   -- Нѣтъ, я ничего не выигралъ, хотя пробовалъ счастія во всѣхъ двѣнадцати колесахъ.
   -- И ни одно не оказалось для тебя колесомъ фортуны... околесная!
   -- Острятъ! говорятъ каламбуры! замѣтилъ туристъ. -- Внеси ихъ въ свой "Пет -- скій Вѣстникъ".
   -- Боюсь украшаться чужими перьями.
   -- Полно скромничать своимъ перомъ!
   -- Какое скромничанье, и т. д.
   Изъ окончанія разговора узнаемъ мы, что авторъ "Вѣстника" писалъ какія-то сочиненія... Не зная этихъ сочиненій, не судимъ о нихъ, но "Вѣстникъ" очень забавенъ.
   Отъ "Сына Отечества", по аналогіи, перехожу къ февральской книжкѣ "Москвитянина". Къ счастію, въ прошломъ моемъ письмѣ, я столько наговорилъ о "Москвитянинѣ", что теперь могу пройдти молчаніемъ его не совсѣмъ интересныя литературныя новости. Большая часть отдѣльныхъ статей, помѣщенныхъ въ этомъ No, такъ коротки и необдѣланы, что не разъ задавалъ я себѣ вопросъ: не написаны ли онѣ наскоро, чтобъ не запоздать къ сроку. Вторая статья г. Шевырева о переводѣ "Одиссеи" почти не имѣетъ въ себѣ текста, принадлежащаго самому автору. Однако же, не смотря на выводящее изъ терпѣнія множество выписокъ, авторъ успѣлъ посвятить свое велерѣчивое перо разнымъ отступленіямъ и громкимъ диѳирамбамъ. Что касается до патетической стилистики г. Шевырева, то я умолчу о ней, потому что о ней и безъ того уже много и часто было говорено; замѣчу только, что, дѣлая выписки, авторъ не принялъ въ соображеніе совершенной ихъ безполезности: читавшій переводъ "Одиссеи", въ выпискахъ не нуждается, а не читавшій его, вѣроятно, не прочтетъ и статьи г. Шевырева.
   Г. Погодинъ вводитъ въ русскую литературу новую лаконическую школу писанія. Но вы спрашиваете меня, гдѣ же послѣдователи этой школы,-- потому что до сихъ поръ одинъ только человѣкъ во всей Россіи могъ писать такимъ языкомъ, каковъ языкъ г. Погодина.
   Нѣтъ не одинъ. Я убѣдился, что у г. Погодина есть подражатели, что его слогъ не умретъ, и чтобъ подѣлиться съ читателями моимъ открытіемъ, приглашаю ихъ взглянуть на 59-ю страницу "Москвитянина". Тамъ есть отрывокъ изъ письма отъ одного болгарина, воспитывавшагося въ одесской семинаріи, къ М. П. Погодину изъ Константинополя. Вотъ какъ пишетъ почтенный болгаринъ, воспитывавшійся въ семинаріи:
   "Получивъ фирманъ, отправился я чрезъ Адріанополь въ г. Эски-Захръ, гдѣ еще въ 1844 году основано центральное училище для всей Болгаріи... Здѣсь преподаются языки: славянскій, греческій, турецкій и латинскій. Предметы всѣ преподаются на живомъ болгарскомъ языкѣ".
   Какова сжатость слога? Далѣе.
   "Я долженъ былъ возвратиться въ Константинополь, разбираю теперь собранные матеріалы, и готовлюсь занять должность учителя въ Эски-Захрѣ. Нашелъ много древностей. Прошу васъ высылать мнѣ "Москвитянинъ" черезъ Одессу. Нельзя ли присоединить къ нему пословицы г. Снегирева", и т. д. (стр. 60).
   Да, г. Погодинъ имѣетъ теперь подражателей. Пожелавъ всякаго успѣха болгарину, воспитывавшемуся въ одесской семинаріи, обратимся къ "Библіотекѣ для Чтенія".
   Наконецъ, достаточно запоздавши, явился ко мнѣ первый нумеръ "Библіотеки для Чтенія" за 1849 годъ, и я очень обрадовался его прибытію. Два мѣсяца, если позволено будетъ употребить военное выраженіе, "не могъ я попасть въ ногу" съ"Библіотекой для Чтенія", благодаря особенной, разнообразной прихотливости въ выпускѣ ея книжекъ. Подписчики получаютъ этотъ журналъ совершенно неожиданно, предварительно посердясь на редакцію, и такимъ образомъ досада на промедленіе выкупается пріятностью сюрприза. Стоитъ пожить въ глуши года три безвыѣздно, чтобъ совершенно привыкнуть къ такимъ нечаянностямъ и находить въ нихъ своего рода удовольствіе.
   Въ первомъ моемъ письмѣ (янв. 1849) я сказалъ нѣсколько откровенныхъ словъ насчетъ общей физіономіи журнала, котораго первая книжка теперь передо мною. Обвиняя "Библіотеку для Чтенія" въ отсутствіи литературныхъ убѣжденій, въ равнодушіи къ вопросамъ, занимающимъ любителей словесности, я не думалъ охуждать самого состава ея книжекъ. Пока еще въ нихъ помѣщались обзоры иностранной словесности, пока еще остроуміе не совсѣмъ испарилось изъ литературной ея лѣтописи, я почиталъ "Библіотеку для Чтенія" журналомъ съ насмѣшливымъ, немного скептическимъ направленіемъ (само собою разумѣется, что я говорю не о зломъ и разрушительномъ скептицизмѣ, а o скептицизмѣ свѣтскомъ, безвредномъ и веселомъ). Но вотъ уже нѣсколько лѣтъ, какъ остроуміе постепенно ослабѣваетъ въ "Библіотекѣ для Чтенія" и какъ въ ней гораздо болѣе говорится о піанистахъ и скрипачахъ, чѣмъ о литературѣ отечественной или иностранной. Теперь я не смотрю на "Библіотеку для Чтенія" какъ на журналъ, а скорѣе какъ на литературно-ученый сборникъ, выходящій довольно неправильно. Статьи этого сборника (за исключеніемъ стихотвореній) выбираются тщательно и во временамъ бываютъ интересны, хотя съ перваго раза поражаютъ читателя хитросплетеяными заглавіями. Такъ, напримѣръ, въ ней печатались: "Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова"; послѣ нихъ "Приключенія, почерпнутыя изъ моря житейскаго", потомъ "Замосковная лѣтопись о нашихъ женскихъ дѣлахъ и другихъ", сочиненія Леилы, а потомъ явилось продолженіе повѣсти г. Ковалевскаго: "Люди странствующіе, люди страждущіе". Досадно мнѣ, что даровитый нашъ туристъ по временамъ берется за романы и повѣсти, да еще подъ такими странными названіями. Съ этого произведенія г. Ковалевскаго и начну я разборъ январьской книжки "Библіотеки для Чтенія".
   Въ дѣлѣ бельлетристическихъ произведеній, я не совсѣмъ вѣрю въ существованіе неуловимаго нѣчто, прозываемаго талантомъ. Съ этимъ уже нечего дѣлать, у всякаго свой вкусъ и свои убѣжденія. Въ замѣну того, я вполнѣ вѣрю значенію въ этомъ дѣлѣ ума, вкуса и опыта. Я почти готовъ согласиться съ мыслью Бюффона о томъ, что и самый геній есть терпѣніе, доведенное до высочайшей степени.
   Отчего же г. Ковалевскій, писатель, безъ сомнѣнія, соединяющій въ себѣ и умъ, и вкусъ, и жизненную опытность, не имѣетъ успѣха въ бельлетристическихъ своихъ попыткахъ? Мнѣ кажется, что ему, при созданіи характеровъ и происшествій, недостаетъ терпѣнія и охоты обдумывать подробности своего произведенія. Содержаніе "Людей странствующихъ" весьма интересно: сильная привязанность молодой цыганки къ человѣку, который призрѣлъ ее въ дѣтствѣ и потомъ бросилъ, какъ ненужную игрушку, успѣхъ этой цыганки въ московскомъ обществѣ, странствованія ея передъ приходомъ въ Москву,-- всѣ эти обстоятельства могли бы сильно завлечь читателя, еслибъ были развиты съ соразмѣрностью и подробностью. Но г. Ковалевскій не сдѣлалъ этого. Читая его спѣшный и сжатый разсказъ, такъ и видишь, что разсказъ этотъ писанъ любителемъ путешествій. Всѣ происшествія совершаются въ попыхахъ, дѣйствующія лица будто не въ состояніи дня прожить на одномъ мѣстѣ: вся эта публика ѣздитъ, странствуетъ, торопится, годы мелькаютъ какъ минуты; героиня разсказа, бывшая дитятей, черезъ пять строчекъ становится взрослою дѣвушкою,-- еще одна страница, и она пріобрѣтаетъ себѣ громкую славу изъ-за прекраснаго своего голоса. Бѣда читателю!
   Вслѣдствіе своего спѣшнаго разсказа, авторъ упустилъ изъ вида множество подробностей, безъ которыхъ нельзя составить хорошей повѣсти. Ни лица, ни одежда, ни помѣщеніе его героевъ не описаны -- читатель блуждаетъ въ неопредѣленномъ пространствѣ. Кромѣ всего этого, какой прекрасный случай представлялся г. Ковалевскому описать бытъ московскихъ цыганъ, не теперешнихъ, а цыганъ стараго времени... московскіе старожилы помнятъ еще Стешку... Но довольно о новой повѣсти г. Ковалевскаго, тѣмъ болѣе, что она еще не кончена. Не могу умолчать о томъ, что меня поразилъ высокій слогъ, которымъ объясняются герои повѣсти.
   Вторая повѣсть, помѣщенная въ январьской книжкѣ "Библіотеки для Чтенія", принадлежитъ г. Гореву и называется "Маіорша". Написана она чистымъ языкомъ и заключаетъ въ себѣ нѣсколько простыхъ, не напыщенныхъ подробностей о жизни военныхъ людей, жизни, еще мало изслѣдованной нашими писателями. Вотъ ее содержаніе: какимъ-то пѣхотнымъ батальономъ командуетъ заслуженный маіоръ, раздѣляющій трудъ командованія со своей молодой женою, идеаломъ "полковой дамы", женщиною бойкой, снисходительной и любезной. Согласіе общества, пріятные вечера, заступничество и ободреніе,-- всѣмъ этимъ обязаны офицеры своей маіоршѣ. Она счастлива, потому что потребности ея не велики: она любитъ своего мужа и его подчиненныхъ которые сами вполнѣ цѣнятъ единственное существо, оживляющее ихъ кругъ. Тихо и спокойно проходятъ дни молодой маіорши.
   Между тѣмъ въ батальонъ поступаетъ красивый молодой офицеръ, съ перваго шага вооружившій противъ себя своихъ товарищей. Въ самомъ дѣлѣ, молодой этотъ человѣкъ и глупъ, и скупъ, и ничтоженъ. Но маіорша беретъ его подъ свое покровительство, ей жаль бѣдняжки, она защищаетъ его -- и наконецъ потерявъ свое спокойствіе влюбляется въ загнаннаго юношу, который подъ конецъ разсказа, оказывается Ловеласомъ, только принявшимъ на себя видъ тихаго и скупого простачка. Послѣднія страницы повѣсти написаны съ чувствомъ и способны породить нѣсколько мыслей въ человѣкѣ, котораго мыслямъ есть время порхать во всѣ стороны.
   Авторъ повѣсти не разсердится, если я замѣчу, что завязка его повѣсти показываетъ въ сочинителѣ совершенную неопытность въ изображеніи женскаго характера. Любовь, основанная на заступничествѣ и покровительствѣ, возможна какъ со стороны мужчины, такъ и со стороны женщины, но любовь, основанная на сознаніи ничтожества того человѣка, котораго мы поддерживаемъ, есть любовь неестественная и незаслуживающая описанія. Женщина никогда не полюбитъ отъявленнаго дурака, какъ бы мы былъ онъ жалокъ. Къ несчастію, противное мнѣніе сильно укоренилось въ обществѣ! Поминутно люди говорятъ: "глупымъ въ любви счастье". Но тутъ рождается другой вопросъ: что называемъ мы глупостью? почему мужчины имѣютъ претензію вѣрнѣе женщинъ распознавать глупаго отъ умнаго человѣка? Позвольте мнѣ потолковать объ этомъ предметѣ, съ цѣлію отвратить отъ женщинъ несправедливое нареканіе въ неразборчивости по части любовныхъ дѣлъ.
   Мужчины, особенно тѣ изъ нихъ, которые много жили въ свѣтѣ и видѣли горе, становятся самолюбивѣйшими и взыскательнѣйшими существами,-- подъ часъ дѣльными, чаще нестерпимыми. Для нихъ ровно ничего не значитъ ославить своего ближняго дуракомъ, за то только, что онъ не любитъ политики и предпочитаетъ невинное женское общество какимъ нибудь сильнымъ ощущеніямъ въ родѣ азартной игры. Эта взыскательность и жолчная нетерпимость къ чужой жизни и чужимъ понятіямъ легко развивается вслѣдствіе еще того обстоятельства, что общество обыкновенно бываетъ высокаго мнѣнія о людяхъ угрюмыхъ и холодныхъ. Одинъ изъ такихъ персонажей прехладнокровно излагалъ мнѣ такое умозрѣніе: "Кто хочетъ успѣха, говорилъ онъ: -- кто хочетъ успѣха въ какомъ бы то вы было кругу, пусть явится онъ въ этотъ кругъ, запасшись рѣзкими выходками, раздражительностью, холодностью и самыми неблагосклонными отзывами о своихъ ближнихъ. Пусть сперва отъ него пятятся и злятся на него,-- все это пустяки. Выждавши время, пусть онъ сдѣлаетъ первый шагъ, и все общество добряковъ упадетъ въ его объятія! Таковъ ужь родъ человѣческій".
   Вотъ каковы мужчины, но женщины не похожи на нихъ. Женщина отличается снисходительностью, невзыскательностью и умѣньемъ подмѣтить въ человѣкѣ его хорошую сторону. Оттого-то вамъ и отрадно среди женскаго общества, оттого-то иной юноша, которому холодно и тѣсно въ кругу насъ, истасканныхъ мизантроповъ, оживляется и дѣлается уменъ посреди женщинъ. Но глупъ будетъ человѣкъ, заключившій изъ всего этого, что кротость и мягкость женщины происходятъ отъ вялой неразборчивости. У женщины есть тактъ, вѣрный и тонкій тактъ на пониманіе мужчины,-- и плохо тому мужчинѣ, который точно глупъ, сухъ и ничтоженъ. Добрый и кроткій судья рѣдко рѣшается на неумолимо-строгій приговоръ; но если слово уже сказано, на этотъ приговоръ не можетъ быть ни аппеляціи, ни давности, ни какихъ нибудь увертокъ. Въ сношеніяхъ съ женщинами нужна не одна горячность и довѣрчивость: потребно еще безпрестанное, усиленное наблюденіе надъ самимъ собою. Человѣкъ, уронившій себя въ глазахъ мужского кружка, можетъ легко подняться и пріобрѣсть старое расположеніе! но не такъ-то легко исправляется глупость, сказанная или сдѣланная передъ женщиною.
   Нѣтъ ничего ужаснѣе воспоминаній о сдѣланной глупости. Кому изъ насъ, въ молодыхъ лѣтахъ, не приходилось возвращаться домой послѣ бесѣды съ любимою женщиною, передумывать то, что было сказано вовремя этой бесѣды, припоминать всѣ свои рѣчи, малѣйшія свои движенія? Горе тому, кого совѣсть начинаетъ въ эти минуты упрекать въ какой нибудь нелѣпости, горе тому, который говоритъ самъ себѣ: "я былъ глупъ, я былъ ничтоженъ сегодня". Чтобъ утѣшить себя, молодой человѣкъ припоминаетъ себѣ ласковость любимой женщины, ея кроткую улыбку, ея снисходительное стараніе стать въ уровень съ нимъ,-- всѣ эти утѣшенія напрасны; совѣсть говоритъ ему: я былъ ничтоженъ, она поняла мою ничтожность...
   Но объ этомъ предметѣ никогда не кончишь.
   Итакъ, я остаюсь при своемъ мнѣніи: молодая женщина, выведенная на сцену въ повѣсти "Маіорша", не могла ни въ какомъ случаѣ полюбить молодого подпоручика Соторина, котораго ничтожество такъ ясно было выставлено въ первой половинѣ повѣсти. Судите объ этомъ человѣкѣ по одному его поступку. Полковые товарищи, зная скупость Соторина, пробрались толпой на его квартиру, зажгли всѣ свѣчи, какія у него были, произвели безпорядокъ и начали пировать. Юноша, весь блѣдный, въ отчаяніи прибѣжалъ къ маіоршѣ и пожаловался ей, разсказавъ подробно о поступкахъ товарищей, за что тѣ получили строгій выговоръ. Какъ вы думаете, можетъ ли какая нибудь любовь устоять противъ такой жалкой выходки?
   Авторъ "Маіорши" обѣщаетъ еще продолженіе похожденій Ловеласа-Соторина.
   Продолженіе, статья вторая, статья третья и послѣдняя, часть первая, продолженіе въ слѣдующемъ нумерѣ... наконецъ... со всѣми этими продолженіями нѣкоторые журналы заходятъ слишкомъ далеко. "Библіотека для Чтенія" въ особенности неумолима въ этомъ отношеніи.
   Представьте себѣ положеніе какого нибудь помѣщика, который не имѣетъ средствъ подписываться на всѣ журналы и между тѣмъ любитъ чтеніе. Онъ проситъ у своего сосѣда чего нибудь почитать и ему присылаютъ январьскую книжку "Библіотеки для Чтенія". Полный пріятнаго ожиданія, смотритъ онъ на оглавленіе. Вотъ что онъ тамъ видитъ:
   "Люди Странствующіе". Часть вторая.
   "Маіорша" (г. Горевъ обѣщаетъ продолженіе).
   "Гарольдъ", романъ Больвера. Части 3, 4 и 5-я.
   "Жизнь Н. М. Карамзина". Статья 2-я.
   "Записки Шатобріана". Часть 3-я.
   "Новыя стихотворенія Жуковскаго". Статья 1-я.
   За тѣмъ въ книжкѣ остается листа три печатныхъ, и бѣдный помѣщикъ начинаетъ скорбѣть духомъ.
   О "Гарольдѣ" скажу нѣсколько словъ, прочитавши романъ въ оригиналѣ, о "Карамзинѣ" -- послѣ окончанія самой статьи, о "Шатобріанѣ" потолкую, говоря объ "Отечественныхъ Запискахъ". Тамъ это замѣчательное произведеніе помѣщено въ почетномъ отдѣлѣ журнала, крупными буквами, въ "Библіотекѣ же для Чтенія" "Замогильныя записки" помѣщены въ "Смѣсь", и кромѣ того въ статьѣ "О новыхъ стихотвореніяхъ Жуковскаго" встрѣчаемъ нѣсколько насмѣшекъ надъ знаменитымъ авторомъ "Рене" и "Mèmoires d'Outre-Tombe".
   Если пришлось къ слову, то перейдемъ теперь же къ этой статьѣ о "Жуковскомъ" и о переводѣ "Одиссеи". Подъ статьею подписано имя писателя, весьма извѣстнаго въ нашей литературѣ. Впрочемъ я и безъ подписи узналъ бы трудъ г. Сенковскаго, по легкости и живости изложенія, пересыпаннаго эпитетами, шутками, парадоксами, которымъ приданъ видъ истины, и истинами, выраженными такъ шутливо, что вѣрить имъ не хочется. Подобнаго рода статьи необходимы въ журналѣ, и г. Сенковскій въ высшей степени способенъ писать такія статьи. Его способность передавать сложныя идеи шутливымъ языкомъ, его умѣнье озадачить читателя бойкою выходкою, изумить его страшными свѣдѣніями и разнообразіемъ манеры, въ свое время доставили ему любовь читающей публики. Надобно быть страшнымъ книгоѣдомъ, чтобъ похладнокровнѣе разглядѣть все, что выходитъ изъ-подъ пера О. И. Сенковскаго, и, надо признаться, если сыщется такой книгоѣдъ, то онъ не совсѣмъ будетъ раздѣлять общій восторгъ. Онъ подмѣтитъ въ даровитомъ писателѣ много кое-чего чужого, набраннаго цѣликомъ изъ Моріера, Гука, Бальзака и другихъ болѣе старыхъ писателей, а манера г. Сенковскаго напомнитъ нашему книгоѣду манеру Жюль-Жанена, только пятнадцать лѣтъ тому назадъ (а кто помнитъ, какъ писалъ Жаненъ за 15 лѣтъ до вашего времени?)
   Но все это не можетъ служить нареканіемъ автору статьи "О новыхъ стихотвореніяхъ Жуковскаго". Наука писать можетъ отчасти назваться наукой заимствованія. "Je prends mon bien où je le trouve", говорилъ великій писатель, котораго упрекали въ заимствонаніяхъ. Да и самъ г. Сенковскій въ своей статьѣ говоритъ: "на свѣтѣ ново только то, что было хорошо забыто" (стр. 33). Основная идея статья г. Сенковскаго заключается въ томъ, "что "Одиссея" передана г. Жуковскимъ на русскій языкъ не такъ, какъ бы слѣдовало ее передать; слогъ Жуковскаго слишкомъ высокъ и не напоминаетъ собою простоты подлинника; чѣмъ проще будетъ языкъ въ переложеніяхъ Гомеровыхъ поэмъ, тѣмъ лучше будетъ выполненъ трудъ". Все это весьма вѣрно, дѣльно и умно, хотя не совсѣмъ ново. Въ ваше время двѣ трети эллинистовъ такъ думаютъ, хотя, сколько запомню, никто не выражалъ своей мысли такъ рѣзко, отчетливо и популярно, какъ выразилъ ее г. Сенковскій.
   Но, высказавши эту идею, авторъ статьи тотчасъ же увлекся парадоксальнымъ настроеніемъ своего духа. Ему представился превосходный случай озадачить добродушнаго читателя, который въ простотѣ сердца до сихъ поръ думаетъ, что никакой переводъ Гомера не можетъ быть безъ словъ "лилейно-раменный", "свѣтозарный", "тучъ потрясатель Кроніонъ" и т. под. Этого-то читателя захотѣлъ г. Сенковскій увѣрить, что для перевода "Одиссеи" нужно употребить не простой языкъ, не разговорный языкъ, а какое-то особенное "просторѣчіе", ни дать ни взять, смахивающее на слогъ "Энеиды на изнанку".
   Вотъ какъ переводитъ Жуковскій:
   
             Муза, скажи мнѣ о томъ многоопытномъ мужѣ, который,
             Странствуя долго со дня, какъ святой Иліонъ имъ разрушенъ,
             Многихъ людей города посѣтилъ и обычаи видѣлъ...
   
   А вотъ теперь переводъ г. Сепковскаго:
   
             Про мужа поразскажи мнѣ, муза, преувертливаго, который очень много
             Скитался, послѣ того, какъ Трои святой городишко разрушилъ...
   
   Еще примѣръ:
   

Стихи Жуковскаго:

   
             ................ Преисполнились жалостью боги
             Всѣ, Посидонъ лишь единый упорствовалъ гнать Одиссея,
             Богоподобнаго мужа, пока не достигъ онъ отчизны.
             Но въ то время онъ былъ въ отдаленной странѣ Эѳіоповъ...
   

Переводъ г. Сенковскаго:

   
             .............Боги-то помиловали всѣ
             Кромѣ Нептуна; этотъ безостановочно бѣсновался
             Противъ равнобожнаго Одиссея, пока онъ домой не пріѣхалъ.
             Да этотъ, почитай, къ Черномазымъ отправился было дальножилымъ.
   
   Зевсъ говоритъ Аѳинѣ:
   
             Странное, дочь моя, слово изъ устъ у тебя излетѣло...
   
   А г. Сенковскій передаетъ такъ эту рѣчь:
   
             Дитя мое, что это у тебя за рѣчь удрала изъ острога зубовъ!
   
   Окончимъ здѣсь выписки.
   Я спрашиваю васъ: кто сомнѣвается въ томъ, что слогъ Жуковскаго, при всемъ своемъ изяществѣ, слишкомъ высокъ и торжественъ? Но развѣ нѣтъ середины между его слогомъ и тѣми карикатурными оборотами, которые г. Сенковскій, будто шутя, выставилъ на судъ публики? Можетъ быть этотъ забавный переводъ и есть просторѣчіе, но онъ не есть простая русская рѣчь. Русскія сказки писаны не такимъ слогомъ. Простой нашъ народъ говоритъ не такъ. Разговорный языкъ нашего высшаго сословія тоже не похожъ на это "просторѣчіе". Что же хотѣлъ г. Сенковскій, открывая намъ новый способъ переводить Гомера?-- онъ хотѣлъ подшутить надъ читателями.
   Я увѣренъ, что писавши эту строку:
   
             Дитя мое, что это у тебя за рѣчь удрала изъ острога зубовъ! --
   
   авторъ статьи самъ отъ души смѣялся. Выраженіе удрать возбуждаетъ комическую идею о человѣкѣ, который, не извѣстно изъ какихъ причинъ, бѣжитъ со всѣхъ ногъ. Послѣ того, отчего же не допустить въ гекзаметръ словъ наяривать, слимонить, отсандалить? Вѣдь это тоже просторѣчіе! И напрасно г. Сенковскій приправляетъ свой стихъ милою и умною восточною баснею о языкѣ, злѣйшемъ врагѣ человѣка, посаженнаго за рѣшотку зубовъ: басня глубока и прекрасна, но она не оправдываетъ смѣшного стиха.
   Гомеръ не имѣлъ въ виду этой басни: еслибъ онъ зналъ ее, онъ не преминулъ бы разсказать ее всю, обставивъ ее превосходными подробностями. Вспомните разсказы Нестора въ "Иліадѣ". У Гомера нѣтъ намековъ: у него все ясно, просто и неподражаемо наивно.
   Кто изъ насъ не любитъ простоты слога, кто изъ насъ не возмущался громозвучными и высокопарными тирадами, которыя еще недавно изгнаны изъ нашей словесности? Но любя простоту слога, мы не можемъ полюбить просторѣчія, выставленнаго г. Сенковскимъ. Я скажу болѣе: еслибъ г. Сенковскій предлагалъ переводить Гомера фразами изъ русскихъ сказокъ (которыя гораздо проще и приличнѣе его просторѣчія), и съ этимъ я бы не согласился. Зачѣмъ насильно сближать первобытный языкъ двухъ народовъ, несходныхъ ни въ чемъ между собою? Наши предки не были похожи на "Агамемнона Атреича" и "Ахиллеса Пелеенко", и Гомеръ не былъ "мужикомъ въ оборванномъ платьѣ, котораго на базарѣ закидывали мѣдными грошами и булками". Гомеръ былъ простолюдинъ, но онъ былъ грекъ, пѣвецъ "Слова о полку Игоревѣ" былъ русскій человѣкъ, и оба они жили въ разномъ климатѣ, въ разное время, и между народомъ, развитымъ совершенно различно одинъ отъ другого.
   Я не хотѣлъ было ничего писать о "Неточкѣ Незвановой" до окончанія всего романа, по не могу удержаться отъ нѣсколькихъ словъ о второй части новаго произведенія г. Достоевскаго. До сихъ поръ въ этомъ романѣ нѣтъ ни завязки, ни дѣйствія; соразмѣрность произведенія явно нарушена излишними подробностями о дѣтскомъ возрастѣ героини, и, не смотря на то, послѣднія страницы второй части написаны увлекательно, въ ней встрѣчаются мѣста живыя и оригинальныя, и весь романъ, если разсматривать его какъ рядъ отдѣльныхъ сценъ, читается съ удовольствіемъ. Въ этой части авторъ заставилъ дѣйствовать трехъ дѣтей; изъ нихъ двое: мальчикъ Ларенька и слезливая Неточка, довольно вялы и безцвѣтны, но третье лицо, крошечная княжна Катя, очертано съ живостью и граціею, которыя дѣлаютъ честь г. Достоевскому. Но рядомъ съ этими дѣтьми, авторъ представилъ намъ собаку Фальстафа; Фальстафъ напомнилъ мнѣ Диккенсова Діогена (въ "Домби и Сынѣ"), а Діогенъ привелъ мнѣ на мысль маленькую Флоренсу и больного крошку Павла, и передъ этими милыми созданіями Диккенса потускнѣли дѣтскіе образы, нарисованные авторомъ "Неточки". Диккенсъ великій мастеръ рисовать дѣтскія фигуры; онъ Грёзъ между романистами, и потому подражать ему не стыдно, хотя и опасно.
   Кто изъ почитателей Диккенсова таланта не помнитъ восхитительной картины дѣтскаго бала у доктора Блимбера, на которомъ ребятишки расхаживаютъ въ бѣлыхъ галстукахъ, Тутсъ играетъ на пуговицахъ своего жилета, какъ на какомъ-то неслыханномъ инструментѣ, и танцмейстеръ толкуетъ съ гостями о томъ, что дѣлать Англіи въ случаѣ изобилія сырыхъ матеріяловъ? Въ описаніи этого бала есть нѣсколько мѣстъ, при чтеніи которыхъ слезы навертываются на глаза, и не слишкомъ слезливые. Когда маленькій Павелъ встрѣчаетъ сестру свою въ чайной комнатѣ, когда Флоренса, прелестный ангелъ въ бѣломъ платьицѣ и съ букетомъ цвѣтовъ, становится на колѣни, чтобъ съ нимъ поцаловаться, икогда слеза катится по ея свѣжему личику при видѣ слабенькаго и худенькаго брата, когда наконецъ Павелъ взбирается на диванъ и, обложившись подушками, смотритъ на сестру свою, миніатюрную царицу бала, когда онъ упрашиваетъ ее пѣть, и сердце его радостно бьется при звукахъ ея дѣтскаго, свѣженькаго голоса... когда я читаю сцены эти, я признаю Диккенса великимъ художникомъ, и говорю, что никто, ни до него, ни послѣ него, не писалъ такихъ дѣтскихъ портретовъ.
   Чтобы разойтись въ разныя стороны съ авторомъ "Домби и Сына", чтобъ не выказаться его подражателемъ, автору "Неточки" можно, даже должно было, ухватиться за одно средство. Его Катя княжна; г. Достоевскому слѣдовало извлечь многое изъ этого обстоятельства, повидимому незначительнаго. Онъ долженъ былъ съ этого дитяти снять типъ аристократическаго ребенка, типъ, нетронутый Диккенсомъ, и типъ до крайности граціозный и многознаменательный.
   Дѣти, какъ взрослые люди, дѣлятся на множество разнородныхъ классовъ; въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ дѣленіе это высказывается еще рѣзче, нежели въ зрѣломъ возрастѣ. Возьмите двухъ двадцатилѣтнихъ юношей, прилично одѣтыхъ, и угадайте, кто изъ нихъ принадлежитъ къ знатному роду? Этого вы часто не угадаете, и большею частію ваша догадка не будетъ согласна съ дѣйствительностью; но изъ двухъ двѣнадцатилѣтнихъ дѣвочекъ или мальчиковъ вамъ легко будетъ узнать то дитя, которое воспитывается среди комфорта, блеска и роскоши. Я безъ памяти люблю дѣтей, отъ двухъ до шестнадцатилѣтняго возраста; да и кто не любитъ дѣтей? Между дѣтьми и цвѣтами много сходства, но аристократическія дѣти также отличаются отъ прочихъ, какъ оранжерейный цвѣтокъ отъ садоваго. И тотъ и другой равно хороши, но оранжерейный какъ-то рѣзче бросается вамъ въ глаза, какъ-то выше цѣнится, его колеръ ярче и живѣе...
   Съ дѣтьми церемониться нечего, и потому я скажу, что порода и блескъ нигдѣ такъ не отражаются на дѣтяхъ, какъ у насъ. Причина тому понятна: страсть къ комфорту и наблюденіе за малѣйшими подробностями домашней жизни не вполнѣ еще проникли въ наши нравы и остаются исключительнымъ достояніемъ сословій высшихъ, у которыхъ богатство переходило черезъ всѣ поколѣнія. Я знаю много богатыхъ домовъ, гдѣ дѣтскія комнаты грязны, тѣсны и неблагообразны, много семействъ, въ которыхъ дѣти ходятъ чисто только по праздникамъ. Оно, пожалуй, и недурно: зачѣмъ пріучать дѣтей къ преждевременной роскоши, къ ненужной свѣтскости и блеску?... а все-таки мое сердце радуется, когда въ немногихъ, весьма немногихъ кружкахъ я вижу дѣтей въ кружевахъ и бархатѣ, дѣтей смѣлыхъ и ласковыхъ, которымъ уже надоѣло рядиться и которые кокетничаютъ передъ вами уже своею собственною персоною, дѣтей гордыхъ и граціозныхъ, самоувѣренныхъ и нѣжныхъ, méchants et câlins въ одно и тоже время. Я любуюсь на нихъ, зная, что причина этого удовольствія не совсѣмъ разумна. Я знаю, что эти дѣти, сперва опередивши по уму своихъ однолѣтковъ, по самому закону природы, достигнувъ извѣстнаго возраста, начнутъ отставать въ свою очередь, знаю, что воспитаніе ихъ не совсѣмъ безукоризненно, знаю, что самая блестящая ихъ красота недолговѣчна и будто ненатуральна. Въ самомъ дѣлѣ, эти дѣти по временамъ походятъ на прелестныя картинки работы великаго мастера. Ихъ глаза блестятъ какъ сапфиры, ихъ кожа бѣла и гладка какъ перламутръ, ихъ зубки похожи на жемчугъ. C'est trop beau pour durer, mais c'est incomparablement beau! (Недолговѣчно, но неподражаемо прекрасно!)
   Я застаивался, бывало, по цѣлымъ часамъ передъ такими дѣтьми, я по два и по три дня любовался за осьмилѣтними дѣвочками, и признаюсь вамъ откровенно, только изъ-за одного этого обстоятельства признаю я законность слова: "порода", введеннаго во франціи Бальзакомъ, а у насъ Лермонтовымъ.
   Такого-то рода ребенка хотѣлось бы мнѣ видѣть въ княжнѣ Катѣ; но въ миленькомъ дитяти, выведенномъ на сцену г. Достоевскимъ, я не замѣтилъ ничего характеристически-знатнаго, ничего, чтобы показывало, что эта дѣвочка -- русская дѣвочка и русская княжна. A между тѣмъ дѣти, изображенныя британскимъ романистомъ, Павелъ и Флоренса, могли существовать только въ одной Англіи, только посреди лондонскаго богатаго и все-таки мѣщанскаго круга. Весьма вѣрно и отчетливо выставлена безумная, жгучая привязанность загнанной и унылой Неточки къ ея маленькой подругѣ: дѣти, развившіяся подъ гнетомъ враждебныхъ обстоятельствъ, чрезвычайно способны къ такимъ преждевременнымъ, эксцентрическимъ страстямъ, и эта мысль еще не такъ давно была выражена однимъ изъ вашихъ сотрудниковъ.
   Но что сказать о новой повѣсти г. Буткова: "Странная Исторія?" A нельзя ничего не сказать, только что говоривши о г. Достоевскомъ. Эти два имени какъ-то срослись между собою, одно изъ нихъ напоминаетъ о другомъ; отозвавшись о повѣстяхъ г. Достоевскаго, нельзя умолчать о таковыхъ же г. Буткова. Говоря о Тассѣ, невольно вспоминаешь объ Аріостѣ; разбирая Купера, непремѣнно затронешь Вашингтона Ирвинга; Питтъ и Фоксъ были соперниками, но сказавши имя одного, невольно обращаешься въ мысляхъ къ другому. Такимъ же образомъ судьба связала литературную дѣятельность автора "Неточки" съ авторомъ "Странной Исторіи", или, вѣрнѣе, не судьба, а редакція "Отечеств. Записокъ", въ продолженіи двухъ лѣтъ ежемѣсячно подносящая читателямъ или повѣсть г. Достоевскаго, или разсказъ г. Буткова. Въ этомъ мѣсяцѣ редакція превзошла самое себя: и то и другое имя встрѣчается въ февральской книжкѣ "Отеч. Записокъ"! Такая роскошь пріятна, но вредитъ разнообразію. Что, если въ мартовской книжкѣ опять появится романъ г. Достоевскаго и повѣсть г. Буткова?...
   Г. Бутковъ по справедливости можетъ назваться "писателемъ не для дамъ", именемъ, которое давалъ самому себѣ добрый и почтенный А. Е. Измайловъ. Подобно издателю "Благонамѣреннаго", авторъ "Невскаго Проспекта" любитъ по временамъ, бросивъ презрительный взглядъ на удобства жизни, на комфортъ и прочія ухищренія человѣчества, порываться въ шумныя, безцеремонныя собранія, гдѣ табачный дымъ стоитъ столбомъ, гдѣ, какъ звѣзды, мелькаютъ фіолетовые носы собесѣдниковъ, половые бѣгаютъ какъ облитые кипяткомъ, и гдѣ, по временамъ, раздается рѣзкій звукъ сталкивающихся бильярдныхъ шаровъ. Я не нахожу во всемъ этимъ ничего дурнаго, и еслибъ былъ женщиною, читалъ бы подобныя повѣсти не безъ пріятности, потому что юморъ ихъ автора хотя и не отличается тонкостью и знаніемъ мѣры, но зато никогда не впадаетъ въ непристойность. Удовольствіе отъ чтенія повѣстей и сказокъ г. Измайлова можно было сравнить съ тѣмъ забавнымъ и довольно пріятнымъ впечатлѣніемъ, которое чувствуетъ добродушный фланеръ, послѣ прогулки по тихимъ улицамъ, заглянувши въ окна какого нибудь рестараціона, подъ названіемъ Мысъ Доброй Надежды, Берлинъ или Веселые Острова. Тамъ, въ атмосферѣ, сгущенной отъ паровъ самовара, видитъ онъ толстыхъ прикащиковъ, осушающихъ двадцатый стаканъ чаю; тамъ какая нибудь фіолетовая фигура забавляетъ слушателей своими остротами; иной постоянный посѣтитель, нагрузившись травникомъ, покоится, свѣсившись со стула, не замѣчая бильярдныхъ игроковъ, которые наступаютъ ему на ноги.
   Одно нехорошо въ повѣстяхъ г. Буткова: нерѣдко который нибудь изъ его героевъ, въ чуйкѣ или фризовой шинели, только что отплясавшій казачка, передъ своими собесѣдниками, вдругъ становится на ходули, начинаетъ отпускать какія-то напыщенныя фразы, полныя паѳоса, совершенно непонятнаго и нисколько не забавнаго...
   Въ повѣсти "Странная Исторія" не встрѣчаемъ мы тѣхъ людей, съ которыми знакомы по прежнимъ разсказамъ г. Буткова, и однакожь отъ этого повѣсть нисколько не выиграла. Въ "Невскомъ Проспектѣ" тогда проскакиваютъ искорки остроумія, неизысканнаго, неизящнаго, но тѣмъ не менѣе забавнаго; въ "Странной Исторіи" не встрѣчаемъ мы ни одной живой страницы, ни одной веселой выходки. Хотѣлъ ли г. Бутковъ сдѣлаться "писателемъ для дамъ", или просто почувствовалъ отвращеніе къ прежнимъ своимъ героямъ, только вся новая его повѣсть проникнута какою-то холодною натянутостью, приправленной совершенно непонятнымъ окончаніемъ. Кромѣ того, ея содержаніе темно, не смотря на то, что самое происшествіе, послужившее основой разсказу, весьма просто, чтобы не сказать ничтожно. Одинъ скряга, любитель живописи, покупаетъ за огромную цѣну дрянную картину и, промотавши на ея пріобрѣтеніе такую большую сумму, едва не сходитъ съ ума отъ безплоднаго сожалѣнія. Стравнаго въ этой исторіи ничего нѣтъ, занимательнаго тоже, искусства въ изложеніи очень мало, и потому болѣе нечего говорить объ этой повѣсти. Слогъ ея гораздо лучше слога прежнихъ произведеній г. Буткова, но, признаюсь вамъ откровенно, я не поклонникъ стилистики. За одну новую мысль я готовъ отдать двѣсти правильно закругленныхъ періодовъ, а за бойкое и вѣрное изображеніе какого нибудь характера позволяю писателю сдѣлать нѣсколько грамматическихъ, даже орѳографическихъ ошибокъ, еслибъ эти послѣднія ошибки и не исправлялись корректорами. Въ этомъ отношеніи, я увѣренъ, огромное большинство публики раздѣлитъ мое мнѣніе, хотя нельзя очень радоваться этому обстоятельству. Не очень далеко отъ насъ то время, когда въ русской литературѣ преобладалъ великій пуризмъ относительно слога. Цѣлыя статьи, въ которыхъ писатели упрекали другъ друга въ ошибкахъ противъ синтаксиса, недавно еще печатались и въ газетахъ и въ журналахъ. Въ нихъ было много дѣльнаго, и никто не станетъ отвергать необходимости правильнаго слога; но всему есть своя пора: всякое направленіе въ литературѣ ведетъ за собою необходимую реакцію, и потому-то теперь мало говорятъ и пишутъ о слогѣ и языкѣ писателей. Я же раздѣляю въ этомъ случаѣ общее настроеніе умовъ читающей публики, съ тою только разницею, что никогда не обращусь къ обожанію стилистики, да и вообще можно сказать, что люди, довольно читавшіе на своемъ вѣку, или черезчуръ снисходительны, или крайне неразборчивы въ этомъ отношеніи.
   Но если бельлетрическая часть февральскаго No "Отеч. Записокъ" не отличается ничѣмъ особенно хорошимъ, за то отдѣлъ "Наукъ и художествъ" полонъ разнообразія и занимательности. Оригинальная статья въ немъ только одна: прекрасный "Очеркъ исторіи Малороссіи", составленный г. Соловьевымъ и оконченный въ этомъ нумерѣ; но, по моему мнѣнію, журналъ не долженъ гнаться за тѣмъ, чтобы всѣ ученыя статьи, въ немъ помѣщаемыя, принадлежали русскимъ писателямъ. Не слѣдуетъ упускать изъ вида, что между подписчиками каждаго журнала есть много читателей, незнакомыхъ съ иностранною литературою, и особенно съ серьёзными и вѣковыми ея произведеніями.
   Предметъ первой изъ переводныхъ статей въ отдѣлѣ "Наукъ и художествъ" No 2 "Отеч. Зап.",-- "Завоеваніе Перу", достаточно извѣстенъ читателямъ "Современника". Еще съ одиннадцатой книжки прошлаго года въ "современникѣ" начался обзоръ этого прекраснаго сочиненія. Редакція "Современника" предпочла представить его своимъ читателямъ въ формѣ нѣсколько сжатой противъ подлинника, за что, скажу мимоходомъ, многіе ей весьма благодарны, потому что охотниковъ до сухихъ историческихъ подробностей и тонкостей у насъ въ большинствѣ публики немного, и уже приближается къ концу своего труда. Но я не думаю, чтобъ и переводъ "Завоеванія Перу", начавшійся съ января 1849 г. въ "Отеч. Записк.", былъ безполезенъ. Вѣроятно найдутся и для него читатели. Къ сожалѣнію моему, до сихъ поръ не могу сказать того же о переводѣ "Замогильныхъ записокъ" Шатобріана, и холодность нашихъ читателей къ этому превосходному произведенію побуждаетъ меня сказать нѣсколько словъ о послѣднемъ твореніи автора "Рене" и "Аталы".
   Изъ десяти человѣкъ, прочитавшихъ "Замогильныя записки", въ оригиналѣ или переводѣ, девять отзываются о нихъ, какъ о произведеніи слабомъ, несоразмѣрномъ въ частяхъ, и по временамъ повергающемъ въ скуку. Общая холодность къ нимъ ясно высказалась въ самой Франціи, но Франціи теперь не до литературныхъ произведеній; за что же у насъ-то сочиненіе Шатобріана не нашло себѣ горячихъ заступниковъ? Я протестую противъ этой холодности и говорю откровенно: я не удивлялся прежнимъ сочиненіямъ Шатобріана, его "Атала", "Рене", "Абенсерагги" и нѣкоторыя другія произведенія возбуждали во мнѣ не полное сочувствіе. Я тугъ на пониманіе блестящей стилистики, я не люблю іереміадъ о томъ, что уже совершилось и навѣки записано въ лѣтописи исторіи, я не вполнѣ постигаю порывы грусти, которой причина мнѣ малоизвѣстна, мизантропіи, которой зародышъ отъ меня скрытъ во мракѣ неизвѣстности. Но, не любя первыхъ произведеній Шатобріана, я всею душою полюбилъ послѣднее его твореніе, я читалъ его съ жадностью, съ грустью, съ замираніемъ сердца, съ наслажденіемъ.
   Предсмертная исповѣдь поэта -- "Замогильныя записки" -- этого великаго таланта срываютъ съ моихъ глазъ завѣсу, скрывавшую отъ меня благородную, нѣжную, истинно рыцарскую личность, ихъ автора; я начинаю понимать эту высокую, поэтическую грусть, это разочарованіе страстной души, разрѣшившееся не отчаяніемъ, а смиреніемъ и любовью къ ближнимъ, сквозь которыя такъ ярко свѣтится безотрадная, безвыходная душевная боль, смѣшенная съ проблесками скептицизма, глубокаго, непроизвольнаго скептицизма.
   Какія событія видѣлъ, какія бури перенесъ этотъ человѣкъ, созданный для одиночества, тихой жизни, страстей благородныхъ и нѣжныхъ? Всю жизнь стоялъ онъ на рубежѣ двухъ поколѣній, тоскуя и любя людей, которые терзали другъ друга. И старое и новое поколѣніе увѣнчало терніями голову поэта: въ борьбѣ безпощадной и кровавой онъ терялъ всѣхъ людей близкихъ его сердцу, едва сохранилъ свои драгоцѣнныя убѣжденія; но онъ не могъ вымолвить слово проклятія и говорилъ только слова возвышенныя, слова вѣры и примиренія. И сколько разъ, при видѣ человѣческаго безумія, падающихъ царствъ, уничтоженныхъ вѣрованій, возникала въ жаркой душѣ поэта мысль полная сомнѣній и отчаянія! Но онъ не поддавался духу своего времени, онъ не пошелъ по одному пути съ другимъ великимъ страдальцемъ, съ лордомъ Байрономъ. При всякомъ наступленіи враждебной мысли, при всякой побѣдѣ злаго начала, онъ обращался къ двумъ великімъ заступникамъ человѣка: къ мысли о провидѣніи и къ одиночеству. И всякій разъ, окунувшись въ этотъ живительный источникъ, чувствовалъ онъ въ себѣ новыя силы, и вся жизнь его напоминала собою борьбу Атенея съ Иракломъ, этотъ миѳъ древности, полный необъятно глубокаго значенія... Шатобріанъ не превышалъ головою своихъ современниковъ, но онъ былъ выше ихъ по сердцу. Онъ много любилъ и долженъ былъ отказаться отъ любви къ человѣчеству, претерпѣвъ отъ людей все, что можно было претерпѣть. И все-таки онъ не ропталъ, не требовалъ невозможнаго ; онъ желалъ всю жизнь одного только -- спокойствія.
   Но и спокойствія не было ему дано. Слава, почести, богатство, политическое значеніе отыскали Шатобріана; съ насмѣшливою наглостію посыпались эти когда-то желанные дары на человѣка, который давно пересталъ къ нимъ стремиться, который охладѣлъ къ жизни, къ людямъ и ихъ рукоплесканіямъ. Этотъ блескъ и почести не дали ему ни минуты наслажденія: они пришли несвоевременно, будто нарочно затѣмъ, чтобъ не давать ему добраться ни до покоя, ни до уединенія. Такъ больной человѣкъ, распростившіяся съ наслажденіями юныхъ лѣтъ, начавшій вести жизнь правильную, досадуетъ и ропщетъ, если толпа молодыхъ пріятелей тянетъ его противъ воли къ когда-то цѣнимымъ удовольствіямъ.
   Я пишу не импровизацію съ цѣлью поклоненія собственнымъ своимъ идеямъ. Лицамъ, желающимъ удостовѣриться въ безотрадно уныломъ настроеніи Шатобріановой души во время апогея его извѣстности, я совѣтую дождаться третьей части его "Воспоминаній" или во второй части, на стран. 199 и слѣдующихъ, прочесть прологъ, писанный имъ по пріѣздѣ въ Лондонъ въ качествѣ посланника при британскомъ дворѣ. Грустная насмѣшливость этихъ страницъ хватаетъ за душу, ѣдкіе отзывы автора о блескѣ его пріема, воспоминаніе о томъ времени, когда онъ жилъ въ Лондонѣ эмигрантомъ, безъ копейки въ карманѣ, съ планомъ своихъ твореній въ головѣ, эти отзывы, эта воспоминанія способны возбудить страстное сочувствіе во внимательномъ читателѣ. Я съ намѣреніемъ подчеркнулъ слово внимательный, чтобы показать, что "Записки Шатобріана" нельзя читать на скорую руку, съ плеча, не допросивъ себя самого насчетъ собственныхъ своихъ свѣдѣній о той эпохѣ, которую пережилъ ихъ авторъ. Въ-самомъ-дѣлѣ: читать "les Mèmoires d'Outre Tombe" безъ основательнаго познанія исторіи французской революціи, Имперіи и Реставраціи, также невозможно, какъ читать "Исповѣдь" Ж. Ж. Руссо, не ознакомившись съ умственныхъ движеніемъ Франціи въ срединѣ XVIII столѣтія. Ничто высокое не достается даромъ, и если должно звать всю медицину для того, чтобы сдѣлать малѣйшую операцію, сколько же надобно имѣть свѣдѣній всякаго рода для пониманія исторіи душевной болѣзни, особенно, если личность субъекта выше многихъ другихъ личностей?...
   

IV.

Мартъ 1849.

   Вальтеръ Скоттъ, авторъ множества превосходныхъ романовъ, между прочимъ сочинилъ нѣсколько плохихъ поэмъ, которыя въ свое время ставились британскими критиками выше поэмъ лорда Байрона. Въ одной изъ этихъ поэмъ, если не ошибаюсь, "Властитель Острововъ" (Lord of the Isles), есть одно прекрасное эффектное мѣсто. Какая-то принцесса узнаетъ героя Шотландіи, Роберта Брюса, по нѣсколькимъ словамъ описанія:
   "О, какъ величественны всѣ черты, и осанка и рѣчь этого неизвѣстнаго рыцаря! Его ставъ строевъ и могущественъ, какъ башня укрѣпленнаго города! Его взглядъ... одинъ его взглядъ въ состояніи заставить забыть горе, опасность и притѣсненіе. Еслибъ я былъ преступникомъ, я боялся бы этого взгляда болѣе, чѣмъ неотразимаго, смертнаго приговора..."
   "Довольно, довольно" перебила принцесса:-- это онъ, это надежда, гордость и радость Шотландіи!.."
   -- Довольно, довольно, возгласилъ я моему сосѣду, который читалъ мнѣ отрывки изъ четвертой тетрадки одного журнала: -- это "Москвитянинъ"!
   Сосѣдъ, не обращая вниманія на мои возгласы, продолжалъ чтеніе.
   "A что сдѣлаете вы изъ фрака? Какъ ни ломаютъ голову наши заморскіе артисты и артистки,-- и поуже -- и пошире, и покороче, и подлиннѣе,-- нѣтъ, не выходитъ ничего, кромѣ такой нелѣпой, мизерабильной фигуры, для которой есть слова и клейма только у Гоголя.
   -- Какое же ваше мнѣніе о древнихъ и новыхъ костюмахъ? спросилъ я своего собесѣдника.
   -- Стоитъ ли говорить объ этихъ спорахъ.
   -- Вы сами себѣ противорѣчите. Давно ли увѣряли меня, что нѣтъ ни одной смѣшной мысли, ни одного страннаго произведенія фантазіи, въ которыя не стоило бы внимательно всматриваться?
   -- Вы правы, и я коротко выскажу мнѣніе мое о старыхъ костюмахъ. Главнѣйшій аргументъ любителей древней одежды -- это уваженіе къ древности. Ферязи и кафтаны напоминаютъ имъ славное время Іоанна III. Но теперешній, общеевропейскій нарядъ нашъ напоминаетъ вамъ имя болѣе славное, имя гигантское, отъ котораго сильно бьется русское сердце -- имя Петра. Развѣ не по его волѣ измѣнился русскій костюмъ? Но, право, совѣстно тревожить эти великія имена изъ-за такого свора. Второе ихъ доказательство -- удобство. Да почему однорядка удобнѣе фрака и сюртука? Конечно, деревенскій недоросль покажется неловкимъ въ вашемъ повседневномъ нарядѣ, но человѣкъ, получившій сколько нибудь свѣтское воспитаніе, нисколько не тяготится хорошо сшитымъ фракомъ. Не хотите ли сообразить теперь, какое огромное удобство заключается въ общеевропейскомъ нарядѣ? Мое состояніе ограничено, а я одѣваюсь совершенно также, какъ сынъ перваго милліонера въ русскомъ царствѣ; мы сходимся съ нимъ въ гостинной, и кто рѣшитъ, во сколько разъ я его бѣднѣе? въ бесѣдѣ поселяется непринужденность, а еслибъ принято было носить древніе наряды, милліонеръ не упустилъ бы случая сшить себѣ кафтанъ "веницейскаго бархата", испестривъ его "бурмицкими зернами", и былъ бы совершено правъ, потому что подобный костюмъ требуетъ роскоши. Въ обществѣ существуетъ потребность одѣваться просто и по возможности одинаково,-- въ доказательство я сошлюсь на маскарады, въ которыхъ вы дамамъ, ни кавалерамъ не воспрещается надѣвать не только древніе русскіе, но даже мексиканскіе костюмы, изъ которыхъ мужскіе (если вѣрить Ферри) стоятъ до пятидесяти тысячъ рублей ассигнаціями. A что видимъ мы въ маскарадахъ? фраки и домино. Итакъ, оставимъ нашъ разговоръ до того времени, когда московскіе любители древней одежды нарядятся сами въ восхваляемые ими костюмы. Тогда еще разъ обсудимъ предметъ... Что еще новаго въ "Москвитянинѣ?"
   -- Ничего, ничего, говорилъ мой сосѣдъ: -- и читать не совѣтую; будемте лучше болтать.
   Итакъ, говоря словами Франчески ди Римини,
   
             Quel giorno piu non vi leggemo avanti.
             (Въ этотъ день мы не читали болѣе.)
   
   и "Москвитянинъ" отложенъ былъ въ сторону.
   Удивительная, нестерпимая привычка перебѣгать отъ одного предмета къ другому! Это истинная чума, которая въ состояніи погубить меня! Какимъ образомъ, по поводу фраковъ, ухитрился я заговорить о "Божественной Комедіи", по поводу парадоксовъ г. Погодина, вызвать очаровательный образъ страдалицы Франчески, говоря о "Москвитянинѣ", произнести великій стихъ, надъ которымъ плакали цѣлыя поколѣнія, плакали рыцари, закованные въ желѣзо, плакали дожи Венеціи и папы римскіе, плакали черноглазыя синьорины Флоренціи, обливались горькими слезами веселый Бокаччіо; гордый Альфіери и сантиментальный Петрарка! И всѣ эти воспоминанія изъ-за того, что котораго-то марта я съ моимъ сосѣдомъ рѣшились не читать 4-й и 5-й книжекъ "Москвитянина"! Совѣтъ моего сосѣда принялъ я съ удовольствіемъ, и въ головѣ моей созрѣла другая мысль: не читать и 3-й книжки "Сына Отечества". Въ письмѣ моемъ отдѣлался бы я нѣсколькими общими фразами и сберегъ бы себѣ нѣсколько часовъ времени.
   Полный такихъ мыслей, отправился я по утру въ кабинетъ, гдѣ изъ-за десятка русскихъ и чужихъ журналовъ выглядывали на меня двѣ зеленыя книжки "Москвитянина". Меня взяло раздумье. "Вѣрить ли сосѣду?" думалъ я, "вѣрить ли этому саркастическому человѣку, которому все кажется плохимъ, кромѣ плохихъ стихотвореній?" Сомнѣніе мое увеличилось, когда на оберткѣ пятой книжки "Москвитянина" увидѣлъ я загланіе новаго романа г. Вельтмана: "Чудодѣй" -- Нѣтъ, рѣшилъ я: -- сосѣдъ меня обманываетъ. Г. Вельтманъ не способенъ написать сочиненія, котораго бы не стоило читать. Я развернулъ книжку и усѣлся, а всталъ съ мѣста не ранѣе, какъ окончивши всю первую часть "Чудодѣя". Не разъ чтеніе мое прерывалось взрывами самаго искренняго, добродушнаго смѣха, страницы перевертывались съ живостью. "Чудодѣй" мнѣ рѣшительно понравился, не смотря на два или три мѣста, оставившія послѣ себя не совсѣмъ пріятное впечатлѣніе. Такого живого, веселаго произведенія мы разу не удавалось мнѣ встрѣтить на страницахъ "Москвитянина". Отъ души благодарю автора за доставленное мнѣ удовольствіе и совѣтую всѣмъ и каждому читать "Чудодѣя".
   Такія страницы рѣдко встрѣчаются въ нашихъ журналахъ, и потому я считаю за удовольствіе подробно говорить о новомъ романѣ г. Вельтмана. Въ "Чудодѣѣ" выставлены приключенія молодого человѣка, умнаго, красиваго и благороднаго, но страшно горячаго, вѣтреннаго и избалованнаго -- однимъ словомъ, взбалмошнаго человѣка. Выборъ такого лица свидѣтельствуетъ о самостоятельности автора: выставляемые въ романахъ современные намъ юноши страшно вялы и безцвѣтны. Они только прозываются Линскими, Звонскими и Ольскими, а на дѣлѣ они тѣ-же Милоны, только въ другой одеждѣ. Мужской характеръ опредѣляется только въ совершенно зрѣломъ возрастѣ, и юноши отъ двадцати, до двадцати-пяти лѣтъ всѣ почти похожи одинъ на другого.
   Г. Вельтманъ понялъ, что юноши, какъ изображали ихъ прежде, не совсѣмъ годятся для оригинальнаго и веселаго разсказа. Оставивши ихъ на долю г. Загоскину, онъ въ своемъ Даяновѣ вывелъ на сцену взбалмошнаго вѣтренника. Даяновъ влюбляется во всѣхъ женщинъ, не спитъ по пяти ночей и потомъ спитъ цѣлые дни на полу или на креслахъ, положа ноги на столъ, попадаетъ въ Москву, думая ѣхать въ Петербургъ, выводитъ изъ терпѣнья своего дядю, дѣлаетъ тысячи смѣшныхъ продѣлокъ и завоевываетъ себѣ невѣсту совершенно оригинальнымъ способомъ. Молодая вдова, въ которую онъ влюбленъ, даетъ балъ. Даяновъ является туда, не спавши передъ тѣмъ сколько-то ночей и опоздавъ надлежащимъ образомъ. Весь измученный, онъ какъ-то попадаетъ въ спальню хозяйки и тутъ же засыпаетъ, расположась въ большомъ креслѣ. Балъ кончается, хорошенькая хозяйка ложится спать, не замѣчая страннаго посѣтителя. Оба они спятъ до утра. Является дядя Софи и застаетъ эту нѣмую сцену... (Все это не совсѣмъ вѣроятно, по до крайности оригинально разсказано). Что дѣлать въ этомъ случаѣ? Софилюбитъ Даянова и рѣшается за него выйти, уговоривъ вѣтренника, во избѣжаніе огласки, ѣхать въ Петербургъ и воротиться къ ней уже передъ свадьбой.
   Но это только начало похожденій вѣтренника. Въ тоже время ѣдетъ изъ Петербурга въ Москву глупый, но весьма коварный человѣкъ, Сысой Павлычъ, съ цѣлію жениться на богатой воспитанницѣ одного изъ своихъ пріятелей. Сысой Палычъ и Даяновъ встрѣчаются на станціи, оба они вылѣзаютъ изъ своего дилижанса и засыпаютъ на диванахъ. Вбѣгаютъ кондукторы, будятъ ихъ. Второпяхъ, путешественники влѣзаютъ въ кареты и снова засыпаютъ. не думая о томъ, что помѣнялись мѣстами. Сысой Павлычъ, ѣхавшій изъ Петербурга въ Москву, пріѣзжаетъ обратно въ Петербургъ, а Даяновъ снова въѣзжаетъ въ древнюю русскую столицу, изъ которой только-что выѣхалъ. Чемоданъ Даянова достался Сысою Павлычу, чемоданъ Сысоя Павлыча во власти вѣтренника Даянова. Смѣшныя положенія, веселыя сцены, уморительныя выходки сыплются на читателя со всѣхъ сторонъ; невѣрности, преувеличенія, все проходитъ незамѣтно подъ прикрытіемъ веселаго смѣха.
   Далѣе, далѣе. Сысой Павлычъ въѣзжаетъ въ Петербургъ ночью, въ полной увѣренности, что прибылъ въ Москву, мѣстопребываніе будущей своей невѣсты. Онъ открываетъ чемоданъ: о, ужасъ! чемоданъ чужой, нѣтъ ни денегъ, ни платья, ни рекомендательнаго письма къ роднымъ молодой дѣвушки. Вы догадываетесь, что письмо это открыто въ чемоданѣ Даяновымъ, который съ своей стороны не теряетъ времени даромъ и самъ отвозитъ письмо по адресу, думая, что это -- письмо, которое дала ему Софи. Такое преувеличеніе смѣшныхъ случаевъ напоминаетъ манеру англійскихъ юмористовъ, даже Диккенса на первыхъ его произведеніяхъ: "the Pickwic Club" и "Sketches".
   Кромѣ живости и оригинальности разсказа, у г. Вельтмана замѣчательная способность на комическія выходки, boutades, до крайности шутливыя и ловкія. Напримѣръ: описывая личность Сысоя Павлыча, авторъ говоритъ о немъ: "Сысой Павловичъ, для благозвучія, такъ произноситъ свое имя при рекомендаціяхъ, что тугіе на ухо звали его Сергѣемъ Павловичемъ, а всѣ прочіе, кто Сампсономъ Павловичемъ, кто Созонтомъ Павловичемъ. Всѣ эти три имени Сысой Павловичъ предпочиталъ своему собственному и не отрекался отъ нихъ даже въ офиціальныхъ случаяхъ, и при подписи, въ которой онъ такъ хитро вытягивалъ второе С., что, по навыку къ обычному имени Сергѣй, никто иначе и не читалъ; хотя по наружности онъ и походилъ болѣе на Сысоя, нежели на Сергѣя".
   Черта не художественная, но весьма забавная и вѣрная!
   Второй примѣръ. Сысой Павловичъ въ жалкомъ положеніи, чемоданъ не отпирается, денегъ нѣтъ, щека y него распухла, зубы болятъ, зубной врачъ нисколько не помогъ ему и ушелъ.
   "Присутствіе зубнаго врача имѣтъ всегдакакое-то непостижимоеявлілніе на больные зубы; какь будто чувствуя близость клещей, они притихаютъ, ни гугу; no только что онъ задвери-- и пошла снова, ничѣмъ не уймешь. Такъ случилось и съ Сысоемъ Павловичемъ. "Пославъ слугу за каплями и нашатыремъ, онъ принялся снова отпирать замокъ чемодана, но ключь вертятся, не надѣвая язычка, зубы разболѣлись.
   "-- Пьфу! крикнулъ С. П., рванувъ съ досады крышу чемодана; чемоданъ свободно открылся, a С. П., отскочивъ отъ него, замычалъ какъ волъ и замоталъ годовой."
   Жаль, что нѣтъ мѣста для выписожъ, не хочется прерывать этой прекрасной сцены. Но вотъ послѣдняя выписка, она познакомитъ васъ съгероемъ г. Вельтмана:
   "Нетерпѣливый Даяновъ, получивъ записку, съ отчаянія запѣлъ на ладъ Мятлева -- говоритъ-говоритъ, и поскакалъ, какъ мы видѣли, въ Петербургъ.
   Онъ крѣпко спалъ на диванѣ, когда кондукторъ дилижанса, наскоро закусивъ въ харчевнѣ печенки, разбудилъ его докладомъ, что лошади готовы. Даяновъ потянулся, зѣвнулъ, всталъ, дошелъ шатаясь до дилижанса, и его помчали обратно въ Москву.
   Гибкій, почти безъ костей, какъ стерлядь, онъ не чувствовалъ тряскт; въмедвѣжьей шубѣ, не помышляя о холодѣ, какъ Англичанинъ, спутникъ Даянова, онъ не чувствовалъ и мороза. Его ни что видимое не развлекало, не соблазняло, и, онъ спалъ младенческимъ сномъ, безъ сновидѣній и призраковъ; сонный выходилъ на станціяхъ въгостинницы, спрашивалъ чаю, пилъ, погруженный въдремоту, и такимъ образомъ доѣхалъ до самой конторы дилижансовъ 6-го заведенія.
   Было уже около полуночи.
   -- Чаю! -- вскричалъ онъ, входя въ ковтору изавалясь на диванъ.
   -- Здѣсь контора, -- сказалъ ему письмоводитель.
   -- Контора?... чтожь такое? здѣсь нельзя спать?
   -- Нельзя-съ; здѣсь недалеко есть гостинница.
   -- А! такъ мы пріѣхали? -- спросилъ Даяновъ: -- какъ же мнѣ добраться куда-нибудь спать?...
   -- Если вамъ угодно остановиться въ Лондонѣ -- близехонько.
   -- Хорошо, хорошо, и прекрасно! тамъ можно спать?
   -- Хмъ! конечно-съ,-- отвѣчахь письмоводитель съ улыбкой, смотря на сонную, умильную наружность Даянова, которая вызывала на угодливость. -- Васъ довезутъ туда въ дилижансѣ!
   -- Хорошо, хорошо!
   Даяновъ сѣлъ снова въ карету; его привезли къ Лондону.
   -- Ну, гдѣ тутъ y васъ спятъ? -- сказалъ онъ, входя въ сѣни и на лѣстницу.
   -- Номеръ прикажете? получше, или средственный?
   -- Не получше, a самый лучшій.
   -- Пожалуйте; вотъ третій номеръ; отличный-съ.
   -- Ну, кто мнѣ будетъ служить?... ты?
   -- Я-съ.
   -- Ну, тащи шубу.... ну! снимай шапку... гдѣ туть спятъ?
   -- Пожалуйте-съ, вотъ спальня.
   -- Ну, раздѣвай!...
   Даяновъ протянулъ обѣ руки. Человѣкъ стянулъ съ него верхнее платье, и какъ соннаго ребенка раздѣлъ уже въ постелѣ.
   -- Къ завтрему чтобъ все быдо вычищено, приготовлено... въ чемоданѣ бѣлье и платъе... слышишь?... Ну, чтожъ ты?
   -- Что прикажете?
   -- Убирайся со свѣчкой!
   -- Я думалъ, что вы сами изволите потушить.
   -- Дуракъ! ты видишь, что я сплю.
   Произнося эти слова, Даяновъ въ самомъ дѣлѣ уже спалъ. Человѣкъ взялъ свѣчку и вышелъ на цыпочкахъ. По обычаю, a тѣмъ болѣе съ дороги, Даяновъ проспалъ до полудня. Проснувшись, тотчасъ же хватился шелковаго своего сюртука и шитой ермолки.
   -- Ну, чтожь ты? -- сказалъ онъ, позвонивъ, вошедшему слугѣ, -- гдѣ утренній сюртукъ?
   -- Чемоданъ запертъ, -- сказалъ чедовѣкъ, -- пожалуйте ключь.
   -- Ключь?... посмотри въ пальто.
   -- Въ пальто ничего нѣтъ, кромѣ бумажника-съ, -- отвѣчалъ человѣкъ, вынувъ бумажникъ и положивъ на столикъ передъ Даяновымъ.
   -- Ну, въ жилетѣ.
   -- Въ жилетѣ только часы-съ, да вотъ деньги...
   -- Ну, въ панталонахъ.
   -- Тутъ только кошелекъ-съ....
   -- Ну, такъ въ чемоданѣ.
   -- Какъ же въ чемоданѣ-сь.... проговорилъ человѣкъ, ухмыляясь.
   -- Ну, такъ ктожь знаетъ, куда положилъ мистеръ Джемсъ... отворяй безъ ключа.
   -- Развѣ призвать слесаря?
   -- Ты дуракъ я вижу, тебя еще надо учить отворять безъ ключа!
   -- Къ чемужъ, сударь, ломать, когда можно открыть не ломая. Сломать-то я сломаю, a починить-то не возьмусь; послѣ все равно надо будетъ призывать слесаря.
   -- Ты очень умен, я вижу; a ктожь будетъ ждать, покуда ты пойдешь за слесаремъ, покуда приведешь, покуда онъ откроетъ -- я буду ждать?
   -- Да какъ же быть-съ?
   -- Какъ же быть "in si barbara sciagurs!" -- затянулъ Даяноовъ, какъ отчаянная Семирамида въ оперѣ Россини, и вскочивъ съ постели, началъ рвать крышу на чемоданѣ; но напрасно.
   -- Ah! Cruda Sorte! ножъ подай, ножъ подай!... подай, подай!-- вскричалъ онъ нараспѣвъ, вытащилъ изъ бумажника перочинный ножикъ, принялся рѣзатъ чемоданъ, переломилъ, плюнулъ, швырнулъ ногой чемодавъ со стула, бросился въ постель и запѣлъ:
   
             По тебѣ, говоритъ,
             Тяпъ-да-ляпъ, говоритъ,
             И корабль, говоритъ;
             Да нельзя, говоритъ,
   
   Потомъ свернулъ на арію изъ оперы Паера "Sargino: ah! Sophia! mio caro bene!"
   Между тѣмъ, человѣкъ, смотрѣвшій съ жалостью на порчу чемодана, побѣжалъи привелъ слесаря, который въ одинъ мигъ отперъ замокъ.
   -- Извольте, сударь, -- сказалъ слуга, -- вынувъ изъ чемодава изношенный, полосатый, изъ бумажнаго кашемиру, халатъ на ватѣ, и распяливъ его передъ Даяновымъ.
   -- Это.... was ist das? -- спросилъ Даяновъ, взглявувъ на халатъ.
   -- Халатъ-съ.
   -- Чей-съ?
   -- Вашъ-съ, взъ чемодава.
   -- Мой халатъ?... мой халатъ? о, скотина мистеръ Джемсъ, мистеръ Джемсъ!.. и Даяновъ перекувыркнулся на постелѣ, забарабанилъногами, и захохоталъ безъ умолку.
   Человѣкъ усталъ держать надъ нимъ халатъ.
   -- Надо, сударь, за чаемъ вдти, -- сказалъ онъ.
   -- Ой! умру! -- вскрикнулъ наконецъ Даяновъ, -- прочь халатъ мистеръ Джемса!... умру! пошелъ подавай чай, пошелъ приведи карету четверней съ человѣкомъ, который бы зналъ адрессы, пошелъ приготовь мнѣ бриться, давай одѣваться, призови цирюльника, подай чистое бѣлье, маршъ! -- Дурь и блажь Даянова такъ были забавны, но онъ такъ умѣлъ даже этой дурью располагать къ себѣ всѣхъ, что слуга, получивъ сто различныхъ приказаній, бросился, согласно приказу, исполнять ихъ въ одно и то же время.
   Надѣвъ вмѣсто шелковаго халата медвѣжью шубу и вмѣсто остроносыхъ туфель теплые сапоги свои, Даяновъ прихлѣбнулъ чаю, взглянулъ на халатъ, снова разхохотался, вскочилъ, сдернулъ его съ креселъ, вымелъ ногой въ переднюю, потомъ подошелъ къ чемодану, открылъ его и сталъ перебирать и пересматривать вещи. Вытаращивъ глаза на толстое бѣлье, онъ началъ поодиночкѣ швырять вонъ рубашки, платки, носки, полотенца, манишки, воротинчки, и прочія вещи, повторяя: это мистеръ Джемса, и это мистеръ Джемса, и это мистеръ Джемса.
   -- Карета, сударь, готова, и цирюльникъ пришелъ.
   -- На, лови, бери себѣ!.. на, вотъ тебѣ, пропей! да пошелъ чтобъ мнѣ сейчасъ же привезли изъ какого-нибудь Французскаго магазина бѣлья... Ну, чтожь ты?
   Даяновъ поворотилъ человѣка, который началъ было, подбирать разметанное бѣлье, лицомъ къ дверямъ, и вытолкнулъ.
   Подойдя снова къ чемодану, Даяновъ взялъ портфель, посмотрѣлъ на него, открылъ....
   -- Это что за письмо?... ахъ, это письмо Софи къ Каменевымъ... а я было и забылъ про него.... хорошо, что мистеръ Джемсъ догадался подожить....
   
             Ah! Sophie! mio caro bene...
   
             Теперь поетъ, говоритъ,
             Сядь въ малъ поетъ, говоритъ,
             Поѣзжай, говоритъ,
             Въ Петербургъ, говоритъ...
   
   И жди ее вотъ тутъ, въ медвѣжьей шубѣ!"
   Рѣдкое бельлетристическое произведеніе, въ особенности заготовленное для журнала, обходится безъ недостатковъ, и недостатковъ довольно и у г. Вельтмана. При такомъ живомъ воображеніи, при такой замѣчательной способности запутывать интригу, придумывать сотни забавныхъ положеній, довольно трудно соблюсти надлежащую мѣру и не переступить той границы, гдѣ забавное становится карикатурнымъ и разнообразіе переходитъ въ невѣроятность. Но на этотъ разъ я не хочу замѣчать ошибокъ г. Вельтмана: я такъ доволенъ первою частью "Чудодѣя". Еще будетъ время для строгой оцѣнки.
   Подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлѣнія послѣ чтенія первой части "Чудодѣя", обращаюсь къ г. Вельтману, отъ своего лица и отъ лица многихъ читателей, съ одною просьбою. Пусть г. Вельтманъ не торопится со своимъ новымъ романомъ, такъ удачно начатымъ, что за одну первую его часть можно отдать "Саломею", съ прибавленіемъ "Святославича" и "Александра Македонскаго"; пусть г. Вельтманъ просмотритъ свой трудъ, сличитъ его съ образцами лучшихъ англійскихъ писателей, и тогда уже издаетъ его въ свѣтъ. Пусть авторъ "Чудодѣя" исправитъ въ своемъ новомъ произведеніи хотя часть преувеличеній и невѣроятностей, пусть выброситъ онъ изъ него лица безполезныя для общаго хода интриги,-- пусть, однимъ словомъ, "Чудодѣй" будетъ короче "Саломеи". Если г. Вельтманъ прибавитъ два, три хорошенькихъ женскихъ личика (Софи и Машинька до сихъ поръ не слишкомъ привлекательны), то его "Чудодѣй" займетъ одно изъ почетнѣйшихъ мѣстъ въ русской бельлетристикѣ. Кромѣ романа г. Вельтмана въ пятой книжкѣ "Москвитянина" нѣтъ ничего замѣчательнаго. Ученая часть журнала и "Смѣсь" лишены занимательности, сухость мелкихъ статей, сжатый слогъ и по временамъ вычурныя выраженія не привлекаютъ читателя къ второй половинѣ книжки. Вотъ, напримѣръ, одно выраженіе изъ рецензіи дѣтскихъ книжекъ, изданныхъ Наливкинымъ: "Дѣтскія изданія г. Наливкина современны настоящимъ требованіямъ всего повапленнаго". Пустивши въ ходъ такое хитросплстеніе, надобно бы чѣмъ-нибудь пояснить его, потому что половина читателей вѣроятно не пойметъ значенія прилагательнаго повапленный, не говоря уже о томъ, что слово это не умѣстно въ журнальной статьѣ. За исключеніемъ этихъ мелкихъ недостатковъ, можно утвердительно сказать, что "Москвитянинъ" 1849 года шагнулъ на неизмѣримое разстояніе отъ "Москвитянина" прежнихъ годовъ. Рѣзкость приговоровъ болѣе и болѣе изчезаетъ, изгнаны изъ него повѣсти въ родѣ "Маркизы Луиджи", бельлетристическая часть книжекъ очень хороша и разнообразна. Не знаю, довольны ли этимъ другіе журналы, но я, въ качествѣ подписчика на всѣ наши ежемѣсячныя изданія, приношу благодарность редакціи "Москвитянина". Одна просьба къ редакціи: поменѣе толковъ о древнемъ нарядѣ, поболѣе повѣстей въ родѣ "Чудодѣя", поболѣе замѣтокъ въ родѣ замѣтокъ графа Ростопчина.
   "Москвитянинъ" улучшается, едва ли можно тоже сказать о "Сынѣ Отечества". Я прочелъ мартовскую книжку и нашелъ, что самая интересная статья этой книжки называется: "Три анекдота о Суворовѣ", занимающая собою около семи страницъ.
   Г. Масальскій началъ повѣсть изъ временъ Петра Великаго. До сихъ поръ она слаба; что будетъ далѣе? Бельлетристы, вводящіе въ свои произведенія какую нибудь изъ высокихъ историческихъ знаменитостей, хотятъ воспользоваться ею какъ уловкой, какъ средствомъ понравиться читателямъ: они не хотятъ сообразить, что для описанія великой личности нужна и сила великая, и какъ часто эти бельлетристы напоминаютъ собою Фауста, заклинаніями своими вызывавшаго великаго духа природы и упавшаго въ прахъ, не имѣя силъ выдержать высокаго зрѣлища! Въ новой повѣсти г. Масальскаго мы видимъ одно имя, громадное, имя Петра, но ни личность Великаго, ни событія не рисуются передъ нами. Ничего кромѣ риторики, пополамъ съ реляціею!
   Не одинъ г. Масальскій ошибался въ подобномъ разсчетѣ: Кукольникъ, писатель съ болѣе сильнымъ талантомъ, не разъ испытывалъ ту же неудачу. Александръ Дюма, котораго талантъ несравненно огромнѣе таланта обоихъ названныхъ мною бельлетристовъ, сдѣлалъ такой же неловкій опытъ въ лучшую пору своей литературной дѣятельности. Вотъ какъ это было: ослѣпленный успѣхомъ первыхъ своихъ драмъ ("Генрихъ III", "Антони" и "Кинъ"), Дюма затѣялъ планъ драматическаго произведенія, въ которомъ дѣйствовать долженъ былъ Наполеонъ. Огромная драма должна была обнять всю жизнь его, отъ тулонской осады до Ватерлоо, отъ бріенскаго училища до Лонгвуда на островѣ св. Елены. На созданіе этого произведенія авторъ "Кина" потратилъ бездну таланта и времени, онъ писалъ его медленно и съ любовію. Наконецъ, драма была готова, и всѣ рѣшили, что она никуда не годится.
   Теперь, не тратя много времени, взглянемъ на слогъ и на манеру г. Масальскаго. Какъ знатокъ музыки по двумъ аккордамъ судить объ искусствѣ виртуоза, такъ по слѣдующей сценѣ, коротенькой, взятой мною на удачу, выписываемой безъ комментаріевъ, вы можете судить о цѣлой повѣсти.
   Одинъ изъ героевъ ея, поручикъ Лановъ, юноша храбрый и благонравный (это не то, что Даяновъ г. Вельтмана) отправляется съ командою на фуражировку. Сцена происходитъ около Выборга. Возлѣ небольшаго домика встрѣчается поручику хорошенькая шведка, и молодые люди вступаютъ въ разговоръ.
   "-- Я надѣюсь, что вы меня и моего стараго отца не обидите, не разорите насъ! сказала дѣвушка, опустивъ глаза, наполненные слезами.
   "-- Такія предположенія насчетъ Русскихъ (отвѣчалъ Лановъ) крайне обижаютъ меня! Будьте увѣрены, что русскіе воины никогда не захотятъ обидѣть беззащитныхъ, никогда не нанесутъ малѣйшаго оскорбленія дряхлому старику, слабой женщинѣ, прекрасной, невинной дѣвушкѣ! Если у нашихъ враговъ ружья и пушки, штыки и сабли, о, тогда дѣло другое! Русскій всегда готовъ помѣряться силами и посмотрѣть: чья взяла? Ужь тутъ, извините, мы упрямы и стойки!"
   Надъ Княжнинымъ печатно трунили за то, что одинъ изъ его героевъ поминутно возглашаетъ: "Я Россъ! я Россъ! я Россъ!" Русскій человѣкъ умѣетъ сильно чувствовать, любить родину и гордиться именемъ русскаго, но до многословія и фразерства онъ не охотникъ. Человѣкъ, глубоко проникнутый сознаніемъ величія своей родины, не станетъ поминутно хвалиться своимъ происхожденіемъ, по той же самой причинѣ, изъ-за которой истинно честный и храбрый человѣкъ не хвалится своею честностью и храбростью. Но довольно объ этомъ важномъ предметѣ.
   Забавнаго въ третьей книжкѣ "Сына Отечества" не такъ много. Стихи, правда, по прежнему плохи, но не располагаютъ къ веселію, потому что вялы. Чтобы написать плохіе, но забавные стихи, надобно напередъ задать себѣ какую нибудь громадно-торжественную тему и выполнить ее съ полной увѣренностью въ успѣхѣ. Тогда стихи выходятъ препріятные.
   Въ "Петербургскомъ Вѣстникѣ" уже нѣтъ Дмитрія Николаича, совершавшаго "всякій день обильныя возліянія Бахусу!" Зато количество остротъ прибавилось. Неизвѣстный сочинитель, явно оказываетъ рѣшительное намѣреніе помѣщать въ статьяхъ своихъ каламбуры. Съ удовольствіемъ узналъ я о такомъ пріятномъ сюрпризѣ для читателей и сейчасъ же спѣшу подѣлиться съ вами нѣсколькими каламбурами и остротами "Сына Отечества". Я люблю каламбуры и остроты, особенно неудачныя, и всячески поощряю каламбуристовъ и остряковъ. Чѣмъ хуже острятъ они, тѣмъ болѣе я имъ сочувствую; я люблю плохія остроты также, какъ сосѣдъ мой любитъ плохія стихотворенія. Когда какой нибудь острый господинъ, посреди всеобщаго молчанія, вдругъ отпускаетъ неловкое, тяжелое и непонятное бомо, когда слушатели, не награждая его ожидаемымъ смѣхомъ, начинаютъ кусать губы и коварно переглядываться между собою, когда хорошенькая хозяйка дома, полная снисходительности, одна старается засмѣяться, чтобъ совсѣмъ не сконфузить остраго господина, въ этомъ случаѣ я всегда поддерживаю хозяйку, всегда смѣюсь и поощряю каламбуриста. Въ самомъ дѣлѣ, неудавшаяся острота есть вещь раздирающая душу. Острякъ, на выходку котораго общество не отвѣчаетъ смѣхомъ, переживаетъ много горя въ первую минуту послѣ неудачи. Грустное, тяжелое и трогательное положеніе! И если счастіе и несчастіе человѣка будемъ мы измѣрять не событіями, а ощущеніями, то страданіе неловкаго остряка станетъ близко къ страданію полководца, проигравшаго сраженіе.
   Итакъ, я рѣшаюсь поддерживать неизвѣстнаго каламбуриста, автора Петербургскаго Вѣстника.
   1) Ореста нашего зовутъ Иваномъ Иванычемъ, Пилада Петромъ Александрычемъ. Сами себя они называютъ, въ шутку, ровесниками вѣковъ: каждому изь нихъ осмнадцать сь половиною лѣть. (стр. 50).
   2) Гдѣ Вася, тамъ и Петя; гдѣ Петя, тамъ и Вася ихъ успѣхи въ модномъ, или пожалуй, въ большомъ свѣтѣ (о, читатель, это свѣтъ премиленькій, самый микроскопическій, не породили между ими зависти и нескромности. Бѣлокурому Ванѣ приглядываются черномазыя красавицы, брюнетъ Петя предпочитаетъ "очи голубые", но они не "изсушили молодца", онъ сталъ только нѣсколько блѣднѣе, нежели "какъ былъ на водахъ въ 1847 году. Съ тѣхъ поръ вѣдь не маоо ymeкло воды.... (стр 52).
   3) "Левъ.... виноваты, Леонъ Бирбанскій, соритъденьгами въ игорномъ домѣ. Разъ какъ то весь этотъ соръ повымели y него изъ кармановъ до чиста. (Стр. 53).
   4) Одинъ изъ посѣтителей Александринскаго театра говоритъ съ своимъ сосѣдомъ о драмѣ графа Соллогуба "Мѣстничество":
   -- "Авъ какое время происходитъ дѣйствіе?
   -- "Да вы, я думаю, были еще маленькіе", отвѣчаетъ острякъ, "при царѣ Ѳеодорѣ Алексѣевичѣ".
   5) "Наковецъ идутъ "Излеровскіе пирожки" (піеса). Оно и кстати бы, публика успѣла проголодаться. Съ нетерпѣніемъ ждемъ пирожковъ, но вдругъ, въ антрактѣ, возвѣщаютъ, что за болѣзнію г. Марковецваго, пирожковъ не будетъ" (Стр. 60).
   6) Что вы скажете о "Цвѣтахъ" (другая піеса)? спросилъ насъ Петя, при встрѣчѣ на Невскомъ проспектѣ.
   -- Я люблю цвѣты неподдѣльные, они не боятся ни дождя, ни критики...
   -- "Будете въ бенефисѣ В. В. Самойловой?"
   -- "Цѣна мѣстамъ?"
   -- "Разумѣется необыкновенная. -- За то ипіесы не обыкновенныя! Во первыхъ... что тутъ говорить о мѣстахъ... во первыхъ Мѣстничество,прологъ графа Сологуба. Вѣрочка. Я такъ люблю одну Вѣрочку.... (Стр. 61).
   Тутъ же даю вамъ обѣщаніе ежемѣсячно посвящать одну страницу подобнымъ остротамъ. Одного боюсь, чтобь остроты эти не изчезли, какъ изчезъ изящный, великосвѣтскій Дмитрій Николаичъ!...
   Но довольно обо всемъ этомъ. "Guarda e pass" (Взгляни и проходи мимо). Перехожу къ 3 нумеру "Отечественныхъ Записокъ", котораго бельлетристическій отдѣлъ, по примѣру прошлаго мѣсяца, далеко ниже другихъ отдѣловъ того же журнала. Одно хорошо: "Зависть" Евгенія Сю окончена, и этотъ до крайности плохой романъ не будетъ больше надоѣдать читателямъ.
   Я всегда признавалъ могучее дарованіе въ Евгеніи Его, но въ настоящее время долженъ сказать, что ни одинъ, изъ современныхъ намъ писателей не падалъ такъ низко, какъ упалъ онъ въ послѣдніе два года. Читавшіе "Артура" съ трудомъ повѣрятъ, что "Зависть" написана тѣмъ же самымъ романистомъ. Что за вялость, что за натянутость, что за сантиментальная слезливость! И въ довершеніе всего, выведя на сцену своихъ пряничныхъ героевъ, авторъ самъ на нихъ любуется, истолковываетъ каждое ихъ движеніе, поминутно говоритъ читателю: "какъ восхитительна моя героиня! какъ высокъ мой герой! какія чудныя вещи говорятъ они другъ другу!" Только этого недоставало! и вѣрить не хочется, чтобъ до такихъ продѣлокъ пришлось спуститься такому писателю.
   Въ отдѣлѣ "Критики" весьма замѣчательна статья объ "Одиссеѣ" въ переводѣ Жуковскаго, а послѣ диѳирамбовъ г. Шевырева и парадоксовъ г. Сенковскаго она кажется еще болѣе пріятнымъ явленіемъ. Это первая дѣльная статья о Гомерѣ, вполнѣ соотвѣтствующая важности своего предмета; да и пора же наконецъ кончить съ вѣчными шуточками и со статьями, гдѣ, по поводу какого нибудь ученаго вопроса, трактуется о музыкальныхъ тонкостяхъ или другомъ, совершенно постороннемъ предметѣ! Хотѣлось бы мнѣ узнать, оцѣнила ли публика названную мною статью, много ли нашлось для нея читателей... или же большинство любителей словесности отозвалось о ней: "статья-то хороша, да г. Сенковскій лучше пишетъ объ "Одиссеѣ". Во всякомъ случаѣ, редакція "Отечественныхъ Записокъ" сдѣлала свое дѣло: въ трехъ книжкахъ издаваемаго ею журнала, встрѣчаю я уже вторую статью, касающуюся до древней греческой словесности, этого богатаго источника наслажденій, почти незнакомаго нашимъ читателямъ.
   Отдавая полную справедливость глубокимъ познаніямъ и вкусу автора статьи, названной мною, не могу удержаться отъ нѣсколькихъ замѣтокъ, которыя пришли мнѣ въ голову при ея чтеніи. Признавая несомнѣнныя заслуги г. Жуковскаго и Гнѣдича относительно перевода Гомеровыхъ поэмъ, критикъ замѣчаетъ, однакоже, что переводы "Иліады" и "Одиссеи" не вполнѣ удовлетворяютъ читателя, жаждущаго познакомиться съ этими великими произведеніями. Мнѣніе это совершенно справедливо; но разбирая причины, по которымъ эти переводы неудовлетворительны, авторъ высказываетъ одну мысль, съ которою я не могу согласиться. "Гомеровы поэмы, говоритъ критикъ, были произведеніями народными, ихъ читали и восхищались ими всѣ греки, безъ различія образованія, званія и возраста,-- стало быть и переводъ долженъ производить подобное дѣйствіе, переводъ долженъ быть вполнѣ доступенъ всѣмъ читателямъ безъ различія. "Иліада" и "Одиссея", въ переводѣ на русскій языкъ, должны сдѣлаться народною книгою". Съ этимъ я не могу согласиться: переведите "Одиссею" еще проще, еще понятнѣе, еще изящнѣе, нежели исполнилъ это Жуковскій: передайте "Иліаду" еще вѣрнѣе, еще рельефнѣе, нежели трудъ Гнѣдича; заставьте трудиться надъ переводомъ самаго народнаго нашего писателя, все таки переводъ не будетъ читаться людьми всякаго сословія, званія и образованія. Что народно въ одной странѣ, то доступно только дилетантамъ въ другихъ земляхъ. Пѣсни Беранже народны во Франціи, Ботлеровъ "Гудибрасъ" былъ народенъ въ Англіи, драматическія произведенія Вонделя народны въ Голландіи, но изъ этихъ сочиненій ни одно не народно въ другой какой нибудь странѣ. Возьмите же теперь эпопеи Гомера, въ которыхъ все полно духомъ древности, вѣрованіями временъ давно минувшихъ, и сообразите, могутъ ли эти величественныя созданія быть равно доступны въ наше время ученому, простолюдину, свѣтской женщинѣ или мальчику тринадцати лѣтъ? Нѣтъ сомнѣнія, что при внимательномъ постоянномъ чтеніи, послѣ нѣкоторыхъ усилій и объясненій, всякій, самый неразвитый человѣкъ, найдетъ въ твореніяхъ Гомера что нибудь но своей душѣ; но, замѣтьте, необходимымъ условіемъ для этого я ставлю усиліе, внимательность, охоту гоняться за поясненіями. Человѣкъ, незнакомый съ миѳологіею и исторіею древнихъ народовъ остановится на самомъ началѣ "Одиссеи"; на первыхъ двухъ стихахъ встрѣтитъ онъ слова муза, Иліонъ. Вотъ одна изъ причинъ, по которой никакой переводъ Гомера не можетъ сдѣлаться народнымъ въ наше время, почему "Иліада" и "Одиссея" всегда будутъ достояніемъ читателей развитыхъ и опытныхъ, всѣми же классами и возрастами читаться будутъ развѣ въ то время, когда, по шутливому выраженію экономиста, "самая земля пахаться будетъ машинами, а земледѣльцу останется только сидѣть подъ деревомъ и читать Овидія". Разумѣется, такой земледѣлецъ не призадумается надъ музою, Иліономъ, Геліосомъ и тому подобными словами! Потому-то мнѣ и кажется, что переводъ "Одиссеи" не слѣдуетъ разсматривать съ точки зрѣнія какой-то невозможной народности. Если трудъ переводчика удовлетворяетъ просвѣщенныхъ любителей словесности, людей много читавшихъ и читающихъ, трудъ этотъ становится уже весьма цѣннымъ; большинство читателей должно само уже возвышаться до способности понимать его.
   Второе замѣчаніе намѣренъ я сдѣлать по поводу отзыва критика о Гнѣдичѣ. Авторъ разбора "Одиссеи" говоритъ въ трехъ мѣстахъ, что Гнѣдичевъ переводъ "Иліады" лишенъ всякаго литературнаго достоинства. Я очень хорошо знаю, что огромный и добросовѣстный трудъ переводчика "Иліады" не былъ вполнѣ оцѣненъ нашими читателями. Съ тѣхъ поръ прошло много лѣтъ; но изъ этого ничего нельзя заключить: въ подобныхъ случаяхъ судъ большинства публики исчезаетъ передъ отзывами ученыхъ судей. Тѣмъ грустнѣе было бы мнѣ видѣть, что авторъ критики раздѣляетъ мнѣніе, лишенное всякой основательности.
   Въ одномъ изъ старыхъ нумеровъ "Отечественныхъ Записокъ", покойный Бѣлинскій, говоря объ"Иліадѣ", переведенной Гнѣдичемъ, выразился такъ: "Гнѣдичъ оставилъ далеко за собою и Фосса и другихъ переводчиковъ,-- его трудъ не вполнѣ оцѣненъ читателями, но придетъ время, когда Гнѣдичевъ переводъ "Иліады" сдѣлается настольною книгою у всякаго любителя чтенія". Не имѣя подъ рукою "Отечественныхъ Записокъ", можетъ быть, я не точно выразилъ слова Бѣлинскаго, но самую сущность отзыва я помню очень хорошо, отчасти и потому, что мнѣніе это совершенно совпадало съ собственнымъ моимъ убѣжденіемъ.
   Гнѣдичъ не былъ поэтомъ въ полномъ смыслѣ этого слова, но онъ въ замѣчательной степени обладалъ свѣтлымъ поэтическимъ инстинктомъ, значительно развившимся вслѣдствіе постояннаго труда и знакомства съ обаятельнымъ древнимъ міромъ. Ссылаюсь на его извѣстную идиллію "Рыбаки", которая въ цѣломъ не выдерживаетъ поверхностной критики, но въ которой встрѣчаются такія художественныя описанія природы, какія можно найдти только у Пушкина и по временамъ у Лермонтова. Описаніе вечера надъ Невою, въ срединѣ названной идилліи, безъ преувеличенія можно поставить рядомъ съ нѣкоторыми стихами Гете.
   Когда Гнѣдичъ взялся за переводъ "Иліады", его живая и симпатичная натура приняла этотъ трудъ какъ величайшее наслажденіе. Любовь Гнѣдича къ Гомеровой поэмѣ была безпредѣльна. Когда отецъ поэзіи "дремалъ", дремалъ и Гнѣдичъ, но силы переводчика возраждались, чуть доходило дѣло до красотъ, которымъ дивились и дивятся поколѣнія. Ни одинъ изъ великолѣпнѣйшихъ эпизодовъ "Иліады" не переданъ слабо; въ доказательство словъ моихъ, я попрошу припомнить знаменитое прощаніе Гектора съ женою, плачъ Ахиллеса надъ убитымъ Патрокломъ, пожаръ греческихъ судовъ, сцену, когда Гера соблазняетъ Юпитера, свиданіе Пріама съ Ахиллесомъ, и наконецъ до необъятности грандіозную сцену, когда рѣки Ксансъ и Симоисъ, заступаясь за поражаемыхъ троянъ, воздвигаются за быстроногаго сына пелеева, хлещутъ въ него волнами и кровью и бросаютъ трупами въ героя, который, окруженный волнами, продолжаетъ истреблять враговъ и мстить за убитаго друга. Всѣ эти сцены до того удались Гнѣдичу, что самые недостатки перевода забываются и почти обращаются въ красоты. Какъ хорошъ его желѣзный, угловатый, энергическій гекзаметръ! какъ кратки и художественны описанія, какъ приличны эпитеты, не смотря на свою изысканность! Многіе возстаютъ на торжественность Гнѣдичева слога и на не всегда умѣстное употребленіе церковно-славянскихъ выраженій; но если допустить вполнѣ справедливость этихъ замѣчаній, то что же останется изъ сочиненій Державина?
   Энергія, которою проникнуть трудъ Гнѣдича, можетъ быть повредила бы переводу "Одиссеи", но въ "Иліадѣ" она почти всегда на своемъ мѣстѣ. Какъ на два лучшіе отрывка въ этомъ родѣ, я укажу на разсказъ единоборства Аякса съ Гекторомъ (въ 1-й части "Иліады") и на ту сцену, когда Гекторъ, вооружаясь огромнымъ камнемъ, разбиваетъ ворота ахейской стѣны. У меня до сихъ воръ въ памяти эти стихи, которыми заключается первая часть "Иліады":
   
                       ....и туда и сюда раскололися створы
             Камнемъ пробитые страшнымъ -- и ринулся Гекторъ великій,
             Грозенъ лицомъ, какъ угрюмая ночь, и сіялъ онъ ужасно
             Мѣдью, которой закованъ былъ весь, и въ рукахъ потрясалъ онъ
             Два копія: не сдержалъ бы героя, никто кромѣ Бога,
             Въ мигъ, какъ вбѣжалъ онъ въ ворота: огнемъ его очи горѣли,
             .................кругомъ побѣжали Ахейцы
             Къ чернымъ своимъ кораблямъ, и вездѣ поднялася тревога!
   
   Вспомнимъ еще мѣсто, когда Зевесъ рѣшается остановить наступленіе могучаго Діомеда, котораго конями правитъ Несторъ:
   
             Онъ, загремѣвши ужасно, перунъ сребропламенный бросилъ,
             И на землю его, предъ конями Тидида, повергнулъ
             Яркимъ пламенемъ вверхъ воспаленная вспыхнула сѣра,
             Кони, отъ ужаса прянувъ назадъ, подъ ярмомъ задрожали,
             Пышныя коней бразды убѣжали изъ старцевыхъ дланей....
   
   И неужели подобный переводъ лишенъ всякаго литературнаго достоинства? Теперь позвольте мнѣ привести еще одно мѣсто, гдѣ вмѣсто энергіи встрѣчаемъ мы глубокую скорбь, мѣсто, проникнутое такимъ фантастическимъ, трогательнымъ колоритомъ, что вся Германія, съ Шиллеромъ впереди, не въ состояніи представить ничего подобнаго этой восхитительной сценѣ, написанной грекомъ. Вы догадываетесь, что я говорю о свиданіи Ахиллеса съ тѣнью Патрокла. Послѣ битвы, кончившейся гибелью Гектора, герой бродитъ по пустынной полянѣ, "гдѣ волны лишь мутныя билися въ берегъ". Душа его скорбитъ о погибшемъ другѣ, тѣло истомлено трудомъ, мщеніе совершилось, Гекторъ погибъ, но страданіе и тоска не прекратились. Ахиллесъ ложится на землю, лицомъ книзу (замѣтьте эту дивную черту!) и, полный тоски, забывается сномъ. Ему представляется тѣнь Патрокла, "образъ, величіемъ съ нимъ и очами прекрасными сходный, тажъ и одежда, и голосъ тотъ самый, сердцу знакомый", Патроклъ вспоминаетъ ихъ дружбу, время дѣтства, предсказываетъ Ахиллесу скорую кончину и умоляетъ, чтобъ кости ихъ лежали вмѣстѣ....
   Но я увлекаюсь самимъ Гомеромъ; посмотримъ, каково передалъ Гнѣдпчъ эту прекрасную сцену. Стихъ его въ этомъ мѣстѣ совершенно правиленъ, простъ, дышетъ какимъ-то уныніемъ... Но въ отвѣтѣ Ахиллеса своему другу, Гнѣдичъ возвышается до истинной художественности. Протяжная, напряженная тягучесть гекзаметра, какая-то богатырская грусть, которою проникнута эта рѣчь, ставитъ всю сцену въ разрядъ прекраснѣйшихъ произведеній вашей словесности:
   
             Быстро къ нему простираясь, вѣщалъ Ахиллесъ благородный:
             "Ты ли, другъ мой единственный, мертвый меня посѣщаешь?
             Ты и полагаешь завѣты мнѣ крѣпкіе? я совершу ихъ,
             Радостно всѣ совершу, и исполню, какъ ты завѣщаешь!
             Но приближься, на мигъ мы хотя обоймемся съ любовью,
             И взаимно съ тобой насладимся рыданіемъ горькимъ!"
             Рекъ, и жадныя руки любимца обнять распростеръ онъ:
             Тщетно: душа Менетида, какъ облако дыма, сквозь землю,
             Съ воемъ сошла. И вскочилъ Ахиллесъ, пораженный видѣньемъ,
             И руками всплеснулъ....
   
   Если этотъ переводъ недостоинъ подлинника, то лучше всего и не переводить Гомера, основываясь на томъ, что Гомеръ необъятно великъ!
   Изъ другихъ статей въ "Отечественныхъ Запискахъ" замѣчательна первая статья о "Банкахъ" и замѣтки, помѣщенныя въ отдѣлѣ "Хозяйства".
   Въ "Смѣси" 3-й книжки "Отечественныхъ Записокъ" помѣщена маленькая поэма лорда Байрона "Сонъ" (the Dream), въ переводѣ г. Красова. Переводъ сдѣланъ прозою, но кажется мнѣ, что произведенія подобнаго содержанія, отличающіяся грустнымъ, нѣсколько туманнымъ, полуфантастическимъ колоритомъ, не могутъ быть хорошо переданы прозою. Возьмите, напримѣръ, знаменитое предисловіе Фауста: "Ihr nah't euch wieder, schwankende Gestalten", и посудите сами, удержится ли меланхолическій смыслъ этихъ музыкальныхъ стиховъ въ простомъ, прозаическомъ переводѣ, какъ бы тщательно ни былъ онъ сдѣланъ? При переводѣ Байроновыхъ поэмъ встрѣчается еще одно затрудненіе, почти неодолимое, ихъ языкъ до такой степени сжатъ и рѣзокъ, что при всемъ богатствѣ языка, при всемъ искусствѣ переводчика, часто придется положить перо и стать втупикъ, послѣ тщетныхъ усилій пріискать равносильное выраженіе. Такъ во французскихъ переводахъ Донъ Жуана не рѣдко одна октава Байрона занимаетъ полстраницы печатнаго текста. Кажется, г. Красовъ въ особенности обращалъ вниманіе на это обстоятельство: его переводъ, по сжатости своей, близко подходитъ къ подлиннику. Но картинность слога, но рѣзкость выраженій, но глубокая задушевная грусть, которою проникнута поэма,-- все это исчезло, совершенно исчезло...
   По моему мнѣнію, англичане черезчуръ уже гордятся "Сномъ" да еще другимъ произведеніемъ Байрона, отличающимся тѣмъ же грустнымъ элементомъ. Я говорю о прекрасныхъ "Стансахъ къ Аугустѣ" (Му sister, my sweet sister). Мнѣ кажется, что еще до сихъ поръ самолюбивый британецъ косо глядитъ на творенія великаго поэта, который умѣетъ изображать только мрачныя стороны жизни. "Сонъ" и "Стансы къ Аугустѣ" приняты были взрывомъ общаго восторга, чуть ли не потому именно, что въ нихъ мало проявляется Байроновскаго элемента, что въ нихъ поэтъ будто отступался отъ своего произведенія, грустилъ, а не проклиналъ. Я помню слова одного англичанина о Байронѣ: "онъ не любилъ насъ, но мы его любили. Его проклятія цѣнили мы выше золота, а слеза его казалась намъ дороже брильянтовъ". Совершенно британскій отзывъ!
   Если я не ошибаюсь, то изъ поэмъ Байрона переведены на русскій языкъ только "Шильонскій узникъ", "Манфредъ", "Корсаръ", "Лара" и "Абидосская невѣста". Всѣ эти переводы за исключеніемъ перваго плохи, оттого, что переводчики позволили себѣ произвольныя и вовсе ненужныя отступленія отъ подлинника. Хорошо было бы, еслибъ г. Красовъ, попробовалъ перевести одну изъ этихъ поэмъ также тщательно какъ перевелъ онъ "Сонъ". Содержаніе ихъ, по рельефности своей, облегчитъ трудъ переводчика.
   Французскій критикъ, упрекнувшій автора "Лары" въ однообразіи, зналъ свое дѣло прекрасно. Байронъ однообразенъ, но однообразенъ геніяльно. Онъ порою слабъ, но эта слабость хватаетъ за сердце, онъ и напыщенъ, но напыщенность эта до такой степени вѣрна и рѣзка, что переходитъ въ осязательное проявленіе болѣзненной натуры поэта. Его раздражительный характеръ и событія его жизни какъ нельзя больше оправдываютъ эту мрачную, безотрадно восторженную манеру. Какой человѣкъ, въ минуты мизантропіи и охлажденія къ жизни, не строилъ угрюмыхъ фантазій, въ которыхъ все полно муки, тревоги и холоднаго торжества, въ которыхъ, подобно цвѣткамъ на развалинахъ взятаго штурмомъ города, красуются единственныя отрадныя воспоминанія о любви и красотѣ. Надо сказать правду, если такія фантазіи строитъ человѣкъ обыкновенный, выходитъ пошлость,-- у Байрона же раждается "Корсаръ", "Лара" и "Гьяуръ".
   "Гьяуръ" въ особенности нравится мнѣ своимъ фантастическимъ, отчаяннымъ увлеченіемъ, которое несется въ невѣдомые края, подобно мрачному всаднику, безумно скачущему, на своемъ ворономъ конѣ, при самомъ началѣ поэмы. На что тутъ обиліе приключеній, зачѣмъ вѣроятность содержанія? будь интрига еще темнѣе и мрачнѣе, будь втрое болѣе отступленій, мнѣ нѣтъ до этого дѣла: я вижу единство, вижу одинъ громадный фактъ -- ожесточеніе души необузданной и все-таки любящей! И взгляните, сколько юношеской, пламенной энергіи въ этомъ единствѣ, какъ страшно мечется вамъ въ глаза вражда Гьяура въ убійцѣ его Леилы,-- вражда, за которою слѣдуетъ безвыходная, судорожная апатія. Смотрите, какимъ единствомъ колорита проникнуты всѣ строки, всѣ подробности, какъ страшенъ этотъ мститель "съ злымъ глазомъ", когда онъ встаетъ на стременахъ и съугрозою поднимаетъ свою руку! Тутъ все дышетъ ожесточеніемъ, оно прорывается, оно видно на всемъ: отъ блѣднаго лица Гьяура до его воронаго коня,-- въ самыхъ отступленіяхъ, полныхъ прелести, заключается что-то страшное. Картины востока, погибшей Греціи, женщинъ, кашемирской бабочки,-- сперва наводятъ слезу на глаза; но это одна минута: враждебный колоритъ беретъ свое; эти поэтическія мѣста блестятъ какъ драгоцѣнные камни, но они блестятъ при свѣтѣ пожара.
   Впередъ, впередъ! зачѣмъ останавливаться на женскихъ лицахъ, чего искать въ страстныхъ воспоминаніяхъ? поэта призываетъ другая страсть; она влечетъ мстителя Гьяура, и съ быстротою, прохватывающею васъ до костей, снова и снова летитъ разсказъ, сжатый, яркій отрывистый. Перерывы сдѣлались чаще, въ поэмѣ истощено все, что только можетъ потрясти душу; но поэтъ не охладѣлъ къ своему герою, онъ не все еще высказалъ... взрывъ неизбѣженъ, пароксизмъ приближается. Вотъ она, встрѣча Гьяура съ Гассаномъ, вотъ мщеніе, бой и убійство, сцена, написанная словно въ состояніи френетическомъ...
   Названныя мною поэмы потому еще удобны для перевода, что въ нихъ не проявляется того саркастическаго и враждебнаго настроенія таланта, за которое впослѣдствіи Соути называлъ поэмы Байрова "сатанинскими произведеніями". Въ ту пору, когда написавъ былъ "Гьяуръ" и "Корсаръ", Байронъ былъ только мизантропомъ, но онъ не былъ врагомъ общества. Только впослѣдствіи событія его бурной и страдальческой жизни развили въ немъ элементъ, породившій "Донъ Жуана", "Каина" и многія другія высокія произведенія, но за которыя можетъ браться только человѣкъ совершенно созрѣлый, твердый и практическій.
   Позвольте, подъ конецъ этого письма, разъ навсегда сказать нѣсколько словъ о моихъ письмахъ. Въ двухъ или трехъ журналахъ встрѣтилъ я нѣсколько возраженій на мои замѣчанія, высказанныя въ январѣ и февралѣ мѣсяцахъ. Каковы бы вы были эти возраженія, прежнія и будущія, будутъ ли смѣшаны съ похвалой или порицаніемъ, я не стану отвѣчать на нихъ, отчасти потому что не признаю пользы въ полемикѣ, а болѣе потому, что въ качествѣ читателя, знаю по опыту, до какой степени скучна всякая полемика.
   Нѣсколько болѣе серьёзныхъ замѣчаній сдѣлано было мнѣ непишущими людьми. Мнѣ говорили, что отзывы мои о русской журналистикѣ обильны насмѣшливостью и отступленіями,показывающими большое равнодушіе къ отечественной словесности. По этому-то поводу хочу я объясниться, какъ можно короче. Во-первыхъ, я пишу не постоянный критическій обзоръ русской журналистики, а начинаю и оканчиваю мои письма не связывая себя рѣшительно ничѣмъ. Передавая вамъ собственныя мои мысли и впечатлѣнія, при чтеніи новыхъ журналовъ, я постоянно сохраняю право говорить, что вздумается, оцѣнивать то, что самъ захочу, и умалчивать обо всемъ, что по моему мнѣнію, можетъ показаться сухимъ для читателей.
   Я не имѣю горячей привязанности къ современной нашей литературѣ и смотрю на нее болѣе съ любопытствомъ, чѣмъ съ полнымъ сочувствіемъ, но до моихъ привязанностей никому нѣтъ дѣла. Время, въ которое раздавалась громкая извѣстность за звучное стихотвореніе или отрывокъ изъ романа, навсегда миновалось, но время зрѣлыхъ и глубокихъ твореній еще не наступило для вашей словесности. Будемъ же ждать его и въ ожиданіи восхищаться тѣмъ, что было написано прежде насъ великими умами всѣхъ вѣковъ и народовъ.
   Года три тому назадъ, мнѣ случилось въ Петербургѣ сойтись съ кружкомъ людей образованныхъ и умныхъ, по крайне молодыхъ и способныхъ къ увлеченію. Эти юноши любили чтеніе: почти каждый изъ нихъ съ любовію занимался какою нибудь наукою и готовился самъ писать. Мало по малу лѣность и столичная жизнь взяли свое. Эта молодежь начала уже зѣвать надъ серьёзными книгами, но, сохранивъ любовь къ чтенію, обратилась къ новымъ журналамъ, русскимъ и иностраннымъ. Скоро и чужіе журналы показались ей скучными, отъ русскихъ же не могли отстать эти юноши, вбившіе себѣ въ голову мысль заниматься литературой. Первыя числа мѣсяцовъ были праздниками для нихъ,-- въ эти дни они поглощали всѣ новые журналы и долго толковали о прочитанномъ.
   Чѣмъ болѣе съуживался кругъ ихъ чтенія, тѣмъ страннѣе и безобразнѣе становились собственныя ихъ литературныя убѣжденія. Они стали жадно слѣдить за микроскопическою газетною и журнальною полемикою, начали называть одного великимъ геніемъ за удачный разборъ книги и съ нетерпимостью порицать того, кто не восхищался знаменитымъ разборомъ. Человѣка, написавшаго живую повѣсть, производили они въ главы великаго умственнаго движенія, и если, заходя ко мнѣ, заставали меня не надъ книжкою журнала или листомъ газетъ, то не упускали случая подсмѣиваться надъ моею отсталостію. Я молчалъ и наблюдалъ за ними съ полною охотою и терпѣніемъ; но когда эти господа стали заходить ко мнѣ съ тетрадями собственныхъ своихъ повѣстей и философскихъ писемъ, я не вытерпѣлъ и "наговорилъ имъ много остротъ", какъ выражался извѣстный вамъ мой пріятель-нѣмецъ. Вѣроятно мои остроты похожи были на бомо "Сына Отечества", потому что будущіе литераторы тутъ же ушли и съ тѣхъ поръ отзываются обо мнѣ не совсѣмъ выгодно.
   Имѣя время прочитывать все, что выходитъ у насъ новаго, я съ горестью замѣчаю, что духъ нетерпимости и преувеличенія не вполнѣ еще изгнавъ изъ нашей словесности. Многія статьи, многія бури, случающіяся въ стаканѣ воды, показываютъ мнѣ, что мои юные пріятели олицетворяли собою одну изъ дурныхъ сторонъ нашихъ журнальныхъ дѣятелей: именно жалкое авторское самолюбіе.
   Глубже вникнувъ въ положеніе нашей словесности, сосредоточенной въ журналахъ, я постигаю причину, по которой самолюбіе это развивается и въ наше время. Вкусъ публики замѣтно очищается, она не вполнѣ вѣритъ пріятельскимъ приговорамъ, много незаслуженныхъ знаменитостей сведено со своихъ пьедесталовъ, и, конечно, знаменитости эти глубоко уязвлены равнодушіемъ публики. Литературная слава у насъ болѣе лестна, нежели гдѣ-либо, потому что у насъ мало дѣятелей на литературномъ поприщѣ, и вотъ отчего эта слава кажется такъ увлекательною, вотъ отчего всякая неудача раждаетъ въ писателѣ глубокое, раздражительное огорченіе. Прибавьте къ этому, что кругъ русскихъ читателей, увеличиваясь болѣе и болѣе, все еще не достаточно великъ для обезпеченія существованія всѣхъ нашихъ журналовъ, что одно изданіе считаетъ подписчиковъ сотнями, тогда какъ у другого ихъ тысячи,-- и тогда вы поймете, изъ-за какихъ причинъ авторское самолюбіе такъ часто просвѣчиваетъ въ теперешней полемикѣ.
   Полемика эта представляетъ собою много грустнаго и вмѣстѣ съ тѣмъ смѣшного, но смѣяться надъ всю можетъ только человѣкъ совершенно холодный и равнодушный къ развитію отечественной словесности. Возьмемъ хотя полемическія замѣтки "Сѣверной Пчелы". Сперва онѣ кажутся забавными, но прочитайте такую статью во второй разъ, васъ поразитъ какое-то сосредоточенное, тяжелое самолюбіе, которымъ она проникнута. Взгляните, чего только не дѣлаютъ такіе люди, чтобъ оградить свое самолюбіе, чтобъ защититься отъ нападковъ, о которыхъ уже давно почти и не думаютъ. Они прибѣгаютъ безъ нужды къ вѣчнымъ идеямъ правды и добра, къ свидѣтельству людей умершихъ, пишутъ стихи въ свою похвалу, острятъ, и острятъ неудачно, потому что при страданіи самолюбія шутки не могутъ быть удачны. Въ одномъ изъ листковъ "Иллюстраціи" встрѣтилъ я, нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ, отзывы о русской литературѣ; они были такъ странны, полны такого особеннаго негодованія, что я сперва засмѣялся, потомъ отложилъ листокъ подальше отъ себя. Подобнаго рода статьи и теперь еще помѣщаются въ "Сынѣ Отечества". Взглянувши на все это, я почти готовъ сознаться, что "Библіотека для Чтенія" устранивъ себя отъ всякихъ литературныхъ вопросовъ, поступаетъ не безъ основанія.
   Вы скажете мнѣ, что тутъ-то и есть шикъ, что хладнокровному человѣку должно быть очень весело смотрѣть на всѣ эти маленькія бури, что безталанность и вялость становятся очень забавны подъ вліяніемъ раздраженнаго самолюбія. Я не соглашаюсь съ этимъ, я вполнѣ убѣжденъ, что на свѣтѣ нѣтъ отъявленной бездарности, что полные самолюбіемъ люди, надъ которыми мы теперь смѣемся, могли бы произвести что-нибудь полезное, еслибъ вмѣсто безполезной и жалкой полемики, вмѣсто защиты своего таланта, въ который никто не вѣритъ, обратились они къ чтенію, къ правильному труду, къ переводамъ, компиляціямъ и подобнымъ полезнымъ занятіямъ. Но самолюбіе не даетъ имъ покоя и во всемъ блескѣ проявляется въ полемикѣ. "Меня не хвалятъ", говоритъ такой писатель -- "ничего, это мои враги". И вотъ онъ опять идетъ по старой дорогѣ, не слушая замѣчаній критики, не обращая вниманія на шутки хладнокровныхъ зрителей, на холодность всей публики къ его произведеніямъ. Надъ его героемъ посмѣялись, онъ бросаетъ этого героя, но вмѣсто его выводитъ двухъ, такихъ же ничтожныхъ и неестественныхъ. Его остроты найдены неудачными, онъ старается острить еще болѣе, острить водъ вліяніемъ оскорбленнаго самолюбія, и, конечно, остритъ еще хуже прежняго... Когдажь ему читать, когда учиться, когда помышлять объ исправленіи написаннаго? надо непремѣнно отвѣчать, надо ночи не спать надъ своими остротами.
   Но если бы это болѣзненное самолюбіе было исключительною принадлежностью плохихъ литературныхъ дѣятелей, я и не говорилъ бы о немъ. A когда я вижу, что талантъ юный и истинный вянетъ въ объятіяхъ этого порока, я страдаю за нашу словесность, я не въ силахъ шутить и смѣяться надъ такимъ страданіемъ... Въ свѣтѣ укоренилась мысль, что всѣ писатели черезчуръ самолюбивы, что порицаніе, а еще болѣе чужой успѣхъ становится для нихъ ядомъ: хотя современное положеніе вашей словесности и можетъ оправдать эту мысль; но я не того мнѣнія; я имѣю слабость думать, что съ появленіемъ сильныхъ талантовъ исчезнутъ въ нашей литературѣ проблески болѣзненнаго самолюбія, и надежду мою основываю на томъ фактѣ, что огромное большинство великихъ писателей не было причастно этому пороку, который по справедливости можетъ назваться душевною болѣзнію. Позвольте по этому случаю привести въ доказательство письмо, взятое изъ книги, которую я теперь читаю (Moore's Life of L. Byron).
   "Напишите мнѣ, какъ подвигается наша поэма, только не торопитесь, а за успѣхъ я вамъ ручаюсь. Нѣтъ надобности увѣрять, до какой степени я дорожу вашей славой; по чистой совѣсти признаюсь, что она для меня дороже моей собственной. Въ послѣднее время я пришелъ къ убѣжденію, что мои сочиненія черезчуръ превозносятся, и что, писавши ихъ, я слишкомъ торопился. Въ самомъ дѣлѣ, написать двѣ поэмы въ четырнадцать дней -- это уже черезчуръ скоро, и, кромѣ васъ, я никому вы за что не признаюсь въ моей поспѣшности. Пора все это чѣмъ нибудь кончить"...
   Письмо это писано Томасу Муру, человѣкомъ не совсѣмъ тихаго характера и довольно самолюбивымъ. Оно писано лордомъ Байрономъ, который девяти лѣтъ отъ роду падалъ въ обморокъ отъ вспыльчивости, двадцати лѣтъ написалъ сатиру, которую называлъ перчаткою, брошенною въ лицо Англіи, и въ послѣдующіе годы, говоря объ одной женщинѣ бѣшеннаго характера, выразился такъ: "Одного меня Маргарита немного боялась, и утихала только тогда, когда я начиналъ бѣситься" (что, какъ вамъ извѣстно, представляетъ свирѣпое зрѣлище) а savage sight).
   

V.

Апрѣль 1849.

   Есть много литературныхъ произведеній, которыя совершенно на своемъ мѣстѣ въ словесности богатой и обширной, и которыя, будучи перенесены въ литературу еще неустановившуюся, не принесутъ съ собою читателямъ ничего, кромѣ неудовольствія и сбивчивыхъ мыслей. Таковы всѣ сочиненія, порожденныя парадоксальнымъ настроеніемъ духа; такова вторая статья г. Сенковскаго "О новыхъ стихотвореніяхъ Жуковскаго" (въ февральской книжкѣ "Библ. для Чт."), въ которой авторъ до такой степени далъ волю своей насмѣшливой фантазіи, что читатель, даже привыкшій къ изслѣдованіямъ о древней литературѣ, по прочтеніи всѣхъ догадокъ и разсужденій г. Сенковскаго, собьется съ толку и непремѣнно спроситъ самого себя: что же хотѣлъ доказать изслѣдователь? Прочитавъ статью эту два раза, я два же раза задалъ себѣ такой вопросъ и не могъ отвѣчать на него, не смотря на все мое желаніе, не смотря на участіе, которое принимаю въ литературной дѣятельности автора. Въ этомъ хаосѣ догадокъ, шутокъ, произвольныхъ истолкованій и насмѣшекъ надъ трудами людей ученыхъ нѣтъ ни одной мысли, которая бы вязалась съ предъидущею мыслью, вела къ выводу, являющемуся чрезъ нѣсколько строкъ: Отрицаніе сталкивается съ догматизмомъ, не выдерживающимъ поверхностнаго обсужденія; міръ славянскій насильно сближенъ съ міромъ древней Греціи; очаровательные миѳы Эллады перетолкованы наперекоръ всѣмъ изслѣдованіямъ, награждены такими именами, которыхъ не выговоришь, да и самъ авторъ въ послѣдующихъ статьяхъ вѣрно назоветъ ихъ иначе. Нѣтъ средствъ запомнить такой бездны смѣшныхъ и натянутыхъ именъ,-- нѣтъ возможности разбирать статью, написанную съ ученою цѣлью, но въ которой поминутно осмѣивается и наука, и трудъ даровитыхъ ученыхъ, и результаты добросовѣстнаго истолкованія. Для образца, позвольте вамъ привести одно мѣсто изъ статьи.
   
   "Былъ царь Распребѣшанъ Невпопадовичъ (Agamemnôn Atreides), а женатъ былъ онъ на Славноприданой Драчуновнѣ (Klytê-mnestrê Tydareis или, все равно, по другимъ діалектнымъ произношеніямъ, Syndéreis); а у нихъ дѣти:
   

Сынъ:

   Грубіянъ Распребѣшанынъ (Orestes, убившій мать свою: собственно Orestes значитъ горецъ, но извѣстно, что это слово употреблялось въ смыслѣ дикарь, мужикъ, грубіянъ, разбойникъ).
   

Дочери:

   Выродокъ Распребѣшановна (Anti-gonê Aga-memnôneis).
   Безложница Распребѣшановна (Elektrê Aga-memnôneis).
   Дебелощока Распребѣшановна (Iphi-geniê Agamemnôneis; собственно дебелоподбородая). Вы помните, что Aga-memnôn, Распребѣшенникъ, составляетъ одинъ изъ мистическихъ титуловъ Эѳира или Яса. Надо еще вспомнить, что Iphigenia, Дебелощока, было одно изъ религіозныхъ прозваній Луны, Selenê, по произношенію нѣкоторыхъ діалектовъ Helenê, потому что h и s мѣняются часто въ греческомъ языкѣ. Такимъ образомъ, Дебелощока Распребѣшановна есть игра религіозными словами, приспособленная къ житейской характеристикѣ лица -- прозваніе забавное, остроумное до дерзости, но едва ли приличное къ употребленію въ честномъ семействѣ. Понимается, почему принесли ее въ жертву Лунѣ; она и выдумана нарочно для этого: и луна и дочь аргивскаго царя, обѣ -- Дебелощечки Распребѣашновны!.. Безложница Распребрѣшановна -- имярекъ точно такого же роду по значенію, и такого же достоинства по каламбурной остротѣ. Какъ êlecôr безложникъ, было титуломъ Солнца, точно такъ же êlectrê, безложница, составляло въ религіозной номенклатурѣ прозваніе Луны. Но, въ примѣненіи къ смертной женщинѣ, это прозваніе представляло смыслъ очень невыгодный для прекрасной особы. Когда вы сблизите это имя, въ спискѣ гомерическихъ дѣйствующихъ лицъ, съ совершенно безцеремоннымъ именемъ Кассандры, которая принадлежитъ къ ceмейству черезъ благонравнаго папеньку, то, надѣюсь, не усомнитесь въ настоящемъ смыслѣ его въ устахъ краснобая Гомера. Самое имя Helenê состоитъ у него въ каламбурной дружбѣ съ этимъ пріятнымъ балагурствомъ насчетъ злосчастнаго семейства Безтройныхъ, Нетройней или Невпопадовичей, Atridae, потому что helenê, собственно шкатулка, коробка для храненія драгоцѣнностей, и мистическій сосудъ, который носили въ процессіяхъ таинствъ Луны съ какою-то очень важною святынею; helenê многіе произносятъ selenê, а selenê значитъ луна, а луна безложница, а извѣстно, какія неоспоримыя права на такое прозваніе имѣетъ, по сказочкѣ Гомера, прекрасная супруга Крѣпиміра Невпопадовича, Menelaos Atreides -- Крѣпи-міра, то есть, крѣпи-дружину; laos, ryk, міръ, всегда означали только воиновъ. Собственно этому имени Menelaos у Славявъ соотвѣтствовало имя Буривой, отъ стариннаго слова бурить, одушевлять къ изступленной храбрости, придавать воямъ бурь (menos), жаръ, пылъ, крѣпость духа и силъ. Но Крѣпимірь понятнѣе нынѣшнему уху, и это -- достаточная причина къ предпочтенію.
   Далѣе. У царя Распребѣшана Невпопадовича былъ братъ, храбрый -- одинъ изъ прекраснѣйшихъ характеровъ въ "Иліадѣ", въ Сборникѣ; да что проку! -- на этомъ семействѣ лежала печать отверженія: все что ни дѣлали потомки царя Безтрета, Нѣтроя, Невпопада, обращалось имъ въ горе и срамъ. Такъ вотъ у бѣдоваго царя Распребѣшена Невпопадовича, котораго въ Сборникѣ честятъ устами Ахилла: "Ахъ, ты, негодный пьяница! съ собачьимъ глазомъ!.. съ оленьимъ сердцемъ!..", у царя этого былъ братъ, Крѣпиміръ Невпопадовичь, Menelaos Atreides. Вздумалось же ему жениться на Шкатулкѣ Драчуновнѣ, сестрицѣ Славноприданой Драчуновны (Helenê Tyndareis или Syndereis), и пошла бѣда -- срамъ и поношеніе. Пріѣхалъ къ нимъ въ гости молодой царевичъ, Маклеръ Откуповичь (Paris Priamides), и похитилъ прекрасную и богатую Шкатулку...
   A до выхода замужъ, была новая Шкатулка или Коробочка назначена въ супруги фригійцу, Азіатцу, Духисту Дальдановичу, (Thyestês Tantalides), пріѣхавшему съ дальняго Востока, гдѣ растутъ духи и пряности, ухаживать за такой чудесной Шкатулкой. Да умеръ тотъ Духистъ (купецъ торгующій духами), и ее отдали за Крѣпиміра Невпопадовича, отъ котораго она бѣжала съ другимъ купчиною, между тѣмъ какъ сестрица ея, Славнопридана Драчуновна, забывъ мужа, въ свою очередь, влюбилась въ дюжаго Козиста (Aegistês), славнаго богатыря козопаса. Духистъ и Козистъ имѣли большое вліяніе на сердца этихъ древнихъ дамъ, и купцы что-то жестоко добирались до Шкатулки. Одинъ, явственно, хотѣлъ вынуть богатое ея содержаніе и уложить туда духи свои, другой проворно укралъ ее и бѣжалъ въ Египетъ. Въ Египтѣ гуся поймали, Шкатулку у него отняли и заключили въ храмъ, а купчину отпустили. Геродотъ, очень ученый языческій богословъ, который ужъ навѣрное хорошо понималъ Гомера, бранитъ его за непростительную ложь въ такомъ важномъ дѣлѣ: онъ узналъ съ достовѣрностью отъ египетскихъ жрецовъ, что Шкатулки не было въ Троѣ, въ то время, какъ Гомеръ производитъ осаду городу Шарику или Пещеркѣ, а была она тогда спрятана въ Егпитѣ. Значитъ въ Шкатулкѣ было что-то очень важное для язычества -- какое-то великое таинство, заповѣдная святыня".
   
   Но эта выписка не можетъ дать полнаго понятія о манерѣ и изысканіяхъ г. Сенковскаго. Для совершенной оцѣнки этой странной статьи, надобно прочитать ее всю, что составитъ трудъ довольно значительный.
   Я спрошу только объ одномъ, какую цѣль имѣлъ г. Сенковскій, сочиняя статью свою? на какое именно направленіе нападаетъ, противъ какихъ ученыхъ заблужденій вооружается онъ парадоксами? Еслибъ ваши ученые отличались схоластическимъ направленіемъ, еслибъ сочиненія Гомера толковались ими не такъ какъ слѣдуетъ, еслибъ наконецъ у насъ были въ ходу забавныя этимологическія тонкости, статья "О новыхъ сочиненіяхъ Жуковскаго" имѣла бы значеніе сатиры. Но она не сатира, потому что предмета такой сатиры у насъ не существуетъ. Явись эта статья въ Германіи, гдѣ ученые люди любятъ пускаться въ тонкости и этимологію, сатира эта имѣла бы какой-нибудь смыслъ; у насъ же она вы что иное какъ борьба съ призраками.
   Въ сочиненіяхъ сатирическаго содержанія недостаточно однихъ умныхъ парадоксовъ, надобно еще одно важное условіе: парадоксы должны быть направлены на какое нибудь заблужденіе, на какой нибудь предметъ, заслуживающій шутки. Были сочиненія, написанныя въ самомъ шутливомъ родѣ,-- сочиненія, сбивавшія съ толку невнимательнаго читателя и совсѣмъ тѣмъ имѣвшія полезное вліяніе на ходъ словесности и на вкусъ публики. Приведу одинъ примѣръ: во французской литературѣ около 1830 года замѣтно было направленіе странное и тѣмъ болѣе вредное, что почти всѣ представители его обладали сильнымъ талантомъ. Романы того времени наполнены были сценами грязными и кровавыми, драматическія произведенія сплетались изъ ужасовъ и преступленій, а оканчивались убійствами и отравленіями. Изящное заключается въ безобразіи, говорили эти писатели, полные порывовъ къ дурно понятой оригинальности, наводняли словесность созданіями уродливыми, однообразно перемѣшивая красоту физическую съ безобразіемъ нравственнымъ и наоборотъ, гоняясь за софизмами, ужасами и эффектами. Такія произведенія пользовались большимъ успѣхомъ, потому что вкусъ человѣка, наткнувшагося на странное произведеніе фантазіи, располагается скорѣе къ снисходительности, чѣмъ къ недовѣрчивости.
   Въ этотъ странный періодъ словесности вышелъ на сцену молодой писатель, одаренный складомъ ума самымъ насмѣшливымъ, самымъ парадоксальнымъ. Готовый смѣяться надъ чѣмъ бы то вы было, онъ предметомъ насмѣшекъ выбралъ неистовую школу, какъ пользовавшуюся огромнымъ сочувствіемъ публики. Но какъ поразить эту сильную школу? Путемъ сухихъ разсужденій идти было нельзя. Прямая насмѣшка не возбудила бы сильнаго участія. Оставалось одно средство: взяться за парадоксъ и мистификацію. И вотъ, въ самую эпоху разгара неистоваго направленія, явилось сочиненіе, которое по справедливости можетъ назваться лучшею литературною мистификаціею своего времени.
   Жюль Жаненъ (такъ звали этого молодого писателя) издалъ романъ подъ страннымъ названіемъ: "Мертвый Оселъ и обезглавленная женщина". Любители страшнаго бросились съ жадностью на новое произведеніе, въ которомъ, по общимъ слухамъ, ужасовъ, грязи и преступленій было болѣе, нежели во всѣхъ до того вышедшихъ неистовыхъ романахъ.
   Ожиданіе публики не было обмануто: сочиненіе было полно неистовыхъ сценъ, до послѣдней главы, которая была отвратительна до крайности. И только по прочтеніи этой странной книги, большинство публики явно примѣтило тучу убійственныхъ сарказмовъ, явно направленныхъ на неистовое направленіе словесности. "Чрезвычайно легко описывать дикіе ужасы", говоритъ Жаненъ въ одной изъ главъ своего романа, и эта мысль, подкрѣпленная блескомъ безпощаднаго остроумія, смѣло проведена была черезъ все сочиненіе. Мистификація имѣла полный успѣхъ, трудъ Жанена достигъ своей, цѣли, и насмѣшки посыпались на школу, которая наконецъ принуждена была измѣнить свое направленіе.
   "Мертвый Оселъ" Жанена принесъ несомнѣнную пользу, теперь же рѣдко читается и во Франціи; но эта книга достойна занять мѣсто въ библіотекѣ всякаго любителя чтенія; потому что людямъ, желающимъ изучить сатирическій родъ во всей его тонкости, желающимъ ознакомиться съ парадоксомъ, этимъ страшнымъ оружіемъ въ рукахъ насмѣшливаго писателя,-- и теперь можно посовѣтовать прочесть этотъ романъ Жюль Жанена {Къ сожалѣнію, надо сказать, что съ тѣхъ поръ Ж. Жаненъ не оправдалъ ожиданій публики и сталъ разбрасывать свое замѣчательное остроуміе по фельетонамъ и мелкимъ статьямъ, писаннымъ съ чисто коммерческою цѣлью; впрочемъ его литературная карьера довольно извѣстна. Въ одной изъ послѣднихъ своихъ критическихъ статей (о Ричардсонѣ) Жаненъ дозволилъ себѣ парадоксы самые странные, сближенія нелѣпыя и ничѣмъ не доказанныя. Такъ, напримѣръ, онъ вздумалъ провести параллель между безчестнымъ героемъ "Кларисы", Лавеласомъ и величайшимъ изъ британскихъ поэтовъ, лордомъ Байрономъ, основываясь единственно на томъ, что Байронъ былъ хорошъ собой, очень гордъ и нравился женщинамъ! Эта выходка скрѣплена была цитатами, неловко надерганными изъ записокъ и писемъ автора "Донъ-Жуана". Подобныя выходки противъ великихъ именъ, неоправдываемыя ничѣмъ, кромѣ красоты слога, приносятъ съ собою одинъ стыдъ писателю. Нелишнимъ считаю прибавить, что переводъ этой статьи о Ричардсонѣ, въ сокращеній, помѣщенъ былъ въ одномъ изъ послѣднихъ нумеровъ "Библіотеки для Чтенія".}. Такіе парадоксы, такія литературныя шутки заслуживаютъ похвалы и уваженія, хотя, еще разъ повторяю, въ словесности юной и неустановившейся вмѣсто пользы они могутъ произвести замѣшательство. Трактатъ Руссо о вредѣ наукъ и художествъ не могъ принести вреда вы литературѣ XVIII столѣтія, ни наукамъ, ни художествамъ. Шутливые и подчасъ глубокозадуманные парадоксы Дидро принимались образованными цѣнителями искусствъ не болѣе какъ за парадоксы.
   Повторю еще разъ, появись статья г. Сенковскаго о Гомерѣ въ Германіи, во время ничтожныхъ и запутанныхъ споровъ, въ которыхъ разбирались во слогамъ каждый изъ гекзаметровъ "Иліады",-- статья эта имѣла бы значеніе, можетъ быть, довольно полезное, какъ сатира и насмѣшка. Но у насъ она можетъ только раздосадовать нѣсколькихъ эллинистовъ, а въ читателѣ поселить недовѣрчивость и охлажденіе къ прекрасному, безкорыстному и благородному труду Гнѣдича и Жуковскаго.
   Кромѣ того, мысль г. Сенковскаго толковать по своему произведенія Гомера, отвергая авторитеты людей, посвятившихъ часть жизни на изученіе эпопей великаго старца, самая мысль эта не нова. Примѣры истолкованій Гомера, самыхъ странныхъ, хитросплетныхъ, поминутно встрѣчаются въ исторіи словесности европейскихъ государствъ. Католическое духовенство среднихъ вѣковъ ревностно изучало "Иліаду" и "Одиссею", съ цѣлью найти въ этихъ поэмахъ хотя нѣсколько словъ, совпадающихъ съ ихъ собственными богословскими мнѣніями. Тоже самое, и еще въ большей степени, дѣлали они и съ "Виргиліемъ". Всякому извѣстно, какъ часто схоластики, въ своихъ сочиненіяхъ и спорахъ, цитировали стихи изъ "Энеиды", опираясь на чисто случайныя сближенія, какъ не всѣми дознанный авторитетъ. Дантъ, глубоко изучившій теологію своего времени, смѣло далъ "Виргилію" одно изъ почетнѣйшихъ мѣстъ въ своей поэмѣ: такъ высоко цѣнилъ онъ этого древняго писателя, такъ много собственныхъ своихъ идей видѣлъ онъ въ его сочиненіяхъ. Таковъ уже человѣкъ: во всякомъ предметѣ хочетъ онъ видѣть больше, нежели въ немъ слѣдуетъ видѣть,-- другими словами, всякій человѣкъ любитъ поклоняться собственнымъ своимъ идеямъ.
   Приведенные мною примѣры понятны и даже уважительны; но что сказать о писателяхъ, которые, по особенному, оригинальному настроенію своей фантазіи, хотятъ видѣть въ поэмахъ Гомера какіе-то намеки и аллегоріи, совершенно пустые и ничтожные. Д'Израэли (авторъ извѣстнаго сочиненія "Curiosities of Litterature") упоминаетъ объ одномъ англійскомъ ученомъ, который, подъ конецъ своей жизни, съ какимъ-то особеннымъ увлеченіемъ принялся изучать медицину. Почтенный Сидовіусъ (такъ звали этого ученаго: -- въ то время, какъ извѣстно, существовала манія носить латинскія имена, такъ что Бобы, Джибсоны и Джаксоны звались Томазіусами и Францискусами),-- почтенный Сидоніусъ -- говорю я -- до того начитался медицинскихъ сочиненій, что наконецъ во всемъ видѣлъ толки о медицинѣ. Въ такомъ расположеніи духа началъ онъ перечитывать Гомерову "Иліаду" и вдругъ былъ пораженъ оригинальною мыслію: "Иліада" есть блистательная аллегорія медицинской науки", возгласилъ ученый англичанинъ. И вотъ, вслѣдствіе такого умозрѣнія, написалъ онъ цѣлый трактатъ на латинскомъ языкѣ, изъ котораго, какъ дважды-два-четыре, явствовало, что подъ Троею надо разумѣть жизнь человѣческую; сраженія грековъ съ троянами означаютъ нападеніе недуговъ на человѣка; Гекторъ, Деифобъ и Сарпедонъ -- это врачи, защищающіе человѣка отъ недуговъ. Кто же олицетворяетъ недуги? конечно, греческіе вожди, собравшіеся разрушать Трою. О Греція, Греція! вотъ какъ, одержимый сплиномъ, англійскій ученый перетолковалъ твою свѣтлую, очаровательную поэзію! Величественные вожди ахейцевъ: оба Атрида, Діомедъ и Аяксъ обратились въ олицетвореніе разныхъ болѣзней, а самъ Ахиллесъ, "прекраснѣйшій изъ ахейскихъ юношей", означалъ горячку, одинъ изъ злѣйшихъ недуговъ человѣческихъ. Остается пожалѣть объ одномъ: зачѣмъ знаменитый Сидоніусъ не жилъ въ наше время и не велъ очень сидячей жизни: въ такомъ случаѣ онъ не призадумался бы и самое имя Гомера произвести отъ названія тоже очень злой болѣзни, а именно геморроя.
   Оканчивая толки мои о статьѣ г. Сенковскаго, не могу не спросить васъ: проказы ученаго Сидоніуса не повторились ли снова, въ статьѣ, гдѣ, по прихоти искуснаго доктора, слово "Троя" производится отъ тройки, Циклопы происходятъ отъ кривичей, и Гекторова жена, для большаго назиданія читателей "Иліады", должна называться не Андромахой, а "Мужетузихой", то есть женщиной, имѣвшей привычку тузить своего мужа. Это послѣднее словопроизводство особенно замѣчательно и даже ново. Въ самомъ дѣлѣ я до сихъ поръ воображалъ "шлемоблещущаго Гектора" человѣкомъ, котораго не всякій можетъ тузить безнаказанно, и, кромѣ того, имѣлъ слабость думать, что въ знаменитой сценѣ прощанія Гектора съ Андромахой. "Мужетузиха" является существомъ въ высшей степени нѣжнымъ, кроткимъ и женственнымъ. Заключаю мой отзывъ новою выпискою изъ статьи г. Сенковскаго, для любителей "просторѣчія":
   "Этотъ подвигъ (ослѣпленіе Циклопа) считался такимъ важнымъ, что имъ затмѣвается даже славное путешествіе Одиссея въ преисподнюю. Когда онъ, хитростью, пробрался въ адъ, тѣнь Ахилла встрѣчаетъ его съ великимъ удивленіемъ, и какъ Ахиллъ Пелееввчъ былъ столько же боекъ на языкѣ и на копье, то въ видѣ дружескаго привѣтстія, плача отъ радости, отпускаетъ онъ ему такія слова-птички:
   
             Наияснѣйшій Лаэртовичь!.. на всѣ штуки Одиссей!..
             Что жъ ты еще знатнѣе выдумаешь съ мозгу своемъ?
             Да какъ ты смѣешь въ адъ-то нисходить? Тутъ только мертвецы
             Безмозглые живутъ, образы окаянныхъ тлѣнныхъ! (XIII, 15).
   
   "Но вотъ наияснѣйшій Одиссей Лаэртовичъ выдумалъ нѣчто еще по знатнѣе этого -- Одноглазнику, Кривичу, Ярославу-Полифему, который считаетъ себя выше Живбога, глазъ выдолбилъ! -- ересь искоренилъ" -- славное и богамъ угодное дѣло учинилъ!
   Въ той же книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" помѣщено продолженіе "Воспоминаній" г. Булгарина. Сочиненіе это было не разъ уже разбираемо по мѣрѣ выхода каждой части, такъ что я могу къ отзывалъ этимъ прибавить только одно: я читалъ "Воспоминанія" съ большимъ интересомъ, хотя, можетъ быть, авторъ ихъ и не желалъ бы возбудить интересъ подобнаго рода въ своихъ читателяхъ. У меня былъ одинъ пріятель, человѣкъ ума обширнаго и наблюдательности неутомимой. Въ бумагахъ этого господина была огромная книга писемъ, записокъ, начатыхъ повѣстей и дневниковъ, принадлежащихъ ученымъ, литераторамъ, знатнымъ людямъ и вообще лицамъ, сколько-нибудь извѣстнымъ въ обществѣ. Эту коллекцію собралъ онъ съ большимъ трудомъ и показывалъ ее только самымъ близкимъ къ нему лицамъ. Одинъ разъ мы пересматривали вмѣстѣ это собраніе, при чемъ я замѣтилъ съ удивленіемъ, что содержаніе всѣхъ этихъ бумагъ не имѣетъ ни малѣйшаго интереса; мало того, многія изъ нихъ отличаются отсутствіемъ всякаго содержанія. Когда я подшутилъ надъ этою страстью собирать ничтожные автографы, пріятель мой сказалъ мнѣ памятное слово: "доживите до моихъ лѣтъ -- и вы выучитесъ читать между строками".
   Я никогда не забуду этихъ простыхъ словъ, полныхъ глубокаго смысла. "Le style, c'est l'homme", говоритъ Бюффонъ, и Талейранъ сказалъ еще болѣе глубокомысленныя, всѣмъ извѣстныя слова о связи человѣка съ его произведеніями. Весь человѣкъ высказывается въ своемъ сочиненіи, и оттого-то мы съ такимъ любопытствомъ читаемъ автобіографіи. Подсматривать мысль въ отдаленнѣйшихъ ея сплетеніяхъ, свѣрять писаное съ тѣмъ, что извѣстно намъ въ дѣйствительности, анализировать чувство -- скрытое нерѣдко подъ противорѣчащими фразами,-- вотъ наслажденіе, доступное наблюдателю, вотъ искусство "читать между строками". Возьмите "Исповѣдь" Руссо, которая, повидимому, дышетъ откровенностью, но что извлечете вы изъ нея, безъ предварительнаго изученія той эпохи, въ которую она писана, безъ неотступнаго анализа, изощреннаго долгимъ соображеніемъ полузабытыхъ, почти ничтожныхъ фактовъ? И не слѣдуетъ думать, чтобъ для дилетанта наблюдателя дороги были однѣ автобіографіи людей знаменитыхъ,-- нисколько! гоняясь за знаменитостью, за какимъ-то рыцарскимъ величіемъ личностей, такой наблюдатель изучитъ только одну сторону глубокой психологической задачи. Конечно, автобіографія человѣка совершенно темнаго будетъ сама темна,-- но если есть случай на дѣлѣ провѣрить прочитанное, если человѣкъ, надъ жизнью котораго мы задумываемся, достаточно извѣстенъ въ обществѣ, нечего и ждать болѣе. Книга передъ вами, объяснительные факты вамъ извѣстны,-- стало быть, смѣло принимайтесь за такую автобіографію, не смущаясь ни противорѣчіемъ, ни запутанными фразами. Болѣе ничего не нахожу нужнымъ говорить по поводу "Воспоминаній" г. Булгарина.
   Кстати объ автобіографіяхъ. Наши журналы теперь очень щедры на жизнеописанія. Въ "Отечеств. Запискахъ", кромѣ "Замогильныхъ Записокъ" Шатобріана, начали помѣщаться отрывки изъ "Признаній" Ламартина. Я недавно прочиталъ "Признанія" въ цѣломъ и до сихъ поръ нахожусь подъ вліяніемъ той восхитительной граціи, съ которою поэтъ создалъ свою неподражаемую Граціеллу. Созданіе женскихъ характеровъ можетъ назваться истиннымъ мѣриломъ талантовъ. Приступая къ такому созданію, всякій писатель приноситъ лучшую часть самого себя, вдохновляется воспоминаніями самыхъ свѣтлыхъ минутъ своей жизни. Испытать страсть, даже счастливую страсть, дано многимъ людямъ на свѣтѣ; отчего же изображеніе этой страсти, отчего изображенія женщинъ, которыя поселяли въ насъ любовь и восторги,-- отчего изображенія эти такъ часто бываютъ слабы и безцвѣтны? Отчего такъ мало женскихъ созданій видомъ мы въ области изящнаго,-- отчего только высокимъ талантамъ дано изобразить передъ жадными очами людей несравненные образы Джульетты, Миньоны, Гаиде и Виргиніи? Къ такимъ созданіямъ смѣло причисляю я Граціеллу, и имѣю всѣ причины думать, что огромное большинство читателей согласится съ моимъ заключеніемъ. Какъ поэтъ, Ламартинъ несравненно ниже Шекспира, ниже Данта, ниже Байрона, но въ созданіи единственной изъ своихъ героинь онъ почти возвысился до этихъ гигантовъ. Откуда извлекъ онъ свою силу, какимъ образомъ, при концѣ своего поприща, удалось ему произвесть это созданіе, полное восхитительной прелести, этого я не берусь рѣшить: тутъ уже начинаются недоступныя тайны души человѣческой, les mystères du génie. Я даже не могу сказать вамъ, какія черты въ особенности нравятся мнѣ въ Граціеллѣ. Вся она -- совершенство, отъ первой сцены, гдѣ она ночью встрѣчаетъ отца и брата, до послѣдняго прощанія. Эта фигура просится на тысячи картинъ,-- Граціелла можетъ служить предметомъ сотни прелестнѣйшихъ статуй. И повѣрьте мнѣ, мы увидимъ и картины, и статуи, и десятки гравюръ, на которыхъ будутъ изображены сцены изъ "Признаній". Но чего не въ силахъ передать никакой карандашъ, никакія краски -- это описаніе той ночи, которую поэтъ провелъ наединѣ съ Граціеллой, когда она удалилась отъ своихъ родителей, чтобъ избѣгнуть ненавистнаго ей брака. Эта сцена, полная страсти и цѣломудрія, недосягаемо высока, полна прелести изумительной; она можетъ слабо подѣйствовать на человѣка, испортившаго свой вкусъ раннимъ опытомъ или безразличнымъ чтеніемъ, но дайте прочесть эту сцену человѣку, сохранившему всю воспріимчивость юности, эта сцена потрясетъ его до глубины души, будетъ мерещиться ему днемъ и ночью, возбудитъ въ сердцѣ его самыя высокія, самыя свѣтлыя побужденія! Женщины постоянно любили читать Ламартина, онѣ умѣли отличать проблески чистой поэзіи среди многословія, неразлучнаго со всѣми его произведеніями, но послѣ исторіи Граціеллы онѣ еще болѣе полюбятъ поэта, возвысившагося до высокаго пониманія женскаго сердца!
   Въ созданіи Граціеллы должно искать причину всѣхъ достоинствъ и недостатковъ первыхъ частей "Призваній" Ламартина: передъ этой восхитительной женской фигурой меркнутъ и блѣднѣютъ всѣ лица, выведенныя на сцену авторомъ "Призваній". Здѣсь-то и видна вся слабость Ламартина, здѣсь можно измѣрить то огромное разстояніе, на которое отстоитъ онъ отъ поэтовъ, подобныхъ Гёте, Данту и Шекспиру. Эти великіе писатели не имѣли такихъ неровностей въ своихъ произведеніяхъ; ихъ сила творчества была такъ огромна, что они спокойно, почти безстрастно, выводили на сцену десятки лицъ, изъ которыхъ даже самое ничтожное бросалось въ глаза своею вѣрностію дѣйствительности. Въ "Ромео и Джульеттѣ", напримѣръ, Джульетта не стоитъ одна передъ читателемъ: она окружена лицами, созданіе которыхъ достойно генія, сотворившаго очаровательную любовницу Ромео. Припомните самого Ромео, Меркуціо, монаха, старика Капулета, старуху няньку -- одно изъ лучшихъ лицъ, когда-либо созданныхъ Шекспиромъ. Возьмите "Фауста": я почти готовъ признать Маргариту, по граціи своей, ниже Ламартиновой Граціеллы; но подумайте о другихъ лицахъ поэмы, и вы поймете необъятность таланта Гёте. Припомните сотни лицъ, дивно очертанныхъ Дантомъ въ одномъ "Адѣ", и вы увидите, въ чемъ заключается сила и могущество міровыхъ поэтовъ. Продолжать подобныя сравненія значило бы смѣяться надъ Ламартиномъ, котораго величайшій недостатокъ въ неровности, многословіи и неоконченности. "Признанія" могутъ назваться самымъ выдержаннымъ изъ его произведеній, но сочиненіе это, въ частяхъ и въ цѣломъ, далеко еще не удовлетворяетъ потребностямъ взыскательной критики. Сильная аффектація болѣе всего вредить всѣмъ лицамъ, дѣйствующимъ въ этомъ сочиненіи: они всѣ черезъ-чуръ добры и какъ-то изысканно благородны. Возьмите, напримѣръ, жизнь семейства Граціеллы: въ рѣчахъ и поступкахъ этихъ бѣдныхъ рыбаковъ вы не встрѣтите ровно ничего рѣзкаго, простонароднаго, угловатаго, ничего, что бы показывало вамъ дѣйствительный бытъ простолюдиновъ того края. Всѣ эти лица (за исключеніемъ Граціеллы) напоминаютъ вамъ идиллію, и идиллію не совсѣмъ хорошо понятую. Ѳеокритъ не боялся заставлять своихъ пастуховъ браниться, спорить, завидовать другъ другу, болтать о своемъ промыслѣ, и все-таки идилліи его были совершенствомъ въ своемъ родѣ. Идилліи XVIII столѣтія отличались чопорностью и жеманствомъ и были смѣшны. Ламартинъ слишкомъ уменъ для того, чтобы впасть въ жеманство и чопорность, но у него не достало духа (не вѣрнѣе ли, таланта?) быть вѣрнымъ природѣ въ самыхъ грубыхъ ея проявленіяхъ; онъ какъ-будто побоялся обставить истинно милую фигуру Граціеллы людьми простыми, можетъ быть ничтожными. Напрасное опасеніе, незнакомое великимъ талантамъ! образъ Гайде изображенъ между октавами, полными жолчи и скептицизма; Франческа ди Римини сіяетъ ослѣпительною граціею въ толпѣ безотрадныхъ грѣшниковъ; "Manon Lescaut" обворожительная посреди самыхъ сценъ порока; и если провидѣніе допускаетъ рядомъ съ красотою безобразіе, ставитъ злобу и ничтожество возлѣ ума и благородства, намъ ли отвращать глаза отъ темной стороны жизни человѣческой, намъ ли сглаживать и исправлять созданное провидѣніемъ? Семейство Граціеллы, и старый рыбакъ въ особенности, напомнили мнѣ портретъ рыбака итальянца, превосходно набросанный Ж. Сандомъ въ "Лукреціи Флоріани". Вотъ типъ простого человѣка, вотъ въ чемъ видна сила таланта, не побоявшагося подойти къ дѣйствительности прямо, безъ ужимокъ и риторическихъ фразъ! Антоніо (отецъ Лукреціи) и грубъ и корыстолюбивъ; но сколько въ этомъ характерѣ истинно привлекательнаго и человѣческаго! Эта фигура до сихъ поръ рисуется въ моемъ воображеніи. Прочитавъ же "Признанія" Ламартина съ особеннымъ удовольствіемъ, я долженъ призваться, что кромѣ разительной фигуры Граціеллы ни одно лицо, выведенное авторомъ, мнѣ не памятно.
   Ламартинъ принадлежитъ къ малому числу писателей, которыхъ дарованіе не гаснетъ съ лѣтами; его горячее воображеніе не охлаждается, не переходитъ въ положительность; а потому лучшія его произведенія написаны въ такомъ возрастѣ, въ который извѣстные писатели начинаютъ отдыхать на лаврахъ. Безпрестанное колебаніе души воспріимчивой и горячей, порывы къ мистицизму и высокимъ фразамъ мѣшали его таланту остановиться на одной какой-нибудь, рѣзко опредѣленной дорогѣ. Эти недостатки мало по малу сгладились въ послѣднее время. Подобно инымъ людямъ, много испытавшимъ въ своей жизни, Ламартинъ отбросилъ отъ себя мистическій и туманный элементъ и обратился къ дѣйствительности, къ трудамъ историческимъ и къ воспоминаніямъ изъ собственной своей жизни. Отъ прежнихъ порывовъ осталось у него какое-то безпокойное побужденіе отыскивать во всемъ грацію, а это направленіе прямо ведетъ къ изысканности. Въ этомъ отношеніи Ламартинъ напоминаетъ Буше и другихъ модныхъ живописцевъ прошлаго столѣтія: ему слѣдовало бы, какъ и имъ, рисовать не на полотнѣ, а на слоновой кости, фарфорѣ и перламутрѣ. Такъ напримѣръ въ "Исторіи Жирондистовъ" (я не говорю объ исторической части сочиненія, полной ошибокъ и противорѣчій) Ламартинъ до того поддался страсти къ граціозному, что впалъ въ аффектацію, едва ли достойную историческаго романа: всѣ женщины, выведенныя на сцену въ этомъ серьёзномъ этюдѣ, непремѣнно прелестны; всѣ мужчины величественны и театральны. Впрочемъ разборъ послѣднихъ произведеній Ламартина завелъ бы насъ слишкомъ далеко.
   Я слышалъ отъ одной женщины довольно оригинальное, но весьма справедливое сужденіе о стихотвореніяхъ Ламартина. Она говорила, что "къ лучшимъ его произведеніямъ принадлежатъ самыя коротенькія". Подъ видомъ шутки, это замѣчаніе скрывало дѣльный смыслъ. Никто не откажетъ автору "Harmonies et Méditations" въ обиліи поэтическихъ мыслей, но совладать съ этими мыслями Ламартинъ не всегда въ силахъ. У него нѣтъ картинности и сжатости выраженій, которыя такъ неподражаемы у Гёте; увлекаясь желаніемъ развить свою идею, дорисовать свое изображеніе, Ламартинъ безпрестанно впадаетъ въ многословіе. Я пересматривалъ его стихи -- и долженъ былъ сознаться, что чѣмъ длиннѣе были его стихотворенія, тѣмъ менѣе были они выдержаны, и наоборотъ, ни одно почти изъ небольшихъ его стихотвореній не было неудачнымъ. Нѣкоторыя изъ этихъ послѣднихъ изумительны своею оконченностію. Вотъ одно изъ этихъ стихотвореній, посвященное дѣвицѣ Моро (Maorau), плакавшей у гроба Ламартиновой дочери.
   
             Que le ciel et mon coeur bénissent ta pensée,
             Tu pleures arec moi ce que la mort m'a pris!
             Oh! que par ta pitié cette larme rersée
                  Devienne une perle sans prix!
             Que ton ange gardien devant Dieu la suspende
             Pour la faire briller de la splendeur des cieux,
             Et qh'en larmes de joie un jour il te les rende,
                  Ces pleurs, aumône de tes yeux! {*}
   {*) Если не ошибаюсь, этого посланія нѣтъ въ прежнихъ изданіахъ ламартиновыхъ стихотвореній. Кстати о Ламартинѣ и о Граціеллѣ въ особенности: Антони Дешанъ (Deschamps) по прочтеніи эгого прелестнаго эпизода, послалъ къ Ламартину стихотвореніе, которое, по моему мнѣнію, читателямъ будетъ пріятно встрѣтить на страницахъ Современника. Вотъ оно:
   
                       GRAZIELTA, LA FILLE DU PÊCHEUR.
   
             Filles de Procida, si la voile latine
             Jette encore parmi vous, au bord de la marine,
             Quelque bel étranger venu pour tous tenter,
             Fuyez bien loin, fuyez, surtout s'il sait chauter!
             Hab qu'importe à présent? une plume immortelle
             Ajoute aux filles d'Êre une fille nouvelle,
             Avec ses longs cheveux, son ame et sa fraicheur;
             Elle vient de créer la fille du pécheur.
             Béatrix, Juliette, et Laure et Virginie,
             Tous avez une sœur; o tous, troupe bénie,
             Fetez sa bien-venue et couronnez de fleurs
             La paurre Graziella qui versa tant de pleurs.
             Nous, mortels, écoutons le poёte suprême;
             Pleurons sans demander, s'il a pleuré lui-même,
             Et si son jeune cœur, aux jours passés, sentit
             L'amour qui sur son luth aujourd'hui retentit.
             Sans loucher au foyer, chauffons nous à sa flamme.
             Et n'interrogeons pas les mystères de l'ame.
   
   Стихотвореніе это не напечатано ни въ одномъ изъ французскихъ журналовъ, сообщено же изъ Парижа корресподентомъ Revue Etrangère, гдѣ и было помѣщено.}
   Эта молитва, въ которой поэтъ проситъ Бога воздать его утѣшительницѣ, за одну слезу участія, потокомъ радостныхъ слезъ,-- эта молитва, по моему мнѣнію, можетъ назваться превосходнымъ произведеніемъ, не столько по безспорной своей прелести, какъ по самому изложенію, полному той блестящей, чисто французской поэзіи, поэзіи Вольтера, Шенье и Депрео,-- поэзіи, основанной на антитезахъ и неожиданныхъ выходкахъ,-- поэзіи до того тонкой и ускользающей отъ оцѣнки, что многіе близорукіе критики за нужное почли отвергать и самое ея существованіе. Пора, однако, заключить мои разглагольствованія по поводу послѣдняго сочиненія Ламартина. Чтобъ яснѣе передать вамъ мнѣніе мое о трудахъ этого писателя, я скажу только, что прежнія произведенія Ламартина напоминали мнѣ картины черезчуръ тщательнаго художника, въ которыхъ за кокетливо отдѣланными подробностями исчезаетъ общая идея произведенія. Признанія же, напротивъ того, похожи на картину, въ которой одна только фигура поражаетъ жителя своею граціею и оконченностью, тогда какъ всѣ остальныя части, всѣ остальныя фигуры набросаны будто наскоро, будто безъ всякаго сочувствія со стороны художника.
   Теперь я попрошу позволенія указать читателямъ на занимательную статью г. Рафаловича "О Константинополѣ". Званіе медика доставило г. Рафаловичу завидную возможность видѣть почтенныхъ мусульманъ въ ихъ домашнемъ быту, въ такія минуты, когда нѣтъ мѣста недовѣрчивости и восточному этикету, а что важнѣе всего, помогло ему собрать нѣсколько интересныхъ фактовъ, относительно женщинъ того края. Только авторъ статьи напрасно думаетъ, что образъ жизни восточныхъ женщинъ совершенно неизвѣстенъ европейцамъ. Не говоря уже о прелестныхъ письмахъ леди Мери Монтегью, самаго милаго синяго чулка во всей Европѣ, не говоря о разсказахъ леди Стенгопъ,-- многіе туристы, особенно изъ англичанъ, передавали не разъ любопытныя подробности о томъ же предметѣ. Нѣтъ причинъ не вѣрить ихъ повѣствованіямъ, потому что англійскіе туристы соединяютъ въ себѣ два рѣдкія качества: пробираться вездѣ и въ разсказахъ своихъ держаться истины съ самою пуританскою точностью. Одинъ изъ такихъ туристовъ, именно Моріеръ, передалъ намъ плоды своихъ долгихъ наблюденій въ цѣломъ рядѣ романовъ, изъ которыхъ "Гаджи-Баба" извѣстенъ и русскимъ читателямъ. "Гаджи-Баба", однако, не самый лучшій изъ романовъ Моріера: въ немъ мы почти не видимъ женщинъ, тогда какъ въ "Аише", другомъ изъ своихъ произведеній, талантливый писатель создалъ типъ восточной женщины, поразительный по прелести и близости къ дѣйствительной жизни. По крайней мѣрѣ такъ думаютъ всѣ люди, долго жившіе на востокѣ. Моріера можно назвать творцомъ восточнаго юмора, которому такъ искусно подражалъ г. Сенковскій въ статьяхъ подобнаго содержанія. Въ самомъ дѣлѣ, важность мусульманъ, ихъ простота и высокопарныя рѣчи, ихъ предразсудки и странные обычая, ихъ презрѣніе къ гьяурамъ и дѣтское удивленіе передъ чудесами европейской цивилизаціи представляютъ обширное поле для наблюдателя-юмориста. Я помню одну сцену въ "Аише", которую совѣтую прочесть людямъ, одержимымъ хандрою: они расхохочутся на первой страницѣ. Вотъ въ чемъ дѣло. Чемоданъ молодого лорда, путешествующаго по востоку, достался по какому-то случаю въ руки турецкаго правосудія. (Дѣло происходитъ въ отдаленіи отъ столицы и задолго до преобразованій Махмуда). Жадные алгвазилы сбѣгаются осматривать свою добычу, приходитъ кади, если не ошибаюсь, является и самъ паша. Вынимаютъ вещи молодого джентльмена. Малѣйшая принадлежность туалета, каждая ничтожная вещица возбуждаетъ толки изумленныхъ османлы о томъ, чтобы значила эта вещь? Отъ пустыхъ толковъ переходятъ къ опытамъ. Душистое мыло молодого лорда съѣдено было съ большимъ аппетитомъ, фосфорное огниво принято было за чернилицу, а спички за перья. Тутъ же нашлись охотники попробовать эти перья, но въ баночкѣ вспыхнулъ огонь, и правовѣрные съ ужасомъ пали ницъ. Короткіе лосинные панталоны были надѣты на голову въ видѣ головнаго убора, но потомъ турки рѣшили, что это мѣхъ, въ которомъ слѣдуетъ хранить вино,-- и паша велѣлъ отнести ихъ въ свой погребъ. Весь этотъ рядъ забавнѣйшихъ сценъ заключился катастрофою. Османлы, объѣвшіеся мыломъ, почувствовало сильное растройство желудковъ, и расхищеніе вещей благороднаго британца повлекло за собою самое уморительное наказаніе.
   Ho обратимся къ статьѣ г. Рафаловича. Авторъ умѣлъ избѣжать общихъ мѣстъ и подробностей, незанимательныхъ или давно разсказанныхъ другими путешественниками, -- достоинство важное въ наше время, когда путешествія печатаются сотнями. Въ доказательство моихъ словъ, я приведу нѣсколько выписокъ и анекдотовъ изъ названной мною статьи. Вогь, напримѣръ, нѣсколько строкъ о положеніи европейскихъ врачей при леченіи турковъ:
   Турки убѣждены, что по одному пульсу больнаго медикъ совершенно можетъ опредѣлить свойства и ходъ недуга его, причины, предстоящій исходъ и нужвыя лекарства. На этомъ основаніи они нерѣдко обращаются къ врачу съ просьбою, пощупать y нихъ пульсъ, впрочемъ не для полученія совѣта, a чтобъ узнать, не угрожаетъ ли здоровью ихъ какое-либо разстройство. Женщины требуютъ опредѣленія по пульсу же, не только того, беременны онѣ или нѣть, но ипола заключаемаго во чревѣ ихъ младенца. Излишне было бы доказывать здѣсь, что это рѣшительно невозможно, и потому врвчу нужно немало ловкости и savoir-faire, чтобъ вывернуться въ подобныхъ затруднителныхъ случаяхъ {Пользовавшійся въ Стамбулѣ огромною практикою итальянскій медикъ Лоренцо N. однажды призванъ былъ къ молодой женѣ знатнаго Турка, чтобъ опредѣлить, попульсу, полъ младенца, которымъ она была беременна въ первый разъ. Лекарь положительно объявилъ, что она родить сына и получилъ богатый подарокъ отъ обрадованныхъ супруговъ. Мѣсяца черезъ три опять присылаютъ за нимъ, и онъ узнаетъ отъ огорченнвго отца, что жена родила.... дочь! -- "Я это предвидѣлъ" возразилъ, докторъ. -- Отчего же ты не сказалъ намъ правды? -- "Зная, что ты всегда предпочитаете имѣть сына, чѣмъ дочку, я не хотѣлъ огорчить васъ преждевременно...." Турокъ недовѣрчива покачалъ головою. -- "Впрочемъ, чтобы убѣдиться, что яне лгу, велите прочесть, что янаписалъ въ день моего посѣщенія, въ передней, въ углу". Справились и нашли, что тамъ было написано карандашомъ, что жена хозяина непремѣнно родыть дочь! Этотъ анекдотъ, живо сохранившійся въпамяти константинопольскихъ врачей, доказываетъ, что хитрый Итальянецъ зналъ, съ какими людьми имѣлъ дѣло. Нужно ли присовокуплять, что штука эта увѣнчана была полнымъ успехомъ?....}. Константинопольскіе практиканты никогда не предлагаютъ паціенту вопроса, столь обыкновеннаго въ Европѣ: "чѣмъ вы больны?" потому-что Турокъ на это непремѣнно возразитъ съ тономъ огорченія или по крайней-мѣрѣ изумленія. "Я вѣдь за этимъ къ вамъ пришелъ: вѣдь вы это должны знать лучше меня!" Доктора поэтому всегда начинаютъ съ ощупыванія пульса у больного, въ безмолвіи и съвидомъ глубокаго вниманія и размышленія; подержавъ нѣсколько времени руку паціента, эскулапъ говоритъ, качая головою: "Да, да! знаю чѣмъ ты боленъ" -- "A давно ты этимъ страдаешь?" -- "Какъ оно y тебя началось?" -- "Потомъ какіе у тебя были припадки?" -- "A нынче, что ты чувствуешь? и т. д. Такимъ-образомъ, медики, нимало не нарушая призрака всевѣдѣнія, въкоторый облекаетъ ихъ мнѣніе Турковъ, постепенно узнаютъ отъ больгаго всѣ подробности, настоящія и прошедшія, нужныя имъ для распознаванія недуга и выбора прописываемаго лекарства.
   
   Вотъ характеристика начальника врачебныхъ дѣлъ Отоманской Порты.
   
   Въ бытность мою въ Константинополѣ начальникомъ всѣ въ Имперіи врачебныхъ дѣлъ, гражданскихъ и военныхъ, или хекимъ-баши, былъ Измаилъ-Эфенди, молодой человѣкъ лѣтъ тридцати-четырехъ. Онъ имѣхь тогда чинъ генералъ-лейтенанта и получалъ огромное жалованье, a между-тѣмъ началъ карьеръ свой въ Стамбулѣ весьма скромнымъ образомъ, имепно въ званіи простаго джираха. Занятія его состояли въпроизводствѣ мелкихъ хирургическихъ операцій, между которыми, если не самая важная, то самая прибыльная -- обрѣзаніе мальчиковъ, предписываемое закономъ пророка и совершаемое обыкновенно на шести или восьми-лѣтнемъ возрастѣ, но иногда и гораздо позже, наприм. въ деревняхъ, гдѣ не всегда бываютъ хирурги. Ловкость и пріятная наружность молодаго Измаила пріобрѣли ему въ столицѣ знатныхъ покровителей; благодаря имъ, онъ удостовлся высокой чести сдѣлать сказанную операцію надъ наслѣдникомъ престола нынѣшнимъ падишахомъ. Этимъ онъ обратилъ на себя вниманіе и милость покойнаго султана Махмуда, который отправилъ его на казенномъ иждивеніи въЕвропу, для дальнѣйшаго образованія и окончанія полнаго медицинскаго курса. Измаилъ-эфенди провелъ нѣсколько лѣтъ въ Италіи, Франціи и Швейцаріи, получилъ отъ Пизскаго-Университета дипломъ на степень доктора, и по возвращевіи въKoнстантинополь возведенъ былъ въ санъ хекимъ-баши, сосредоточившій въего руахъ управленіе всею медицинскою частью въ имперіи.
   Врачебныя познанія Измаилъ-эфенди, сколько я могъ судять, были весьма-необширны; онъ практикою впрочемъ и не занимался, и только въ случаѣ болѣзни высшихъ должностныхъ лицъ посылался султаномъдля навѣщанія ихъ и узнаванія, чѣмъ больны? Измаилъ-эфенди принималъ дѣятельное участіе въ устройствѣ военныхъ госпиталей и въ преобразованіи Медицинской-Школы, которой онъ былъ директоромъ ивъ которую при немъ принято было на казенное иждивеніе, кромѣ Турокъ, до ста человѣкъ воспитанниковъ раія, т. е. турецко-подданныхъ не мусульманъ: Грековъ, Армянъ и Евреевъ, съ содержаніемъ и полными правами наравнѣ съ правовѣрными; онъ также написалъ на турецкоиъ языкѣ брошюру "О првияваніи предохранительной оспы" и потомъ еще другую "О мѣрахъ противъ холеры". По-французски онъ объясяялся свободно и чисто, но съ безпрестанною примѣсью тривіальныхъ междометій, къ которымъ, впрочемъ, иностранцы обыкновенно прежде всего пристращаются, знакомясь съ чуждымъ имъ нарѣчіемъ: pristie, morbleu, matin! и т. п. частенько вырывались изъ устъ хекимъ-баши, чтб сначала, когда я съ нимъ познакомился, немало меня поразило.
   Измаилъ-эфенди жилъ на большой ногѣ нъ загородномъ домѣ (яли), выстроенномъ подлѣ долины Долма-бахче, надъ Босфоромъ и близь султанскаго дворца Чараганскаго. Однажды передъ обѣдомъ y него, къ которому я былъ приглашенъ вмѣстѣ съ нѣкоторыми другими европейцами, онъ представвлъ намъ дочь свою, дѣвочку лѣтъ семи или восьми, самой прелестной наружности, съ длинными белокурыми волосами и въ богатѣйшемъ, покрытомъ золотымъ шитьемъ костюмѣ, который ей подарила Султанэ-валиде, мать Абдулъ-Меджида. Ребенокъ вошелъ къ намъ безъ всякой робости, поклонился съсвойственною турецкимъ дѣтямъ важностью, опуская правую руку къполу и потомъ прикладывалъ ее ко рту и ко лбу, и сталъ разговариватъ очень умно и мило. Измаилъ-эфенди разсказалъ намъ, что Султанэ-валиде какъ-то разъ объявила его дочери; "что намѣрена пріискать ей жениха". -- Напрасно, сударыня, отвѣчала дѣвочка, я приду къ вамъ не иначе, какъ невѣстою падишаха!...
   По выѣздѣ моемъ изъ Констаитинополя я слышалъ, что Измаилъ-эфенди оставилъ прежнюю должность свою и сдѣланъ былъ, если не ошибаюсь, начальникомъ публичныхъ работъ. Онъ былъ первый хекимъ-баши, учившійся медицинѣ; званіе это хотя существовало и прежде, но ввѣрялось чиновникамъ не врачамъ. Непосредственный предшественникъ его въ качествѣ хекимъ-баши былъ Абд-ул-Хакь-эфенди, старикъ бойкій и умный, сдѣлавшійся въ послѣдствіи великимъ судьею Румеліи. Несмотря на умъ свой, Абд-ул-Хакъ-Эфенди однажды впалъ въ немилость, при столкновеніи съ другимъ старикомъ, несравненно его хитрѣе: съ хромымъ серіаскеромъ (главнокомандующимъ) Хозревомъ-пашею, извѣстнымъ соперникомъ и врагомъ Мехмета-Али египетскаго. Заключимъ эту главу нашего описанія разсказомъ сего произшествія, характеризующаго одну изъ сторонъ константинопольскихъ отношеній и въ особенности свойственное Туркалъ притворство, доведенное y нихъ до непонятнаго для насъ европейцевъ развитія.
   Когда въ послѣднюю турецкую кампанію побѣдоносныя войска наши заняли Варну, извѣстіе о томъ, привезенное въ Константинополь курьеромъ, чрезвычайно удручило Верховный Диванъ. Министры и высшіе сановники немедленно собрались, чтобъ посовѣтоваться, какъ, и въ особенности чрезъ кого передать эту вѣсть султану Махмуду, сдѣлавшемуся въ послѣдніе годы своей жизни очень раздражительнымъ. Совѣтъ, въ которомъ участвовали и Абд-ул-Хакъ-эфенди исеріаскиръ Хозревъ-паша, рѣшилъ, что никто другой кроиѣ сего последняго, не долженъ принять на себя это затруднительное порученіе. -- "Вы одни, сказали Хозреву, по лѣтамъ, высокому сану и вліянію своему на султана, можете докладывать еиу о содержаніи привезенныхъ изъ лагеря депешъ, не опасаясь ни гнѣва падишаха, ни дурныхъ для васъ послѣдствій". Послѣ нѣкотораго сопротивленія ceріаскеръ наконецъ согласился на это предложеніе и весь Совѣтъ, вмѣстѣ съ нимъ, отправился къ "европейскимъ сладкимъ водамъ", гдѣ на живописныхъ берегахъ древнихъ Сидариса и Барбизеса выстроенъ загородный дворецъ, въ которомъ тогда находился Махмудъ. Прибывъ туда, члены Совѣта остались всѣ въ пріемной залѣ, за исключеніемъ Хозрева-паши, который вошелъ во внутренніе поеои султана, прося товарищей молиться за него. Онъ просидѣлъ довольно долго y султана и потомъ возвратился къ ожидавшимъ его съ нетерпѣніемъ коллегамъ....
   -- Ну что? воскликнули всѣ въодинъ голосъ.
   -- "Ничего! Эфендимызъ (такъ называютъ въ обыкновенномъ разговорѣ султана) выслушалъ докладъ мой совершенно-хладнокровно, нимало имъ не огорчился, и отпустилъ меня весьма милостиво, прибавивъ только -- Аллахъ абкаръ (Богъ очень великъ.)"
   При этихъ словахъ въ голові хееимъ-баши какъ молнія блеснула мысль, конечно довольно логическая, но отъ которой онъ однакожь не получилъ желаннаго успѣха. "Если султанъ, подумалъ онъ, дѣйствительно такъ благосклонно принялъ Хозрева, когда тотъ передалъ ему вѣсть столь печальную, то Е. В. безъ-сомнѣнія обласкаетъ вѣрнаго служителя, который первый явится къ нему съ выраженіемъ соболѣзнованія, возбужденнаго въ вѣрноподданническомъ его сердцѣ извѣстіемъ о побѣдѣ гяуровъ". Не сказавъ ничего о намѣреніи своемъ, Абд-ул-Хакъ-эфенди улизнулъ изъ пріемной, воображая, что никто этого не замѣтилъ; но отъ колючихъ сѣрыхъ глазъ Хозрева ничего не могло скрываться, тонкія губы его сжались, чтобы скрыть злобную улыбку....
   Тотъ между-тѣмъ дорогою далъ физіономіи своей приличвое случаю выраженіе, растрепалъ бѣлую бороду, и съ поникшею головою, представился султану, который сидѣлъ въ углу дивана, y окна, и въ-самомъ-дѣлѣ показался ему необыкновенно спокойнымъ и даже веселымъ.
   -- "Нэ варъ, нэ іокъ, хекимъ-баши {} -- спросилъ онъ: -- какія ты намъ привезъ новости?"
   -- "Рабъ вашъ пришелъ излить передъ В. В., чувства глубокой горести, овладѣвшія имъ при слышаніи печальнаго извѣстія"... сказалъ старикъ тихо, вздыхая и взвѣшивая каждое слово.
   -- "Какое извѣстіе, хекимъ-баши? ты меня пугаешь... Говори скорѣе...
   -- Извѣстіе о несчастномъ событіи, о которомъ В. В. докладывалъ Хозревъ-паша....
   -- "Какое это событіе? спрашиваю тебя", повторилъ Махмудъ, котораго глаза засверкали и лицо покрылось краскою.
   -- Занятіе Русскими... крѣпости... Варны...
   -- "Что?... Русскіе взяли Варну? когда? не можетъ быть!... Это неправда, ты лжешь!... вскрикнулъ султанъ внѣ себя, соскочилъ съ дивана и бросился къ Абд-ул-Хаку....
   Читатели уже догадались, какъ дѣло было поведено хитрымъ Хозревъ-пашею; онъ Махмуду ничего не сказалъ о взятіи Варны, въ полномъ убѣжденіи, что непремѣнно найдется другой, нетерпѣливый, воспользоваться случаемъ, высказать падишаху свою преданность. Этотъ другой былъ нашъ хекииъ-баши. Осторожный какъ лисица, онъ однакожъ не замѣтилъ подставленной ему западни, и прямо полетѣлъ въ яму, выкопанную подъ его ногами: онъ лишился своего мѣста и многіе годы оставался въ немилости".
   Въ буквальномъ переволѣ эта фраза, весьма-употребительная въ Константинополѣ, значитъ: "что есть и чего нѣтъ".
   Можно жалѣть объ одномъ только: г. Рафаловичъ рѣдко дѣлится съ читателяѵя своими интересными замѣтками. Надо отдать справедливость русскимъ туристамъ и наблюдателямъ чужихъ нравовъ: въ послѣдніе годы у васъ появилось много отличныхъ статей по этой части. Вспомните увлекательно интересныя статьи гг. Боткина, Чихачева, Ковалевскаго, Березина и многихъ другихъ, не говоря уже о превосходныхъ путешествіяхъ, изданныхъ въ Россіи и переведенныхъ на иностранные языки. Книги подобнаго содержанія съ каждымъ годомъ пріобрѣтаютъ себѣ новыхъ читателей по всей Европѣ, читаются даже лицами, исключительно привыкшими къ легкому чтенію. Сочиненія Дюмонъ Дюрвиля, Б. Галля, Жакмона, Уаррена имѣли огромный успѣхъ: еще нѣсколько подобныхъ сочиненій, и страсть къ романамъ и повѣстямъ станетъ болѣе и болѣе слабѣть въ публикѣ. Мексиканскіе разсказы "Ферри" и "Картины Мисиссиппи" Герштеккера заключаютъ въ себѣ столько интереса фактическаго, внѣшняго, что авторовъ ихъ подозрѣваютъ въ произвольномъ искаженіи дѣйствительности, для "красоты слога". Такія путешествія можно сравнить съ историческими романами. Многіе люди, воспитанные на легкомъ чтеніи, увлекаясь романами Вальтеръ Скотта, незамѣтно получали охоту къ исторіи и съ жадностью брались за такія сочиненія, о которыхъ бы и не подумали, еслибъ не пришлось имъ прочесть нѣсколькихъ романовъ въ родѣ "Айвенго" и "Кенильфорта". Совсѣмъ тѣмъ, статьи о малоизвѣстныхъ странахъ, путешествія, въкоторыхъ, по прихоти авторовъ, собственная фантазія туриста сталкивается и перемѣшивается съ дѣйствительностію, не заслуживаютъ безусловнаго одобренія. Къ чести русскихъ писателей, нужно сказать, что они никогда почти не прибѣгаютъ къ такому средству угождать публикѣ. Ихъ разсказы и путешествія отличаются простотою и языкомъ истины. Если туристъ прибѣгаетъ къ выдумкамъ, это вѣрный знакъ, что онъ весьма невысоко цѣнитъ собственную свою особу: человѣкъ съ замѣчательнымъ и счастливымъ складомъ ума и въ мелкихъ фактахъ найдетъ интересъ и укажетъ его своимъ читателямъ. Какъ на разительный примѣръ такой способности разсказывать свои путевыя впечатлѣнія, я укажу на замѣтки графа Ростопчина, недавно напечатанныя. Какая наблюдательность, какая оригинальность въ воззрѣніи на самые простые предметы! какой живой, искусный, чисто русскій разсказъ!
   Къ самымъ плохимъ статьямъ апрѣльской книжки "От. Зап." безспорно, принадлежитъ начало одного романа. Но я не хочу говорить объ этомъ романѣ, а лучше скажу нѣсколько словъ объ одномъ существенномъ недостаткѣ, который встрѣчается въ произведеніяхъ русскихъ бельлетристовъ, новыхъ и старыхъ, за исключеніемъ весьма немногихъ.
   Недостатокъ этотъ назову я отсутствіемъ новыхъ мыслей или мыслей старыхъ, но выраженныхъ сколько нибудь оригинальнымъ образомъ. Подъ словомъ мыслей я не разумѣю какихъ нибудь глубокихъ, міровыхъ идей; нѣтъ, я просто желалъ бы въ сочиненіяхъ нашихъ повѣствователей встрѣчать болѣе замѣтокъ, выводовъ, пожалуй даже парадоксовъ, касающихся до жизни во всѣхъ ея проявленіяхъ, до тѣхъ приключеній, въ которыя попадаютъ лица, выведенныя на сцену авторами. Многіе изъ нашихъ повѣстей и романовъ отличаются счастливо выбранною основною идеею, но тутъ почти всегда и оканчивается заслуга писателя. Напрасно ищемъ мы въ самомъ изложеніи какихъ нибудь остроумныхъ замѣтокъ отъ лица самого автора или отъ одного изъ дѣйствующихъ лицъ; напрасно желаемъ мы разнообразія и пищи уму; всегда почти авторъ забываетъ, что онъ владѣетъ перомъ, а не кистью, что словесность и живопись имѣетъ каждая свою особенную дорогу. Слово "художественность", безпрестанно встрѣчающееся въ критикахъ и рецензіяхъ, еще болѣе начало путать дѣло. Бельлетристы начали болѣе и болѣе порываться въ область живописи, исписывать цѣлыя страницы изображеніями петербургскаго осенняго вечера или описаніемъ личности какого нибудь господина съ фіолетовымъ носомъ. И это многословіе, эти однообразныя картины не оживлялись ни одной бойкой выходкой, ни одною оригинальною идеею, гдѣ бы выказывался взглядъ автора на своихъ героевъ, на людей, на общество, на безчисленныя перипетіи, изъ которыхъ складываются горе и радости рода человѣческаго. Кажется нѣтъ отступленій, а читатель утомленъ; наговорено много, а читатель не обогатился ни однимъ новымъ свѣдѣніемъ.
   "Художественность, художественность,-- надо достигнуть художественности!" говорили безпрестанно ваши критики. Э, Боже мой, не думайте о художественности: она придетъ сама; а если не придетъ, то напрасно стали бы вы ее доискиваться. Я повторяю то, что уже сказалъ одинъ разъ: "имѣйте вкусъ, умъ и жизненную опытность, и вы будете имѣть все, чѣмъ только слѣдуетъ обладать бельлетристу".
   Въ подтвержденіе моихъ словъ я приведу примѣры нѣсколькихъ писателей, въ высшей степени обладавшихъ этими тремя условіями. Случалось ли вамъ читать мелкія повѣсти Шарля Бернара? {Повѣсти эти изданы въ двух томахъ подъ заглавіемъ: Le Paravent}Я готовъ поручиться головой, что самый опытный, самый серьёзный человѣкъ, взявши въ руки одну изъ этихъ повѣстей, не оторвется отъ нея до конца книги и вынесетъ изъ нея богатый запасъ мыслей умныхъ, оригинальныхъ и острыхъ. Эти повѣсти очаровательны по уму, которымъ они проникнуты. Въ нихъ все ново: и событія, простыя до чрезвычайности, и изображеніе, сверкающее остроуміемъ, нисколько не во вредъ свой плѣнительной простотѣ! Съ такимъ талантомъ, каковъ талантъ Бернара, можно смѣло писать огромнѣйшій романъ съ самымъ простѣйшимъ содержаніемъ. Пусть весь романъ заключаться будетъ въ описаніи гулянья двухъ нѣмцевъ по Крестовскому острову,-- если Шарль Бернаръ возьмется за него, мы и не замѣтимъ, какъ доберемся до послѣдней страницы.
   Другой примѣръ: Альфредъ де Мюссе. Его повѣсти и комедіи еще болѣе извѣстны нашей публикѣ, нежели сочиненія Бернара. Взгляните, сколько милыхъ отступленій, сколько свѣтскихъ афоризмовъ, сколько блестящихъ замѣтокъ раскидано въ этихъ мелкихъ произведеніяхъ, которыхъ нѣтъ средствъ назвать бездѣлками! A Карръ съ безжалостнымъ остроуміемъ, съ своимъ разочарованіемъ, разочарованіемъ души доброй и симпатической, робко укрывающейся въ эпикуреизмъ при всякомъ напорѣ враждебной дѣйствительности! Сколько ума, сколько мыслей! и этотъ умъ, эти мысли такъ приходятся по плечу каждому читателю.
   Обратимся теперь къ старымъ примѣрамъ. Указавши на знаменитыя имена Фильдинга и Свифта, я назову двухъ писателей, которые довели искусство и оригинальность изложенія до такой степени совершенства, что совершенно выпустили изъ вида всѣ условія внѣшняго интереса, или, лучше сказать, изъ самыхъ простѣйшихъ данныхъ построили созданія, изумительныя по своей оконченности. Что можетъ быть пустѣе содержанія знаменитаго Стернова романа: "Тристрамъ Шенди", а его нельзя читать не положивши передъ собой чистаго листа бумаги: мысли Стерна, высказанныя за столько лѣтъ до вашего времени, по оригинальности и вѣрности своей, такъ и просятся на бумагу; читатель боится позабыть хотя одну изъ этихъ драгоцѣнныхъ выходокъ! Рабле пошелъ еще далѣе Стерна: содержаніе его "Пантагрюэля" поражаетъ читателя своею дикостью, несообразностью и постояннымъ противорѣчіемъ съ дѣйствительностью; но посмотрите, что сдѣлалъ изъ этого содержанія эпикуреецъ, Roger Bontemps среднихъ вѣковъ! Исполненная могучей фантазіи, глубокою ученостью подъ прикрытіемъ шутки, отрадною философіею подъ личиною лукавой простоты,-- циническая сказка "Пантагрюэля" сдѣлалась драгоцѣннымъ достояніемъ Французской словесности, любимымъ чтеніемъ людей, изнуренныхъ жизненною опытностью, вѣрнымъ противоядіемъ отъ тысячи душевныхъ болѣзней!
   Названные мною старые писатели, конечно, не гнались за художественностью и эффектами, но каждый изъ нихъ спокойно обладалъ другимъ великимъ сокровищемъ -- многосторонними свѣдѣніями по всѣмъ отраслямъ науки. Чтеніе во многихъ случаяхъ помогаетъ жизненной опытности, только не надо думать, какъ думаютъ многіе бельлетристы, что для усовершенствованія своего таланта достаточно изученія изящной словесности разныхъ вѣковъ и разныхъ народовъ. Нѣтъ, тысячу разъ нѣтъ: одной изящной словесности недостаточно, недостаточно легкаго чтенія, нуженъ еще трудъ, нужна наука, во всей своей недоступной строгости. Много превосходныхъ чисто литературныхъ произведеній зарождалось при чтеніи страницъ Шеллинга, главы Тита Ливія и Taцита; сухая медицина породила замѣчательный "Дневникъ" доктора Гаррисона; изъ тумана средневѣковой схоластики воздвигнулось величественное зданіе "Божественной Комедіи". Итакъ, наука есть путь къ изящному, залогъ развитія всякаго таланта, вѣрный ключь къ сердцу человѣческому. Надо учиться языку идей съ такимъ-же стараніемъ, какъ учились мы въ дѣтскія лѣта какому-нибудь иностранному языку; чтобы оживлять произведенія своей фантазіи игрою свѣтлыхъ и оригинальныхъ мыслей, надобно идти искать эти мысли въ самомъ ихъ источникѣ.
   Заговоривши объ этомъ предметѣ, я долженъ откровенно признаться вамъ въ одной моей слабости. Русская критика заставила меня ненавидѣть слово "художественность", въ томъ смыслѣ, который приданъ былъ этому слову. Художественность эта принадлежитъ къ числу моихъ антипатій, c'est ma bête noire. Въ художественности, превратно понятой вижу я причину, по которой русская бельлетристика падаетъ болѣе и болѣе. Художественность представляется мнѣ въ видѣ луча, сошедшаго на голову избранныхъ персонажей, которые вслѣдствіе этого чрезвычайнаго происшествія отложили всякое попеченіе объ усовершенствованіи, о наукѣ и трудѣ. Художественность одарила васъ бельлетристами, подающими прекрасныя надежды, написавшими по одной очень отрадной вещи, и которымъ предстоитъ подавать эти надежды до конца своей жизни. Художественность есть критическая схоластика. Погоня за художественностью ведетъ къ тѣсному гулянью по микроскопическимъ уголкамъ общества, къ фантастическому роду, къ выворачиванію своей души на изнанку. Ложно понятой художественности обязаны мы за повѣсть г. Иваницкаго "Натальинъ день" (въ "Смѣси" No 4 "Отеч. Зап."), повѣсть, въ которой нѣтъ ни содержанія, ни искуснаго изложенія, ни мыслей, сколько нибудь свѣжихъ и оригинальныхъ. Одни голыя описанія лицъ, о которыхъ говорить не стоитъ, не оттого, чтобы эта лица были ничтожны, а оттого, что авторъ не съумѣлъ подсмотрѣть въ нихъ ничего занимательнаго. A сколько подобныхъ повѣстей является въ нашихъ журналахъ, а сколько ихъ явилось въ четыре, пять послѣднихъ лѣтъ! Что сталось со всѣми этими сценами изъ петербургской, провинціальной, деревенской жизни, съ этими подробнѣйшими описаніями темныхъ квартиръ и темныхъ жильцовъ? Неужели такъ плоха ваша память? Отчего же не улетаютъ изъ нея мысли Бернара, веселыя выходки Мюссе, Kappa, Жанена даже, который чуть слово скажетъ, такъ и разразится парадоксомъ? Мнѣ скажутъ, что мысль становится понятнѣе, осязательнѣе, если она облечена въ чисто пластическую форму, говорящую вашему воображенію. Не спорю; но что же сказать о вѣчныхъ описаніяхъ; о картинахъ, по прочтеніи которыхъ не остается въ головѣ ровно никакой мысли? Да ежелибъ наконецъ запасъ мыслей ибылъ достаточенъ, то стремленіе къ выраженію ихъ какъ только можно картиннѣе и образнѣе приведетъ писателя къ многословію и къ невозможности высказывать мысли, которыми онъ желаетъ дѣлиться съ своими читателями.
   Есть сочиненія, которыя при всемъ своемъ достоинствѣ, сухостью формы отталкиваютъ читателя. Такова извѣстная книжка Ларошфуко, и "Характеры" Лабрюйера. Вотъ скажутъ мнѣ, вредъ отъ обилія мыслей, высказанныхъ холодно, въ видѣ афоризмовъ,-- вотъ грустный примѣръ отсутствія художественности. Ничуть не бывало! тутъ кроется другой недостатокъ: неумѣнье стать въ ровень съ публикою. Лабрюйеръ и Ларошфуко воображали, что пишутъ для глубокомысленныхъ мудрецовъ и сатириковъ, а потому не имѣли большого вліянія на публику. точно такимъ же образомъ многіе изъ новыхъ нѣмецкихъ бельлетристовъ воображаютъ, что всѣ ихъ читатели въ совершенствѣ понимаютъ живопись и скульптуру, отлично знаютъ ботанику и астрономію. Нѣкоторые изъ этихъ замашекъ подмѣтилъ я и въ русскихъ писателяхъ и могъ бы подкрѣпить мое замѣчаніе примѣрами, еслибъ не боялся слишкомъ долго толковать о предметѣ, интересномъ только для небольшого числа моихъ читателей.
   Теперь обратимся къ "Москвитянину". "Мon amour porte malheur!" (любовь моя приноситъ съ собою бѣду) таинственно говорилъ мнѣ одинъ разочарованный юноша, который, не смотря на такія эффектныя рѣчи, видимо пугался и пошлѣлъ передъ всякою порядочною женщиною. По поводу новой книжки "Москвитянина", мнѣ пришла на память эта Байроническая фраза. Пересмотрѣвъ прежнія мои письма къ вамъ, я рѣшительно убѣдился, что похвала моя приноситъ несчастіе, по крайней мѣрѣ, въ дѣлѣ нашей журналистики. Похвалялъ я статью г. Ордынскаго "Аристофанъ", и до сихъ поръ напрасно жду продолженія этой прекрасной статьи; похвалялъ я вторую часть "Неточки" и "Неточка" перестала показываться; высказалъ я веселое чувство, возбужденное во мнѣ фельетонистомъ "Сына Отечества" и четвертая книжка "Сына Отечества" до сихъ поръ не являлась. А я сильно разсчитывалъ на эту книжку: думалъ подобрать еще страничку изъ остротъ неизвѣстнаго фельетониста. Горе мнѣ! нѣтъ ни "Сына Отечества", ни остротъ, ни Дмитрія Николаича, совершавшаго всякій день "обильныя возліянія Бахусу"! Впрочемъ объ иныхъ журналахъ можно и не такъ тужить: имъ не впервые прерывать свою дѣятельность въ серединѣ года. Подобная исторія повторилась съ "Чудодѣемъ" г. Вельтмана. Вы вѣроятно помните еще мой отзывъ о первой части этого романа, начавшагося такъ мило, такъ живо, оригинально, я который теперь продолжается... Боже мой, какъ онъ продолжается! Впрочемъ, не привыкать мнѣ къ этимъ разочарованіямъ, на свѣтѣ есть еще довольно романовъ, которые еще въ состояніи изгладить впечатлѣніе отъ "Приключеній, почерпнутыхъ изъ моря житейскаго".
   Оканчивая первую часть "Чудодѣя", г. Вельтманъ остановился на той самой страшной границѣ, знакомой всѣмъ романистамъ, на той границѣ, гдѣ смѣшное начинаетъ становиться карикатурнымъ и разнообразіе готово перейдти въ невѣроятность. Въ это время авторъ похожъ былъ на Кесаря передъ Рубикономъ. Еще одинъ шагъ, еще одна черта, еще одно хитросплетеніе -- и все погибло, нарушены всѣ правила, всѣ законы вѣроятія, всѣ условія изящества. Ожиданіе мое не было продолжительно. Рубиконъ былъ перейденъ во второй части романа.
   Одну справедливость могу я отдать г. Вельтману: онъ не колебался долго; онъ не выбиралъ блаженной середины, какого-то невозможнаго примиренія изящнаго съ нелѣпымъ. Онъ сдѣлалъ быстрый скачокъ, перебѣжалъ завѣтную границу, не оглядываясь назадъ, не жалѣя ни о планѣ, ни о героѣ, ни о читателяхъ, расположенныхъ въ его пользу. Alea jacta est! (жребій брошенъ) сказалъ г. Вельтманъ. И вотъ пошла старая потѣха: Даяновъ еще разъ прокатился изъ Москвы въ Петербургъ и изъ Петербурга въ Москву, самъ не зная куда онъ ѣдетъ; Сысой Павлычъ опять явился въ Москву, опять вошли кипрокво, лишніе, однообразные и невѣроятные. Только на этотъ разъ я уволю себя отъ дальнѣйшаго разбора "Чудодѣя", отъ всякаго выраженія участія къ бѣдному роману, который такъ удачно начался, я замѣчу только, что во второй части взбалмошный Даяновъ является уже не чудодѣемъ, а какимъ-то больнымъ субъектомъ. При свиданіи съ бывшею своею невѣстою Софи, Даянову приключается что-то похожее на припадокъ падучей болѣзни. Сцена эта возмущаетъ всякое чувство изящнаго... но чтожь съ этимъ дѣлать? такъ угодно прихотливому автору!
   Въ томъ же нумерѣ "Москвитянина" помѣщено продолженіе новой сказки Диккенса "Духовидецъ" (the haunted man), переведенной также въ IV нумерѣ "Отечественныхъ Записокъ", читателя "Современника" знаютъ эту повѣсть по краткому ея разбору въ третьей книжкѣ вашего журнала; въ этомъ разборѣ очень вѣрно обозначены и достоинства этого новаго произведенія Диккенсовой фантазіи и его недостатки, которыхъ, по несчастію, очень много. Многословіе, приторная чувствительность и какое-то запутанно-отрывистое изложеніе принадлежатъ еще къ меньшимъ ошибкамъ, въ которыя впалъ авторъ "Духовидца"; главнѣйшій недостатокъ этой сказки, по моему, заключается въ аллегорическомъ ея колоритѣ, напоминающемъ собою старинныя мистеріи, или, вѣрнѣе, фарсы (sotties), въ которыхъ напримѣръ "Обжорство", обвиненное въ умерщвленіи нѣсколькихъ человѣкъ, является на судъ, передъ лицомъ "Умѣренности" и "Воздержанія". Умѣренность и Воздержаніе, выслушавъ защиту обвиненнаго и его товарищей "Обѣда" и "Ужина", приговариваютъ всѣхъ преступниковъ къ какому-то медицинскому наказанію, поручивъ "Діетѣ" исполненіе судебнаго приговора. Нѣтъ сомнѣнія, что подобное сценическое представленіе могло имѣть успѣхъ въ XV столѣтія, какъ безспорно заключающее въ себѣ гигіеническія и моральныя истины, но, съ другой стороны, нельзя не сознаться, что страсть къ аллегоріи всего чаще можетъ вести къ созданію пьесъ и повѣстей, лишенныхъ всякаго литературнаго достоинства.
   Нѣтъ сомнѣнія, что Диккенсъ выбралъ свои аллегоріи нѣсколько удачнѣе, нежели авторъ старинной пьесы, содержаніе которой я сейчасъ вамъ разсказывалъ, но совсѣмъ тѣмъ "Духовидецъ" былъ принять очень холодно и въ Англіи и во Франціи. Диккенсъ, будто замѣчая основный недостатокъ своей новой повѣсти, старался затемнить аллегоріи и придать разсказу колоритъ фантастическій и заманчивый. Эта уловка не помогла: съ перваго взгляда можно подумать, что фантастическій родъ близокъ къ аллегоріи, но оно только такъ кажется: фантастическій родъ требуетъ дѣтской готовности поддаваться прихотямъ автора; напротивъ того, аллегорія предполагаетъ въ читателѣ какое-то пошлое стремленіе къ тонкостямъ, истолкованію каждой мысли по своему и безплодному созданію непонятныхъ хитростей. Для пониманія разсказа, основаннаго на страхѣ и суевѣріи, достаточно хранить впечатлѣнія дѣтскаго возраста,-- для уразумѣнія аллегорій потребно отворотиться отъ дѣйствительности и удариться въ метафизическія тонкости. Оттого-то читатели ненавидятъ всѣ произведенія, гдѣ въ чемъ нибудь проявляется аллегорія, оттого и Диккенса ждетъ совершенное паденіе, если онъ не свернетъ съ этой такъ неудачно выбранной дороги. Впрочемъ, за автора "Пиквикскаго клуба" бояться нечего: въ немъ такъ много пониманія дѣйствительности, такъ много сочувствія интересамъ общества, такъ много веселости и высокаго благородства нравственнаго, что эти достоинства возьмутъ свое и съ силою проявятся въ новомъ произведеніи, въ родѣ "Домби и Сына".
   Вѣроятно многіе изъ читателей, основываясь на заглавіи: "Духовидецъ", разсчитывали на одну изъ тѣхъ страшныхъ исторій, которыя такъ нравятся вамъ во время юности даже въ зрѣломъ возрастѣ пріятно дѣйствуютъ на воображеніе, уставшее отъ однихъ и тѣхъ же картинъ современной жизни; но, къ сожалѣнію, "Духовидецъ" страшенъ только по названію: привидѣніе, съ которымъ Редлю заключаетъ свои договоръ, можетъ назваться самымъ блѣднымъ и нестрашнымъ привидѣніемъ, которое когда-либо являлось въ англійской литературѣ, богатой привидѣніями и вообще страшными исторіями. Диккенсово привидѣніе не принадлежитъ даже къ разряду необходимо окровавленныхъ привидѣній пиринейскаго и удольфскаго замковъ, отъ которыхъ, во времена дѣтства, сердце ваше замирало и билось сильнѣе. Призракъ въ новой сказкѣ Диккенса -- какой-то аллегорическій призракъ, онъ не страшенъ,-- это не тотъ страшный и въ ужасъ приводящій призракъ, который является въ Матьюриновѣ "Мельмотѣ", и является непремѣнно передъ всякою бѣдою, передъ всякимъ преступленіемъ является въ какой-то тлетворной атмосферѣ, полной ужаса, тоски и отчаянія!
   Я далеко не раздѣляю того величаваго презрѣнія, съ которымъ многіе современные писатели смотрятъ на страшныя и фантастическія исторіи. Въ сердцѣ человѣческомъ есть одна струна, которая даетъ отголосокъ, если дѣло идетъ о страшномъ и сверхъестественномъ,-- для чего же пренебрегать этою струною? Можно не вѣрить невѣроятному и съ жадностью, съ трепетомъ сердца читать сказку Гофмана или разсказъ Матьюрина; не боясь показаться смѣшнымъ, я признаюсь передъ всѣми, что еще недавно, съ полнымъ удовольствіемъ, перечитывалъ единственный удачный романъ г-жи Радклиффъ, знаменитыя "Видѣнія въ Пиринейскомъ замкѣ", сочиненія Радклиффъ до сихъ поръ высоко цѣнятся въ Англіи, и Жоржъ Сандъ очень хорошо усвоила себѣ манеру англійской писательницы въ нѣкоторыхъ главахъ "Консуэло". Только справедливость требуетъ сказать, что описаніе покинутыхъ замковъ, подземелій и страшныхъ явленій у г-жи Радклиффъ вышли гораздо рѣзче и разительнѣе. Подобныя сцены и описанія составляли спеціяльность автора "Удольфскихъ Таинствъ". Еслибъ кто нибудь изъ нашихъ литераторовъ вздумалъ издать на чистой бумагѣ, въ хорошемъ переводѣ, "Мельмота" и "Видѣнія въ Пиринейскомъ замкѣ", изданіе разошлось бы все въ самое короткое время и понравилось бы многимъ читателямъ; а если бы передъ этими двумя романами помѣстить хорошія предисловія со взглядомъ на литературную дѣятельность Матьюрина и мистриссъ Радклиффъ, съ критическимъ обзоромъ многихъ другихъ писателей (Льюиса, Гофмана и т. д.), посвящавшихъ часть своего таланта на созданіе страшныхъ исторій, такой трудъ имѣлъ бы и весьма полезное значеніе.
   Чтобы кончить съ Москвитяниномъ, ядолженъ еще сказать, что журнальныя и другія замѣтки, помѣщаемыя въ этомъ журналѣ, cъ нѣкоторыхъ поръ уже не отличаются такою сжатостью, такимъ лаконизмомъ, какъ въ прежнее время. Г. Погодинъ, "большой любитель краткости", рѣже даритъ насъ своими коротенькими замѣтками, въ родѣ рѣчей извѣстнаго вамъ Альфреда Джингля. Не могу не радоваться этому усовершенствованію: но мнѣ очень мало саркастическаго элемента, и потому я охотно разстаюсь съ правомъ иногда покутить надъ такими замѣтками илаконическимъ слогомъ. Зато въ отдѣлѣ библіографіи Москвитянина начали являться разборы книгъ, чрезвычайно оригинальныя. Привожу одинъ изъ такихъ разгоровъ цѣ;ликомъ и безъ всякихъ измѣненій:
   
   Правила игры таро, или тарокъ. А. Б. Москва.
   "Игра тарокъ, извѣстная, какъ говорить авторъ, въГерманіи, Испаніи, Швейцаріи и другихъ государствахъ, по нашему мнѣвію, должна быть изъ самыхъ древнѣйшихъ. Мы даже полагаемъ, что эта старинная игра въ въ дураки, ибо въ ней дуракъ есть неизбѣжное лицо.
   Авторъ говоритъ, что "она играется особыми картами, которыя вмѣсто раздѣленія по мастямъ, на черви, бубны, трефы и пики, раздѣдяются на чаши (copas, coupes), динаріи (dineros, deniers), мечи (espadiltos, èpées) и пальцы (battos, hatons).
   Ha это же самыя масти (masc -- мазь, краска).
   Разсматривая филологически, первую масть составляютъ чары, чыры (coupes), сюры (sire), господа, владыки, вторую: бубны, beben, bube, bow, valet, varlet -- жильцы, дворовая стража, дворяне; третью: жлуди, желуди, trefle, trifolii, gladii -- мечи, крыжи, крыжаки, мечники; четвертую: вины, винныя, повинные, обязанное сборное поземельное войско, -- пѣхота, пѣшки, копѣйщики (piques).
   Изъ этого видно, что каждая изъ двухъ колодъ (коледа, -- кругъ, округъ, край, колотокъ, околотокъ, сторона) составляетъ городъ, станъ, безъ сомнѣнія, въ старину говорили играть въ города, въ гарды (gard), а не къ карты. -- Карты же (отдѣльго) называются y насъ и теперь листами,старшая масть называется козырь, какъ войско избранное, вооруженое косарями (саблями) Козаръ. -- Hussar, косачь -- Козакъ {Косарь, косачь -- Mäher, Mäder. Странное сближеніе словъ: Козарм, Хозары, переводѣ Нѣмецкій Магеръ, Мадаръ, Маджары. Прим. Москв.}.
   Русская старинная игра горка, совершенно одна и та же, что Banque, Bank -- что значитъ по Англійски насыпь, горка.
   Такимъ образомъ игра въ карты въ древности значило: игра въвойну, и масти составляли области и войска, точно также какъ шахматная игра состоитъ изъ короля, королевы, коней, слоновъ, офицеровъ и пѣшекъ (пѣхоты).
   Не излагаемъ правилъ игры тарокъ: каждый, желающій знать ее, можетъ купить крошечную книжечку. Мы упомянули объ ней, увлеченные тольуо мыслью, что можетъ быть, игры въ города, горку и въ дураки, пройдя всю Европу, возвратились къ намъ подъ облагороженными названіями Karlenspiel, Banque, и Таро или Тарокъ: точно также какъ какой-нибудь бердышъ-- въ Готическомъ измѣнился въ bardisan, изъ Готическаго въ Гальскій perluisane, въ Итальянскій partidjana, и возвратился къ намъ протазаномъ. Или: жупа {Въ древности власть, право, дарованное вмѣстѣ съ облаченіемъ. Почетное облаченіе было шуба, откуда Латинское juba -- власяница; мѣхъ; и jubeo -- править; guberna -- правило, корма; gubernator -- правитель, кормчій. Прим. Москв.} (область) перешло въ Готическое gubbe (жуббе), a далѣе на западѣ guberno и gubernator, соотвѣтственное древнему званію Жупанъ. У васъ области также назывались губами.
   Итакъ, изъ этого разбора явствуетъ,что банкъ есть тоже, что горка, карты тоже, что города, что слово губернія происходитъ отъ шубы, pertuisane отъ бердыша! Дивные филологическіе выводы! рѣдкая находчивость и правдоподобіе! Иному профану, непосвященному въ таинства этимологіи, покажется, что шуба вовсе не похожа на губернію. Но вотъ вамъ рядъ словъ, который сильнѣе всякихъ доказательствъ: шуба, жупа, juba, jubeo, guberna, gubernator, gubernia. Итакъ, шуба есть губернія. Convenez du moins qu'il a un peu changé sur la route.
   До слѣдующаго мѣсяца!
   

VI.

Май 1849.

   Во всякомъ образованномъ обществѣ можно сыскать довольно обширный классъ людей, заслуживающихъ глубокаго уваженія и сочувствія, не смотря на то, что эти люди не всегда способны къ практической дѣятельности. Это классъ дилетантовъ, не музыкальныхъ, а дилетантовъ области наукъ и искусствъ. У нихъ нѣтъ своей спеціяльности. Многіе изъ этихъ людей не берутъ пера въ руки, не играютъ ни на какомъ инструментѣ, нетвердо знаютъ исторію разныхъ школъ живописи, и, не смотря на то, одарены артистическимъ тактомъ, любовью къ наукѣ и искусствамъ. Ихъ любовь проста, безкорыстна и какъ-то боязлива. Они не требуютъ многаго ни отъ науки, ни отъ жизни, легко и безропотно мирятся съ дѣйствительностью; но ни одинъ изъ этихъ людей ни за какія блага практической жизни не отступится отъ своего права быть дилетантомъ. Они не склонны ни къ сатирѣ, мы къ мизантропіи; но всякій изъ нихъ глубоко убѣжденъ, что еслибы на свѣтѣ не было наукъ и художествъ, литературы и театра, то не стоило бы и жить на этомъ свѣтѣ ни одной минуты. Этотъ классъ публики, при всей своей малочисленности, часто рѣшаетъ участь многихъ литературныхъ предпріятій, поддерживаетъ искусство, направляетъ вкусъ большинства въ сценическомъ и музыкальномъ отношеніяхъ. Потому вліяніе его такъ важно, что каждый литераторъ желаетъ и долженъ желать полнаго къ себѣ участія со стороны малоизвѣстныхъ дилетантовъ. Лордъ Байронъ, баловень литературной славы, холодно встрѣчалъ похвалы знаменитѣйшихъ современниковъ; Вальтеръ Скоттъ, г-жа Сталь и самъ Гёте не сразу получали отвѣты на изъявленіе своего удивленія передъ талантомъ человѣка, написавшаго "Сарданапала" и "Дона Жуана". И этотъ самый Байронъ высоко цѣнилъ доказательства участія къ нему людей совершенно неизвѣстныхъ. Онъ тщательно хранилъ письма, полученныя отъ разныхъ темныхъ любителей поэзіи, и говорилъ, что каждое изъ этихъ писемъ онъ цѣнитъ выше диплома геттинтонскаго университета. Въ своемъ "Дневникѣ" онъ нѣсколько разъ упоминаетъ съ пріятнымъ чувствомъ о такихъ письмахъ. Приведу на удачу одно мѣсто "Байронова Дневника", отличающееся игривостью изложенія и нѣжнымъ чувствомъ, въ немъ выраженнымъ:
   "Что касается до славы, то въ мою жизнь я испыталъ ее,-- и можетъ быть на мою долю выпало ея больше, нежели я заслуживаю... Вчера заходилъ ко мнѣ прекрасный молодой человѣкъ, пріятель Вашингтона Ирвинга, нѣкто Коулиджъ, изъ Бостона. Онъ мнѣ понравился бы еще болѣе, еслибъ въ немъ было поменьше поэзіи и энтузимузія, какъ выражается одинъ мой пріятель. Мы много болтали о сочиненіяхъ Ирвинга, о Соединенныхъ Штатахъ и разстались пріятелями; но я подозрѣваю, что молодой любитель поэзіи не вполнѣ доволенъ мною. Онъ разсчитывалъ видѣть мизантропическаго джентльмена въ какихъ нибудь панталонахъ изъ звѣриной кожи, съ яростными взглядами, ждалъ услышать рѣчь, исполненную свирѣпыхъ односложныхъ выраженій -- и неожиданно встрѣтилъ во мнѣ свѣтскаго человѣка. Поэзія есть выраженіе возбужденной страсти и въ постоянномъ видѣ также невозможна какъ вѣчная лихорадка или постоянное землетрясеніе. Во всякомъ случаѣ, посѣщеніе молодого заатлантическаго энтузіаста меня очень порадовало.
   "Въ тотъ же день получилъ я интересное письмо отъ совершенно незнакомой мнѣ дѣвушки, изъ Англіи, съ буквами N. N. А. вмѣсто подписи. Къ удивленію моему, въ этомъ письмѣ не было ни малѣйшаго ханжества, ни пошлыхъ наставленій. Бѣдная дѣвушка пишетъ, что, по состоянію ея здоровья, ей слѣдуетъ ожидать скорой смерти, но что она не желаетъ оставить свѣтъ невыразивши мнѣ своей душевной благодарности за тѣ сладкіе часы, которые были ей доставлены чтеніемъ моихъ сочиненій. Въ заключеніе она проситъ меня сжечь ея письмо, но я этого не сдѣлаю, потому-что такое письмо для меня дороже диплома отъ всевозможныхъ университетовъ; читая такія письма, самъ начинаешь считать себя поэтомъ. Я хочу привести нѣсколько примѣровъ, изъ которыхъ можно удостовѣриться, что имя мое проникало подчасъ въ довольно отдаленные уголки свѣта.
   "Два или три года назадъ, въ Равеннѣ получилъ я письмо въ стихахъ, на англійскомъ языкѣ, изъ Дронтгейма, отъ какого-то чрезвычайно вѣжливаго норвежца. Оно до сихъ поръ гдѣ-то въ моихъ бумагахъ. Въ томъ же августѣ 1819 года пришло ко мнѣ письмо отъ гамбургскаго гражданина Якобсена, въ которомъ этотъ почтенный любитель моихъ сочиненій приглашалъ меня провести лѣто у него, въ Голштиніи. Къ письму приложены были: переводъ одной пѣсня "Корсара", составленный какою-то вестфальскою баронессою. Я вспомнилъ о баронессѣ Тундеръ-тенъ-Тронкъ въ Кандидѣ. Въ письмѣ Якобсена говорится, что "розы растутъ и въ Голштиніи". Стало быть кимврамъ и тевтонамъ не зачѣмъ было эмигрировать въ Италію. Странная вещь -- человѣкъ и его жизнь! Еслибъ въ настоящую минуту я подошелъ къ дому, гдѣ живетъ моя собственная дочь, дверь захлопнулась бы передъ моимъ носомъ, и, чтобы пройти, я долженъ былъ бы отколотить привратника,-- что весьма могло бы случиться. Въ замѣнъ того, еслибъ я явился въ Дронтгеймѣ или въ Голштиніи, меня встрѣтили бы съ распростертыми объятіями два семейства, которыхъ я въ глаза не знаю. Странная вещь -- извѣстность!"
   Не смотря на легкій тонъ этой замѣтки, всякій можетъ понять, до какой степени утѣшительны были эти выраженія сочувствія тому, кто былъ ихъ причиною. И утвердительно можно сказать, на постоянную, завидную извѣстность можетъ разсчитывать только тотъ писатель, который желаетъ нравиться не всей массѣ читателей, а однимъ дилетантамъ. Рабское угожденіе вкусамъ большинства читателей ведетъ къ успѣху, но къ успѣху холодному, полуфальшивому, не возбуждающему живого сочувствія. Таковы успѣхи Дюма и Евгенія Сю,-- успѣхи, выгодные для кармана, не совсѣмъ лестные для самолюбія.
   Обратимся, однако, къ нашимъ дилетантамъ. послѣдніе полтора года были тяжелымъ временемъ для любителей изящнаго во всей Европѣ. Науки и искусства будто замерли водъ вліяніемъ политическаго урагана; посреди общей тревоги, перестали являться созданія, для которыхъ нужно спокойствіе, спокойствіе и опять спокойствіе. "Области изящнаго предстоитъ грустная будущность": такъ думали и думаютъ всѣ, для кого нѣтъ жизни безъ спокойствія, безъ тихихъ радостей, обильно доставляемыхъ искусствами и пауками. Объ этомъ-то предметѣ намѣренья сказать нѣсколько словъ, не безъ основанія предполагая, что между нашими читателями есть много дилетантовъ, для которыхъ въ высшей степени важенъ вопросъ о будущности европейскаго искусства и литературы. Я буду говорить только объ одной литературѣ, потому-что сказанное о ней можетъ относиться равно ко всѣмъ отраслямъ ученой и артистической дѣятельности. Съ перваго взгляда можно увидѣть, что развитіе и успѣхи словесности находятся въ тѣсной зависимости отъ того направленія, по которому идетъ самая общественная жизнь. Въ самомъ дѣлѣ, науки цвѣтутъ тамъ, гдѣ больше спокойствія; всякій гражданскій переворотъ вредно дѣйствуетъ на литературу, которая томится и замираетъ при всякомъ страданіи общества. Основываясь на этихъ всѣмъ извѣстныхъ истинахъ, многочисленные любители словесности пришли къ весьма основательному опасенію за будущность европейской словесности, факты подтвердили ихъ предположенія: 1848 и начало 49 года были временемъ весьма невыгоднымъ для литературы большей части государствъ.
   Но это только одна сторона вопроса. Основываясь на опытахъ всѣхъ вѣковъ и народовъ, можно сказать съ увѣренностью, что за будущность словесности не слѣдуетъ опасаться ни одному образованному человѣку. Можно съ грустнымъ чувствомъ слѣдить за временнымъ охлажденіемъ къ искусству, можно ужасаться горькаго заблужденія народовъ, добровольно отступающихъ отъ спокойствія съ его возвышенными наслажденіями, но трепетать за вѣчныя идеи добра, красоты и просвѣщенія -- дѣло, показывающее недовѣріе къ провидѣнію. Напротивъ того, надо надѣяться, надо предвидѣть для словесности народовъ ту блистательную эпоху, въ которую наука и искусство сдѣлаются вѣрнымъ прибѣжищемъ людей, изнуренныхъ тяжелою опытностью. Чѣмъ болѣе горя и безпорядковъ на свѣтѣ, тѣмъ священнѣе должна быть тихая область словесности; прежніе примѣры доказываютъ намъ ту истину, что судьба, посылая скорбь роду человѣческому, посылаетъ и утѣшеніе въ этой скорби,-- приготовляя бури, готовитъ и убѣжище. Вотъ высокая роль европейской словесности, зародышъ ея прошлаго, настоящаго и будущаго величія!
   Подкрѣпимъ наши слова нѣсколькими примѣрами. Конецъ XVIII столѣтія и начало XIX были самымъ тяжелымъ періодомъ въ жизни государствъ Европы. Какъ и въ наше время, словесность много страдала отъ общественныхъ неустройствъ, отъ громадныхъ войнъ, которымъ и конца не предвидѣлось. Но, выдержавши первую бурю, словесность Англіи, Германіи и Франція явилась въ новомъ блескѣ, и отрѣшившись отъ плачевной дѣйствительности, пріобрѣла новую силу припомните знаменитѣйшія литературныя имена того времени, ихъ сочиненія, и вы убѣдитесь, что это отрѣшеніе было полное, совершенное. Изъ лучшихъ произведеній Гёте, исполненныхъ невозмутимаго, неподражаемаго спокойствія, можно ли догадаться, что этотъ человѣкъ жилъ и писалъ въ такое тяжелое время? Найдете ли вы хотя въ одномъ изъ романовъ Вальтеръ Скотта слѣды той ужасной и великой эпохи, когда Англія истощала всѣ свои силы въ борьбѣ съ Наполеономъ, съ часу на часъ ожидая нападенія и борьбы на собственной землѣ своей? Догадаетесь ли вы, что одна изъ лучшихъ сказокъ Гофмана писана имъ была въ то время, когда вся Европа сражалась подъ стѣнами Дрездена, въ одной полумили отъ мѣста сраженія, въ самомъ Дрезденѣ, занятомъ французскими колоннами? И самъ Байронъ, человѣкъ весьма практическіе и воспріимчивый, въ сочиненіяхъ своихъ съ какою-то отрадою отрѣшался отъ смутной и угрюмой дѣйствительности.
   Возьмемъ примѣры болѣе рѣзкіе. Кто угадаетъ, что Шериданъ, пламенный ораторъ великобританскаго парламента, принимавшій дѣятельнѣйшее участіе во всѣхъ важнѣйшихъ вопросахъ своего времени, могъ написать цѣлый рядъ комедій, полныхъ самаго добродушнаго юмора, запутанныхъ и комическихъ положеній,-- комедій, изъ которыхъ одна пріобрѣла себѣ огромную извѣстность, играется на всѣхъ европейскихъ театрахъ, давалась въ старое время и въ Петербургѣ, водъ названіемъ "Школы Злословія". Почти не вѣрится, что Ламартинъ могъ написать свои "Признанія" и "Рафаэля": такъ несходно теперешнее направленіе поэта съ временемъ политической его дѣятельности. Примѣры эти могутъ казаться странными для людей близорукихъ, но наблюдатель сердца человѣческаго легко усмотритъ причину, по которой люди, извѣдавъ тягость практической дѣятельности, смирившись вередъ уроками провидѣнія, жадно ищутъ утѣшенія въ отрадныхъ и нерушимыхъ истинахъ, въ наукѣ, въ невозмутимой области изящнаго.
   Подумавши такимъ образомъ, нельзя не придти къ тому убѣжденію, что словесность народовъ имѣетъ собственную свою жизнь, которая не гаснетъ, не смотря ни на какія заблужденія человѣчества, свои собственныя силы, которыхъ достаточно для сохраненія во всей чистотѣ всего, что есть на свѣтѣ прекраснаго и благороднаго. Исторія доказываетъ намъ, что истина всегда оканчиваетъ торжествомъ надъ заблужденіемъ и ложью. Позволительно ли послѣ этихъ уроковъ опасаться за просвѣщеніе, за словесность, это высшее и изящнѣйшее выраженіе просвѣщенія? Нѣтъ, словесность не погибнетъ при потрясеніяхъ; она вѣчно будетъ подходить на роскошную растительность тропическихъ странъ, подверженныхъ землетрясеніямъ, ураганамъ и волканическимъ изверженіямъ. Миновался подземный ударъ, пролетѣлъ сокрушающій вѣтеръ, и все-таки на землѣ стоятъ тѣже деревья, поля покрыты тою же зеленью, тѣми же ароматическими цвѣтами. Такова и область изящнаго.
   Изгнавши изъ сердца своего тяжелое сомнѣніе за будущность какой бы то ни было словесности, намъ, русскимъ, съ сладкою увѣренностью остается предугадывать блестящую пору Отечественной нашей литературы, которая ко всѣмъ прекраснымъ залогамъ своего развитія присоединяетъ еще ту огромную выгоду, что должна развиться посреди спокойствія, для народа, глубоко проникнутаго любовью ко всему родному. Путь, по которому будетъ идти наша словесность, рѣзко обозначился: публика требуетъ отъ писателей разработки матеріяловъ русской жизни, и писатели знаютъ, что однимъ подражаніемъ чужимъ образцамъ уже они не пріобрѣтутъ сочувствія публики. Любимые наши писатели Пушкинъ, Крыловъ и Гоголь этимъ-то путемъ и достигли своей славы; идти по другой дорогѣ и безполезно и невозможно. Безъ всякихъ фразъ и преувеличенія, я могу сказать, что вполнѣ убѣжденъ въ великомъ назначенія русской словесности и въ томъ, что она должна развиться въ громадныхъ размѣрахъ. Самые толки о бѣдности нашей словесности, показывая быстро развивающуюся потребность чтенія и сочувствіе къ отечественнымъ писателямъ, служатъ хорошимъ признакомъ. Та словесность небѣдна, которая въ теченіи сорока лѣтъ могла выставить имена Карамзина, Пушкина, Крылова, Грибоѣдова, Гоголя и Лермонтова. Обладая такими писателями, можно хладкокровно слушать толки о бѣдности словесности; скажу болѣе, можно радоваться этимъ отзывамъ. Словесность бѣдна тамъ. гдѣ безпрестанно кричатъ о ея богатствѣ и изобиліи геніевъ. Французская публика времени Людовика XIV была вполнѣ убѣждена, что при ней-то и наступилъ золотой вѣкъ словесности. Послѣдствія показали, много ли осталось изъ этого богатства, изъ этого золотого вѣка, который и донынѣ въ иныхъ учебникахъ ставится, съ литературной точки зрѣнія, въ уровень съ вѣкомъ Перикла, съ вѣкомъ Октавія Августа!
   Признаюсь откровенно, въ этомъ мѣсяцѣ изъ меня совершенно исчезъ духъ снисходительности, столько необходимый всякому читателю періодическихъ изданій, близко знакому съ тѣми трудами, которые неразлучны съ журнальными предпріятіями. Я давно замѣтялъ и прошу любителей чтенія на дѣдѣ провѣрить мое замѣчаніе,-- я давно замѣтилъ, что въ лѣтнюю пору самый невзыскательный читатель способенъ превратиться въ прихотливѣйшаго изъ критиковъ. Ясное небо, поля и лѣса, тихій и свѣжій воздухъ отнимаютъ всякое прилежаніе и гонятъ человѣка прочь изъ душной комнаты, изъ кабинета, заваленнаго книгами. Въ ненастный осенній вечеръ мы бесѣдуемъ съ книгою какъ съ другомъ, настроиваемъ свои мысли подъладъ сочиненія, лежащаго передъ нами; если книга написана вычурнымъ слогомъ, мы принуждаемъ себя становиться на ходули,-- если языкъ ея теменъ, мы ломаемъ себѣ голову до усталости; однимъ словомъ, мы возимся тогда съ какимъ нибудь посредственнымъ авторомъ словно съ неразговорчивымъ провинціяломъ, отъ скуки пріѣхавшимъ забросить пару словъ въ вашу пустыню... Но въ майскій день пропадаетъ наша снисходительность, исчезаетъ вниманіе; мы швыряемъ книгу съ неудовольствіемъ, смотримъ на все какъ на посѣтителя, съ которымъ не стоитъ поддерживать разговоръ! Такова уже природа человѣка: какъ бы хорошъ ни былъ вымышленный міръ, мы довольствуемся имъ только за неимѣніемъ лучшаго; при первой же улыбкѣ дѣйствительности, при первомъ свѣтломъ днѣ, мы бросаемъ этотъ міръи всѣ фантазіи. Пріятно въ трескучій морозъ сидѣть у камина и читать путешествіе по Южной Америкѣ, но лѣтомъ, при взглядѣ на самый нехитрый сѣверный пейзажъ, мы забываемъ и Анды, и цвѣтущія долины Мексики и Амазонскую рѣку,-- предметы, казавшіеся намъ такъ соблазнительными въ описаніяхъ туристовъ.
   Итакъ, въ одно свѣтлое майское утро получилъ я разомъ три нумера "Москвитянина" и три книжки "Библіотеки для Чтенія". Деревья распускались въ моемъ саду, ласточки порхали, и такъ далѣе. День былъ прекрасный, мѣстоположеніе недурно, расположеніе моего духа превосходное. И, не смотря на то, я не порадовался приходу журналовъ: вмѣсто того, чтобъ пересмотрѣть оглавленіе статей, припомнить начало тѣхъ изъ нихъ, которыхъ помѣщено продолженіе, и исполнивши эту обязанность, начать чтеніе терпѣливо и съ полною охотою, я началъ читать послѣднія страницы этихъ книжекъ. На послѣднихъ страничкахъ журналовъ обыкновенно помѣщаются статьи о модахъ. Почему захотѣлось узнать мнѣ, во что наряжаются петербургскія дамы, въ этомъ я не могу дать себѣ отчета. Захотѣлось ли мнѣ полюбоваться на тонкую гравировку картинокъ, обуяло ли меня, какъ выражается авторъ "Чудодѣя", "современное требованіе повапленнаго" (раскрашеннаго), или просто пожелалъ я, деревенскій домосѣдъ, увидѣть изображеніе стройныхъ хорошенькихъ дамъ въ вырѣзныхъ платьицахъ, только, соскучась чтеніемъ "Модъ" "Библіотеки для Чтенія", я вынулъ изъ журнала гравюры и началъ ихъ разсматривать.
   Но это продолжалось только одну минуту: я отбросилъ отъ себя эти три картинки. Откуда пріобрѣтаетъ "Библіотека для Чтенія" такіе милые обращики современныхъ костюмовъ? Такихъ картинокъ не видалъ я со временъ "Галатеи", давно забытой. Не говорю уже о самой незатѣиливой отдѣлкѣ и крайнемъ безвкусіи уборовъ, самыя физіономіи, изображенныя на трехъ картинкахъ, относятся къ разряду фигуръ, "во ужасъ сердце приводящихъ". Въ особенности хороша старуха въ зеленомъ платьѣ и съ вѣеромъ въ рукѣ. Все это рисовано въ Парижѣ, но доказываетъ одну только ту истину, что и въ Парижѣ есть плохіе граверы и модные журналы, отличающіеся безвкусіемъ.
   "Москвитянинъ" гораздо проще обходится съ отдѣломъ "Модъ", весьма интереснымъ большинству иногородныхъ подписчиковъ: этого отдѣла не существуетъ въ "Москвитянинѣ". Теперь я начинаю понимать практическое примѣненіе мысли о красотѣ и удобствѣ древняго наряда. "Москвитянинъ" не желаетъ унизиться до жалкаго описанія "мизерабильныхъ фраковъ" или дамскихъ нарядовъ, которые бываютъ иногда милы, только, къ несчастію, заклеймены заморскими названіями. Въ этомъ случаѣ редакція "Москвитянина" могла бы прибѣгнуть къ помощи остроумнаго филолога, который слово губернаторъ производитъ отъ шубы, а слово банкъ отъ горки. Стоитъ доказать, что пальто необходимо происходитъ отъ ферязи, жилетъ отъ охобня, мантилія отъ душегрѣйки и великій раздоръ между любителями древнихъ и новыхъ нарядовъ будетъ погашенъ окончательно.
   Можно обдѣлать другимъ образомъ отдѣлъ "Модъ" въ "Москвитянинѣ". За неимѣніемъ настоящихъ любителей древняго костюма, весьма легко создать себѣ воображаемыхъ денди, несуществующихъ львицъ и наряжать весь этотъ beau-monde согласно вкусу редакціи и любому списку какой-нибудь лѣтописи. Отчего не писать, напримѣръ: "Наши хваты (fashionables) уже не надѣваютъ жолтыхь сапоговъ съ вышивкой; на гуляньяхъ видны длинные сапоги изъ темно-бурой кожи. Бороды все еще носятъ клиномъ; волосы же, согласно съ лѣтнимъ временемъ, стригутъ довольно коротко". Если къ этимъ замѣткамъ прибавить еще нѣсколько описаній женскаго наряда, статьи будутъ интересны, по крайней мѣрѣ интереснѣе страницъ 32--40 9-го No "Москвитянина", наполненныхъ именами лицъ, бывшихъ на русскомъ праздникѣ древней столицы. Къ чему этотъ списокъ, который тянется на десяти страницахъ?
   Наконецъ, собравшись съ силами и выбравъ пасмурный день, я одолѣлъ всѣ три книжки "Москвитянина". Книжки эти не лишены интереса, преимущественно отрицательнаго; лучшія статья: 1) г. Маркова "Русскіе на Восточномъ Океанѣ" и 2) "Путешествіе Гаусмана".
   Но полученныя мною три книжки "Библіотеки для Чтенія" обильнѣе интересными статьями; потому-то я не могу посвятить "Москвитянину" много мѣста въ моемъ письмѣ.
   "Чудодѣй" г. Вельтмана не продолжается. Я очень радъ этому обстоятельству: можетъ быть, талантливый его авторъ посвящаетъ это время на исправленіе своего романа. Нельзя желать я надѣяться, чтобы передѣлка эта началась со второй части; не у всякаго хватитъ силъ и терпѣнія написать два раза одну и ту же часть сочиненія, какъ написалъ Байронъ третій актъ "Манфреда". Какъ бы то ни было, я почти убѣжденъ, что слѣдующія части новаго романа г. Вельтмана будутъ достойны первой части его "Чудодѣя". Недостатокъ бельлетристическихъ статей весьма ощутителенъ въ послѣднихъ трехъ книжкахъ "Москвитянина".
   Изъ раздѣленія періодическаго изданія, издававшагося ежемѣсячно, на 24 книжки, возникаетъ много трудностей, съ которыми бороться можно въ одномъ только случаѣ: если матеріялы журнала, заранѣе заготовленные въ большомъ количествѣ, отстраняютъ всякое помышленіе о необходимости спѣшной работы. Обязавши себя выдачею одной книжки въ каждыя двѣ недѣли, редакція незамѣтно приходитъ къ уничтоженію строгости въ выборѣ статей, и начинаетъ дарить подписчиковъ произведеніями слабыми, отрывками, неконченными повѣстями. Отъ этой невольной снисходительности спасти можетъ только большой запасъ готовыхъ статей; но тутъ раждается новое затрудненіе: не всякій сотрудникъ согласятся на то, чтобы его работа поступала въ разрядъ запасныхъ матеріяловъ, сохраняемыхъ на случай непредвидѣнныхъ потребностей. Я имѣю причину думать, что подобнаго запаса не находится въ редакціи "Москвитянина", и до крайности слабая повѣсть "Переписка", помѣщенная въ одной изъ послѣднихъ книжекъ этого журнала, вполнѣ подтверждаетъ мое заключеніе. Повѣсть эта принадлежитъ къ разряду такъ называемыхъ "Мармонтелевскихъ повѣстей", которыя надоѣдали читателямъ цѣлые десятки лѣтъ и, на Руси являлись нерѣдко. Самъ Карамзинъ не разъ принимался за подобныя повѣсти.
   "Мармонтелевскія повѣсти" отличались отъ всѣхъ прочихъ сухостью изложенія и происшествіями, происходящими "внѣ мѣста и времени". Герои этихъ сочиненій не принадлежатъ ни къ какой націи, не носятъ фамилій, личность ихъ не обозначается. На сценѣ дѣйствуетъ какой-нибудь Эрастъ, любезная его называется Лидіей или Лилой; но кто такіе Эрастъ и Лидія, въ какомъ городѣ живутъ эти примѣрные любовники,-- однимъ словомъ, всѣ подробности, обрисовывающія личность ихъ, скрыты водъ завѣсою тайны. Любители прекраснаго пола, тающіе при чтеніи описанія хорошенькой героини, напрасно станутъ доискиваться, была ли Лидія брюнетка, или блондинка; даже о глазахъ ея авторъ не скажетъ ни слова; авторъ знаетъ одно только: онъ говорятъ про чувства, про жизнь сердца, и потому не спрашивайте у него, хороша ли ножка у Лидіи и длиненъ ли носъ у ея Эраста! Такіе запросы непозволительны. Если нужны второстепенныя лица, подражатель Mapмонтеля и тутъ не затрудняется: онъ выводитъ на сцену герцога (опять безъ имени и безъ означенія, гдѣ находится его герцогство), его секретаря. Потомъ, въ довершеніе всего, въ повѣсти является какой нибудь Клавдіо или Лотаріо, коварный злодѣй, или добродѣтельный старикъ, по усмотрѣнію; дѣло сдѣлано, и пускай навязчивый читатель уже самъ догадывается, испанецъ или итальянецъ этотъ необходимый Клавдіо и Лотаріо.
   Къ подобнаго рода повѣстямъ относится и "Переписка". Содержаніе ея и ничтожно и изыскано въ одно и тоже время, "жизни сердца" въ этой повѣсти сколько угодно, а настоящей жизни вовсе нѣтъ. Дѣло въ томъ, что нѣкій Иванъ Петровичъ (хорошо что не Эрастъ) влюбленъ въ дѣвушку, по имени Иду (это уже не совсѣмъ хорошо). Влюбленные молодые люди (впрочемъ я не знаю даже молодые ли они: авторъ ничего ни говорятъ ни о ихъ возрастѣ, ни о ихъ мѣстопребываніи) пишутъ другъ къ другу по нѣскольку разъ въ день коротенькія записочки, въ родѣ лаконическихъ замѣтокъ. Разсуждаютъ они и о любви, и о повѣсти графа Соллогуба "Медвѣдь", и о горестяхъ одинокой жизни, но о свадьбѣ и о возможности увѣнчать свою возвышенную любовь бракомъ не говорятъ ни одного слова. Потомъ они разстаются; но причины разлуки скрываются во мракѣ неизвѣстности. Иванъ Петровичъ женится на другой, встрѣчаетъ Иду чрезъ нѣсколько лѣтъ послѣ свадьбы и жалѣетъ о своемъ бракѣ. Наконецъ онъ овдовѣлъ, онъ снова встрѣтилъ Иду, уже собирается къ ней свататься, но -- о ужасъ! -- Ида замужемъ. Итакъ исторія отношеній Ивана Петровича къ Идѣ можетъ тянуться безчисленное число лѣтъ, не принеся съ собою ни малѣйшаго удовольствія читателю. Впрочемъ надо отдать справедливость автору "Переписки": ему предстояла возможность вести свою повѣсть до безконечности, но онъ не воспользовался этою возможностью. Стоило уморить супруга романической Иды и между тѣмъ, снова заставить жениться туманнаго Ивана Петровича. Слѣдуя такой немногосложной системѣ, можно было растянуть повѣсть на тридцать пять печатныхъ листовъ. Авторъ этого не сдѣлалъ, и я благодарю его отъ всей души. Повѣсть принадлежитъ г-жѣ Жадовской; впрочемъ и безъ подписи можно догадаться, что она написана женщиною: мужчина не пропустилъ бы случая изъ разсказа сдѣлать повѣсть, изъ повѣсти романъ, изъ романа цѣлый рядъ романовъ,-- мужчина не отказался бы отъ случая изложить любовь Иды и Ивана Петровича на тридцати пяти листахъ крупной печати. Авторъ "Переписки" не поддается подобнымъ разсчетамъ, и потому я спѣшу преклониться предъ его истинно женскою деликатностью. Кстати о г-жѣ Жадовской. Въ "Москвитянинѣ" время отъ времени помѣщаются стихотворенія автора "Переписки". Стихотворенія эти принадлежатъ къ разряду обыкновенныхъ журнальныхъ стиховъ; они очень гладки и кромѣ того коротки. Я не слышалъ, чтобъ они кому нибудь особенно нравились; даже извѣстный вамъ мой сосѣдъ, снисходительный къ журнальнымъ стихотвореніямъ, говоритъ, что въ стихахъ этихъ нѣтъ "ни треску, ни задору". Вѣроятно и сама г-жа Жадовская пишетъ стихи безъ всякихъ притязаній на громкую славу и вовсе не заботится о поэтической извѣстности.
   Но не такъ думаетъ редакція "Москвитянина". Увлекаясь желаніемъ сказать доброе слово объ одномъ изъ участниковъ своего журнала, "Москвитянинъ" такъ услужилъ своей сотрудницѣ, что вѣрно г-жа Жадовская не совсѣмъ будетъ благодарна за подобную услугу. Вотъ въ чемъ дѣло: въ 9 книжки этого журнала, на страницѣ 15 (Смѣсь), цѣликомъ перепечатано частное письмо г-жи Жадовской къ одному изъ ея близкихъ знакомыхъ. Въ письмѣ этомъ, кромѣ небольшихъ стиховъ о лунѣ, нѣтъ ровно ничего замѣчательнаго въ литературномъ отношеніи; да и развѣ кто нибудь изъ литераторовъ обязанъ писать къ своимъ знакомымъ письма, годныя для "Смѣси" какого-бы то ни было журнала? Безъ всякаго сомнѣнія и г-жа Жадовская не разсчитывала видѣть своего письма въ печати. Вотъ письмо съ замѣткою отъ редакціи Москвитянина.
   

ПИСЬМО Ю. В. ЖАДОВСКОЙ КЪ Ю. H. БАРТЕНЕВУ (*)

   
   Вотъ я опять въ Ярославлѣ. Послѣ пятидневнаго томленія ужаснѣйшей дороги, я захворала, потомъ говѣла и пріобщалась, a теперь, не успѣла оглянуться, какъ ужъ и праздвикъ на дворѣ, и поздравленье не будетъ не кстати. Пусть письмо скажеть вамъ за меня отрадное: Христосъ воскресе! Хорошо, еслибъ оно съумѣло разсказать вамъ и всѣ теплыя и нѣжныя чувства, которыми полна душа моя, когда думаетъ о васъ и о вашей супругѣ. Да гдѣ!... Есть вещи и предметы, которые только профанируются словами... Прошло около двухъ часовъ, какъ я написала эти строки. Все это время я просидѣла безъ движееія, поддавшись какому-то невольному раздумью. Мысли одолѣли меня. A бѣда, какъ мысль овладѣетъ человѣкомъ! что ни станетъ говорить, выходитъ путаница. Надо, чтобъ человѣкъ владѣлъ мыслью, -- тогда что ни сольется съ языка, или съ пера будетъ носять отпечатокъ ясности и силы душевной. Какъ не задуматься? и небо ясно, и солнце свѣтитъ, да и дни такъ великия, такъ святы. Въ ушахъ звучатъ слова страданья и искупленья. Скоро смѣинтъ ихъ торжественная пѣснь воскресенія: a человѣкъ живетъ по горло въ грязи и тмнѣ страстей и заблужденій.... Какъ будто не для него звучитъ эта пѣснь, не за него умеръ Искупятель! -- Подумала я, и не кончу сегодня письма? Прощайте до завтра.
   На другой день.
   Съ добрымъ утромъ, почтенный и дорогой другъ мой! Утро сегодня ясно и весело; маленькая комнатка моя облита лучами солнца; зелень на окнахъ будто улыбается; цвѣтки жасмина дышутъ ароматомъ. Мнѣ кажется, что эти цвѣты, блѣдные и благоуханные, гармонируютъ съ моею жизнью... Отъ того я люблю ихъ болѣе другихъ цвѣтовъ. -- Мнѣ что-то особенно хочется получить отъ васъ письмецо. На этот разъ мнѣ нечего послать вамъ изъ моихъ сочиненій. Нашъ сборникъ обобралъ меня: вотъ одно стихотворения оттуда.
   
                  Рѣшенный вопросъ.
   
             Ну-ка, разскажи мнѣ, мама,
             Отъ чего такъ блѣденъ мѣсяцъ,
             Отъ чего, какъ бы робѣя,
             Тихо, изъ-за темной рощи
             Онъ украдкою выходитъ?
             Разъ, ты помнишь ли? съ зарею,
             Мы съ тобою, какъ-то, встали --
             Боже мой! съ какимъ сіяньемъ
             И какъ пышно, величаво,
             Надъ рѣкой всходило солнце.
             Отъ чего же мѣсяцъ блѣденъ?
             Ну-ка, разскажи мнѣ, мама.
             Отъ того, мой другъ, и блѣденъ,
             Что судьба ему велѣла
             Быть свидѣтелемъ отъ вѣка
             Дню невѣдомыхъ страданій,
             И страстей и преступленій.
             (Да хранитъ тебя Создатель!)
             Столько горькихъ слезъ печали,
             Столько тайныхъ думъ, ужасныхъ,
             Всякой день бѣдняжка видитъ,
             Что блѣднѣетъ, по неволѣ,
             Какъ ему приходитъ время,
             Робко, будто-бы украдкой,
             Выходить изъ темной рощи....
   
   Повѣсть мою: "Непринятая жертва" я перепишу для васъ, если вы пожелаете, въ томъ видѣ, какъ она вышла изъ-подъ пера моего. Мнѣ отрадно знать, что вы читаете мои произведеньица. Я не сочиняю ихъ, a ныбрасываю на бумагу, потому что эти образы, эти мысли не даютъ мнѣ покоя; преслѣдуютъ и мучатъ меня до тѣхъ поръ пока я не отвяжусь отъ нихъ, перенеся ихъ на бумагу. Можетъ отъ того и носятъ они печать той задушевной непременности, которая нравится многимъ.
   Ярославль
   1849. Марта 30.
   
   (*) Мы очень благодарны за сообщеніе этого письма, которое такъ хорошо знакомитъ съ личностію автора, слишкомъ извѣстнаго читателямъ Москвитянина, по его статьямъ. Ред.
   
   Послѣ смерти замѣчательныхъ писателей не разъ издавались въ свѣтъ ихъ письма, записочки и обрывки стиховъ. Бумаги, найденныя въ столѣ Гете, были напечатаны; одинъ англичанинъ перепечаталъ Поповъ переводъ "Иліады", обозначая всѣ вычеркнутыя слова и вставки; послѣ Лермонтова осталось много слабыхъ отрывковъ, которые тоже были пущены на свѣтъ Божій; вся переписка Вольтера издана была послѣ смерти; но, замѣтьте, всѣ эти лестныя вещи дѣлались по смерти прославляемыхъ авторовъ. "Москвитянинъ" пошелъ дальше.
   Признаюсь откровенно, если дѣло идетъ и о дѣйствительно знаменитомъ писателѣ, меня не всегда радуетъ тщательность, съ которою друзья его и наслѣдники спѣшатъ подѣлиться съ публикою каждымъ клочкомъ его письма, какимъ нибудь отрывкомъ неконченныхъ его стихотвореній. Русская литература ровно ничего бы не потеряла, еслибъ друзья Лермонтова не печатали его стихотвореній въ такомъ родѣ:
   
             На буркѣ, подъ тѣнью чинары,
             Лежитъ Ага Ибрагмъ,
             И руки скрестивши, татары,
             Стояли молча передъ нимъ.
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Лилѣйной рукой поправляя
             Едва пробившійся усъ,
             Краснѣетъ, какъ дѣва младая
             Кангаръ, молодой...
   
   И тутъ стохотнореніе оканчввается.
   Кости лорда Байрона вѣрно пошевелились во гробѣ, когда услужливые почитатели его генія, давно острившіе зубы на извѣстность творца "Донъ-Жуана", дождавшись наконецъ смерти великаго поэта, выпустили въ печать цѣлую тучу писемъ, альбомныхъ стиховъ и отрывковъ, написанныхъ имъ не для печати. "Вотъ -- говоритъ одинъ журналистъ -- стихи, написанные лордомъ на листкѣ нашей газеты". "Мы пріобрѣли -- писалъ другой -- записку Байрона къ какому-то итальянцу о покупкѣ экземпляра поэмъ Пульчи". Ревность къ отыскиванію и печатанію каждой строчки, написанной авторомъ "Гьяура", не разъ приводила къ весьма смѣшнымъ результатамъ.
   Одинъ разъ, издатели какой-то литературной газеты въ Англіи, года черезъ три послѣ смерти Байрона, узнали, что у книгопродавца Муррая, завѣдывавшаго изданіемъ всѣхъ его сочиненій, а въ отсутствіи лорда и нѣкоторыми домашними его дѣлами, хранится, безъ малѣйшаго употребленія, куча писемъ и записокъ великаго поэта. Запасшись деньгами и протекціею, спекуляторы явились къ Мурраю, который объявилъ, что все, сколько нибудь замѣчательное переслано Томасу Муру, составлявшему обширную біографію покойника. "Не осталось ли чего нибудь?" спрашивали любители посмертныхъ рѣдкостей. Муррай объявилъ, что у него осталось нѣсколько писемъ, которыя онъ будетъ хранить втайнѣ и не отдаетъ ни за какія деньги. Но издатели не уходили и почти со слезами требовали, чтобъ книгопродавецъ далъ имъ хотя одинъ лоскутокъ, хотя записочку, хотя счетъ по дѣламъ изданія первыхъ поэмъ Байрона. Муррай отвязался отъ нихъ, продавъ имъ нѣсколько счетовъ, конвертовъ, надписанныхъ рукою Байрона, и много листовъ корректуры "Корсара" и "Чайльдъ-Гарольда". Издатели ушли съ восхищеніемъ; Муррай же думалъ, что они дорожили этими рукописями, какъ автографами. На другой день, въ одной изъ газетъ помѣщено было длинное письмо отъ какого-то Вилькенса, называвшаго себя другомъ лорда Байрона, съ препровожденіемъ "интереснѣйшихъ его писемъ и стихотвореній" и съ обѣщаніемъ сообщать таковыя въ редакцію. Никто изъ литераторовъ и въ глаза не зналъ никакого Вилькенса, но письмо и слѣдующія къ нимъ статьи Байрона прочтены были всѣми. Статьи эти были такого рода:
   Письмо 1-е) Наборщики, damn them, врутъ безъ всякой совѣсти. Опять block вмѣсто blow. Я когда нибудь прійду къ вамъ и приколочу ихъ всѣхъ. Вашъ Байронъ.
   2-е) Что вы не были у Myppa? Шериданъ былъ очень пьянъ и упалъ съ лѣстницы. Вашъ Б.
   За тѣмъ слѣдовали стихотворенія, изъ которыхъ самое оконченное называлось "Посланіе къ моему книгопродавцу". Вотъ оно:
   
             I'm thankful for jour books, mu dear Murray
             But why don't sent me Scott's Monastery? *)
   *) Очень благодаренъ за книги, любезный Муррай, только почему не прислали вы мнѣ "Монастырь" Вальтеръ Скотта?
   
   Изъ всѣхъ читавшихъ эти диковинные остатки твореній великаго поэта одинъ Муррай зналъ, изъ какого источника заимствованы эти письма и стихотворенія. Всѣ эти произведенія точно были писаны Байрономъ -- на его счетахъ и корректурахъ.
   Но довольно о Байронѣ, о которомъ говорить составляетъ одно изъ моихъ наслажденій. Обратимся къ наслажденію болѣе скромному -- къ чтенію "Смѣси" 7, 8 и 9 нумеровъ "Москвитянина".
   Я постоянно думаю, что во всякомъ журналѣ отдѣлъ "Смѣси" долженъ быть едва ли не самымъ пріятнымъ отдѣломъ, для читателей по своему разнообразію,-- для издателей -- по легкости его составленія. Въ самомъ дѣлѣ, для составленія "Смѣси" требуется только вкусъ, да охота слѣдить за всѣми русскими и нѣкоторыми изъ иностранныхъ изданій. Но "Москвитянинъ", кажется, дѣйствуетъ на иныхъ основаніяхъ: мелкія статьи, помѣщаемыя въ "Смѣси" этого журнала, не увлекательны но своему интересу, а новости, сообщаемыя въ томъ же отдѣлѣ такъ стары, что напоминаютъ собою многихъ свѣтскихъ разскащиковъ, являющихся въ гостинныя съ новостями, о которыхъ всѣ уже давно перестало говорить.
   Вотъ одна изъ подобныхъ новостей.
   "Общественный Сватъ. Сватовство было всегда дѣломъ женскимъ; но въ Парижѣ и это ремесло отбиваютъ мужчины у женщинъ. Г. де Фой завелъ у себя контору сватовства, куда дамы, желающія выйдти замужъ, могутъ являться подъ строгимъ сохраненіемъ тайны, и по списку выбирать себѣ блистательныя партіи".
   Обращаюсь ко всѣмъ, читающимъ французскія газеты. Помнятъ ли они, что на четвертыхъ страницахъ листковъ "Presse", "Siècle" и "Journal des Débats", въ продолженіи пяти или шести лѣтъ (можетъ быть и гораздо болѣе) постоянно, по нѣскольку разъ въ мѣсяцъ, красуется объявленіе огромными буквами: M. de Foy négociateur en mariage, съ прибавленіемъ другихъ подробностей или съ девизомъ prudence, sincérité, secret. Этотъ-то г. Фуа, неизвѣстно, по какой причинѣ, названъ въ "Москвитянинѣ" Фоемъ, а о его пособіяхъ желающимъ вступать въ бракъ тотъ же "Москвитянинъ" сообщаетъ въ видѣ небывалой новости.
   Въ примѣръ неудачно выбранныхъ новостей я могъ бы привести еще нѣсколько строкъ 7 No "Москвитянина", гдѣ объ искусствѣ красить волосы говорится тономъ глубокаго негодованія. Объявленіе объ этомъ способѣ тутъ же названо непростительнымъ шарлатанствомъ. Въ сущности дѣло до крайности просто, я подобнаго рода объявленія встрѣчаются не въ одномъ Парижѣ и Лондонѣ. На дняхъ въ одномъ No "Полицейской газеты" я прочиталъ объявленіе какого-то книгопродавца о новыхъ книгахъ, съ маленькими комментаріями о достоинствѣ каждой изъ этихъ книгъ. Одинъ комментарій былъ чрезвычайно хорошъ: объявляя о новой русской драмѣ-былинѣ г. Славина, услужливый книгопродавецъ замѣчаетъ отъ себя, что это произведеніе не отличается трескучими эффектами, какъ многія новыя сочиненія, но что въ новой русской драмѣ-былинѣ все такъ просто, изящно и человѣчно... (Точки такъ и стоятъ въ концѣ объявленія).
   Любопытно узнать, какъ назвалъ бы "Москвитянинъ" эту рекомендацію, очевидно направленную на кошельки нашей братьи, иногородныхъ читателей!
   Вотъ еще одна изъ замѣтокъ "Москвитянина".
   "29 Апрѣля (н. с.) назначенъ былъ въ Парижѣ концертъ du jeune et brillant violoniste Léon Rеупіеr, le digne émule de Teresa Milanollo".
   Вы не повѣрите, что "Москвитянинъ" помѣстилъ эти Французскія слова, не удостоивъ ихъ переводомъ. Подобную странность трудно допустить въ какомъ бы то ни было изданіи; всякій писатель долженъ избѣгать употребленія иностранныхъ словъ безъ нужды и безъ ихъ объясненія. Или, по мнѣнію "Москвитянина", музыкальная новость такая ничтожная вещь, что ее нечего растолковывать читателю, незнакомому съ чужими языками? Въ такомъ случаѣ, зачѣмъ было ее печатать?
   Заговоривши о музыкальныхъ новостяхъ, нельзя не упомянуть о музыкальныхъ замѣткахъ, которыми всякій мѣсяцъ даритъ насъ "Библіотека для Чтенія". Этотъ журналъ также горячъ ко всему, что относится до скрипачей и піанистовъ, какъ холоденъ "Москвитянинъ" ко всему, что касается до музыки и живописи (исключая старинной русской живописи). "Москвитянинъ" съ молчаніемъ обходитъ Мейерберова "Пророка". "Библіотека для Чтенія" начала толковать о "Пророкѣ" за нѣсколько лѣтъ до его постановки на сцену Большой оперы. "Москвитянинъ" не любитъ виртуозовъ, которыхъ готовъ назвать скоморохами; въ замѣнъ того, когда въ "Библіотекѣ для Чтенія" начинаются ежемѣсячныя разглагольствованія о контрапунктѣ, арпеджіяхъ и полутонахъ, то простому дилетанту остается только сказать: Аллахъ великъ! и закрыть книгу съ чувствомъ глубокаго уваженія къ музыкальному критику журнала. Такой туманности выраженія не отыщешь и въ иномъ курсѣ метафизики. Вотъ, напримѣръ, опредѣленіе значенія слова "концертъ" (на 71 стр. Смѣси "Библіотеки для Чтенія", мартъ 1846): "Концертъ, по словамъ одного изъ новыхъ эстетиковъ, есть отраженіе изящной жизни въ глубокой страстной душѣ, обставленное участіемъ толпы, притомъ отраженіе, выраженное или цѣлымъ рядомъ ситуацій, или только нѣсколькими событіями".
   Вотъ опредѣленіе, поражающее своею ясностью. И, замѣтьте, въ немъ нѣтъ особенно хитрыхъ словъ; за исключеніемъ цѣлаго ряда ситуацій, отдѣльныя слова просты и понятны, а въ цѣломъ -- понимай какъ знаешь. Опредѣливъ такимъ образомъ значеніе слова концертъ, музыкальный критикъ описываетъ вамъ концертъ, игранный скрипачемъ Рубинштейномъ. Вотъ отрывокъ описанія, по истинѣ изумительный:
   "Малая септима, начинающая соло, предшествуя малой секстѣ, "даетъ этому соло чрезвычайно пріятный оттѣнокъ. Скоро мольный тонъ смѣняется дурнымъ, что немножко напоминаетъ итальянскую манеру. Впрочемъ, переходъ этотъ далекъ отъ тривіальности; онъ постоянно развивается въ пріятной гармоніи, и пріобрѣтаетъ замѣчательное значеніе посредствомъ акомпанимента духовыхъ инструментовъ. Окончаніе этой части тоже чрезвычайно эффектно: на среднихъ нотахъ слышится тема, а на верхнихъ пріятный акомпаниментъ арпеджіо, совершенно въ Мендельсоновскомъ родѣ..." Довольно, довольно!
   Меня спросятъ, да какимъ же образомъ слѣдуетъ писать статьи о музыкѣ? на это я могу отвѣчать только: пишите ихъ такъ, чтобъ книга не вываливалась изъ рукъ у зѣвающаго читателя. Избѣгайте толковъ объ арпеджіяхъ и мольныхъ тонахъ, а во всемъ остальномъ дѣлайте какъ знаете.
   Съ мѣсяцъ тому назадъ, Готье, одинъ изъ фельетонистовъ газеты "Presse", разбирая оперу "Донъ Пасквале", высказалъ нѣсколько живыхъ и оригинальныхъ мыслей о музыкальной критикѣ. "Напрасно говорятъ -- пишетъ Готье -- что статья о музыкѣ непремѣнно должна быть суха, почти недоступна большинству публики. Писать подобныя статьи можно двумя способами: или удариться въ технику и надоѣсть публикѣ, или для сообщенія читателю собственныхъ своихъ впечатлѣній, прибѣгнуть къ разсказу пестрому и блестящему, заимствовать сравненія изъ всѣхъ искусствъ, изъ природы, изъ живописи, изъ разныхъ поэтовъ, изъ воспоминаній любви, изъ впечатлѣній дѣтства. Если такая статья возбудитъ въ читателѣ впечатлѣніе, подобное тому, которое испытываетъ дилетантъ, слушая данное музыкальное произведеніе, цѣль достигнута и дальше идти невозможно.
   "Помните ли вы -- продолжаетъ Готье -- очарованную серенаду, которою начинается 3 актъ Дона Пасквале? {Серенада эта извѣстна петербургской публикѣ. У насъ ее пѣли гг. Упануе, Боріони и послѣ нихъ Сальви. Она начинается такъ: Com'e gentil, la notte al mezzo april.} Какими терминами, какими техническими выраженіями передать читателю то впечатлѣніе, которое мы чувствовади, когда занавѣсъ, поднявшись, открылъ передъ нами роскошную cumpagna di Roma, ряды виллъ, залитыхъ молочнымъ сіяніемъ мѣсяца, между аллеями высокимъ деревьевъ, длинная тѣнь которыхъ ложится по дорогѣ? какими ухищреніями передать роскошный мотивъ романса, раздающагося подъ окнами молодой красавицы, романса,-- то замирающаго, скрывающагося и съ свѣжестью раздающагося посреди ночи такой же свѣжей, такой же роскошной, какъ эта музыка, какъ эти слова?"
   "Тутъ не поможетъ техника; лучше попросимъ читателя вспомнитъ о любви въ южныхъ краяхъ, про серенады подъ балкономъ хорошенькой италіанки, которой черные глаза улыбаются вамъ изъ окна,вспомнить свѣжую весеннюю ночь, Римъ, ряды мраморныхъ виллъ, обнесенныхъ золочеными рѣшотками, бархатную зелень и первые весенніе цвѣты, пейзажи Клода Лоррена, про ревниваго мужа своей очаровательницы, про заснувшіе высокіе тополи, изъ которыхъ съ шумомъ вылетаютъ птички, встревоженныя приближеніемъ любовника, которому не спится въ эту ночь, призывающую къ любви..."
   Если сказать правду, музыкальная шутка Готье нравится мнѣ въ тысячу разъ болѣе дурныхъ и мольныхъ тоновъ, о которыхъ съ такою любовью распространяется "Библіотека для Чтенія". Я, вѣроятно, отчасти исказилъ мысли и выраженія французскаго фельетониста,-- прошу въ этомъ извиненія, потому что фельетона самого нѣтъ у меня подъ рукою.
   Между мелкими статьями "Библіотеки для Чтенія" довольно занимателенъ анекдотъ о благодарной щукѣ. Вотъ въ чемъ дѣло: какой-то докторъ, гуляя подлѣ пруда, увидѣлъ, что щука, плававшая вдоль берега, наткнулась на доску съ гвоздями, расшибла себѣ голову и отъ боли выпрыгнула на берегъ. Сострадательный медикъ осмотрѣлъ рану, сдѣлалъ перевязку и пустилъ щуку въ воду. На другой день щука, увидѣвши гулявшаго доктора, подплыла къ самому берегу и положила свою голову на ногу сострадательнаго человѣка. Докторъ возобновилъ перевязку и поласкалъ щуку. И съ тѣхъ поръ до настоящаго дня, щука, идеалъ всѣхъ благородныхъ рыбъ, постоянно подплываетъ къ берегу и ласкается къ доктору, который не можетъ нахвалиться такимъ добродушіемъ. Въ газетахъ часто, за неимѣніемъ матеріяла, появляются подобнаго рода утки (canards), Такимъ образомъ иногда "гамбургскій корреспондентъ нашъ сообщаетъ объ изобрѣтеніи воздушнаго шара, который ходитъ на парусахъ противъ вѣтра", иногда, вамъ пишутъ изъ Мюнхена, что одинъ нѣмецкій ученый придумалъ машину, "которая сама сочиняетъ письма", иногда разсказывается анекдотъ о томъ, какъ "одна кошка въ Парижѣ, потерявъ свою госпожу, старую дѣву, съ отчаянія повѣсилась надъ ея могилой". Подобныя свѣдѣнія, конечно, не доставляются ни гамбургскими, ни другими корреспондентами; вѣрнѣе предположить, что они пишутся въ редакціи газетъ на листкахъ корректуры; но "Библіотеку для Чтенія" нельзя заподозрить въ подобной тактикѣ съ анекдотомъ о благородной щукѣ: мы читали его и въ "Петербургскихъ Вѣдомостяхъ" и въ иностранныхъ журналахъ.
   Однако я начинаю становиться нѣсколько ядовитымъ, какъ выражается мой пріятель, тотъ самый, который называетъ собственныя свои рѣчи остротами. Чтобъ прекратить это направленіе, спѣшу поговорить съ вами о трехъ хорошихъ статьяхъ, помѣщенныхъ въ "Библіотекѣ для Чтенія" за послѣдніе три мѣсяца. Эти статьи принадлежатъ русскимъ путешественникамъ. "Очеркъ путешествія во Востоку", г. Диггеля, читается съ удовольствіемъ. Отъ души желаю, чтобы авторъ ея, видѣвшій столько интересныхъ подробностей изъ жизни народовъ мало извѣстныхъ, подѣлился съ публикою своими воспоминаніями. "Венеція" г. Яковлева еще интереснѣе, читается еще легче; наслажденіе, съ которымъ авторъ вспоминаетъ о царицѣ Адріатики, о городѣ поэтовъ, придаетъ его замѣткамъ поэтическій оттѣнокъ, то грустный, то восторженный, но выраженный отчетливо и просто, безъ лишнихъ риторическихъ украшеній. Въ небольшой статьѣ своей г. Яковлевъ не пропустилъ ни одной достопримѣчательности Венеціи, отъ обломковъ Буцентавра до воспоминаній о Байронѣ, отъ базилики св. Марка, до византійскихъ мозаиковъ, отъ венеціянскихъ женщинъ до кроатовъ, отъ картинъ Тиціана до жидовскихъ лавокъ. Вся статья заполнена описаніями, но описанія эти не утомительны -- вещь весьма рѣдкая въ запискахъ туристовъ. Не смотря на то, я не вполнѣ одобряю манеру путешественниковъ отдѣлываться одними описаніями того, что они видѣли. Вводные эпизоды, легенды, сцены, схваченныя на пути и характеризующія извѣстную часть общества, всегда на мѣстѣ въ трудахъ путешественника, какъ ни важны будутъ эти труды. Г. Ковалевскій очень хорошо знаетъ это обстоятельство, и оттого-то его статьи такъ нравятся публикѣ.
   Въ мартовской книжкѣ "Библіотеки для Чтенія", помѣщена четвертая часть сочиненія г. Ковалевскаго, извѣстнаго читателямъ подъ заглавіемъ: "Странствователь по сушѣ и морямъ". Эта часть носитъ названіе "Нижній Дунай и Балканы"; она начинается общимъ очеркомъ Европейской Турціи и оканчивается картиною Дарданельскаго пролива, заключая въ себѣ описаніе Булгаріи, Ниша, Адріанополя и Стамбула.
   Путевыя замѣтки г. Ковалевскаго принадлежатъ къ небольшому числу сочиненій этого рода, которыя столько же относятся къ разряду произведеній изящной словесности, какъ къ разряду обыкновенныхъ путешествій. Такъ, напримѣръ, четвертая часть "Странствователя по сушѣ и морямъ" достойна полнаго вниманія читателей и по интересу содержанія и по искусству, съ которымъ веденъ разсказъ. Передавая свои путевыя впечатлѣнія, талантливый авторъ постоянно имѣетъ въ виду самого читателя, заботится о томъ, чтобы сдѣлать изложеніе разнообразнымъ и по возможности оригинальнымъ, и -- надо отдать справедливость -- вполнѣ достигаетъ своей цѣли. Разсказъ ведется такъ тщательно и искусно, какъ только можетъ вестись занимательная драма или романъ, обдѣланные съ охотою и знаніемъ дѣла. Замѣтивъ, что подробности статистическія начинаютъ занимать много мѣста, г. Ковалевскій спѣшитъ оживить ходъ разсказа какою нибудь сценою, страшною исторіею, характеристическимъ анекдотомъ, и такимъ образомъ, давши читателю отдохнуть, снова увлекаетъ его къ подробностямъ серьёзнымъ, но переданнымъ съ рѣдкою легкостью.
   У г. Ковалевскаго нѣтъ той живописности описаній, той концентрированной наблюдательности, которыя такъ блистательно выказываются въ путевыхъ письмахъ г. Боткина, произведеніяхъ въ своемъ родѣ образцовыхъ: въ замѣну того г. Ковалнвскій въ совершенствѣ усвоилъ себѣ манеру лучшихъ французскихъ туристовъ, остановившись однако на томъ рубежѣ, который отдѣляетъ путешествіе отъ исторіи вымышленныхъ событій. Основываясь на этомъ отличительномъ достоинствѣ нашихъ туристовъ, именно на ихъ добросовѣстности, я и сказалъ когда-то въ одномъ изъ моихъ писемъ, что ни одинъ изъ русскихъ путешественниковъ не впадалъ въ тѣ недостатки, которые сотнями попадаются въ книгахъ Ферри, Уаррена и другихъ иностранныхъ путешественниковъ.
   Чтобы дать вамъ понятіе о новой статьѣ г. Ковалевскаго, я приведу нѣсколько мѣстъ изъ четвертой части Странствователя.
   Вотъ какъ разсказываетъ г. Ковалевскій приключенія одной болгарской дѣвушки:
   "На обратномъ пути въ Нишъ, мы остановилисъ въ Поджармахъ, одной изъ деревенекъ, которыми усѣяна роскошная Нисауская долина. Проводникъ нашъ повелъ насъ прямо въ домъ своего тестя; самъ онъ жилъ тутъже и это былъ родъ визита доброму Булгару, оказашему намъ столько услугъ на пути. Притомъ же наше любопытство подстрекалось желаніемъ увидѣть его жену, о красотѣ и романическомъ приключеніи которой вы уже слышали отъ погонщиковъ нашихъ лошадей. Старикъ Булгаръ, уже предувѣдомленный о посѣщеніи, принялъ насъ съ гостепріимствомъ истинно славянскимъ. Вскорѣ явилась и Елена, прекрасная Елена, въ полномъ значеніи этого слова, не смотря на ея нарядъ, который далеко не такъ красивъ какъ нарядъ балканскихъ Булгарокъ. Она была въ рубахѣ съ широкими рукавами, шитой по всѣмъ швамъ и особенно на плечахъ и y груди разноцвѣтными шерстями въ узоръ и въ опрегатѣ. Опрегатъ состоитъ изъ двухъ пестрыхъ шерстяныхъ передняковъ, одинъ сзади, другой спереди, замѣняющихъ юбку, вообще не красивъ и очень похожъ на малороссійскую запаску. Платочекъ повязанный почти на темѣ головы, такъ что изъ подъ него вполнѣ были видны прекрасные, черные, лоснящіеся волосы, ожерелье изъ разнородныхъ монетъ турецкихъ, австрійскихъ и древнихъ римскмхъ, и наковецъ жесткіе неуклюжіе опашни на ногахъ, какъ y Черногорокъ, довершали ея нарядъ. Прибавьте къ этому загорѣлую кожу лица, довольно огрубѣлыя руки, и вы согласитесь, что все это не могло выставить красоту Елены: за всѣмъ-тѣмъ она все еще могла поразить изысканный вкусъ Европейца. Между горными Славянами и не рѣдко встрѣчалъ подобную типическую красоту высокій гибкій ростъ, черные, большіе глаза, густыя правильныя брови, римскій носъ и какое-то особенное достоинство, благородство во всѣхъ чертахъ невольно поражаютъ путешественника въ этой странѣ рабства и уничиженія. Елена, или Еленка, служила разительнымъ образцомъ той красоты.
   Горныя Булгарки зимою, и иногда въ большіе праздники лѣтомъ, носятъ еще зубунъ, родъ кафтана, безъ рукавовъ, изъ бѣлаго сукна, неуклюжій и некрасивый; онъ шьется изъ трехъ частей, такимъ образомъ, что всѣ выпуклости тѣла являются въ немъ какъ-то угловатыми, что очень безобразитъ станъ женщины, между тѣмъ какъ простыя рубахи если не возвышаютъ его прелестей, то и не скрываютъ.
   Исторія Елены одна изъ тѣхъ, которыя здѣсь часто случаются, но не всякій такъ счастливо выпутывается изъ бѣдъ какъ наша героиня. Ее увидѣлъ Якубъ-паша: какъ это случилось, не знаю; христіанскія дѣвушки скрываются отъ взоровъ Турка, какъ голубь отъ налета ястреба, a что она не искала встрѣчи съ Якубомъ, не съ намѣреніемъ попадась ему на гдаза, это ясно показываютъ послѣдствія. Какъ-бы то ни было, только вскорѣ послѣ того прибѣжалъ въ Поджарацы изъ Ниша Булгаръ, служившій на конюшнѣ y Якуба, и, запыхавшись, объявилъ, что паша приказалъ нишскому аяну взять съ собою нѣсколько человѣкъ солдатъ и отправиться въ Поджарацы по какому-то важному дѣлу, по какому? онъ не слышалъ; но зная склонность Якуба и судя по таинственности, съ какою онъ отдавалъ приказаніе, и спѣшности сборовъ въ путь, должно предполагать, что дѣло касалось какой нибудь красавицы. Вслѣдствіе такого показанія, всякій, y кого была дочь хороша, или казалась ему хорошенькою, тотчасъ-же приказалъ ей бѣжать куда глаза глядятъ и скрываться гдѣ можетъ. Жители совсѣмъ думали уйти въ горы съ имуществомъ, какое могли захватить, да поразмыслили, что вѣдь Якубъ же самъ говоритъ, что пришелъ успокоить ихъ, a не грабить, и вины за собой они никакой не знали, да наконецъ и не успѣютъ укрыться со всѣмъ добромъ и маленькими ребятишками. Лучше дождаться на мѣстѣ. Что будетъ, то будетъ! Можетъ быть это еще одна ложная тревога.
   Поджарачане не долго ждали. Вскорѣ явидся аянъ и съ нимъ человѣкъ двадцать кавасовъ и прямо -- къ отцу Елены. "У тебя есть дѣвка?" -- Есть. -- "Гдѣ она?" -- Уѣхала къ сестрѣ, что замужемъ, за сто верстъ отсюда! -- "Врешь! Ее видѣли вчера въ деревнѣ." -- Вчера можетъ и видѣли, a сегодня до разсвѣта уѣхала.
   Аянъ не затруднился бы отправиться за сто верстъ, но онъ могъ не найти и тамъ предмета своихъ поисковъ, a между тѣмъ Якубъ вскорѣ намѣревался оставить Нишъ. Конечно, для этого можно-бы было и повременить, но Якубъ не любилъ временить въ такихъ дѣлахъ, a вовсе откладывать ихъ и подавно. Аянъ принялся за отца Елены.
   Между-тѣмъ старики собрались y субаши за совѣтомъ, какъ выручить, чѣмъ бы спасти отца Елены. Слѣдствіемъ ихъ совѣщянія было то, что къ ночи субана явился къ аяну и предложилъ сумму, какую могъ собрать, только-бы аянъ выпустилдъ изъ тисковъ бѣднаго старика. "Мнѣ голова дороже твоихъ денегъ, отвѣчалъ аянъ; а явлюсь къ пашѣ, безъ дѣвки, такъ и прощай моя голова! Завтра я примусь не такъ пытать старика: выскажетъ все. "Деньги же онъ взялъ въ зачетъ будущихъ своихъ послугъ.
   Субаша передалъ громадѣ все какъ было. Старики и головы опустили. Тяжела была для нихъ ночь, a для бѣднаго отца Елены и говорить нечего. Онъ готовился выдержать на другой день, всѣ ужасы пытки и умереть, твердо рѣшившись не говорить, гдѣ скрывалась Елена, хоть онъ и догадывался о томъ. Никто не смыкалъ глазъ въ деревнѣ, кромѣ кавасовъ, которые послѣ шумнаго пированья на чужой счетъ спали мертвымъ сномь. Вдругъ въ полночь раздались голоса: Албанцы, Албанцы! Деревня запылала со всѣхъ сторонъ, какъ это всегда случается при ихъ появленіи, и при блескѣ пожара замелькали здѣсь и тамъ длинныя ружья и ятаганы. Кавасы едва успѣли вскочить на лошадей и ускакать со своимъ аянонъ, оставивъ однако двухъ трехъ за мертво на пути. Албанцы неслись прямо къ дому отца Елены, какъ-бы къ сборному пункту, не трогая ни кого и ничего на пути своемъ, что впрочемъ не сей-часъ замѣтили жители. Впереди всѣхъ мчался лихой наѣздникъ, которому казалось не было и пятнадцати лѣтъ, потому что еще и легкій пухъ не пробивался на лицѣ. Онъ бойко соскочилъ съ лошади и вошелъ въ домъ. Ужасъ овладѣлъ имъ, когда онъ никого не нашелъ въ домѣ; онъ кидался во всѣ стороны и вскорѣ нашелъ въ чуланѣ, связаннаго по ногамъ и рукамъ, старика и кинулся къ нему: этотъ юноша была сама Елена. Тутъ все объяснилось. Елена скрылась въ лѣсъ; но спасаясь отъ одной бѣды, наткнулась на другую. Толпа гайдуковъ привѣтила ее и окружила. Къ счастію между ними было нѣсколько человѣкъ изъ Поджарацъ. Они узнали ее и не допустили въ обиду другимъ. Еленка разсказала гайдукамъ всю исторію и заклинала ихъ спасти отца но что они могли сдѣлать? Освободить старика силой быдо нетрудно, но они знали, что Якубъ не оставить такого постуика безъ отмщенія; сами они не боялись его гнѣва, но многіе имѣли родныхъ и дѣтей въ деревнѣ, a месть Якуба неизбѣжно разразится не только на одной ихъ деревнѣ, но и надъ всѣмъ округомъ. Гайдуки придумали хитрость. Передъ тѣмъ, незадолго, они вырѣзали небольшую албанскую шайку, слѣдовательно запасъ албанскаго платья и оружія y нихъ былъ великъ; они рѣшились переодѣться и напасть на деревню подъ видомъ Албанцевъ. Успѣхъ, какъ мы видѣли, совершенно оправдалъ ихъ предпріятіе. Чтобы болѣе скрыть это происшествіе, нѣкоторыя изъ семей оставили свои домы и отправились въ горы и лѣса, вмѣстѣ съ гайдуками. Оставшіяся же разумѣется распустили слухъ, что ихъ увели Албанцы. Якубъ вскорѣ оставилъ Нишъ, a потому и Еленка съ отцомъ возвратилась домой; черезъ недѣлю она вышла замужъ за предводительствовавшаго гайдуками во время нападенія на деревню, который теперь былъ самымъ мирнымъ селяниномъ и въ теченіи всего времени, что былъ съ нами, не обидѣлъ ребенка, не произнесъ грубаго слова."
   Не опасаясь наскучить читателямъ, я попрошу позволеніе привести еще одинъ въ высшей степени интересный эпизодъ. Въ Мачинѣ г. Ковалевскій встрѣтилъ столѣтняго запорожца, у котораго увидѣлъ онъ кинжалъ съ надписью "отъ Павла Джонса другу запорожцу Иваку 1688". Павелъ Джонсъ -- это тотъ самый американскій корсаръ Поль Джонсъ, котораго похожденія служили канвою для знаменитаго куперова романа "Лоцманъ" и повѣсти Дюма le capitaine Paul {См. Современникъ 1848, No 6, статью "Джемсъ Фениморъ Куперъ".}. Извѣстно, что по окончаніи войны за независимость герой Соединенныхъ Штатовъ вступилъ въ русскую службу и отличился при сожженіи турецкаго флота герцогомъ нассау-зигенскимъ. Запорожецъ Ивакъ участвовалъ тоже въ этомъ славномъ дѣлѣ и вотъ часть его разсказа о Полъ Джонсѣ:
   -- Въ нашу ладью, говорилъ мнѣ Ивакъ, приспѣло два человѣка, съ казакомъ отъ самаго Нассау, честить ихъ какъ старшихъ, особенно одного изъ нихъ.
   -- A какъ его называть? спросили мы проводника.
   -- Павломъ.
   -- A величать?
   -- Онъ неправославный, такъ и отчества нѣтъ.
   -- Такъ есть какой-нибудь чинъ, бригадирскій, что ли?
   -- Чинъ не бригадирскій, а высокій.
   -- Что жъ по чину, или по просту, Павломъ звать?
   -- Такъ Павломь и зовите.
   Павеіъ былъ одѣтъ попросту, какъ и всѣ мы; только оружіе было славное; собою бравый, маленько съ просѣдью, но еще совсѣмъ дюжій; работать силенъ и дѣло наше крѣпко разумѣлъ. Только взошелъ на ладью, давай ворочать все по своему: осмотрѣлъ снасти, оружіе, боевые снаряды, пожурилъ кого слѣдовало, похвалилъ иного, все черезь своего толмача, который только и гораздъ былъ на то, чтобъ передавать рѣчи отъ одного другому; потомъ втащилъ на бортъ лодчонку, приладилъ къ ней руль, прибралъ пару добрыхъ веселъ, обвернудъ ихъ тряпьемъ и, сдѣлавъ все какъ слѣдуетъ, присѣлъ отдохнуть.
   -- Тѣмъ временемъ, продолжалъ Ивакъ, стало смеркаться; подали ужинъ, Павелъ присѣлъ къ намъ въ кружокъ возлѣ миски; ѣлъ, и балагурилъ какъ свой. Послѣ ужина выдалъ вамъ двойную порцію; мы развеселились и затянули пѣсню, да пѣсня вышла заунывная; ужъ такъ видно созданъ человѣкъ, что подъ часъ хоть и весело ему, а сердце поетъ не нарокомъ, какъ будто чуетъ бѣду или вспоминаетъ о ней. Нашъ Павелъ слушалъ, слушалъ всею душею; словно ею хотѣлъ угадать смыслъ пѣсни.... и не выдержалъ новобранецъ! Какъ ни скрывался, а не я одинъ подмѣтилъ слезу на глазахъ его. Что жъ! оно и не стыдно уронить слезу на чужбинѣ: всякъ знаетъ, что ни отъ чего другаго, ни по комъ другомъ, какъ по родинѣ. Вотъ хоть бы и я:вѣкъ изжилъ, какъ собауа, на чужой сторонѣ, чуть помню, да гдѣ! и совсѣмъ не помню,-- знаю только по разсказамъ Днѣпръ, да душа то крѣпко помнитъ его; она знаетъ откуда пришла, туда и просится. A казалось, чего бы? И тутъ было приволье, рѣка -- глазомъ не докинешь съ берега на берегъ, рыбы вдоволь, плеса -- что озера, и небо тожъ и вольности были: свой бунчукъ, свое знамя; не были раями, у насъ были раи, и вѣру вашу чтили.... да Днѣпръ-то нашъ! да наша слава казацкая! Ахъ, горько, горько, братъ!... Ужълучше бы не впсоминать, да такъ къ слову пришлось.
   Старикъ умолкъ, но вскорѣ оправился и продолжалъ: -- Пора, сказалъ Павелъ, вскочивъ какъ бы самъ не свой. Онъ вынулъ туго набитый кошелекъ и отдавая старшину на громаду, велѣлъ сказать, что давно не былъ такъ счастливъ, какъ между нами. Потомъ осмотрѣлъ каждаго по очередно словно всю внутренность хотѣлъ высмотрѣть, опять подошелъ ко мнѣ, ударилъ по плечу, да и говорятъ: Маршъ! -- Маршъ, такъ маршъ! Я перекрестился и сѣдъ въ лодчонку, онъ со мной, и пошли. Онъ правилъ рудевъ, я веслами.
   "Мы шли молча, чтобы не дать о себѣ вѣсти врагу,-- а шли прямо къ нему,-- да и о чемъ намъ было толковать между собою: товарищъ, какъ я узналъ дорогою, только и смыслилъ одно слово по нашему, а я и того не зналъ по ихнему. Лодчонка бѣжала и вертѣлась подъ рулемъ и веслами, словно шаловливая рыбка. Огни наши чуть маячили издали, а потомъ и совсѣмъ пропали. Вдругъ Павелъ пріостановилъ лодку, оглянулся кругомъ, вытянулъ шею, прищурилъ глаза, наторочилъ уши, словно степной конь, послышавшій хрускъ сухой травы подъ ногой звѣря, потомъ круто поворотилъ въ камыши; плескъ веселъ въ сторонѣ послышался ясно и мнѣ; я было спросилъ знаками не итти ли назадъ, но онъ только кивнулъ рукою, убавилъ ходу, и мы пошли впередъ, какъ ни въ чемъ не бывали. Сзади насъ показались двѣ лодки; онѣ шли одна къ другой, видимо стараясь отрѣзать намъ возвратъ къ своимъ. Что жъ, думалъ я, мое дѣло сторона: дѣло подчиненное, а убьютъ, онъ будетъ въ отвѣтѣ!
   Съ каждымъ взмахомъ своихъ двѣнадцати веселъ, непріятельскія лодки становились къ намъ ближе и ближе, а мы все убавляли ходу, какъ бы поджидая ихъ; между тѣмъ, всякій разъ, какъ я посматривалъ на Павла, онъ только говорилъ, "впередъ!" и держался прямо на семидесяти-пушечный корабль. Дьяволы! подумалъ я, не измѣнщикъ ли какой! да еще моими руками творитъ свое нечистое дѣло, и покосился на него изъ подлобья, что жъ? глядитъ такъ прямо, такъ повелительно, что мнѣ самому стало стыдно за себя.
   Лодки приблизились на человѣческій голосъ и стали окликать насъ, это были Запорожцы, служившіе у Турокъ, и Павелъ далъ мнѣ знать, чтобы я отвѣчаль какъ сказано мнѣ было прежде. Я поразговорился. Запорожцы, слыша мои отвѣты и видя нашу безпечность, ни какъ и не подозрѣвали злаго умысла; они приняли насъ за своихъ и попросили водки; Павелъ перекинулъ имъ баклагу, а самъ, пока тѣ пили, прислонился кърулю, будто ни о чемъ не думалъ, а было о чемъ подумать!
   -- Видно съ приказомъ какимъ къ аяну? спросилъ меня рулевой Запорожецъ.
   -- Нѣтъ, соль веземъ на капитанскій корабль, отвѣчалъ я.
   --Да нваете ль вы окликъ?
   -- Гдѣ жъ намъ знать? Мы съ острова.
   -- Такъ, пожалуй, Турокъ, съ переполоху пулей пуститъ.
   -- Э, кто станетъ стрѣлять въ двухъ человѣкъ, что прямо на корабль идутъ: хотъ хоть бы и мы напримѣръ.
   -- Мы другое дѣло! Мы и по чутью узнаемъ своихъ, а тѣ, безмозглые, только по кличкѣ.
   -- Ну, такъ скажи, коли знаешь, вашъ окликъ!
   -- A чортъ его знаетъ! какой-то мудреный.
   -- То-то и есть! сказалъ я, повидимому равнодушно, а по сердцу кошки скребли.
   -- Не знаешь ли ты, Пахомъ?
   -- Спроси Ивана грамотнаго: это его дѣло.
   И тотъ намъ наконецъ сказалъ откликъ.
   -- Павлу только то и нужно было, а сидитъ себѣ хоть бы глазомъ смигнулъ, какъ бы совсѣмъ не до него дѣло, откликъ былъ турецкій, и онъ хорошо понялъ его, потому что разумѣлъ по турецки. Я съроду не видалъ такого человѣка, гдѣ не нужно -- лоза лозой, гдѣ нужно -- камень камнемъ! Какъ размыслю теперь: Господи, твоя воля! какъ я ввѣрился человѣку, да еще нехристу, что вотъ казалось такъ прямо и велъ въ руки врага, да на измѣну; а тогда какъ-то вѣрилось; махнетъ рукой -- такъ слушаешься, какъ командирскаго голосу. Ужъ видно иные люди такъ и созданы для команды.
   Скоро мы пришли къ непріятельскому флоту. Словно городъ какой стоялъ на якорѣ; цѣлый лѣсъ мачтъ! Насъ окликнули, и Павелъ отвѣчалъ по-ихнему. Мы шмыгали между кораблями, что чайка; кто погрозится на насъ, кто пропуститъ молча; гдѣ ползкомъ, гдѣ нахрапомъ, казалось уже все высмотрѣли и пора бы домой, нѣтъ: пристали къ осмидесяти-пушечному кораблю.
   -- Веземъ соль на капитанскій корабль, говорилъ Павелъ, стоя у самой кормы: не надо ли вамъ?
   Онъ еще о чемъ-то потолковалъ и мы отъѣхали. Гляжу: надпись мѣломъ, на черномъ полѣ корабля; буквы въ четверть; я такъ и захохоталъ: это его штуки! проказникъ! словно на гербовомъ листѣ руку приложилъ, свидѣтельство далъ, что дѣйствительно тутъ былъ своею персоною. На зарѣ вся наша флотилія увидѣла падпись, потому что Турки и не догадались стереть ее; тутъ было сказано по французскому "сжечь. Павелъ Джонзъ". И онъ послѣ самъ исполнилъ свой приказъ. Не могши одолѣть корабль, въ который впился, какъ пьявица, онъ зажетъ его и потопилъ.
   Вышедши подъ выстрѣломъ непріятельской флотиліи, мысняли тряпье съ веселъ и пустились уже не ходомъ, а летомъ, прямо къНассаусскому, съ отчетомъ. Никто изъ Туркокъ ине подозрѣвалъ что за гости у нихъ были; только одна сторожевая, крайняя къ нашимъ линіямъ непріятельская лодка, окликнула было насъ на обратномъ пути: мы не хотѣли ей отвѣчать; стоило время терять? она пустила въ насъ ружейный залпъ,-- мы посмѣялись; тѣмъ дѣло и кончилось.
   Извѣстно, какой успѣхъ имѣло смѣлое предпріятіе Нассаускаго, котороку такъ дѣятельно способствовалъ Джонзъ и графъ Роже де-Дама (Roger de Damas). Шесть непріятельскихъ кораблей было взорвано на воздухъ, два взято; почти весь флотъ турецкій былъ истребленъ и самъ капуданъ-паша спасся въ рыбацкой лодкѣ. Четыре тысячи Турковъ взято въ плѣнъ. Суворовъ много способствовалъ этой побѣдѣ удачнымъ дѣйствіемъ своихъ баттарей съ суши. Къ этой экспедиціи принадлежитъ отважный подвигъ Рейнгольда фонъ Сакена, взорвавшаго на воздухъ свою дубель-шлюпку, чтобы недостаться въруки непріятелю. Какихъ подвиговъ не было въ то время!"
   Послѣ трехъ названныхъ мною статей разныхъ туристовъ, болѣе всего обратило на себя мое вниманіе сочиненіе г. Гросгейнриха, помѣщенное въ апрѣльской и майской книжкахъ "Библіотеки для Чтенія", подъ заглавіемъ "Елисавета Кульманъ и ея стихотворенія". Предметъ статьи былъ для меня весьма новъ; я не имѣлъ случая читать ни стихотвореній молодой писательницы, ни журнальныхъ статей о литературной дѣятельности этой дѣвушки, Пика ди Мирандолы дѣвятнадцатаго столѣтія. Все, что звалъ я о дѣвицѣКульманъ, вычитано было мною въ "Библіотекѣ для Чтенія", въ большой статьѣ, напечатанной въ первый годъ существованія этого журнала. Если не ошибаюсь, эта статья принадлежала г. Никитенкѣ. Кромѣ того я имѣлъ случай читать какую-то прехитрую мистерію, основанную на событіяхъ изъ жизни дѣвицы Кульманъ. Въ этой мистеріи, духи бродятъ по Васильевскому Острову какъ по Броккену, геній поэзіи за-просто толкуетъ съ юной писательницею, потомъ является геній бѣдности, два генія задаютъ другъ другу нѣчто въ родѣ потасовки, и спектакль оканчивается въ храмѣ Славы, между геніями, духами, зефирами и амурами. Драма, кажется, написанная г. Тимофѣевымъ, была очень плоха и не могла дать мнѣ ни малѣйшаго понятія о жизни дѣвушки, стихами которой восхищался самъ авторъ "Фауста".
   Отбросивъ лѣнь, принялся я со вниманіемъ за статью г. Гросгейнриха и дошелъ до конца второй ея части, не смущаясь мы тяжеловѣснымъ изложеніемъ, ни длиннѣйшими періодами, ни безпрестанными германизмами, напоминающими собою прозу романовъ барона Розена.
   Предполагая, что многимъ изъ вашихъ читателей интересны будутъ нѣкоторыя свѣдѣнія о жизни Елисаветы Кульманъ, я извлеку изъ статей г. Гросгейнриха нѣсколько данныхъ, относящихся до этой веобыкновенной дѣвушки.
   Елисавета Кульманъ родилась въ Петербургѣ, въ 1808 году, отъ весьма небогатыхъ родителей. Повивальная бабка, осматривая голову дитяти, предсказала его огромныя способности и раннюю смерть. Семи мѣсяцовъ Елисавета уже говорила весьма внятно и правильво, а до тѣхъ поръ удивляла всѣхъ, кто ее зналъ, своею необыкновенною наблюдательностью надъ всѣмъ, что попадалось ей на глаза. Горе встрѣтило ее на порогѣ жизни. Отецъ ея умеръ не оставивъ никакихъ средствъ къ существованію; умерли и братья, которые могли бы поддерживать семейство. Мать Елисаветы, посреди грустной борьбы съ нищетою, находила еще средства заниматься воспитаніемъ своей дочери. Она говорила съ нею по-русски и по-нѣмецки, такъ что у дитяти было, такъ сказать, два родныхъ языка.
   "Мы уже сказали, что Елисавета была внимательна ко всему, что происходило около нея. Она примѣтила то, что многія дѣти оставляютъ безъ вниманія. Вотъ одинъ примѣръ. -- "Ахъ! маменька, какъ я рада, что вы пришли домой!" -- "Отчего же?" -- "Я ужасно испугалась". -- Чего? -- "Я ходила по двору, и, кромѣ меня, никого тамъ не было. Вдругъ, вижу, передо мной на землѣ ползетъ черная пребольшущая женщина, распустя волосы, и все за мной идетъ. У нея были предлинныя руки. Когда я шла изъ дому на улицу, она была позади меня, когда же я возвращалась домой, она шла впереди. Ужасъ, что такое, и я никакъ не могла отъ нея отвязаться. Я стану, и она станетъ. Все у нея было черно, голова, платье, руки, ноги, все; и все ноги ея касались моихъ ногъ. Какъ я обрадовалась, когда наша сосѣдка пришла домой. Я побѣжала къ ней на встрѣчу, и вмѣстѣ съ нею вошла въ горницу. Я взглянула въ окошко на дворъ, но гадкая черная женщина пропала". Съ трудомъ растолковала ей г-жа Кульманъ, что она видѣла собственную свою тѣнь; бѣдняжка, вѣрно съ испугу, не могла вдругъ этому повѣрить.
   Читатель не взыщетъ, что мы, говоря о ребенкѣ, обратимъ его вниманіе на нѣкоторые предметы; мы желаемъ представить доказательства того, что сказали нѣсколько выше. По нашему мнѣнію, два случая неспоримо свидѣтельствуютъ, что въ этомъ трехлѣтнемъ ребенкѣ уже проявляется здравый разсудокъ. Одгажды одинъ изъ четырехъ ея меньшихъ братьевъ,-- старшихъ трехъ она никогда не видала, и въто время ихъ уже не было въ живыхъ,-- сказалъ при ней: "Насъ здѣсь пятеро, сколько пальцевъ на рукѣ". A чтобы понять, что дальше слѣдуетъ, надобно знать, сто пятый, шестой и седьмой братъ были почти одинаковаго роста, а четвертый въ то время старшій, ниже всѣхъ, и къ тому же довольно толстъ. "Да, это правда", отвѣчала Елисавета: "Борисъ, Николай и Иванъ три средніе пальца, я мизинецъ, а Петръ.... туть она пріостановилась и взглянула съ умѣшкой на старшаго брата,-- Петръ большои палецъ". -- Пришелъ гость. Онъ сталъ разпрашивать Елисавету между прочимъ, что она съ утра дѣлала, и что завтракала. -- "Сегодня я ѣла одинъ хлѣбъ, отъ того, что у маменьки не было чаю". Гость ушелъ, и часа черезъ два прислалъ съ человѣкомъ чаю. Елисавета видѣла въ окошко, какъ пришелъ и потомъ ушелъ слуга; тутъ вскорѣ вошла въ комнату мать и сказала: -- "Душа моя, Богъ послалъ намъ чаю"! Помолчавъ не много, Елисавета спросила: "Маменька, какъ-же это Ефимъ (такъ звали слугу) полѣзъ на небо и досталъ у Бога чаю"?
   Когда разсказывалм, ребенокъ весь обращался въ слухъ, и чудесныя сказки въ видѣ картинъ запечатлевались въ сокровищницѣ дѣтской памяти, день ото дня расширявшіеся. A какъ у нея рано началъ развиваться и здравый разсудокъ, то нерѣдко случалось, что она, по окончаніи разсказа, просила растлдковать ей то или другое обстоятельство, которое было для нея не совсѣмъ понятно. Подобными случаями въ особенности пользовались мать и наставникъ, чтобы исправлять въ ней понятія, сколько позволялъ нѣжный возрастъ, и полагать всегда равновѣсіе между разсудкомъ и воображеніемъ. Рано примѣтили въ этомъ юномъ умѣ какое-то стремленіе къпознанію причины того и другаго, и слово отъ чего?уже тогда находилось въ словарѣ ребенка. Иногда невольно надобно было прибѣгать къновымъ баснямъ, чтобы удовлетворить ея любопытству. Такъ напримѣръ, случилось однажды, когда ей захотѣлось знать откуда она произошла. Такъ какъ она сдѣлала этотъ вопросъ своей матери при хозяинѣ дома, которыя чрезвычайно любилъ Елисавету, то онъ, взявъ ее за руку, повелъ въ свой садъ, занимашій большую часть двора, и, указывая на два ясминные куста, росшіе въ тѣни итальянского тополя, сказалъ: "Видяшь ли, душенька, эти два ясминные куста? Вотъ сюда прилетѣлъ однажды журавль съ красной корзинкой въ клеву, въ которокй ты лежала, да и положилъ тебя на травку, потомъ пришли папенька и маменька, увидали тебя и понесли въ свой домъ".Дѣвочка ни мало не сомнѣвалась въ справедливости этого объясненія, и бывало въ послѣдствіи, если кто ее спрашивалъ, откуда она явилась, то она, съ выраженіемъ безусловной вѣры, отвѣчала: "Меня принесъ журавль въ красной корзинкѣ, и положилъ въ саду у хозяина, на траву, тамъ, гдѣ ростутъ два ясминные куста. Угодно, я вамъ покажу, гдѣ это?" За то, съ того дня, всѣ три свидѣтеля ея появленія въ этотъ подлунный міръ сталъ для нея много уважаемыми и яскренно любимыми существами, отъ которыхъ и въ радости и въ печали она ничего не таила, у которыхъ искала утѣшенія въ одной, и участія въдругой.
   Теперь мы намѣрены распространиться о предметѣ, нѣсколько похожемъ на предъидущій, и также имѣвшемъ не малое вліяніе на душу ребенка.
   Окрестности хижины, въ которой жила г-жа Кульманъ, въ то время (на 30 лѣтъ предъ сынъ) были таковы, что сводъ неба опускался къ землѣ почти со всѣхъ сторовъ одинаково низко, и Елисавета со двора безпрепятственно могла провожать солнце и мѣсяцъ, отъ восхода до заката. Если она тогда уже давала мѣсяцу предпочтеніе, выразившееся ясно въ ея стихотвореніяхъ, то мы готовы приписать это поперемѣнному исчезанію и появленію этого небеснаго свѣтила, которое заставило дитя вообразить, что мѣсяцъ еще чудеснѣе солнца. Вѣрно то, что Елисавета болѣе быа привязана къ мѣсяцу, нежели въ солнцу. Но возможно также, что привязанность эта возникла и отъ другаго обстоятельства. Домикъ ихъ стоялъ въ самой серединѣ двора, однимъ окномъ, довольно большимъ, въ сравненіи съ двумя другими окошками, на западъ. Если бывало полнолуніе, и, въ такомъ случаѣ, мѣсяцъ находился на югѣ, то первою забавою Елисаветы было бѣгать взадъ и впередъ отъ западнаго угла дома до восточнаго, и такимъ образомъ играть съ мѣсяцемъ въ-прятки. Но, конечно, правильнѣе сказать, что мѣсяцъ игралъ съ нею въ-прятки, по крайней мѣрѣ такъ она полагала. Не можемъ устоять противъ искушенія, разсказать одинъ случай, обстоятельства котораго мы слышали отъ нея самой, и который, повидимому, не мало содѣйствовалъ къ подкрѣпленію ея мнѣнія о чудесномъ свойствѣ мѣсяца. Постараемся передать по возможности этотъ случай собственными ея словами: "Мы были въ гостяхъ у дяденьки, и обѣдали такъ. Когда подали кофе, тётенька дала мнѣ коровай; она купила его нарочно для меня. Послѣ обѣда, дяденька и еще три пріятеля его начали играть. Маменька торопилась домой, отъ того что намъ далеко было итти, тогда тётенька поскорѣй велѣла подать чаю, чтобы мы подольше у ней пробыли. Когда вы вышли изъ дому, мѣсяцъ уже былъ на небѣ. Мы шли немножко скорѣе обыкновеннаго; перешли Исакіевскій мостъ; вдругъ оглядываюсь, и, что-жъ? мѣсяцъ вмѣстѣ съ нами перешелъ черезъ Неву. Какъ это онъ сдѣлалъ? Черезъ Исакіевскій мостъ онъ не переходилъ, я это знаю; ни черезъ Троицкій, тоже; я смотрѣла туда, когда мы шли по Исакіевскому, и непремѣнно увидала-бы его, если-бы онъ переходилъ мостъ въ одно время съ нами. Если-же ему непремѣнно хотѣлось перебраться на Васильевскій островъ, куда мы шли, то все таки ему надобно-бы было переѣхать на лодкѣ, и то если у него было съ собой десять копѣекъ, чтобы заплатить за перевозъ; а иначе, еслибъ ему вздумалось заплатить только днѣ копѣйки, то пришлось-бы дожидаться по крайней мѣрѣ полчаса, покуда лодка наполнилась людьми. Мы съ маменькой ужь знаемъ это, отъ того мы лучше любимъ итти въ обходъ, черезъ мостъ. Облаковъ-же не было на небѣ, чтобъ перенести мѣсяцъ черезъ Неву."
   "Но до чего касались ея чувства, то она обнимала съ любовью. Тогда она не имѣла еще понатія о адѣ и его послѣдствіяхъ. По ея понятіямъ, кошка, подстерегавшая птичку, поджидала ее съ тѣмъ, чтобы поиграть съ нею, какъ бывало она сама гонялась на бабочкой, не для того, чтобъ отнять у нея свободу и смотрѣть, какъ бѣдняжка будетъ биться между пальцами, стараясь вырваться, но только, чтобы полюбоваться пестрыми ея крылышками, и сдѣлатъ ей нѣсколько вопросовъ о ея житьѣ-бытьѣ, на которые она, по обыкновенію своему, разумѣется, сама же и отвѣчала. Отъ того-то она однажды такъ удивилась, когда увидѣла, что служанка хозяина ударила свою кошку, которая сидѣла притаившись. -- "За чѣмъ ты бьешь кошку?" -- "За тѣмъ, что она хочетъ поймать птичку и съѣсть". -- "Быть не можетъ!" Однако съ той поры, Елисавета, казалось, меньше стала довѣрять кошкѣ, и перестала ласкать ее по прежнему. Не смотря за пятилѣтній возрастъ, она почитала паука, при всей его непривлекательной наружности, безареднымъ, даже добрымъ твореніемъ. Никогда ей на умъ не приходило мѣшать пауку, когда онъ работаетъ, или истреблять паутину, хотя ей еще не было тогда извѣстно, что пауки предвѣщаютъ погоду. Однажды, гуляя по двору, она увидала въ углу между дровянымъ сараемъ и досчатымъ заборомъ, составлявшимъ границу владѣній хозяина дома, паутину, въ серединѣ которой былъ большой паукъ, окруженный нѣсколькими убитыми имъ мухами и одной, которую онъ еще добивалъ. Скоро послѣ того пришла мать ея, и Елисавета сказала ей: -- "Маменька, посмотрите, какъ паукъ стережетъ мухъ, покуда они спокойно около него спятъ. "Нѣтъ, душенька, онѣ не спятъ, онѣ мертвы". -- Что вы мамненька? Сегодня я пришла попозже я видѣла только конецъ, но сколько разъ я видѣла, какъ паукъ пускалъ муху въ свою паутину. Когда она придетъ въ нему въ гости, онъ идетъ ей на встрѣчу, обнимаетъ ее, и по немножку уводитъ, вѣрно въ свою гостиную, то есть въ самую середину паутины. Тутъ они еще немножко ласкаютъ другъ друга, потовъ муха перестаетъ двигаться, вѣрно, чтобы отдохнуть послѣ дальняго пути, или даже и заснуть, какъ дѣлаетъ Андрей Ильичъ, когда, уставъ ходить по городу, онъ придетъ кънасъ и бросится на диваеъ. Но паукъ смирно присядетъ возлѣ гостьи, чтобы не потревожить ейотдыха, или сна.
   Полагая, что анекдоты эти могутъ дать читателю понятіе о способностяхъ дѣвицы Кульманъ, сокращаю мой разсказъ.
   Семи лѣтъ отъ роду, Елисавета читала и писала на двухъ языкахъ, осьми лѣтъ сочиняла нѣмецкіе стихи, девяти лѣтъ выучилась итальянскому языку и выучила наизусть всего Тасса, около этого же времени познакомилась съ французскимъ и латинскимъ языками. Нѣмецкихъ и другихъ классиковъ читала она безпрестанно; все прочитанное этимъ необыкновеннымъ ребенкомъ живо оставалось въ его памяти. На двѣнадцатомъ году своей жизни, дѣвица Кульманъ стала читать Гомера въ подлинникѣ; Анакреонъ и Ѳеокритъ сдѣлались ея любимыми писателями. Съ этой поры во всѣхъ ея произведеніяхъ замѣтно было то очарованіе, которое произвела на молодую писательницу обаятельная греческая поэзія. Многіе изъ ея стиховъ, которые попадались мнѣ въ руки, дышатъ древнимъ элементомъ; но, по моему мнѣнію, они напоминаютъ древнихъ какъ неудачная "Ахиллеида" Гёте напоминаетъ "Иліаду". Подобнаго рода снимки можно сравнить съ дагеротипомъ, но не съ портретомъ великаго мастера. Не хочу передавать дальнѣйшихъ подробностей жизни Елисаветы Кульманъ: статья г. Гросгейнриха еще не кончена; полагаясь плохо на свою память, удержусь отъ дальнѣйшихъ подробностей. Всѣмъ извѣстенъ конецъ этой жизни, обильной надеждами: смерть поразила дѣвицу Кульманъ почти въ дѣтскомъ возрастѣ, въ полномъ цвѣтѣ красоты, окруженную общей любовью и золотыми надеждами.
   Въ описаніи этого необыкновеннаго характера болѣе всего поразило меня необыкновенное богатство женской натуры дѣвицы Кульманъ, натуры, выдержавшей напоръ этого ужаснаго океана мертвой книжной учености, и сохранившей посреди этого истиннаго несчастія всю свою грацію, всю свою дѣтскую воспріимчивость. Лингвистика дѣвицы Кульманъ меня не удивляетъ: Пикъ де Мирандола зналъ до тридцати языковъ и былъ скучнѣйшимъ педантомъ, мальчишкою-педантомъ. Елисавета Кульманъ привязалась къ древнимъ классикамъ, какъ привязываются воспріимчивыя дѣти къ красивымъ картинкамъ, и огромное чтеніе не могло извратить ея натуры. Еслибъ мнѣ довелось встрѣтить тринадцатилѣтнюю дѣвочку, разсуждающую объ одахъ Анакреона и идилліяхъ Ѳеокрита, меня взяло бы отвращеніе. Но дѣвица Кульманъ, не взирая на этотъ омутъ безвременной учености, въ которую ввергнули легкомысленные наставники ея роскошную натуру, съумѣла сохранить весь поэтическій инстинктъ женщинъ.
   Читая ея жизнеописаніе, начинаешь понимать причину той привязанности, которую питали къ Елисаветѣ люди къ ней близкіе, начинаешь думать, что этотъ ребенокъ отмѣченъ былъ клеймомъ генія; -- потому что дѣвушка, сохранившая кротость, грацію и мягкость души при такихъ обстоятельствахъ, должна быть существомъ необыкновеннымъ.
   Чѣмъ болѣе читалъ о дѣвицѣ Кульманъ, тѣмъ грустнѣе мнѣ становилось. Участь необыкновеннаго дитяти заключаетъ въ себѣ нѣчто раздирающее душу. Нѣтъ средствъ хладнокровно читать описаніе этой грустной жизни, полной борьбы съ нищетой,-- эфемерной, преждевременной погони за знаніемъ и поэзіею, невозможно безъ страданія видѣть, какъ люди, утѣшавшіеся дѣвицею Кульманъ, удивлявшіеся ея способностямъ, усиливали это неестественное, безвременное развитіе и, боготворя маленькую Елисавету, въ простотѣ души не сдѣлали ничего, чтобъ отвратить отъ нея раннюю смерть, почти неизбѣжное слѣдствіе всѣхъ благъ, приходящихъ къ намъ несвоевременно. Эта исторія трогательнѣе исторіи Павла Домби, можетъ быть потому, что она точно случилась. Старикъ Домби по крайней мѣрѣ былъ холоденъ къ своему сыну, а наставникъ молодой Елисаветы обожалъ ввѣреннаго ему ребенка, для уроковъ ея отрывался отъ отдыха, отъ всѣхъ занятій, любилъ ее съ рѣдкою нѣжностью. И къ чему повела эта нѣжность? изумленный умомъ дитяти, воспитатель захотѣлъ мѣрить дѣвицу Кульманъ одной мѣрою съ людьми взрослыми, испытанными. И одиннадцатилѣтней Елисаветѣ далъ онъ въ руки Мильтона, Петрарку и Тасса, и усердно принялся онъ развивать въ ребенкѣ ту мысль, что изъ него должна выйти жевщина-писательница -- "Новая Коринна" -- дочь Гомера. И взгляните, съ какою горячностью усвоила себѣ бѣдная дѣвочка эту горькую, вредную въ ея лѣта мысль,-- мысль о славѣ и литературной извѣстности. Одна изъ ея подругъ подсмѣялась надъ тѣмъ, что Елисавета пишетъ стихи. Она написала стихами отвѣтъ своей подругѣ. Вотъ эти стихи:
   
             Я слышу хохотъ твой обидный,
             Но звуки струнъ моихъ браня,
             Знай, я избрала путъ завидный,
             И не догнать тебѣ меня!
             Надменная! съ тобою въ землю,
             И память о тебѣ сойдетъ:
             Меня же смерть, я свыше внемлю,
             Сіяньемъ славы обведетъ, и т. д.
   
   Бѣдное дитя, бѣдная дѣвушка! Нѣтъ, не завидный путь ты себѣ избрала, или, вѣрнѣе, не на завидный путь навели тебя любящіе тебя умники! Поэзія перестаетъ быть поэзіею, если ея доискиваются съ дѣтскихъ лѣтъ; ее даетъ жизнь, а у тебя не было жизни: ты умерла въ тѣ лѣта, когда она только что начинается,-- умерла, истощивъ себя преждевременнымъ и несоразмѣрнымъ развитіемъ. Поэзія дается черезъ страданіе; ты могла горевать, но тебѣ не доводилось ни разу испытать страданія; наслажденія ведутъ насъ къ поэзіи, у тебя были счастливые дни, но -- бѣдный ребенокъ! -- ты не могла еще испытать наслажденія.
   Стихотворенія Елисаветы Кульманъ, приведенныя въ названной мною статьѣ, и тѣ, которыя я читалъ прежде, постоянно производили на меня одно и тоже грустное впечатлѣніе. Подражательность Елисаветы Кульманъ была изумительна, поэтическій инстинктъ ея былъ вѣренъ, но у ней не было жизненности, не было взгляда, не было обширности идей, не было всего того, что дается не однѣми книгами. Ея стихотворенія похожи на персики, съ трудомъ вырощенные въ теплицѣ: видъ ихъ прекрасенъ, но у нихъ почти нѣтъ вкуса персика. Вся поэзія Елисаветы Кульманъ напоминаетъ мнѣ усилія виртуоза, которому дали скрипку съ одной струною, положивъ передъ нимъ лучшія ноты, самыя блестящія музыкальныя произведенія. Въ инструментѣ, данномъ бѣдной дѣвушкѣ, звучала одна только струна -- подражаніе тому, что было ею читано со всею жадностью юношескаго возраста. Зачѣмъ было давать ей въ руки этотъ опасный инструментъ? къ чему привела эта ранняя наука, эта жажда славы, это знаніе семи языковъ? Или она была не довольно хороша собою, или у ней не было сердца, не было прекраснаго голоса, не было инстинкта добра, присущаго каждой женщинѣ? И взгляните, какъ тѣснило, какъ мучило бѣднаго ребенка это грустное обиліе мертвыхъ названій, пустыхъ звуковъ, не сознанныхъ вполнѣ, не освѣщенныхъ опытомъ, не свѣренныхъ съ жизнью, не бывшихъ, такъ сказать, въ передѣлкѣ съ дѣйствительностью! Какъ хочется бѣдной дѣвушкѣ выйти изъ тѣснаго круга чужихъ мыслей, создать новые образы, перелить въ собственной пѣснѣ свои собственныя ощущенія! Вотъ содержаніе одного изъ такихъ стихотвореній. Елисавета, утомленная дневными заботами, глядитъ на лѣтнее небо. По небу ходятъ облака, безпрестанно мѣняясь въ своей формѣ, каждую минуту представляя изъ себя горячему воображенію дѣвушки новыя формы, новые пейзажи. Описанію этихъ фигуръ и пейзажей посвящено нѣсколько страницъ длиннаго стихотворенія, утомительнаго по изобилію картинъ и образовъ. Вы думаете, что воображеніе Елисаветы, утомленное книгами, отдохнуло въ то время, когда она смотрѣла на небо и слѣдила за облаками, гонимыми вѣтромъ,-- напрасно: и тутъ не было дано отдыха истомленному воображенію. На небѣ, въ причудливыхъ клочкахъ облаковъ, Елисаветѣ чудятся тѣже книжныя описанія, тѣже картины природы, которую она знала по книгамъ. То видятся ей Андскія горы, которыхъ она не могла видѣть, то льямы, которые водятся только въ южной Америкѣ; то развалины рыцарскихъ замковъ, все предметы, въ дѣйствительности незнакомые маленькой Кульманъ... Очень нужно было ученымъ наставникамъ будить это могучее воображеніе, тревожить ранній поэтическій инстинктъ и, расшевеливъ жажду извѣстности, продовольствовать развивающійся талантъ идилліями Ѳеокрита и "Картинами живописнаго міра".
   Поэзія, поэзія! много зла сдѣлала она на свѣтѣ, много страдальцевъ породила она, начиная отъ Марсіаса, лишившагося кожи за соперничество съ Аполлономъ, до Жильбера, умершаго съ голода между грудами поэмъ и посланій, отъ Данта, проклинающаго свою родную Флоренцію, до иныхъ современныхъ версификаторовъ, которымъ чудится "зависти шипѣнье" въ самомъ молчаніи читателей! И Елисавета Кульманъ можетъ назваться жертвою поэзіи. Можетъ быть въ этой дѣвушкѣ таился зародышъ высокаго вдохновенія, но я имѣю слабость думать, что вдохновеніе это не выказалось бы вполнѣ, еслибъ дѣвица Кульманъ жила и теперь. Еслибъ способности ея развились позже, еслибъ наставники медлили открывать ей таинства эрудиціи, съ такимъ же усердіемъ, какъ, рвались они посвящать ее въ заколдованныя тайны поэзіи; талантъ дѣвицы Кульманъ, дождавшись истинной эпохи своего развитія, укрѣпившись нѣкоторой жизненною опытностью, заблисталъ бы можетъ быть ослѣпительнымъ сіяніемъ....
   И все это погибло подъ гнетомъ неестественнаго развитія!
   Спѣшу, однакоже, отвратить часть нареканія отъ людей, руководившихъ воспитаніемъ дѣвицы Кульманъ. Можетъ быть иной читатель подумаетъ, что бѣдный ребенокъ находился всю жизнь свою въ рукахъ сухихъ педантовъ, образецъ которыхъ безсмертный Диккенсъ изобразилъ намъ въ лицѣ доктора Блимбера, мистриссъ Блимберъ и ученой миссъ Корнеліи Блимберъ. Величавое семейство, обрисованное въ романѣ "Домби и Сынъ", губило дѣтей ввѣренныхъ его попеченію, единственно отъ сухости собственной души воспитателей и черстваго педантизма. Съ Елисаветою Кульманъ было другое: она сама рвалась къ пріобрѣтенію познаній, и воспитатели ея виноваты были только въ томъ, что не постигли всей мѣры опасности, къ которой стремился поэтическій ребенокъ. Ошибка ихъ была невинна и непроизвольна; въ стремленіяхъ Елисаветы видѣли они залогъ будущихъ ея успѣховъ; въ ихъ воображеніи рисовалась та эпоха, когда изумленный свѣтъ будетъ зачитываться произведеніями молодой писательницы, наградитъ ея громкою славою; они видѣли все семейство Елисаветы выведенное изъ нужды, обезпеченное; прославленное трудами своего дитяти...
   Чтобъ еще болѣе оправдать воспитателей, припомнимъ то уваженіе, которымъ въ то время общество надѣляло людей, посвящавшихъ свои досуги на сочиненіе звучныхъ размѣренныхъ строчекъ. Стоитъ раскрыть литературные журналы того времени (не одни русскіе, но и иностранные), и мы увидимъ въ каждой книжкѣ стихотворенія, подъ которыми подписано: "автору этой пьесы 12 лѣтъ отъ роду. Привѣтствуемъ будущее свѣтило нашей поэзіи!" Изъ подобныхъ замѣтокъ можно заключить, что юными поэтами интересовались въ то время также; какъ еще недавно восхищались крошечными скрипачами и лилипутскими піанистами. Не прошло года, и изъ большей части маленькихъ поэтовъ и микроскопическихъ виртуозовъ не сформировалось ни одного таланта сильнаго.Время прошло, и одною иллюзіею стало менѣе. A сколькихъ страданій, сколькихъ слезъ, стоила, по всей вѣроятности, каждая потеря подобной иллюзіи!
   Теперь мнѣ остается сказать нѣсколько словъ о послѣднемъ (пятомъ) нумерѣ "Отечественныхъ Записокъ", потому что "Сына Отечества" даже четвертой книжки я все еще не получилъ. {Сегодня (28 мая) вышла въ Петербургѣ эта четвертая книжка "Сына Отечества", въ которой между прочимъ сказано и даже повторево два раза (разъ на оберткѣ и разъ въ Смѣси, стр. 97), что "Современникъ и Отечественныя Записки дружно содѣйствуютъ успѣху Сына Отечества." Не входя въ раасмотрѣніе, справедливо ли это, замѣтимъ только, что Современникъ и Отечественныя Записки оканчиваютъ уже полу-годичное изданіе, выдавая свои шестыя книжки,-- a "Сына Отечества" вышла еще только четвертая книжка: и это, какъ увѣряетъ редакція, при дружномъ содѣйствіи Современника и Отечественныхъ Записокъ. Подписчикамъ этого журнала, которые повѣрятъ этому содѣйствію, предстоитъ разрѣшить любопытный вопросъ: сколько же вышло бы до сей поры книжекъ Сына Отечества, еслибъ ему не содѣйствовали дружно Современникъ и Отечественныя Записки? Прим. Ред.} Многаго я не могу сказать, какъ потому, что майская книжка особенно пуста, такъ по той причинѣ, что о большей части статей, продолжаемыхъ и оконченныхъ въ ней, я не разъ уже сообщалъ мои замѣчанія, а говорить во второй разъ о "Запискахъ Шатобріана", о "Признаніяхъ Ламартина" и "Завоеваній Перу" я не считаю нужнымъ. Замѣчу только, что чрезвычайно смѣшны выходятъ часто краснорѣчивыя и страстныя изліянія Ламартина, передаваемыя переводчикомъ въ третьемъ лицѣ, со всею неизбѣжной въ такихъ случаяхъ сухостью и отрывочностью. За исключеніемъ этихъ статей остается указать на интересныя "Путевыя записки г. Небольсина", хотя и растянутыя мѣстами до утомительной степени, да еще на "Разборъ сочиненій Богдановича", помѣщенный въ отдѣлѣ "Критики".
   Съ недавней поры, критики наши, къ крайнему удовольствію многихъ читателей, рѣже и рѣже впадаютъ въ полемику и литературные споры. Тишина и согласіе готовы воцариться между литераторами старыми и молодыми, но еще остается одинъ пунктъ, на которомъ еще проявляются прежніе споры. Пунктъ этотъ есть разсужденіе о достоинствѣ литераторовъ, писавшихъ за сорокъ и пятьдесятъ лѣтъ до нашего времени. Чуть доходятъ дѣло до сочиненія Карамзина и Державина, тотчасъ начинаются споры, возгласы, до крайности простодушные. "Вы порочите старыя, славныя имена русской словесности" -- говоритъ одинъ изъ спорящихъ, и при этомъ случаѣ силятся доказать, что всѣ сочиненія Державина и Карамзина также пріятны въ чтеніи теперь, какъ были они пріятны публикѣ, жившей за сорокъ лѣтъ до нашего времени. Этотъ парадоксъ зараждаетъ кучу другихъ, отвѣтныхъ парадоксовъ, и вопросъ затемняется безъ надобности. Защитники Державина и Карамзина упускаютъ изъ вида, что, преувеличивая славу этихъ писателей, они вредятъ имъ; доказывая, что русская словесность не подвинулась ни на шагъ послѣ ихъ смерти, они обижаютъ и русское общество, и русскую публику, которая читаетъ Пушкина чаще, нежели оды Державина, и сочиненія Гоголя чаще исторіи бѣдной Лизы. И отъ этого предпочтенія нисколько не страдаютъ заслуги такихъ дѣятелей, какъ Карамзинъ и Державинъ. Чтобъ убѣдиться въ этомъ, достаточно сказать извѣстную поговорку: "все хорошо въ свое время". Изъ того, что Муръ и Байронъ сдѣлались любимыми британскими поэтами, не слѣдуетъ, чтобъ имена Поппа и Драйдена были въ пренебреженіи; нѣмецкій читатель не скажетъ, что Лессингъ и Клопштокъ плохіе дѣятели, изъ-за того, что послѣ нихъ явились Гёте и Шиллеръ. Къ этому неоспоримому факту прибавлять нечего.
   Эта самая мысль очень ясно и отчетливо высказана авторомъ статьи о сочиненіяхъ Богдановича, котораго "Душенька", имѣвшая огромный успѣхъ свое время, въ нашу пору читается только людьми, изучающими исторію отечественной словесности. Все на свѣтѣ относительно, и относительно потребностей современниковъ Богдановича "Душенька" была очень хорошею поэмою,-- теперь же, при развитіи словесности и вкуса читателей, при знакомствѣ съ древними писателями, которое уже не сдѣлалось рѣдкостью между нашими дилетантами, ошибки и несообразности, которыми полна эта поэма, понятны самому нехитрому читателю. Можетъ быть найдутся люди, которымъ этотъ приговоръ покажется посягательствомъ на прежнія знаменитости; но, признаюсь откровенно, я не повѣрю подобному обвиненію. Критикъ, который бы вздумалъ прославлять Богдановича и порицать справедливый судъ надъ его поэмою, напоминаетъ мнѣ библіомановъ, которые, забывая о ходѣ всей словесности, не разъ утверждали, что въ пѣсняхъ трубадуровъ искусство дошло до высшей степени развитія, а съ тѣхъ поръ шагаетъ назадъ, безъ всякой видимой причины. Я зналъ одного француза, который вызубрилъ всю "Федру" Расина и говорилъ, что послѣ такихъ стиховъ не стоитъ читать никакихъ новыхъ книгъ. Онъ и не читалъ ничего, а признавался очень свѣдущимъ судьею. Подобнаго рода эрудиція тѣмъ выгодна, что достается дешево.
   

VII.

Сентябрь 1849.

   Кончено, родъ человѣческій въ конецъ зачитался! Люди разъучились жить на свѣтѣ и веселиться и подсмѣиваться надъ родомъ человѣческихъ. Куда ни сунешь носъ, вездѣ толкуютъ о политикѣ, и изрѣдка о книгахъ, сухихъ и мертвыхъ книгахъ. Газеты, эта злѣйшая выдумка отца лжи, достойны своего родителя. Повсюду разносятъ онѣ тьму противорѣчащихъ новостей, изъ которыхъ не узнаешь ровно ничего новаго, лгутъ безъ милосердія, передаютъ вамъ выдумки французовъ насчетъ англичанъ, сплетни англичанъ насчетъ нѣмцевъ, и такъ далѣе. Названіе: газета политическая и литературная, Journal politique et littéraire, сдѣлалось злою насмѣшкою. Нѣтъ литературы! никто не думаетъ о ней! Впрочемъ, можно обойтись и безъ вся. Я провелъ ровно три мѣсяца, не прочитавши ни одной строчки ни на одномъ языкѣ, и чувствую себя несравненно легче, и рекомендую всѣмъ зачитавшимся людямъ исправить свое умственное пищевареніе этою рѣшительною мѣрою.
   "Всѣ люди смертны!" началъ Массильонъ одну изъ лучшихъ своихъ проповѣдей. "Такъ, герцогъ!" продолжалъ онъ, понизивъ голосъ и обратясь къ самому главному изъ вельможъ, который грозно нахмурился при этомъ напоминаніи. -- "Такъ, герцогъ! почти всѣ люди смертны!" Всѣ люди безтолковы! скажу я.... Такъ, почтенный читатель, почти всѣ люди глупы и безтолковы. Они гоняются за счастьемъ, забывая, что счастье у нихъ подъ руками, добиваются учености, не догадываясь, что для того, чтобъ быть ученымъ, не надо ровно ничему учиться; чтобъ быть человѣкомъ со свѣдѣніями, надо бѣгать отъ всѣхъ свѣдѣній. "Вотъ" -- говорятъ -- "человѣкъ начитанный!" Есть чѣмъ хвастаться! есть что хвалить! очень трудно человѣку, лежа на диванѣ, питать свою душу истинами, которымъ онъ самъ не вѣритъ, и питать ее затѣмъ, чтобъ сказать съ Монтанемъ: que sais-je? Гораздо труднѣе ровно ничего не читать посреди этого потока политическихъ листковъ, старыхъ классиковъ и новыхъ романовъ. Но пробуйте, подобно мнѣ, не читать ничего ровно три мѣсяца, и вы подивитесь, какая веселость, какое хладнокровіе ко всему свѣту явится въ вашемъ характерѣ.
   Такъ! сердце "не говоритъ" что въ скоромъ времени слова "человѣкъ начитанный", это тяжелое слово, созданное для того, чтобъ пугать хорошенькихъ женщинъ,-- исчезнетъ изъ свѣтскаго разговора. На сцену выйдетъ другое достоинство. "Извините", будутъ говорить умные люди, "вонъ тотъ толстый господинъ, ровно годъ какъ не читалъ вы одной строки печатной!" -- "Ровно годъ? неужели?" подхватятъ хоромъ слушатели:-- "О, дивный человѣкъ, о, свѣтило мудрости! Взгляните, какъ здраво судитъ онъ о вещахъ, какія свѣтлыя идеи роятся у него въ головѣ! какъ пріятно бесѣдовать съ нимъ? Гдѣ онъ? я хочу съ нимъ познакомиться, я не читалъ только одинъ мѣсяцъ, и у меня въ головѣ все еще борьба Даніи съ Шлезвигъ-Галштейномъ, да еще статьи Жирардена, въ коротенькихъ строчкахъ, наподобіе цитатъ изъ Талмуда! Неужели онъ цѣлый годъ не читалъ ничего? ни книгъ, ни газетъ? Онъ не знаетъ о томъ, что можно безъ опасности сунуть руку въ растопленное олово? {Опыты Бутиньи въПарижѣ.}... онъ не слѣдитъ за ходомъ электрическаго освѣщенія? онъ не задумывается надъ Шекспиромъ и надъ письмами заграничныхъ корреспондентовъ? Человѣкъ ли онъ? да, онъ человѣкъ, но рѣдкій человѣкъ! Я готовъ прижать его къ сердцу... слышите, ни одного слова о политикѣ?"
   Такъ будутъ говорить умные люди, а въ ожиданіи такихъ рѣчей я разскажу вамъ одинъ славный анекдотъ. Вы знаете Ежена Гино, или вѣрнѣе, его не знаете. Это фельетонистъ, растратившій свое чудное остроуміе на фельетоны. Изъ этихъ фельетоновъ въ одно время составлялись "Парижскія письма" въ "Сѣверной Пчелѣ", но все оно какъ-то выходило не такъ остроумно, какъ въ оригиналѣ... рыба была таже, но въ другомъ соусѣ. Этомъ г. Гино, истинный парижанинъ, отправляясь на воды, остановился ночевать въ одномъ мѣстечкѣ, не очень далеко отъ Парижа. "Дайте мнѣ что нибудь почитать", сказалъ онъ хозяину трактира, который изготовлялъ ему ужинъ, "есть у васъ журналы?" -- "Журналы?" отвѣчалъ хозяинъ съ недоумѣніемъ: -- "журналы?.. да, есть одинъ журналъ. Эй, Женни, подай сюда пустой бокалъ для карамелекъ", Служанка принесла стеклянную посудину, и трактирщикъ вынулъ оттуда печатный листокъ въ четвертку. "Зачѣмъ онъ у васъ въ бокалѣ?" спросилъ Гино. "Чтобъ мухи не портили", отвѣчала миловидная Женни. "Странное дѣло", подумалъ фельетонистъ. "Журналу, летучему листку, однодневной бабочкѣ, нечего бояться мухъ. Ну, что говоритъ вашъ журналъ... ба... ба... "герцогиня Ангулемская изволила сего числа проѣхать въ Версаль и возвратиться въ Парижъ при радостныхъ кликахъ народа"... Это что за извѣстіе? новая реставрація, что ли? Боже мой! Это журналъ 1825 года, ай... да журналъ!.. Хозяинъ! эй, хозяинъ!" Вошелъ хозяинъ. "Любезный другъ, что за дичь вы мнѣ подсунули?"
   -- Дивлюсь вашей прихотливости! отвѣчалъ хозяинъ.
   -- Да что это за журналъ?
   -- Всѣ его читаютъ и никто не сердится, лаконически замѣтилъ трактирщикъ.
   -- Да вѣдь это самая ветхая старина!
   -- Видно, что парижанинъ! замѣтилъ хозяинъ съ ѣдкимъ лаконизмомъ.
   -- Такъ у васъ нѣтъ вы у кого новыхъ газетъ?
   -- Довольно и старыхъ, изрекъ трактирщикъ.
   -- И вамъ не хочется знать политическихъ новостей?
   -- A на что онѣ намъ?
   "Кончено", заключаетъ свой разсказъ нашъ фельетонистъ, "не ѣду на воды, не ѣду никуда, занимаю домъ возлѣ трактира, въ этомъ обѣтованномъ мѣстечкѣ, въ этой завѣтной землѣ, поселюсь здѣсь на все лѣто и даже не дамъ адреса своимъ пріятелямъ, чтобъ они не нахлынули ко мнѣ съ запасомъ "Presse", "Constitutionnel" и "Démocratie Pacifique"!
   Я былъ счастливѣе Ежена Гино: чтобъ избавиться отъ прилива печатныхъ новостей, мнѣ стоило только съѣздить въ другую свою деревню или сдѣлать визитъ которому нибудь изъ сосѣднихъ пріятелей, имѣющихъ обыкновеніе не читать ничего въ свѣтѣ кромѣ "Лечебника" Каменецкаго. Но я сдѣлалъ лучше, наслажденіе оказалось болѣе утонченнымъ: я окружилъ себя книгами, газетами и журналами -- и въ три мѣсяца не прочелъ вы одной строчки. Я справедливо горжусь этимъ временемъ. Вотъ по какому случаю я прекратилъ свое чтеніе:
   У меня гостилъ мой сосѣдъ, любитель стихотвореній. Въ іюнѣ мѣсяцѣ, въ почтовый день, я возвращался домой, съ охоты, убивши нѣсколько дикихъ утокъ. Я зналъ, что утки эти вкусомъ будутъ немного выше щепокъ и сапоговъ, но тѣмъ не менѣе былъ гордъ своею побѣдою. Сосѣдъ оставался дома, ожидая новыхъ газетъ. Я прошелъ въ мой кабинетъ, чтобъ показать ему дичь к упрекнуть его въ лѣности; но тутъ поразило меня странное зрѣлище. Всѣ мои столы завалены были новыми книгами, газетами и журналами. Три почты пришли заразъ, мой домъ наводненъ былъ новостями политическими и литературными. Сосѣдъ мой, озабоченный страшно, бѣгалъ отъ одного журнала къ другому, развертывалъ газеты и бросалъ ихъ съ негодованіемъ, мялъ въ рукахъ "Presse" и садился въ кресло на "Петербургскія Вѣдомости". Ожесточеніе сіяло въ его взорѣ. Онъ былъ похожъ на короля Лира, въ лѣсу, посреди бури, и, въ довершеніе сходства, декламировалъ свои стихи, словно украденные у Шекспира. Я запомнилъ слѣдующую тираду:
   
                                 Валися, ерунда!
             Такъ! сыпьтеся журналы изъ Парижа,
             Изъ Лондона, Берлина и Москвы!
             Болтайте дичь! ни въ чемъ я вамъ не вѣрю:
             Вамъ не впервые юность обольщать!
             Что мнѣ до васъ? не я васъ сочиняю,
             Я, не давалъ подписки васъ читать.
             О! о! не вѣрю вамъ...
   
   и, не смотря на такія увѣренія, сосѣдъ продолжалъ пересматривать газеты. Увидѣвъ меня, онъ подбѣжалъ ко мнѣ.
   -- Я хотѣлъ, кричалъ онъ взволнованнымъ голосомъ: -- узнать по газетамъ, взятъ ли Римъ французами. Мнѣ рѣшительно нѣтъ дѣла до Рима, но я задалъ себѣ такое обѣщаніе: если Римъ взятъ, то пойду на охоту, если же нѣтъ, то буду ѣздить верхомъ...
   -- Далѣе... спросилъ я съ недоумѣніемъ.
   -- Далѣе? проговорилъ сосѣдъ со злою ироніею, сунувъ мнѣ въ руки "Journal des Débats".
   Я прочелъ на послѣдней страницѣ: "положительно извѣстно, что Римъ занятъ французскими войсками; у нихъ убито 2 человѣка, у непріятеля 5,000". Идемъ на охоту.
   -- Бери "Прусскія Вѣдомости", сказалъ сосѣдъ.
   Я взялъ и прочелъ "положительное извѣстіе, что Удино отступилъ отъ Рима".
   -- Возьми "Evening-Mail", лаконически сказалъ сосѣдъ.
   "Римъ сдался", прочелъ я въ новѣйшихъ извѣстіяхъ.
   -- Ну, теперь эту газету. "Французы атаковали Римъ, но безъ успѣха".
   -- A эту: "заключена капитуляція, и Римъ сдается..."
   -- Прочь! закричалъ я, въ свою очередь потерявши всякое терпѣніе. Изъ-за этихъ листковъ я цѣлую ночь буду видѣть во снѣ транстиверинцевъ и базилику Петра, и итальянцевъ, съ которыми я знакомъ по новелламъ г. Кукольника! Не надо газетъ, не надо книгъ и журналовъ! Прощайте іереміады Жуля Жанена, прощайте повѣсти г. Буткова и насмѣшки "Библіотеки для Чтенія" надъ авторомъ "Мертвыхъ Душъ" и "Ревизора". Къ тому же "Сынъ Отечества" доселѣ не выходитъ и на остроты разсчитывать нечего...
   Сосѣдъ мой, раззадоренный видомъ убитыхъ утокъ, уже успѣлъ взять ружье и тащилъ меня на охоту. Я уже усталъ отъ утреннихъ похожденій, но изъ слабодушія послѣдовалъ за моимъ гостемъ; къ тому же я зналъ, какъ именно любитъ охотиться почтенный любитель стихотвореній. Мы дошли до перваго стога съ сѣномъ, куда, по распоряженію дальновиднаго сосѣда, принесенъ былъ завтракъ, по обилію своему подобный всѣмъ деревенскимъ завтракамъ. Поѣвши, оставалось только завалиться спать на сѣнѣ, что мы исполнили, и такимъ образомъ провели время очень пріятно, хотя мнѣ и снился итальянецъ, словно вырвавшійся изъ альманаха "Утренняя Заря", съ яростными взорами, безконечными импровизаціями и стилетомъ, длинными и острыми какъ водевили г. Каратыгина 2-го.
   И тутъ-то, подъ стогомъ сѣна, за бутылкою стараго портвейна, передъ лицомъ нашей сѣверной природы, которая весьма мила въ моемъ имѣніи, увлеченный слабодушіемъ и преслѣдуемый видѣніемъ итальянца, напомнившаго мнѣ Джуліо Мости, Джакобо Санназара и Доминико Фети {См. Современникъ 1847 года.}, я далъ моему сосѣду торжественное обѣщаніе -- въ лѣтніе мѣсяцы не читать ни одной строчки печатной, за исключеніемъ русскихъ стихотвореній. Однако я обманулъ сосѣда: я не читалъ даже и русскихъ стихотвореній. А, говорятъ, стихотворенія были хорошія въ "Москвитянинѣ"; по крайней мѣрѣ сосѣдъ протрубилъ мнѣ уши разсказами о пѣснѣ какихъ-то баядерокъ, отъ которой, по его словамъ, "морозъ по кожѣ подираетъ". Тѣмъ и ограничились мои наблюденія за русской журналистикой въ іюнѣ, іюлѣ и августѣ мѣсяцахъ.
   Съ сентября я возобновилъ свое чтеніе и началъ съ "Отечественныхъ Записокъ".
   Статья, помирившая меня съ чтеніемъ русскихъ журналовъ, принадлежитъ г. Тургеневу и помѣщена въ сентябрьской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ". Я долго медлилъ приниматься за эту статью, не смотря на подпись одного изъ любимѣйшихъ моихъ авторовъ; но тутъ причиною была не одна лѣнь. Посудите сами, статья эта, подъ названіемъ "Холостякъ", названа была комедіею! Комедія! русская комедія, новая комедія! что можетъ быть ужаснѣе этого названія, подъ которымъ, въ послѣднія пять лѣтъ, сътѣхъ поръ, какъ замолкъ Гоголь, явилось столько скучныхъ твореній, съ каламбурами, отъ которыхъ дѣлается тошно, съ характерами, въ которыхъ нѣтъничего правдоподобнаго, съ интригою, чуждою русскимъ нравамъ, русскому обществу. Комедія! русская комедія! на какія представленія наводитъ одно это названіе! При этомъ имени смущенному моему взору представляются актеры въ лиловыхъ шарфахъ и пунцовыхъ жилетахъ, рыцари, нюхающіе табакъ между двумя монологами, афиши, унизанныя нелѣпыми фамиліями дѣйствующихъ лицъ, на которыя авторъ потратилъ столько остроумія, что его вовсе не остается для самой пьесы! Въ какихъ странныхъ видахъ явилась намъ эта русская комедія, прославленная Грибоѣдовымъ, вдвинутая авторомъ "Ревизора" въ самую глубину нашей общественной жизни. Она являлась въ пяти актахъ съ прологомъ, и съ свирѣпымъ названіемъ для каждаго акта; она выводила намъ на сцену львицъ и денди, говорившихъ слогомъ Марлинскаго и Бенедиктова; она принимала фантастическій колоритъ, облака ходили по сценѣ, и тихая музыка выражала паѳосъ героевъ; она черпала свои сюжеты изъ фельетона "Сѣверной Пчелы", она придумывала заглавія въ родѣ заглавій Бальзаковскихъ романовъ, она щеголяла такими нравами, такими лицами, которыхъ не существуетъ даже въ русскихъ романахъ, помѣщаемыхъ въ "Сынѣ Отечества". И эта самая комедія, жалкая, умирающая комедія, не испугала собою г. Тургенева. Нѣсколько мѣсяцовъ тому назадъ авторъ "Записокъ Охотника", въ маленькой пьескѣ "Гдѣ тонко, тамъ и рвется", доказалъ русскимъ читателямъ, что новая русская комедія можетъ сдѣлаться занимательною, если въ нее внести дѣльную мысль, наблюдательность и занимательный разговоръ. "Гдѣ тонко, тамъ и рвется" была скорѣе пословицею, или драматическою попыткою; въ новой же своей комедіи "Холостякъ" авторъ представилъ намъ настоящую, живую новую русскую комедію, которая умна, занимательна, свѣжа, удобна для сцены и произвела бы на ней большой эффектъ... еслибъ для нея сыскались старательные актеры и публика, предпочитающая тонкій анализъ двусмысленнымъ шуткамъ, пересыпаннымъ солью... солью вовсе не аттическою!
   Аттическая соль! эллинское остроуміе! есть о чемъ призадуматься надъ этими короткими словами. Наши драматическіе писатели -- надобно отдать имъ справедливость -- гораздо благопристойнѣе древнихъ комиковъ: ни г. Каратыгинъ, ни г. Ленскій не позволятъ себѣ ничего подобнаго нѣкоторымъ сценамъ изъ "Осъ" или "Лягушекъ". Отчего же, читая шутки Аристофана, мы смѣемся, смѣемся отъ чистаго сердца, готовы цѣлый день читать эти шутки; отчего въ тоже время мы краснѣемъ, выслушивая тяжелыя бомо, которыя такъ часто приходится слышать въ русскомъ спектаклѣ! Наши водевили покойный Шишковъ, врагъ иностранныхъ словъ, изобрѣтатель "мокроступовъ" (калоши), "шароката" (бильярдъ) и "топталища", охотно бы назвалъ "пошлыми лицедѣйствами". Пора подняться къ драматической литературѣ, опираясь на изученіе безсмертныхъ образцовъ и на наблюденіе настоящей, неподкрашенной, но и незагрязненной жизни. Пора взяться за эту дѣятельность талантамъ истиннымъ, между которыми г. Тургеневъ, по справедливости, занимаетъ одно изъ первыхъ мѣстъ!
   Я разскажу содержаніе "Холостяка", во-первыхъ потому, что оно прекрасно, а во-вторыхъ для того, чтобы показать, какимъ путемъ замѣчательные писатели въ самой простой, нехитрой жизни открываютъ цѣлый рядъ истинно драматическихъ положеній. Въ пяти-шести лицахъ этой комедіи, лицахъ небогатыхъ, необразованныхъ, не страстныхъ, столько вѣрности, столько интереса, столько добра и зла! Исторія проста, но надъ ней стоитъ задуматься.
   Въ Петербургѣ живетъ небогатый, немножко старый и весьма простой чиновникъ, по имени Мошкинъ. Человѣкъ этотъ подъ своею прозаическою оболочкою скрываетъ истинную поэзію души человѣческой, любящую способность и, что еще важнѣе, высокую деликатность въ своихъ привязанностяхъ. Безъ всякой надобности, единственно изъ побужденій своего благороднаго сердца, онъ воспитываетъ у себя бѣдную сиротку Машу. Для этой дѣвушки, совершенно ему посторонней и не награжденной никакими блестящими достоинствами, Мошкинъ болѣе нежели отецъ. Отецъ былъ бы строгъ съ дочерью, но всякомъ случаѣ разсчитывалъ бы и имѣлъ бы полное право разсчитывать на ея благодарность и повиновеніе; но я сказалъ, что старикъ Мошкинъ для Маши болѣе нежели отецъ: онъ не умѣетъ и не хочетъ первенствовать надъ нею: онъ ея благодѣтель; но изъ ихъ отношеній вы увидите, что онъ словно почитаетъ себя зависящимъ отъ Маши: такъ чиста и утонченна его привязанность, такъ вѣрно понимаетъ прямая душа простого человѣка ту великую истину, что часто принимающій благодѣяніе, этимъ самымъ одолжаетъ своего благодѣтеля. Маша нравится Мошкину, но ему и въ мысль не входитъ, что она можетъ быть его женою; его испугала бы такая мысль... его Маша должна имѣть молодого мужа. И вотъ онъ пріискиваетъ ей молодого жениха, снаряжаетъ ее какъ дочь, покупаетъ ей приданое, на радостяхъ задаетъ обѣдъ,-- онъ счастливъ, онъ веселъ счастіемъ своей Маши, хотя по временамъ непонятная тоcкa давитъ его сердце ипри мысли о близкой разлукѣ слезы навертываются на глаза. Вся эта внутренняя драма выражена г. Тургеневымъ отчетливо, безъ фразъ, безъ риторическихъ украшеній, просто, даже слишкомъ просто для иного читателя, который не понимаетъ сердечной интриги, если она не одѣта въ нарядъ изъ трескучихъ фразъ, съ приличною уборкою изъ восклицательныхъ знаковъ.
   Новая драма развертывается передъ нами, и драма эта еще замѣчательнѣе той, которая происходитъ въ душѣ Машина покровителя. Женихъ Маши, Вилицкій, принадлежитъ къ той истинно петербургской породѣ молодыхъ людей, для которыхъ составляетъ истинное наслажденіе сыграть роль хотя вершкомъ повыше той роли, для которой они созданы. Этотъ классъ людей, непомѣрно размножившійся во всѣхъ большихъ городахъ, принадлежитъ къ числу страдальцевъ, добровольныхъ, но все-таки страдальцевъ. Ихъ бездна въ Петербургѣ, гдѣ страданія ихъ еще живѣе, еще язвительнѣе, потому что въ этомъ городѣ общество раздѣлено на множество отдѣльныхъ кружковъ, въ которыхъ каждый питаетъ страсть слиться съ тѣмъ кружкомъ, который почитается выше его. Долго было бы распространиться о свойствахъ этихъ людей, извѣстныхъ каждому, кто только присматривался къ столичной жизни. Въ самой комедіи мы увидимъ, что за человѣкъ Вилицкій.
   Молодой человѣкъ еще не вполнѣ испорченъ. Онъ любитъ Машу, почитаетъ Мошкина, который заботится о его службѣ, помогаетъ ему совѣтами и деньгами, не подозрѣвая того, что деньги эти, по всей вѣроятности, идутъ не на необходимыя надобности, а на покупку щегольскихъ пальто и на пиры съ пріятелями, на которыхъ каждый, по закону необходимости, втрое богаче бѣднаго Вилицкаго. Женихъ Маши заботился объ образованіи своей невѣсты, не думая, однако же, признавать себя за особенно высокое существо,-- въ немъ еще не угасли добрыя качества, и его воображенію льститъ тихая семейная жизнь вмѣстѣ съ преданною Машею и патріархальнымъ ея благодѣтелемъ. Но катастрофа приближается; на обѣдъ къ Мошкину, о которомъ мы только что говорили, Вилицкій приводитъ; одного изъ своихъ пріятелей и сослуживцевъ, молодого нѣмца фонъ-Фонка. Этому-то зловредному существу предстоитъ роль демона, ему приходится разрушить золотыя мечты Вилицкаго, насмѣяться надъ любовью доброй Маши, растерзать благородное сердце почтеннаго Мошкина.
   Кто же этотъ фонъ-Фонкъ? Читатель, привыкшій къ вашимъ драмамъ, ожидаетъ встрѣтить какое нибудь демоническое лицо, съ насмѣшливою улыбкою, съ утраченными вѣрованіями, одинъ изъ блѣдныхъ сколковъ съ героевъ Байрона... ничуть не бывало, и тутъ-то выказывается и вкусъ и талантъ автора: фонъ-Фонкъ тотъ же Вилицкій, только стоящій ступенькою выше въ петербургскомъ обществѣ. Онъ служитъ по особымъ порученіямъ, бываетъ въ озерѣ, да кромѣ того имѣетъ въ головѣ запасъ нравственной философіи, ничтожной по мыслямъ, вредной по примѣненію. Вилицкій преданъ Фонку, смотритъ на все его глазами; приводя своего товарища къ Мошкину, онъ уже чувствуетъ себя не въ своей тарелкѣ, въ головѣ его бродитъ мысль: что если ему не понравится Маша и ея семейство?..
   И тутъ-то слѣдуетъ лучшая сцена комедіи, простая по словамъ и событіямъ, раздирающая душу по своему глубокому значенію. Фонъ-Фонкъ недоволенъ тѣмъ кружкомъ, въ который онъ попалъ изъ угожденія къ пріятелю. Вилицкій, которому болѣзненное самолюбіе замѣняетъ и проницательность и догадливость, видитъ это впечатлѣніе, и душа его страдаетъ, глубоко, отчаянно страдаетъ. Старикъ Мошкинъ, сконфуженный приходомъ такого гостя, разливается въ церемоніяхъ, дѣлаетъ неловкость за неловкостью; товарищъ его, добрякъ помѣщикъ, является на обѣдъ во фракѣ допотопнаго покроя; Маша робѣетъ, краснѣетъ и не умѣетъ ни о чемъ говорить; Машина тетка выходитъ къ гостямъ въ зеленомъ чепчикѣ съ жолтыми лентами и на вопросъ фонъ-Фонка о томъ, играетъ ли она въ карты, объявляетъ, что умѣетъ только играть въ свои козыри. Фонъ-Фонкъ не тѣшится этимъ зрѣлищемъ: какъ слѣдуетъ благовоспитанному и обрусѣвшему нѣмцу, онъ старается сохранить свою безстрастную снисходительность, но отъ этого не легче Вилицкому: страданія его мелкаго, жалкаго петербургскаго самолюбія становятся невыносимыми. Куча мелочей еще усиливаетъ это страданіе: обѣдъ не готовъ во время, разговоръ не клеится, Маша не имѣетъ понятія объ итальянской оперѣ, хозяинъ отпускаетъ тривіальныя выраженія... повсюду гибель, вездѣ страданіе и отчаяніе. Вилицкому нѣтъ дѣла до того, что Мошкинъ добръ и благороденъ, что Маша, за неимѣніемъ блестящихъ даровъ природы, въ своемъ характерѣ имѣетъ много той преданности, на которую способны русскія дѣвушки, что наконецъ самъ имъ, Вилицкій, не аристократъ и не имѣетъ никакого основанія искать связей въ высокомъ кругѣ: -- онъ не разсуждаетъ ни о чемъ подобномъ, онъ видитъ и понимаетъ только одно -- ему приходится краснѣть за свою Машу и ея воспитателя передъ своимъ отчасти свѣтскимъ товарищемъ. Фонъ-Фонкъ морщится, на губахъ его мелькаетъ насмѣшливая улыбка, и этого довольно, чтобъ въ конецъ поразить слабодушнаго и страшно самолюбиваго Вилицкаго, чтобъ заставить его отступиться отъ своего слова, чтобъ испортить и любовь и планы тихаго счастія. Кому нужда, что Маша будетъ несчастлива, что Мошкинъ оскорбится несчастіемъ Маши, что тетушка и всѣ добрые люди будутъ чуждаться Вилицкаго,-- что до этого молодому человѣку, истинному типу петербургской самолюбивой молодежи. Что ему за дѣло до другихъ и до себя? Фонъ-Фонкъ, посѣщающій оперу и довольно видные кружки, недоволенъ будущими родными Вилицкаго; фонъ-Фонкъ находитъ ихъ слишкомъ мизерными; фонъ-Фонкъ, въ часы дружеской откровенности, совѣтуетъ Вилицкому "не портить своей будущности!"
   Вотъ содержаніе перваго акта комедіи, которымъ я и ограничу мой разборъ. Тутъ основа всей пьесы, и дальнѣйшій ея ходъ можете узнать сами, тѣмъ болѣе, что удовольствіе вознаградитъ васъ за трудъ чтенія. Второй и третій акты слабѣе перваго; участь отношеній Вилицкаго съ Машей уже извѣстна читателю съ послѣдней сцены перваго акта. Любовь молодого человѣка, столкнувшись съ его извращеннымъ самолюбіемъ, не могла выдержать борьбы и была принесена въ жертву. Правда, Вилицкій и тоскуетъ, и жалѣетъ о Машѣ, и негодуетъ на себя; но послѣ сцены, которою оканчивается первое дѣйствіе, не можетъ быть никакихъ сомнѣній для внимательнаго читателя. Интереснѣйшая часть комедіи разыгралась, и на сцену выходятъ уже отношенія Мошкина къ Машѣ, переданныя вѣрно и отчетливо, но съ нѣкоторою сухостью и краткостью.
   Сцена перваго дѣйствія передъ обѣдомъ у Машина воспитателя, глубока, вѣрна, трогательна. Подъ этимъ простымъ разговоромъ, подъ нескладными рѣчами дѣйствующихъ лицъ, подъ рѣдкими восклицаніями Вилицкаго, скрывается столько внутренняго страданія, столько грустной дѣйствительности! Кто не пойметъ этой сцены и не задумается надъ нею, тотъ не знаетъ жизни петербургскаго общества. Подобныя сцены происходятъ не у однихъ бѣдныхъ людей, не съ одними Вилицкими: въ составахъ средняго и высшаго сословій, посреди довольства, образованности и тихой жизни каждый день разыгрываются десятки подобныхъ драмъ, гдѣ свѣтское неумѣренное и неразумное самолюбіе переноситъ пытки, передъ которыми ничто мученіе физическое! Нельзя не поблагодарить г. Тургенева за его умѣнье подглядѣть слабую сторону нашихъ свѣтскихъ отношеній и выставить ее въ нѣсколькихъ чертахъ, понятныхъ для всякаго, близкихъ къ сердцу каждаго. Авторъ "Холостяка" умѣлъ быть новымъ и затронуть богатую жилу для нравописателя.
   На свѣтѣ ново только то, что хорошо сказано. Многіе изъ нашихъ писателей трогали струну, которая такъ звучно отдается подъ перомъ г. Тургенева; только попытки ихъ были неудачны. Авторъ "Холостяка" типомъ Вилицкаго доказалъ, что цѣль его достигнута; предшественники же его или не дошли до цѣли, или перешли черезъ нее. Въ повѣстяхъ графа Соллогуба мы также встрѣчаемъ антагонизмъ столичныхъ кружковъ, примѣры людей, которые, подстрекаемые самолюбіемъ, лѣзутъ невъ свой кругъ, гдѣ ждетъ ихъ холодность и страданіе, но повѣсти эти, при всемъ ихъ достоинствѣ, не наводятъ читателя и на десятую часть тѣхъ мыслей, которыя раждаетъ въ насъ одинъ характеръ Вилицкаго. Въ повѣсти "Большой Свѣтъ", имѣвшей успѣхъ по причинѣ страсти нашей публики къ толкамъ о большомъ свѣтѣ и ея маніи видѣть во всемъ портреты и личности, въ этой повѣсти, говорю я, лицо молодого графа Леонина, по видимому, сходно съ лицомъ Вилицкаго. Леонинъ бросаетъ свой кругъ, тихую жизнь и перспективу семейныхъ радостей и порывается въ свѣтъ изъ-за какой-то графини, которая его въ грошъ не ставитъ. Леонинъ, пріѣхавшій съ своей графиней на какой-то балъ средняго круга, оскорбляется этимъ видомъ и уже не въ силахъ воротиться къ старому... Вся эти подробности имѣютъ нѣчто общее съ нѣкоторыми сценами "Холостяка", но сходство слабое. Гдѣ у графа Соллогуба герой безъ личности, тамъ у г. Тургенева живой человѣкъ; гдѣ у перваго карикатура въ родѣ великосвѣтскаго романа, тамъ у второго картина, полная наблюдательности, жизнь, обильная грустною и утѣшительною стороною.
   Комедія "Холостякъ", по удачному распредѣленію сценъ, неожиданности развязки и даже по смѣшному лицу старухи Пряжкиной (а г. Тургеневъ не всегда мастеръ смѣшить), должна имѣть большой успѣхъ на сценѣ, если будетъ хорошо разъучена и если каждый изъ актеровъ не разъ призадумается надъ своей ролью. Но такъ-какъ актеры не любятъ обдумывать своихъ ролей, а кромѣ того многіе изъ нихъ, даже и задумываясь, не извлекаютъ изъ своего мышленія ничего особенно выгоднаго для хода пьесы, то я не знаю даже, желать или не желать представленія комедіи г. Тургенева на сценѣ.
   "Библіотека для Чтенія", съ своей стороны, представила своимъ читателямъ русскую комедію, или, скорѣе, водевиль г. Каратыгина 2, подъ названіемъ "Новый Саміэль". Казалось бы, зачѣмъ русскому водевилю, давно уже игранному на Александринскомъ театрѣ, и являться въ свѣтъ на страницахъ учено-литературнаго журнала? Бѣдный водевиль, и безъ того не совсѣмъ изящный, показавшись безъ всѣхъ своихъ обычныхъ аксесуаровъ: забавно расписанныхъ физіономій, дырявыхъ носовыхъ платковъ и прочихъ сценическихъ утонченностей, показавшись въ мертвой печати, передъ публикою несовсѣмъ расположенною къ натянутымъ остротамъ и циническимъ двусмысленностямъ, рискуетъ остаться незамѣченнымъ или заслужить слово осужденія. Но съ тѣхъ поръ, какъ я подписываюсь на "Библіотеку для Чтенія", мнѣ не разъ случалось получать отъ ея редакціи подарки, въ высшей степени неожиданные. Такъ одинъ разъ я получилъ при одной изъ книжекъ предлинную тетрадь рисунковъ, изображавшихъ фантастическаго скрипача Віольдамура въ тысячѣ различныхъ видовъ и положеній; другой разъ, принявшись читать одинъ изъ оригинальныхъ романовъ, въ ней напечатанныхъ, я совершенно случайно открылъ, что этотъ оригинальный романъ русскаго автора написанъ былъ за три года назадъ великобританскимъ романистомъ Moріеромъ и читанъ мною въ лондонскомъ изданіи. Не могу забыть и того обстоятельства, что одинъ разъ въ "Библіотекѣ же для Чтенія", въ отдѣлѣ "Изящной Словесности", помѣщено было цѣликомъ либретто русской оперы. Удивительно ли послѣ всѣхъ этихъ примѣровъ, что въ настоящемъ мѣсяцѣ подписчики получили, въ видѣ пріятнаго сюрприза, водевиль съ каламбурами, куплетами и финальнымъ обращеніемъ къ партеру? Изъ остротъ, которыми нашпигованъ водевиль г. Каратыгина, съ удовольствіемъ могу указать на слѣдующую. Лакей говоритъ про нѣкоего Барбанскаго: "онъ хотѣлъ ударить меня по лбу бутылкою: послѣ этого надо имѣть мѣдный лобъ, чтобъ къ нему подступиться!"
   Взглянувши серьёзнѣе на остроты "Новаго Саміэля", нельзя не сознаться во-первыхъ, что авторъ водевиля пріобрѣлъ заѵѣчательную способность играть словами, а во-вторыхъ, что водевиль его отъ этого обстоятельства нисколько не выигрываетъ. Наши остряки никакъ не хотятъ убѣдиться, что игра словами, по существу своему чуждая и несовмѣстная съ духомъ русскаго языка, не въ состояніи придать русской рѣчи ни малѣйшей бойкости или оживленія. Этого обстоятельства измѣнить никто не въ состояніи; доморощенные остряки могутъ насиловать смыслъ словъ, сколько имъ угодно, водевилисты могутъ нанизывать на каждую свою строчку по три каламбура,-- разговоръ отъ этого не выиграетъ, пьеса не заблеститъ нимало. Остроуміе, совмѣстное съ требованіями русскаго языка, заключается въ бойкости выраженія, наивности оборотовъ, и сближенія противоположностей, а иногда въ размашистомъ laisses aller изложенія. Заимствовавши отъ французовъ прощальные куплеты къ публикѣ, манеру подшучиванія надъ современными вопросами, водевилисты ваши, не довольствуясь тѣмъ, что насилуютъ наши нравы, хотятъ насиловать и русскій языкъ... Желаю имъ полнаго успѣха, потому что чѣмъ скорѣе подобная драматическая литература дойдетъ до величайшихъ крайностей и неестественностей, тѣмъ скорѣе наступитъ для публика потребность въ дѣльныхъ сценическихъ произведеніяхъ.
   Повѣсть г. Яковлева "Натурщица", которой вторая частъ помѣщена въ послѣдней книжкѣ Б. для Ч., ничего бы не проиграла, если бы побыла нѣсколько времени въ таинственномъ ящичкѣ редакціи. Тогда въ ней не встрѣтилось бы такихъ высокопарныхъ тирадъ:
   "Утро было еще за горами, однако близко. Солнце, покуда мы спали, успѣло перейти грандіозныя зеленыя пустыни океана, успѣло посѣтить чудовищныя рѣки, великолѣпныя лѣса, опутанныя безконечными ліанами, банановыя рощи, гдѣ на вѣткахъ причудливыхъ растеній покачиваются зеленыя, алые, голубые попугаи, гдѣ въ прозрачномъ воздухѣ мелькаютъ летучіе опалы и изумруды -- колибри: потомъ озолотило необозримыя саванны, взглянуло на таинственныя развалины царства кациковъ; видѣло мѣдно-красныхъ людеи съ торсомъ, прикрытымъ красивыми перьями, красавмцъ, цвѣтомъ темной бронзы, съ браслетами на рукахъ и на ножкахъ, съ сергами въ кокетливомъ носикѣ и въ ушахъ, но безъ всякой одежды. Потомъ солнышко улыбалось надъ цѣлымъ моремъ черныхъ фраковъ и круглыхъ шляпъ, которые мѣряютъ, вѣсятъ, громоздятъ цифры подъ цифрами, упаковываютъ тюки, подводятъ итоги и повинуются закону съ одинаковой флегматическою пунктуальностью.
   Солнце видѣло много комическаго до плачевности, живописнаго до чудовищности; видѣло людей въ дырявой обуви, лохмотныхъ и голодныхъ, изнемогающихъ подъ бременемъ мѣшка, набитаго золотовъ; видѣло дивные тысячелѣтніе лѣса, истребляемые на топку табачныхъ фабрикъ; дороги, усыпанныя созрѣвшими и упавшими апельсинами, которыхъ некому собирать. Многое видѣло солнце, чего нельзя ни языкомъ сказать, ни перомъ описать.... не видѣло только тропическихъ красавицъ, которыя прячутся отъ солща въ тѣни, въ благовонномъ дыму своей пахитосы и, съ неподражаемою лѣнью, покачиваются въ своемъ тростниковомъ гамакѣ до вечерней звѣзды, показывая свои красоты только ночи.
   Солнце поспѣшало..... съ обычною, обманчивою своею медленнностью."
   Или такихъ остроумныхъ разговоровъ:
   "-- Ты гдѣ обѣдъ берешь?... все-еще съ Мыса-Доброй-Надежды? а?
   -- Да; a что? отвѣчалъ Флоренскій довольно сухо.
   -- Скажу тебѣ по дружбѣ, мнѣ твой Мысъ-Доброй-Надежды надоѣлъ. Отчаль ты, братецъ, отъ этого мыса: право, надоѣлъ.
   -- Давно ли? Ты, кажется, всегда, того....
   -- Ѣлъ -- и плевалъ.
   -- Не знаю; но, мнѣ кажется, супъ....
   -- Просто образчикъ морской воды!
   -- Такъ, по-крайней-мѣрѣ, жаркое....
   -- Твердо, какъ нѣмецкое сердце.
   -- Ну, все-такя пироги....
   -- Нечего сказать, опойковые.
   -- Ты, повидимому, уже пообѣдалъ?
   -- Напротивъ, я чертовски голоденъ!
   -- На-тощакъ, помнится, ты бывалъ всегда немножко снисходительнѣе."
   -- Удерживаюсь отъ дальнѣйшихъ сужденій о повѣсти г. Яковлева, какъ потому, что не читалъ ея первой части, так и и по той причинѣ, что статья г. Яковлева о Венеціи до сихъ поръ мнѣ памятна своимъ пріятнымъ довольно простымъ изложеніемъ.
   Вообще, послѣднее время "Библіотекѣ для Чтенія" какъ-то больше счастья на выборъ переводныхъ статей, нежели на пріобрѣтеніе оригинальныхъ. Кромѣ милаго романа "Грантли-Меноръ" я укажу на прелестный разсказъ Жюля Сандо, подъ названіемъ: "Концертъ для бѣдныхъ". Въ этомъ разсказѣ переданы ощущенія дилетанта, возбужденныя въ немъ видомъ и голосомъ одной изъ знаменитѣйшихъ пѣвицъ нашего времени, соединявшей въ себѣ все очарованіе красоты съ обаятельнымъ величіемъ генія,-- пѣвицы, угасшей въ цвѣтѣ лѣтъ, въ полномъ блескѣ славы, сопровожденной до дверей гроба отчаяніемъ влюбленной въ нее публики.
   Есть таланты, есть артисты (и по большой части то бываютъ женщины), которымъ отъ неба дано несравненное ни съ чѣмъ право возбуждать обожаніе не только въ тѣхъ, которые могутъ наслаждаться ихъ дарованіями, но даже въ лицахъ, удивляющихся имъ заочно. Есть имена, съ которыми слава, восторгъ, грація слились до такой степени, что однихъ этихъ именъ довольно, чтобы пробудить сладкое чувство и пробуждать его долго, долго, чрезъ нѣсколько поколѣній. Ни малѣйшаго порицанія не примѣшивается къ такой славѣ, яркой, нѣжной, безукоризненной, какъ первый снѣгъ зимой. Счастье такимъ талантамъ, счастье такимъ женщинамъ: при жизни окружаютъ ихъ восторгъ и любовь, послѣ смерти наступаетъ для нихъ завидное безсмертіе. И сама судьба, будто опасаясь для нихъ избытка блеска, всегда почти спѣшитъ прервать эту пышную жизнь, сплетенную изъ величія, восторга и страданій, возвышенныхъ до наслажденія? Она была такова! она, эта чудная артистка, одаренная геніемъ, красотою, симпатическою душою, и сердцемъ, находившимъ отраду въ благодѣяніяхъ. Я не зналъ ея, но я чту ея память, удивляюсь ея поэтической жизни; я знаю про все столько свѣтлыхъ, восхитительныхъ исторій! Она пѣла на театрѣ, въ Парижѣ и другихъ большихъ городахъ, пѣла изъ-за денегъ, между кулисами изъ раскрашенной бумаги и рыцарями, грозно размахивающими своими деревянными мечами. Она румянила свое милое лицо, на которомъ необъятный талантъ ея изображенъ былъ рукою Создателя, она выходила на сцену по нѣскольку разъ послѣ каждой пьесы, вслѣдствіе требованій прихотливой публики -- и все-таки она была прекрасна, и эта публика, плакавшая отъ восторга, провожала ее до могилы своею любовью и своими слезами. Я видѣлъ англичанъ, умѣвшихъ пѣть только Rule Bretannia, и то съ фальшивою интонаціею,-- и у этихъ англичанъ, при ея явленіи, слезы показывались на глазахъ; въ моемъ присутствіи одинъ дилетантъ итальянецъ, разсказывая о ея пѣніи, выдернулъ изъ свой головы клочекъ волосъ; довольно будетъ сдѣлать одинъ вопросъ: въ комъ изъ васъ, стариковъ или молодыхъ любителей искусства, не зашевелится сердце, при одномъ воспоминаніи объ этой дивной женщинѣ, при одномъ имени Маріи Малибранъ!
   У одного изъ моихъ добрыхъ пріятелей, веселаго старика, за свой нѣсколько анакреонтическій нравъ прозваннаго Сатиромъ, виситъ въ кабинетѣ очаровательная картина. Ночь; сквозь открытое окно готической комнаты видны четырехъугольныя прорѣзныя башни, куполы и мраморные дворцы какого-то волшебнаго города, будто выдвинувшагося вверхъ изъ середины голубого моря. Полная луна плаваетъ по такому же голубому небу, но въ ночномъ сумракѣ есть что-то грозное: буря близится, и облака начинаютъ низко ходить по небу. Далеко, далеко, виднѣется колонна, на верху ея крылатый левъ, левъ св. Марка. Это городъ святого Марка, это Венеція, столица поэзіи.
   У самого окна, въ задумчивомъ положеніи, сидитъ молодая женщина, въ бѣломъ ночномъ платьѣ, небрежно перехваченномъ у стана бѣлымъ же шарфомъ. Ея черные глаза полны слезъ, невыразимая, раздирающая душу тоска свѣтится въ каждой ея жилкѣ; но въ этой тоскѣ столько любви, столько созванной невинности, столько безвиннаго страданія, которое для многихъ женщинъ упоительно, какъ самая любовь и часто упоительнѣе счастливой любви! Дивная прелесть обитаетъ на лицѣ этой женщины. Подлѣ нея золотая лютня. Это Дездемона Шекспира и Россини, это портретъ Маріи Малибранъ въ послѣднемъ актѣ "Отелло". Старый Сатиръ гордится своею картиною, тѣмъ болѣе, что многіе изъ молодыхъ его пріятелей, совершивъ, по выраженію "Сына Отечества", "нѣкоторыя возліянія Бахусу", очень часто становятся на колѣни передъ восхитительнымъ портретомъ и воздаютъ громкую хвалу великой артисткѣ, знакомой имъ по разсказамъ и описаніямъ.
   Венеція! Шекспиръ! Россини! Малибранъ! Дездемона была лучшею ролью этой пѣвицы, а у ней было много лучшихъ ролей. Для Малибранъ оперная роль была не работой, не средствомъ нравиться публикѣ; для нея роль была частицею жизни. Всякій почти вечеръ на нѣсколько часовъ, Марія Малибранъ исчезала изъ числа живыхъ женщинъ: вмѣсто нея являлась робкая Амина, страдалица Нинетта, вертушка Розина, агнецъ Дездемона! Изъ этихъ ролей только одна роль Розины не сокращала собою жизни геніальной артистки. Не разъ, послѣ знаменитаго дуо "Сомнамбулы", она падала въ обморокъ, въ антрактахъ "Сороки Воровки" она сидѣла въ своей ложѣ, прижавъ руки къ своему прелестному лицу и обливаясь настоящими слезами; всякій разъ, когда она оканчивала въ "Отелло" свой романсъ "Assisa al pié del salice", ея собственныя рыданія смѣшивались съ рыданіями очарованной публики, и эти рыданія были искреннѣйшія, непроизвольнѣйшія во всей залѣ театра. При такихъ условіяхъ, нельзя было прожить долго въ свѣтѣ.
   Она знала это -- и не страшилась смерти. Чтобъ продлить свою жизнь, слѣдовало отказаться отъ искусства, съ которымъ слито было все ея существованіе; надо было отказаться отъ ролей, составлявшихъ для вся вторую жизнь, полную горя и наслажденій, страданія и восторговъ, судорожныхъ рыданій и упоенія собственнымъ могуществомъ. Не разъ говорено ей было: перестаньте являться въ роляхъ Дездемоны и Сомнамбулы, и всякій разъ она отвѣчала, что не въ силахъ отказаться отъ наслажденія сливать свое существованіе съ личностями любимыхъ ею героинь. Совѣты были напрасны, да иначе и быть не могло: можно ли поэту, въ видахъ укрѣпленія нервовъ, совѣтовать перестать быть поэтомъ? можно ли художнику предлагать сжечь свои картины, чтобъ прекратить безсонницу и возстановить дѣятельность пищеваренія?
   И, свершивъ свое короткое артистическое поприще, геніальная женщина безропотно простилась съ жизнію, и лучшіе поэты ея времени принесли въ даръ усопшей Маріи Малибранъ самыя свѣтлыя произведенія своей фантазіи.
   Вотъ одинъ изъ этихъ политическихъ отголосковъ, принадлежащій одному изъ лучшихъ пожтовъ Франціи:
   
                  N'était-ce pas hier, qu'à la fleur de ton âge
             Tu traversais l'Europe, une lyre à la maiu,
             Dans la mer, en riant, te jetant à la nage,
             Chantant la tarantelle an ciel napolitain,
             Cœur d'ange et de lion, libre oiseau de passage,
             Espiègle enfant ce soir, sainte artiste demain?
   
                  N'était-ce pas hier qu'enivrée et bénie
             Tu traînais à ton char un peuple transporté,
             El que Londres et Madrid, la France et l'Italie
             Apportaient à tes pieds cet or tant convoité,
             Cet or deux fois sacré qui pavait ton génie,
             Et qu'à tes pieds souvent laissa la charité?
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Ah! tu vivrais longtemps sans ton âme indomptable.
             Ce fut là ton seul mal, et le secret fardeau,
             Sous lequel ton beau corps plia comme un roseau.
             C'est le Dieu tout-puissant, c'est la Muse implacable,
             Qui, dans ses bras en feu, t'a portée au tombeau
   
   (Еще вчера, въ цвѣтѣ юности, ты проходила по Европѣ, съ лирою въ рукахъ, весело бросаясь въ море и плавая въ немъ, напѣвая тарантеллу подъ неаполитанскимъ небомъ. Ангельское и львиеое сердце! вольная и прелествая птичка! сегодня рѣзвый ребенокъ, a завтра велика художница!
   Еще вчера, сопровождаемая упоеніемъ и благословеніями, ты влекла за своею колесницею обезумѣвшую толпу. Еще вчера Лондонъ и Мадритъ, Франція и Италія приносили къ твоимъ ногамъ груды золота, вдвойнѣ святого золота, потому-что оно платило за твою славу и служило для твоихъ благодѣяній.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Ты бы могла еще долго жить, если бы y тебя не было твоей неукротимой души. Подъ этой единственною болѣзнію, подъ этимъ бременемъ, прекрасное тѣло твое сгибалось какъ трость. Богъ обиталъ въ тебѣ, и неумолимая муза отвесла тебя въ могилу въ своихъ пламенныхъ объятіяхъ.)
   Но обратимся къ разсказу Жюля Сандо. Дѣйствіе происходитъ въ маленькомъ городкѣ Карпантра. Общество любителей даетъ концертъ, приманивъ публику обѣщаніемъ, что въ концертѣ этомъ хотѣла участвовать проѣзжая пѣвица графиня Р**. Концертъ уже кончается, a графини нѣтъ какъ нѣтъ. Публика сердится.... Напрасно одинъ изъ аматеровъ подражаетъ на своей скрипкѣ голосамъ птицъ и звѣрей, напрасно другой любитель играетъ на дудочкѣ какія-то нелѣпыя аріи: графиня не является, a публика злится. Наконецъ дѣлается извѣстнымъ, что пѣвица отказалась отъ участія въ концертѣ и уже уѣхала. Слушатели приходятъ въ ярость, стулья трещатъ, скамьи ломаются, гроза собирается обрушиться на голову иможетъ быть на бока обманщиковъ-любителей.... Въ эту страшную минуту, одна проѣзжая дѣвушка, сжалившись надъ положеніемъ концертистовъ, рѣшается пѣть передъ публикою....
   "Молодая иностранка, которую среди общаго смятенія никто прежде не замѣтилъ, легкими шагами взошла на ступени, отдѣлявшія паркетъ отъ театра, и какъ ангелъ слетѣвшій на землю вдругъ явилась y фортепіано приготовленнаго для графини Р***. И въ самомъ дѣлѣ, не былъ ли это ангелъ? Она, казалось, едва достигла первыхъ лѣтъ юности, простодушная миловидность ребенка еще украшала ея прелестное лицо, но лучь гввія отражался на челѣ и во взорѣ ея. Она держала себя просто, но съ достоинствомъ; скромно, но безъ замѣшательства, улыбка играла на ея устахъ. При этомъ появленіи наступило всеобщее молчаніе. Никто не зналъ этой женщины. Всѣ глаза устремились на нее, a она, спокойная и свѣтлая, казалось, едва замѣчала толпу, на нее взиравшую. Развязавъ ленты бѣлой шляпы, она небрежно положила ее къ ногамъ своимъ. Коса ея лежала низко, a волосы, раздѣленные на лбу игладко причесанные, были блестящи и черны какъ вороново крыло. Она сняла перчатки, и маленькя ручки пробѣжали по клавишамъ; послѣ прелюдіи, продолжавшейся нѣсколько минутъ, она запѣла.
   Я слушалъ изумленный, притаивъ дыханіе, неподвижный, и всѣ слушали подобно мнѣ. Никто не можетъ выразить того, что я слышалъ: она пѣла на томъ сладкомь языкѣ, которымъ женщины и дѣти говорять на берегахъ Арно. То были восхитительныя мелодіи, разливавшіяся подобно чуднымъ потокамъ воды, осѣняемой свѣжею древесною тѣнью; онѣ терялись въ очаровательныхъ извилинахъ, какъ рѣка, спокойно и медленно совершая свое теченіе, между благоухаянными берегами. Мнѣ казалось я подсмотрѣлъ то мгновеніе, когда мелодическія волны вылились изъ устъ ея, чувствовалъ какъ онѣ поднимали меня и унесли въ небесныя пространства. О, могущество голоса! о, очаровавіе пѣнія! Въ этой закопченой залѣ, при свѣтѣ лампъ, на запыленной скамейкѣ мнѣ казалось, что впервые вижу дивное великолѣпіе вселенной. Важнымъ и сладкимъ голосомъ она описывала прелесть ясныхъ ночей, передавала сладость взаимной любви при свѣтѣ серебрныхъ свѣтилъ, ладью, скользящую по зеркалу спящаго двора, и я, закрывъ лицо руками, видѣлъ какъ во снѣ, лазуревыя горы сквозь розовый туманъ заходящаго солнца, вдыхалъ благоуханіе вечера, слышалъ дуновеніе свѣжаго вѣтерка, и вздохи влюбленныхъ смѣшивающіеся съ ропотомъ волнъ и шелестомъ листьевъ.
   По окончаніи этой пѣсни, вся публика оставалась безмолвна и неподвижна; ни малѣйшаго шума, никакого волненія или движенія, всѣ глаза были устремлены на уста волшебницы. Всѣ еще слушали. Пальцы молодой пѣвицы еще оставались на клавишахъ, она пробѣгала по нимъ съ безотчетнымъ разсѣяніемъ и потомъ опять предалась вдохновенію своихъ воспоминаній. Что скажу вамъ? Вы видите, что я похожъ на несчастнаго нѣмого, который задыхается отъ сильныхъ ощущеній иможетъ выразить ихъ только воплемъ. Я всегда любилъ музыку и никогда не могъ понять музыкальной азбуки. Этотъ языкъ, усѣянный бемолями и бекарами, также понятенъ для меня, какъ санскритскій или персидскій; я люблю музыку, какъ ящерицы любятъ ее: полагаю, онѣ были бы въ большомъ затрудненіи, если бъ пришлось имъ объяснить, въ какомъ тонѣ написала симфонія, приведшая ихъ въ восторгъ, въ ut majeur или si mineur? Какъ передать дѣйствіе голоса у поперемѣнно живаго и легкаго,нѣжнаго извучнаго, задумчиваго и глубокаго, который кипѣлъ, билъ ключемъ, сверкалъ, разсыпался брызгами кристальныхъ нотъ, раздавался гармоническими волнами, грем 123;лъ какъ потокъ ниспадающій въ бездну. Въ этомъ голосѣ заключалась вся прелесть юной любви и вся энергія могучихъ страстей. Вдохновенная красавица выражала поперемѣнно неземную веселость, обольстительное кокетство, вспышки ревности, жгучіе восторги, горькія слезы печали; въ первый разъ я предчуствовалъ образъ поэтическихъ героинь, которыхъ имена были еще мнѣ неизвѣстны: Розины, Анны, Джульеты, Эльвиры. Она пропѣла романсъ: "Ивушка", который, помню, пѣвала моя крестная мать; но теперь я слышалъ Десдемону Шекспира, грустную какъ ночь, раздѣлявшую ея стоны, предчувствовующую свою страшную судьбу, предсказывающуюее каждымъ звукомъ, высказыающую ее каждымъ взглядомъ -- Десдемону, готовую умереть. Какъ она была тогда прекрасна и трогательна! Потомиъ она пѣла тирольскія пѣсни, быстрыя, скачущія какъ серна по снѣжнымъ вершинамъ Альповъ; голосъ ея, умѣющій такъ глубоко проникать въ сердца, умѣлъ также разсыпаться въ блистательныхъ фантазіяхъ.
   Продержавъ насъ цѣлый часъ въ какомъ-то упоеніи, которое я не берусь описывать, она встала спокойная и улыбающаяся. Въ это мгновеніе зала потряслась отъ рукоплесканій; я думалъ, что стѣны распадутся отъ восторженныхъ кликовъ толпы. Съ тѣхъ поръ я сталъ вѣрить всему, что намъ разсказываютъ о дѣйствіи, которое Орфей производилъ на животныхъ своей отчизны. Всѣ сердца были растроганы, всѣ глаза омочены слезами. Впослѣдствіи времени я былъ свидѣтелемъ многихъ торжествъ подобнаго рода; я видѣлъ посредственныхъ піанистовъ, возбуждавшихъ неистовый восторгъ, видѣлъ какъ розы и камеліи падали на головы толстыхъ и здоровыхъ теноровъ. Но уже никогда не возобновлялись для меня ощущенія этого вечера, начавшагося такъ комически и окончившагося такъ умилительно. Никто и не думалъ объ имени молодой пѣвицы, которую никто не зналъ: восторгъ поглотилъ любопытство; но она, спокойная и ясная, съ веселою улыбкою на полуоткрытыхъ устахъ, казалось не замѣчала, что происходило вокругь нея. Тарасковскій флажолетъ подошелъ въ ней съ привѣтствіемъ; она премило разсмѣялась ему прямо подъ носъ: геній, которому мы только-что внимали, обратился въ рѣзваго ребенка. Среди рукоплесканій -- подъ огнемъ всеобщихъ взглядовъ, она спокойно надѣла свои перчатки и дорожную шляпу, потомъ открыла небольшой зеленый бархатный мѣшокъ съ шелковымъ снуркомъи золотыси кистями, висѣвшій y ней на рукѣ, взяла его въ руку какъ кошелекъ для сбора милостыни и подставляя его особамъ окружавшимъ ее, сказала голосомъ, такъ хорошо проникавшимъ въ сердца:
   -- Для бѣдеыхъ вашего города, прошу васъ!
   Рукоплесканія удвоились и всякій спѣшилъ подать что-нибудь. То былъ счастливый вечеръ для бѣдныхъ города Карпантра. Со всѣхъ сторонъ какъ дождь сыпались серебряныя монеты въ мѣшокъ прелестной сборщицы. Я видѣлъ какъ одна изящная и нарядная дыма, растроганная и трепещущая отъ волненія, сняла съ руки дорогой браслетъ,положила его въ кошелекъ и поцѣловала руку державшую его; видѣлъ молоденькую дѣвушку, просто одѣтую, которой, вѣроятно, нечего было дать, потому что краснѣя, она положила туда букетъ фіалокъ омоченныхъ ея слезами. Какой дождь цвѣтовъ можно сравнить съ этимъ скромнымъ приношеніемъ? Незнакомка высыпала подаяніе на фортепіано, вынула оттуда букетъ фіалокъ и заткнувъ себѣ за поясъ, предложила въ-замѣнъ молодой дѣвушкѣ свой маленькій, зеленый мѣшокъ.....................
   На другой годъ меня отправили въ Парижъ; я часто бывалъ въ оперѣ, въ концертахъ, но нигдѣ не слыхалъ голоса, котораго искалъ и только въ сновидѣніяхъ всегда слышалъ его. Все, что я видѣлъ, казалось мнѣ мрачнымъ, холоднымъ.
   Съ горя я рѣшился предаться своимъ воспоминаніямъ, и уже нѣсколько мѣсяцовъ не совровождалъ моего товарища въ его набѣгахъ на театры. Настала зима; первая, которую я провелъ въ Парижѣ. Однажды пріятель мой вошелъ ко мнѣ веселый и торжествущій какъ Христофоръ Колумбъ, когда открылъ Америку. Онъ тоже только вчера открылъ новый свѣтъ; онъ открылъ Италіянскую Оперу. Онъ разсказывалъ мнѣ чудеса и увѣрялъ, что можно отважиться даже и тому, кто былъ въКарпантра на концертѣ для бѣдныхъ. Съ недовѣрчивостью покачалъ я головою; онъ настаивалъ, но напрасно; я потерялъ охоту къ новымъ опытамъ, къ тому же признаться ли наконецъ? другія заботы занимали меня; я ревновалъ въ голосу, который пѣлъ въ моемъ сердцѣ, какъ любовникъ ревнуетъ къ красотѣ своей любезной и чувствовалъ, что буду мучиться, если встрѣчу ему соперницу.
   Наконецъ, какъ-то вечеромъ, я прочелъ на афишѣ: "Отелло"; и густой туманъ, который иногда окружаетъ Парижъ какъ будто саваномъ, я присоединился къ толпѣ, осаждавшей двери Италіянской Оперы. Послѣ цѣлаго часа ожиданія подъ густымъ и холоднымъ туманомъ, проникавшимъ меня до костей, толпа подвигалась медленно какъ кольца извивающейся змѣи; почти послѣдній я взошелъ въ святилище; или, лучше сказать, я не вошелъ въ него, потому что театръ былъ полонъ; не безъ труда я имѣлъ счастіе получить мѣстечко за кулисами. Съ ударомъ осьми часовъ, я почувствовалъ трепетъ, пробѣжавшій по всѣмъ сердцамъ. Занавѣсъ поднялся и тишина была такая, что я долго слышалъ еще замиравшіе звуки оркестра; легкіе какъ облака, они носились надъ неподвижною голвою и разбивались о своды, какъ море разбиваегь свои волны о прибрежныя скалы. Я ничего не видалъ, но всѣ звуки доходили до меня. Въ восторгѣ я слушалъ и думалъ, что былъ на небесахъ, и признаюсь, неблагодарный, я забылъ Карпантра; какъ вдругъ въ залѣ сдѣлалось движеніе, оглушительныя рукоплесканія возвѣстили появленіе Десдемоны. Я искалъ глазами молодую вевеціянку, но живая преграда скрывала отъ меня театръ и сцену. Тишина снова воцарилась, Десдемона пѣла. При первыхъ звукахъ этого чистаго голоса, я вздрогнулъ, и трепетъ пробѣжалъ y меня съ головы до ногъ. Возможно ли? Не обманываюсь ли я? Не игра ли это воображенія? Точно ли это голосъ моихъ мечтаній? Я попробовалъ пройти сквозь толпу, преграждавшую мнѣ входъ въ залу, но всѣ усилія мои были напрасны, и я въ изнеможеніи упалъ на прежнее свое мѣсто. Я все-еще колебался, все-еще сомнѣвался, но когда услыхалъ романсъ "Ива", то не сомнѣвался уже болѣе, что это была она! Когда занавѣсъ опустился, я бросился съ отчаяннымъ усиліемъ въ оркестръ. Скоро опять занавѣсъ поднялся при восклицаніяхь публики, вызывавшей Десдемону -- она явилась. Свѣтъ отъ свѣчей заколебался отъ восторженныхъ криковъ, посыпался цѣлый дождь цвѣтовъ, ложи заблистали драгоцѣнными каменьями, бѣлые и розовые шарфы заколебалясь въ благоуханномъ воздухѣ. Я ее тотчасъ узналъ, она была все также проста и наивна въ своемъ торжествѣ: этобыла она, тотъ странствующій геній, который иногда на пути своемъ находилъ удовольствіе въ томъ, чтобы пѣть для бѣдныхъ.
   Я не могъ разслышать имени, которое раздавалось въ ложахъ ипартерѣ.
   Какъ зовутъ пѣвицу, которая играетъ роль Десдемоны? спросилъ я сосѣда.
   Тотъ посмотрѣлъ на меня съ любопытствомъ, какъ будто я только что пріѣхалъ изъ Конго.
   -- Малибранъ, отвѣчалъ онъ мнѣ."
   Если читатели испытаютъ хотя десятую часть тѣхъ ощущеній, которыя перечувствовалъ я при чтеніи этого милаго, изъ души вырвавшагося разсказа, они не позадумаются простить мнѣ эту длинную выписку и собственныя мои разглагольствованія о сестрѣ нашей Полины Віардо, Маріи Малибрано-Гарціа.
   Читателямъ, незнакомымъ съ англійскимъ языкомъ, я съ удовольствіемъ могу рекомендовать забавную повѣсть Вашингтона Ирвинга, подъ названіемъ "Дольфъ Гейлитеръ", помѣщенную въ послѣдней книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ". Повѣсть эта разсказана въ видѣ легенды, и основаніе ея не блеститъ правдоподобіемъ, какъ и основаніе большей части легендъ; но оригинальность разсказа, искусство изложенія, но картины природы, которыя такъ превосходны у Вашингтона Ирвинга, дѣлаютъ небольшой его разсказъ, вмѣстѣ съ тремя или четырьмя другими его разсказами, однимъ изъ перловъ американской словесности. У большей части порядочныхъ писателей есть какой нибудь уголокъ свѣта, взятый въ извѣстную эпоху и описываемый съ любовью и охотою. Не всякому дано, какъ Мери (котораго одинъ изъ послѣднихъ романовъ помѣщенъ въ "Современникѣ"), описывать края, никогда имъ невиданные, перескакивать изъ Африки въ Индію, изъ Индіи въ Мадагаскаръ, и только въ крайнемъ случаѣ выбирать мѣсто для своихъ романовъ въ Дублинѣ или Генуѣ. Въ этомъ отношеніи Вашингтонъ Ирвингъ совершенно несходенъ ни съ Мери, ни съ Дюма, ни съ Евгеніемъ Сю, у которыхъ очень часто являются въ романахъ пальмы, ліаны, дѣвственные лѣса и бамбуковыя деревья, можетъ быть никогда невиданные авторами. Французскіе романисты путешествовали чрезвычайно мало и, не смотря на то, очень любятъ переносить своего читателя подъ тропики и на Антильскіе острова; Вашингтонъ Ирвингъ, объѣздившій полсвѣта, чаще всего описываетъ одни и тѣже мѣста: сѣверныя провинціи Соединенныхъ Штатовъ. Но какъ онъ ихъ описываетъ и какъ согласуется его сильный талантъ съ живописною, колоссальною сѣверо-американскою природою! Всѣмъ извѣстно, что сѣверо-американцы отстали отъ европейцевъ во всемъ, что относится до изящныхъ искусствъ, въ особенности до живописи. Одинъ англійскій туристъ высказывалъ эту мысль при нѣсколькихъ американцахъ, глубоко оскорбленныхъ тѣмъ, что ихъ родина хотя въ чемъ нибудь уступаетъ Европѣ. Англичанинъ, забывши, что и собственная его родная сторона не можетъ гордиться слишкомъ великими живописцами, продолжалъ поддразнивать американскихъ гражданъ. "Да -- говорилъ онъ -- повѣрьте мнѣ, Америка никогда, никогда "не родитъ ни одного художника! Ваша земля велика, хороша, красива, да что въ этомъ толку: вы не понимаете даже красотъ природы. У васъ передъ глазами водопады, лѣса, безграничные какъ море, рѣки между двумя стѣнами изъ дѣвственныхъ деревьевъ, озера, по которымъ могутъ ходить военные корабли... что же вы извлекли изъ всего этого? у васъ нѣтъ даже ни одного пейзажиста? -- "У насъ нѣтъ пейзажиста? съ гордостію произнесъ одинъ изъ американцевъ: -- нѣтъ, сэръ, у насъ есть одинъ художникъ, который стоитъ всѣхъ вашихъ,-- да не англійскихъ, а европейскихъ. Пейзажистъ этого ничего не рисуетъ, а имя ему "Вашингтонъ Ирвингъ".
   Чтобъ показать, въ какой мѣрѣ справедливы слова дилетанта, родившагося вь Соединенныхъ Штатахъ, позвольте мнѣ привѣсти Дольфа Гейлигера описаніе плаванія по Гудзону. Языкъ перевода не совсѣмъ хорошъ, да кромѣ того я попрошy всякаго вспомнить, что подобнаго рода описанія теряютъ въ переводѣ болѣе всякаго другаго литературнаго произведенія, даже болѣе стихотвореній.
   "На второй день путешествія, они достигли гористой страны. Наступилъ вечеръ послѣ звойнаго дня, когда они въѣхали въ пространстве рѣки, между выскихъ горъ. Все въ природѣ находилось въ томъ безмятежномъ покоѣ, который составляетъ исключительвую принадлежность жаркаго лѣтняго дня. Стукъ падающей доски, ударъ весла о палубу, все повторялось горнымъ эхомъ и раздаваюсь по берегу; случалось ли капитану отдать слишкомъ громко свое приказаніе -- тысячи невидимыхъ языковъ повторяли его съ вершинъ утесовъ.
   Дольфъ смотрѣлъ въ нѣмомъ восторгѣ на все окружавшее его великолѣпіе природы. Налѣво -- Дундербергъ {Гора.} воздымалъ свои вершины, пропасти илѣса въ безпредѣльное пространство. Направо -- смѣло выдвигается впередъ Антоніевъ-Носъ, надъ которымъ парилъ одинокій орелъ. Вдали горы смѣнялись горами, наконецъ, какъ-бы сплетясь руками, сжимали въ своихъ тѣсныхъ объятіяхъ могучую рѣку. Потомъ взоръ отдыхалъ то на просторныхъ зеленыхъ лужайкахъ, тамъ-и-сямъ разбросанныхъ между пропастей, то на вершинахъ высокихъ деревъ, колеблющихся на враю утесовъ и на ихъ листьяхъ, черезъ которые сквозилъ золотой блескъ солнца.
   Среди своего восторга, Дольфъ вдругъ замѣтилъ надъ западными вершинами сплошную массу бѣлоснѣжныхъ облаковъ. За этою массою слѣдовала другая, потомъ третья и т. д.; толкая одна другую, они неслись по ярко голубому небу, ослѣпляя взоръ своею бѣлизною, какъ-вдругъ далеко за горами послышались слабые удары грома. Зеркальная поверхность рѣки, столь недавно еще отражавшая великолѣпныя картины неба и земли, теперь темнѣла и рябилась при прикосновеніи къ ней вѣтерка. Морскія птицы кружились и кричали, отыскивая свои гнѣзда на верхушкахъ сухихъ деревъ, вороны скрывались съ крикомъ въ разсѣлинахъ скалъ; казалось, вся природа ожидала приближенія грозы.
   Громадныя тучи катились черезъ горныя вершины; верхніе края ихъ все-еще были бѣды и блестящи, но нижніе были черны какъ смоль. Дождь падалъ крупными каплями; вѣтеръ становился холоднѣе и подымалъ высокія волны. Наконецъ, горныя вершины, казалось, вдругъ разорвали густую массу тучь, и цѣлый потокъ дождя съ шумомъ полился на землю. Блестящая молнія то прыгала съ тучи на тучу, то струилась по скаламъ, раскалывая и разрывая стволы крѣпкихъ деревъ. Громъ разразился съ страшнымъ тресковгь; эхо повторяло удары его на горахъ; a раскаты слышались надъ Дундербергомъ ивъ горныхъ проходахъ; каждая возвышенность производила отдѣльное эхо и, наконецъ, сѣдой Буль-Гиль отражалъ эхо всей бури.
   Туманъ, подвижныя тучи и проливной дождь скрывали отъ глазъ всюприроду. Повсюду царствовалъ страшный мракъ, по-временамъ прерываемый струями молніи, отражавшейся въ капляхъ дождя. Никогда еще Дольфъ не видалъ подобной борьбы стихій; казалось, что буря привела въ дѣйствіе всю небесную артиллерію, стараясь прорвать себѣ путь сквозь горныя вершины.
   Усиливающійся вѣтеръ пригналъ корабль къ тому мѣсту, гдѣ рѣка вдругъ дѣлаетъ поворотъ, единственный на продолженіи всего ея величественнаго теченія. Въ то самое время, когда корабль заворачивалъ, сильный порывъ вѣтра, стремясь по горной ложбинѣ, крутя иломая встрѣченныя деревья, вмигъ взволновалъ и вспѣнилъ рѣку. Капитанъ, видя опасность, приказалъ опустить паруса. Но, прежде-чѣмъ приказаніе его было исполнено, вѣтерь ударялъ въ корабль, и опрокинулъ его на бокъ. Все пришло въ страхъ и смятеніе. Лопанье парусовъ, свистъ и звукъ вѣтра, крикъ капитана и экипажа, вопли пассажировъ -- все смѣшалось съ грохотомъ и трескомъ грома. Посреди всеобщаго шума корабль опять выпрямился; но въ это самое время главный парусъ перевернулся въ противную сторону, мачта упала на палубу, и Дольфъ, безпечно смотрѣвшій на тучи, въ ту же минуту очутился въ рѣкѣ.
   Въ эту минуту, первый разъ въ жизни, одно изъ его маловажныхъ знаній принесло ему пользу. Часы досуга, проведенные имъ въ волнахъ Гудсона, сдѣлали изъ него искуснаго пловца; однако, несмотря на всю его силу и ловкость, онъ съ большимъ трудомъ достигъ берега. Матросы, занятые своею собственною опасностью, не замѣтили, какъ онъ исчезъ съ палубы. Шлюпъ плылъ съ удивительною быстротою и съ большимъ трудомъ проѣхалъ мимо долгаго мыса, на западномъ берегу рѣки, которая, сдѣлавъ здѣсь новый поворотъ, скрыла корабль отъ глазъ Дольфа.
   Послѣ многихъ усилій, наконецъ, онъ вышелъ на западный берегъ рѣки, вскарабкался на скалы, и отъ изнеможенія упалъ y корня дерева. Гроза мало-по-малу утихала. Тучи собирались на востокѣ, и лежали въ косматыхъ массахъ, позолоченныхъ розовымъ свѣтомъ послѣднихъ лучей солнца. Ha ихъ черныхъ краяхъ можно было еще замѣтить слабые удары грома. Дольфъ всталъ и началъ искать по берегу какой нибудь тропинки; но все было дико ипусто. Скалы громоздились на скалы; повсюду были разбросаны расколотые стволы деревъ, сокрушенныхъ временемъ и вѣтромъ. Скалы были опутаны вѣтвями дикаго винограда и плюща, такъ плотно между-собою переплетенными, чтосоставляли непроходимую преграду на пути. При малѣйшемъ движеніи, на Дольфа падалъ цѣлый потокъ воды съ листьевъ деревъ, смоченныхъ дождемъ. Онъ пытался взлѣзть на одинъ изъ этихъ, почти перпендикулярныхъ утесовъ, но, несмотря на всю свою силу и ловкость, увидѣлъ въ этой попыткѣ геркулесовское предпріятіе. Часто поддержавался онъ одними только обломанными кусками скалъ; a по-временамъ, уцѣпясь за корни и сучья дерева, висѣлъ почти на воздухѣ. Дикій голубь съ шумомъ разсѣкалъ воздухъ своимъ полётомъ; орелъ пронзительно кричалъ съ вершины нависшаго утеса. Карабкаясь такимъ-образомъ, онь готовъ былъ уже ухватиться за встрѣчный кустъ, надѣясь съ этою помощью скорѣе влѣзть наверхъ, какъ-вдругъ увидѣлъ змѣю, которая, извиваясь какъ молнія, выползла изъ-подъ самой его руки. Змѣя тотчасъ же пришла въ оборонительное положеніе: свернулась въ клубокъ, подняла свою сплюснутую голову, раскрыла пасть, быстро поводя тонкимъ жаломъ. Сердце Дольфа сжалось отъ страха; онъ едва не выпустилъ изъ рукъ своей опоры, ине свалился въ пропасть. Но змѣя оставалась въоборонительномъ положеніи недолго, она только покорилась инстинктивному побужденію, когда же увидѣла, что, нападенія не было, то уползла назадъ въ свою скалу. Взоръ Дольфа слѣдовалъ за нею съ безпокойствомъ, и вскорѣ открылъ, что поблизости находилось цѣлое гнѣздо змѣй, которые лежали, сверяувшись въ клубокъ, ползали и шипѣли въ одной изъ разсѣлинъ. Онъ поспѣшно сталъ удаляться, желая избѣгнуть столь страшнаго сосѣдства. Воображаніе его наполнилось теперь новымъ ужасомъ: онъ видѣлъ змѣю въ каждомъ вьющемся растеніи, и слышалъ шумъ хвоста гремучей змѣи въ шелестѣ каждаго листа.
   Ему удалось, наконецъ, взобраться на вершину утеса; но она вся была покрыта густымъ лѣсомъ. Выглядывая по-временамъ между деревьевъ, онъ видѣдъ, что весь берегъ состоялъ изъ крутыхъ скалъ, которыя поднимались однѣ надъ другими: a позади всего высились горы."
   Происшествія, разсказанныя въ "Дольфѣ Гейлигерѣ", относятся къ началу прошлаго столѣтія, къ тому времени когда большая часть Нью-Йоркскаго и прилежащихъ къ нему штатовъ занята была голландскими переселенцами. Къ этому же времени относятся почти вся разсказы, изданные Вашингтономъ Иривигомъ, въ сборникѣ подъ названіемъ "Bracebridge Hall". Въ то время сѣверная Америка не удивляла еще всей Европы изумительною дѣятельностью своего народонаселенія и гигантскимъ развитіемъ коммерческаго направленія, которымъ въ настоящее время отличаются Соединенные Штаты. Нѣтъ сомнѣнія, что и теперешніе нравы того края весьма интересны для наблюдателя; всякій знаетъ, что природа Америки не лишалась своей величественной красоты, что рѣки ея не испортились отъ стаи пароходовъ, плавающихъ по всѣмъ направленіямъ, что лѣса ея также безграничны и могутъ удивлять собою многія поколѣнія, которыя еще будутъ искать пріюта въ этой обѣтованной землѣ; но совсѣмъ тѣмъ я радъ, что американскій нувеллистъ преимущественно описываетъ старину американскихъ колоній. Это обстоятельство позволяетъ ему рисовать столько портретовъ, напоминающихъ собою живопись Теньера и фонъ-Остада, изображать предпріимчивыхъ поселенцевъ, которые борются съ могучей природой безъ пособій, доставляемыхъ образованіемъ и ассоціаціей. Какъ хороши, напримѣръ, въ повѣсти "Дольфъ Гейлигеръ" чисто голландскія фигуры ученаго доктора, матери Дольфа и даже суевѣрнаго дьячка Петера. Но лучшее лицо въ повѣсти, это геръ-Антоній фанъ-деръ-Гейденъ {Неизвѣстно, отчего геръ-Антоній названъ переводчикомъ гиръ-Антоніемъ. Слово heer не можетъ имѣть здѣсь англйскаго произношенія: фамилія фонъ-деръ-Гейдена и самая эпоха разсказа показываютъ, что дѣйствующія лица не англичане, а голландцы.}, разбогатѣвшій торговецъ, изъ той многочисленной породы людей, незнакомыхъ европейцамъ,-- людей, которые не могутъ спать на своей постели и счастливы только тогда, если имъ приходится провести ночь подъ открытымъ небомъ, у костра, въ виду широкой рѣки и дикаго лѣса, въ кругу болтливыхъ товарищей-охотниковъ. Поэзія кочующей жизни становится для насъ, европейцовъ, вещью едва понятною; мы возимся съ словомъ комфортъ, какъ кошки съ саломъ, и для этого комфорта, впрочемъ, довольно хорошей вещи, жертвуемъ безжалостно тысячью пріятныхъ ощущеній, наслажденіями неизвѣстности, прелестью наблюдательности. Кочующая жизнь -- это вѣрнѣйшее средство противъ всѣхъ душевныхъ болѣзней, источникъ живой воды, неразлучная спутница истинной поэзіи, поселяющая въ насъ тѣлесную крѣпость, примиряющая съ жизнью и пріучающая находить живое удовольствіе во всѣхъ даже незначительнѣйшихъ отправленіяхъ жизненнаго процесса,-- эта жизнь совершенно исчезаетъ изъ привычекъ и потребностей европейскаго народонаселенія. Люди, въ цвѣтѣ лѣтъ, гордятся лѣностью, какъ въ прежнія времена хвастались усиленною дѣятельностію; всѣ физическія упражненія заброшены, путешествіе улыбается вамъ только въ томъ случаѣ, если оно не сопряжено съ опасностью и утомленіемъ; молодежь, замѣчая, что претензіи на сплинъ и разочарованіе сдѣлались очень стары, накидываетъ на себя маску лѣности и безграничной привязанности къ комфорту. И женщины, которыхъ инстинктъ рѣдко бываетъ неправиленъ, любятъ лѣнивыхъ людей!
   Къ достоинствамъ разсказовъ В. Ирвинга принадлежитъ еще то обстоятельство, что лица, имъ описываемыя, сохраняютъ въ себѣ всѣ отличительные, чисто-историческіе признаки американскаго общества. Можно состряпать страшный романъ въ десять томовъ, съ ссылками на древнѣйшія лѣтописи, съ разглагольствованіями о народномъ характерѣ, съ описаніями костюмовъ, дѣлающими честь любому балетмейстеру, и послѣ толикихъ трудовъ все-таки окажутся въ романѣ лица отвлеченныя, несуществующія и несуществовавшія, непринадлежащія ни къ какой эпохѣ и никакому народу. Ссылаюсь на романъ г. Кукольника "Эвелину де-Вальероль", которую "Библіотека для Чтенія" (правда, только одна "Библіотека для Чтенія") называла "восхитительною, очаровательною Эвелиною", въ той же самой изъ своихъ книжекъ, гдѣ печаталась эта несравненная "Эвелина", которой, по всей вѣроятности, мы одинъ русскій читатель не дочиталъ до конца. На этотъ романъ потрачена бездна эрудиціи! чего въ немъ только не описано! и картинная галлерея Мазарини, и костюмъ Депорта, и физіономія Пуссена, и видъ старинныхъ улицъ Парижа, и, не смотря на всѣ старанія, физіономія тогдашняго Парижа вы мало не схвачена; оттого и все твореніе мертво, какъ мумія, сухо какъ "Полицейскія Вѣдомости". Не таковъ Ирвингъ: въ его легкихъ очеркахъ Америки, въ его простонародныхъ легендахъ видно глубокое пониманье прошлой и настоящей жизни того общества, которое онъ описываетъ. Вглядитесь въ лица, выведенныя имъ на сцену въ "Дольфѣ Гейлигерѣ": за вѣрность этихъ лицъ ручается все то, что вы знаете о настоящемъ положеніи сѣверо-американскаго общества. Въ этихъ голландцахъ, поселившихся на будущей территоріи Штатовъ, не видите ли вы зародыша всѣхъ разнородныхъ элементовъ, изъ которыхъ въ настоящее время составлено населеніе этихъ самыхъ Штатовъ? Педантъ докторъ развѣ не представляетъ собою обращикъ стараго поколѣнія пуританъ и педантовъ, которое доживаетъ свой вѣкъ? Дольфъ Гейлигеръ не олицетворяетъ ли авантюристской дѣятельности младшаго поколѣнія, которому не сидится на мѣстѣ, пока оно не выискало еще случая употребить свою пожирающую дѣятельность на вѣчныя странствованія, на огромныя торговыя предпріятія, на борьбу съ непокорною и могучею природою? наконецъ самъ Гиръ-Антоній, то есть просто Геръ-Антонъ, который, по прекрасному выраженію Ирвинга, "былъ совершенно счастливъ, когда могъ спать подъ деревомъ или подъ навѣсомъ изъ древесной коры", не напоминаетъ ли вамъ энергическое сословіе скваттеровъ (squatters) и граничниковъ (borderers), которымъ душно въ городахъ, а привольно только на охотѣ, посреди лѣса и дивныхъ картинъ вѣчно юной природы?
   Я мало знакомъ съ американскою литературою, за исключеніемъ сочиненій Купера, Ирвинга, Эмерсона и... (Боже мой, я забылъ, какъ называется авторъ превосходнаго романа "Натанъ"); но все, что читалъ я изъ этихъ писателей, производило на меня неизъяснимо отрадное впечатлѣніе. Бывали минуты, когда чтеніе надоѣдало мнѣ до крайности, любимые поэты, лучшіе историки меня не занимали: въ эти минуты, знакомыя любителямъ чтенія, самое небольшое произведеніе котораго нибудь изъ названныхъ мною американцевъ, имѣло непонятную силу выводить меня изъ апатіи, нагнанной на меня европейскими нѣмцами и учеными. Что-то свѣжее, обильное надеждами, мощное и вмѣстѣ съ тѣмъ успокоительное, находилъ я въ этихъ твореніяхъ; мысли мои, на это время, эмигрировали изъ старой Европы и порхали къ другой, обильной очарованіями, сторонѣ. Много чужого, неконченнаго встрѣчаемъ мы въ американскихъ романистахъ и мыслителяхъ; мысли ихъ по временамъ дѣтски невѣрны, слогъ дремучь, какъ лѣса ихъ родины, и, не смотря на то, я не могу не любить ихъ отъ всей души. Самый придирчивый патріотизмъ американца не противенъ чужестранцу,-- самое его предубѣжденіе во вредъ Европѣ становится понятно: въ этомъ задорномъ патріотизмѣ столько довѣрія къ своимъ снамъ, столько золотыхъ иллюзій, въ этомъ предупрежденіи столько правды, потому что старая Европа по временамъ бываетъ татъ болтлива, такъ задорна, и все-таки скучна до крайности съ ея безмѣрнымъ поклоненіемъ роскоши, съ ея величавымъ презрѣніемъ ко всѣмъ остальнымъ частямъ свѣта!
   Словесность Сѣверо-Американскихъ Штатовъ, при всей своей юности, имѣетъ свою особенную физіономію, которая обозначается съ каждымъ годомъ рѣзче и рѣзче. Элементъ, который вноситъ она съ собою, совершенно противоположенъ элементу, преобладающему въ новой европейской литературѣ. Байронизмъ, сплинъ, пантеизмъ, мечтательность, фантастическое направленіе, -- всѣ эти вещи, на которыя была такъ щедра словесность послѣднихъ годовъ, непомѣрно развиваютъ въ нашихъ читателяхъ инерцію, насмѣшливое равнодушіе, утопіи и вялый эгоизмъ {Кстати объ эгоизмѣ. Въ 8-й книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" напечатано предисловіе къ повѣсти "Іосифъ", гдѣ говорится, что Пушкинъ и Лермонтовъ склонили публику къ эгоизму. Совѣтуемъ всѣмъ и каждому прочесть эту замѣтку, chefd'oeuvre въ своемъ родѣ. Еслибъ лордъ Байронъ могъ увидѣть это предисловіе, какъ закричалъ бы онъ: "О cant! cant! cant! Этого истинно англійскаго порока только и недоставало въ вашей словесности. Благодарю "Библіотеку для Чтенія" за нововведеніе и желаю ей успѣха, равнаго успѣху Blackwood's magazine'а.}. Этому направленію должно непремѣнно явиться противодѣйствіе, не пошлое, не пуританское и не лицемѣрное, а противодѣйствіе основанное на самомъ существѣ дѣла. Въ этомъ-то противодѣйствіи, если не ошибаюсь, и заключается, какъ настоящее значеніе современной американской словесности, такъ и причина европейской извѣстности, которая, такъ сказать, съ перваго шага, встрѣчаетъ каждаго изъ ея дѣятелей.
   Возьмите романъ Купера или автора "Натана" и попробуйте въ одномъ изъ этихъ сочиненій отыскать хоть одну тираду, гдѣ бы просвѣчивались сплинъ или апатія, хоть одного героя съ охладѣвшею душою и мизантропическими афоризмами, которыми наши европейскіе собратія угощали васъ до зла горя. Сыщите вы въ этихъ книгахъ, обильныхъ описаніями природы, хотя одну картинку въ родѣ тѣхъ, на которыя такъ щедры поэты юной Германіи, съ расплывающимся Sehnsucht, со звѣздами, которыя улыбаются и городятъ какую-то дичь, съ травками и цвѣтками, едва не говорящими еще хуже, нежели звѣзды? Найдете ли вы тамъ любовныя сцены въ родѣ Ламартиновскихъ, гдѣ и солнце, и луна, и травы, и деревья, и облака, и птички, описанныя со всѣми подробностями, осыпанныя метафорами и сравненіями, сталкиваются между собою въ прихотливыхъ и ни къ чему ненужныхъ арабескахъ? Всѣ эти утонченія чужды американской словесности. Въ то время, какъ европейскіе рудокопы съ усиліемъ разработываютъ жидкія и истощившіяся минеральныя жилы, калифорнскій искатель золота роется въ золотомъ пескѣ и по временамъ находитъ въ немъ слитки золота.
   Подобнаго рода процессъ чуть ли не совершается въ обѣихъ литературахъ.
   Продолжимъ наши наблюденія надъ В. Ирвингомъ, Сисфильдомъ и Куперомъ. Странная, истинно-американская дѣятельность проглядываетъ въ ихъ произведеніяхъ; но эта дѣятельность вѣрна и необходима; она показываетъ обиліе силы, и потому въ ихъ книгахъ все дышетъ свѣжестью и энергіею. Между тѣмъ, какъ наши герои возсѣдаютъ на пате (охъ, ужь эти пате!) и отпускаютъ ужасно старыя насмѣшливыя выходки, герои американскихъ повѣствователей переплываютъ широкія рѣки, обгоняются на пароходахъ, спятъ иногда, какъ Гирь-Антоній подъ навѣсомъ изъ древесной коры, охотятся за буйволами и обмѣниваются пулями съ мексиканскими стрѣлками. Если они влюбляются, то влюбляются въ дѣвушекъ бодрыхъ и веселыхъ, способныхъ скакать на рѣзвой лошади и сдѣлать безъ провожатаго огромный переѣздъ по желѣзной дорогѣ, висящей надъ пропастями, по рельсамъ, которые гнутся и едва сдерживаютъ тяжесть вагона. При подобной любви нѣкогда и не зачѣмъ пускаться въ любовную схоластику и анализировать свои чувствія, въ родѣ Адольфа и Рафаэля; даже если любовь несчастна, за ней не слѣдуетъ ни хандра, ни разочарованіе. Обманула американца его возлюбленная, тѣмъ хуже для нея или для соперника... Оставленный любовникъ отправится въ Калифорнію, гдѣ непремѣнно разбогатѣетъ, а на обратномъ пути и женится.
   Такъ и чувствуешь, читая подобныя книги, что наконецъ добрался до жизни; такъ и хочется сказать: да здравствуетъ эта жизнь, которая относится къ свѣтской европейской жизни, какъ свѣжая, хорошенькая обитательница Швейцаріи, классической страны розовыхъ щечекъ, относится къ задумчивой и чахлой дѣвицѣ высокаго тона! Дѣятельность! судорожная дѣятельность Новаго Свѣта! кто выдумалъ придать этотъ нелѣпый эпитетъ къ дѣятельности американцевъ? Дѣятельность Стараго Свѣта судорожна, и, повѣрьте мнѣ, судороги чаще сводятъ господина, работающаго по ночамъ въ своемъ кабинетѣ, нежели виргинскаго охотника, сладко засыпающаго посреди лѣса, держась за ружье, своего вѣрнаго друга! Въ томъ-то и шикъ и прелесть Купера и Сисфильда, что дѣятельность, ими описываемая, успокоиваетъ душу, не давая воображенію бросаться въ тонкости, безъ которыхъ, право, такъ легко обойтись на свѣтѣ.
   Однако, надобно кончить съ "Дольфомъ Гейлигеромъ". Переводъ не совсѣмъ хорошъ: встрѣчаются пропуски и промахи, доказывающіе если не небрежность, то недостаточное познаніе духа англійскаго языка. Въ одномъ мѣстѣ герой разсказа желаетъ, чтобъ привидѣніе, представившееся ему въ Заколдованномъ Домѣ, "провалилось въ Черное море". Выраженіе это имѣетъ вотъ какой смыслъ: англійское, довольно простонародное, выраженіе go to the Red sea (отправиться въ Красное, а не въ Черное море) означаетъ провалиться въ пекло. Еслибъ статью эту переводилъ г. Введенскій, котораго дѣльныя примѣчанія къ "Домби и Сыну" мнѣ вполнѣ памятны, съ нимъ бы не произошло этой погрѣшности. Къ несчастію, съ нѣкоторыхъ поръ почти всѣ наши переводчики будто выговорили себѣ особымъ договоромъ право, на небрежность и непростительное невниманіе къ смыслу подлинника.
   Нельзя не пожалѣть о томъ, что съ недавняго времени хорошіе переводы сдѣлались рѣдкостью и самое занятіе переводчика словно унизилось въ глазахъ нашихъ литераторовъ. Еще недалеко отъ насъ то время, когда Жуковскій передавалъ намъ своими звучными стихами Шиллерову "Орлеанскую Дѣву", Гнѣдичъ переводилъ "Гомера", и два перевода "Фауста" явились почти одновременно. Въ настоящее время любятъ переводить только романы Дюма и сказочки Диккенса, которые, при всемъ своемъ неоспоримомъ достоинствѣ, не въ силахъ возвысить трудъ переводчика и заставить его гордиться своимъ трудомъ. Въ этомъ охлажденіи публики и самихъ писателей къ переводамъ образцовыхъ произведеній, легко видѣть реакцію, родившуюся отъ злоупотребленія переводовъ. Лѣтъ пятнадцать тому назадъ, у насъ переводили много дѣльныхъ, но и много пустыхъ произведеній. Драмы Раупаха являлись на русскомъ языкѣ вмѣстѣ съ драмами Шекспира, романы госпожи Фуа съ романами Вальтера Скотта, стихотворенія Гёте съ приторными побасенками разныхъ голландскихъ поэтовъ. Еще ранѣе того времени, замѣчательные писатели посвящали свой досугъ переводамъ крайне плохихъ статей, и въ полныхъ сочиненіяхъ Карамзина найдете вы переводныя повѣсти, которыя не стоятъ чтенія. Кромѣ того, часто переводчики брались за трудъ не по силамъ; такъ, напримѣръ, Раичь, если не ошибаюсь, издалъ переводъ Тассова Іерусалима, въ которомъ, чтобъ передать стихами слова: "Весь вспыхнувъ, Готфридъ Бульонскій бросился къ храму", онъ употребилъ такое выраженіе:
   

Вскипѣлъ Бульонъ, течетъ во храмъ,--

   
   выраженіе которое, кромѣ нестерпимо плохого стиха, имѣетъ несчастіе заключать въ себѣ двусмысленность еще нестерпимѣйшую.
   Не смотря на охлажденіе публики къ переводамъ, г. Мих. Дмитріевъ, тотъ самый изъ сотрудниковъ "Москвитянина", который, года два тому назадъ, послалъ въ звучныхъ гекзаметрахъ Ювеналовское осужденіе всему, что тѣшитъ и радуетъ европейскаго человѣка, то есть мягкой мебели, красивому помѣщенію, танцамъ и гастрономическому столу, г. Мих. Дмитріевъ, въ книжкѣ "Москвитянина", вышелъ передъ публикою съ запасомъ новыхъ гекзаметровъ, съ переводомъ первой изъ сатиръ Горація. На этотъ разъ, трудъ г. Дмитріева, исполненный тщательно, оказывается заслуживающимъ полнаго уваженія, и нападенія Гораціевы на Бавіевъ и Медіевъ переданы гораздо лучше, нежели удалось изложеніе собственнаго негодованія г. Дмитріева на всѣ предметы комфортабельной жизни. Всякій переводъ произведенія поэта, подобнаго Горацію, "безсмертному трусу", превышающему головою все поколѣніе современныхъ ему героевъ и любителей рѣзни, задумчивому эпикурейцу, бросившему свой щитъ въ сраженіи, для того, чтобы поселиться въ своемъ тѣнистомъ Тибурѣ, между музами и граціями поэта, олицетворявшаго собою свѣтлую сторону хищной и угрюмой римской жизни,-- всякій такой переводъ долженъ считаться заслугою для нашей словесности. Нельзя умолчать только объ одномъ обстоятельствѣ: сочиненія Горація, какъ всякаго писателя, представляющаго собою извѣстную доктрину, проигрываютъ отъ раздробленія и должны быть представляемы читателю въ общей связи. Горацій, какъ представитель римскаго эпикуреизма временъ Августа, развиваетъ свои мысли, свою жизнь и свою мудрость въ цѣломъ рядѣ произведеній, изъ которыхъ ни одно не противорѣчитъ другому и не уклоняется отъ общей темы. Давайте намъ отрывки изъ Виргиліевой "Энеиды", переводите его "Эклоги" отдѣльно, не стѣсняясь мыслію знакомить публику со всею массою его произведеній: отъ этого Виргилій ровно ничего не потеряетъ. Но Горацій долженъ явиться передъ читателями во всемъ своемъ оружіи. Пріятнѣйшимъ подаркомъ для публики было бы изданіе перевода полныхъ его сочиненій; стихотворенія же его, взятыя отдѣльно, теряютъ столько же, сколько страница Монтаня, письмо Гассенди, въ одиночествѣ являющееся передъ читателемъ. Доктрины эпикурейцевъ и скептиковъ тогда только вполнѣ понятны, когда онѣ обнимаютъ собою всѣ видоизмѣненія человѣческой жизни; но черты этихъ доктринъ, если разсматривать ихъ отдѣльно, носятъ на себѣ отпечатокъ непостоянства, душевной холодности или безпричиннаго каприза.
   Впрочемъ, сатира, избранная г. Дмитріевымъ, имѣетъ въ себѣ характеръ цѣлости, представляя собою маленькій трактатъ о безполезности любостяжанія. Въ чтеніи она кажется общимъ мѣстомъ: такъ вѣрны и неопровержимы заключенія Горація. Каждая изъ этихъ мыслей обошла свѣтъ, нашла себѣ поклонниковъ и стала общей знакомкою. Извѣстно, что сатиры Горація, въ строгомъ смыслѣ слова, едва ли могутъ быть названы сатирами. Въ нихъ нѣтъ необходимаго элемента сатиры, того жгучаго негодованія, которое пламенемъ горитъ въ твореніяхъ Ювенала; нѣтъ того увлеченія, которое бросается на порочныхъ, терзаетъ ихъ, топчетъ въ грязь и снова подымаетъ врага изъ грязи, чтобъ растоптать его подъ ногами. Подобные порывы не въ натурѣ Горація: его насмѣшки поверхностны и почти готовы обратиться въ дружескую шутку. Горацій не имѣетъ особенной любви въ людямъ, но пока они его трогаютъ, онъ не даетъ себѣ труда злиться на нихъ. Еслибъ эти люди принялись притѣснять великаго лирика, еслибъ они дерзнули нарушить философскую тишину его уединенія, тогда, нѣтъ сомнѣнія, римскій суровый элементъ пробудился бы въ душѣ поэта; но такихъ случаевъ не было, и потому Горацій и не выказалъ себя истиннымъ сатирикомъ.
   Кромѣ стиховъ г. Дмитріева, въ той же книжкѣ "Москвитянина" помѣщено еще нѣсколько стихотвореній. Между милліонами своихъ умныхъ выходокъ, Монтань, великій скептикъ, сказалъ одну вещь, пригодную для стихотвореній "Москвитянина". "Попробуйте -- говоритъ онъ -- стрѣлять нѣсколько дней сряду въ одну и туже цѣль, прицѣливаясь старательно или вовсе не цѣлясь,-- я васъ могу увѣрить, что хоть одинъ разъ вы попадете куда слѣдуетъ". Припомнивши этотъ афоризмъ, я началъ понимать причину, по которой "Москвитянинъ" охотно печатаетъ стихотворенія на своихъ страницахъ. Редакція справедливо полагаетъ, что наконецъ найдется же между кучею размѣренныхъ строчекъ хоть одно порядочное произведеньице, и съ этой цѣлью гостепріимно принимаетъ къ себѣ всѣхъ поэтовъ. Предчувствіе редакціи оказалось довольно основательнымъ: много стрѣлъ упало по сторонамъ, на право и на лѣво, но одна изъ нихъ попала въ цѣль; много стихотвореній, подписанныхъ г-жею Жадовскою, гг. Бергомъ, Хомяковымъ и другими, оказались плохими; за то, послѣ полугодоваго старанія, выпало "Москвитянину" одно миленькое стихотвореніе. Вотъ оно:
   
             ПОДРАЖАНІЕ ВОСТОЧНЫМЪ.
   
             "Сплю, но сердце мое чуткое не спитъ...
             За дверями голосъ милаго звучатъ:
             "Отвори, моя невѣста, отвори;
             Догорѣло пламя алое зари;
                       Надъ лугами надъ шелковыми
                       Пала бѣлая роса,
                       И слезинками перловыми
                       Мнѣ смочила волоса;
             Сходитъ съ неба ночь прохладная...
             Отвори мнѣ, ненаглядная!
   
             "Я одежды легкотканныя сняла,
             Я умыла мои ноги и легла,
             Я на ложе цѣпенѣю и, горю...
             Какъ я встану, какъ я двери отворю?
                       Милый въ дверь мою кедровую
                       Стукнулъ смѣлою рукой...
                       Всколыхнуло грудь пуховую
                       Перекатною волной,
             И, полна желанья знойнаго,
             Встала съ ложа я покойнаго.
   
             Съ смуглыхъ плечъ моихъ покровъ ночной скользитъ;
   Жжетъ нога моя холодный мраморъ плитъ;
   Съ черныхъ косъ моихъ струится ароматъ;
   На рукахъ запястья цѣнныя бренчатъ.
             Отперла я дверь докучную:
                       Статный юноша вошелъ
             И со мною сладкозвучную
                       Потихоньку рѣчь повелъ.
             И слилась я съ рѣчью нѣжною
             Всей душой моей мятежною...
                                                                                   Л. Мей.
   
   Я не скажу, чтобъ это стихотвореніе было безукоризненно прекраснымъ, не назову г. Мея стереотипнымъ названіемъ "поэта, подающаго блестящія надежды", но съ удовольствіемъ сознаюсь, что въ его стихотвореніи есть чувство, горячій колоритъ и счастливыя фразы. Нѣкоторая изысканность выраженій -- на мѣстѣ въ стихотвореніи, описывающемъ сцену изъ восточной жизни.
   Курсивныя строки въ особенности мнѣ понравились. Отъ этихъ двухъ строчекъ:
   
             Я на ложѣ цѣпенѣю и горю...
             Какъ я встану, какъ я двери отворю?..
   
   не отказался бы ни одинъ изъ извѣстныхъ поэтовъ.
   Тѣмъ блѣднѣе и тѣмъ ничтожнѣе кажутся другія стихотворенія, помѣщенныя въ "Москвитянинѣ". Восемь строкъ г. Алферьева (если это тотъ самый г. Алферьевъ, который написалъ поэму "Плащь", недавно разобранную въ "Современникѣ", то я могу поздравить "Москвитянина" съ пріобрѣтеніемъ) сильно плохи: въ нихъ говорится о томъ, что поэтъ вздохнулъ и вздохъ его вылетѣлъ не даромъ,-- вотъ и все.
   Стихи, посвященные г. Шугуровымъ г. Шевыреву, на первыхъ строкахъ производятъ весьма комическое впечатлѣніе. Вотъ ихъ начало:
   
                       СТРАННИКЪ.
                       (С. П. Шевыреву.)
   
             Меня ты встрѣтила живымъ привѣтомъ,
             Ты подарила мнѣ небесный взоръ,
             И въ грудь мою запалъ онъ чуднымъ свѣтомъ.
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   
   Читатель, воображая, что поэтъ относится къ тому, чьимъ именемъ украшено стихотвореніе, вдругъ замѣчаетъ обращеніе къ третьему лицу женскаго рода и задаетъ себѣ вопрось: развѣ г. Шевыревъ принадлежитъ къ женскому полу? Такимъ образомъ, терцеты г. Шугурова теряютъ свое величіе. Кстати о терцетахъ. Мнѣ почему-то казалось и кажется, что этотъ родъ стиховъ требуетъ отъ поэта особенной силы таланта. Не могу дать себѣ отчета: ошибаюсь ли я изъ пристрастія къ памяти творца "Божественной Комедіи", или, въ самомъ дѣлѣ, каждая первая строка терцета, рельефно выдвигаясь между остальными двумя строками, требуетъ чрезвычайнаго искусства въ обдѣлкѣ стиха. Послѣдняя мысль мнѣ кажется довольно вѣрна, потому что многіе отличные поэты не могли справиться съ Дантовскимъ размѣромъ. Великій британскій поэтъ, извѣстный всѣмъ и каждому, пробовалъ переводить дивное окончаніе V пѣсни "Ада" и стихъ вышелъ плохой. Я недавно говорилъ о "подражаніи Данту" Пушкина, и, кажется, сказалъ уже, что изъ нихъ только первое достойно подлинника. Во второмъ же подражаніи, гдѣ описываются сцены въ аду и мученія ростовщика, вовсе нѣтъ Дантовскаго элемента, о самый терцетъ слабъ и лишенъ величія и рельефности.
   Послѣ этого могу посовѣтовать г. Шугурову только двѣ вещи: не браться за терцеты и не посвящать своего стихотворенія мужчинѣ, если въ стихахъ заключается обращеніе къ особѣ изъ прекраснаго пола.
   Теперь, противъ моего правила относительно статей помѣщенныхъ въ "Современникѣ", я желаю сказать нѣсколько словъ о повѣсти г. Авдѣева, помѣщенной въ IX книжкѣ вашего журнала. Я нахожу полезнымъ изложить нѣсколько замѣчаній по поводу этого произведенія, какъ потому, что доброжелательная критика полезна для всякаго новаго писателя, такъ и потому, что при небольшомъ антагонизмѣ, въ которомъ находятся наши журналы, въ ихъ отзывы можетъ вкрасться нѣкоторое предубѣжденіе къ молодому таланту.
   Повѣсть "Варинька" написана живымъ и легкимъ языкомъ, въ ней есть мысли и наблюдательность, слѣдовательно все, что требуется для хорошаго бельлетристическаго произведенія; но я не могу одобрить основной идеи произведенія, набросившей на всю повѣсть оттѣнокъ чужихъ и не вполнѣ усвоенныхъ идей. Вліяніе Лермонтова и "Героя Нашего Времени" видно на каждой страницѣ и просвѣчиваетъ въ каждомъ персонажѣ повѣсти. Я не виню г. Авдѣева въ томъ, что онъ употребилъ свой оживленный разсказъ и свѣтскую наблюдательность на подражаніе: всякій воленъ подражать писателю, его поразившему. И Пушкинъ (если позволено будетъ это сравненіе) первымъ изъ своихъ подражаній Данту доказалъ, до какой степени можетъ возвыситься истинный талантъ, вдохновленный величіемъ оригинала. Но мнѣ не совсѣмъ нравится то, что авторъ "Вариньки" въ "Героѣ Нашего Времени" и въ лицѣ Печорина подмѣтилъ самую бѣдную его сторону, или, лучше сказать, не ту сторону, съ которой созданіе Лермонтова глубоко и замѣчательно.
   Лицо Печорина можно понимать, двояко. Неразборчивая часть публики и многіе критики нашли въ немъ олицетвореніе эгоизма, разочарованія и разрушительной апатіи въ цвѣтѣ лѣтъ, сильную натуру, извѣдавшую все въ жизни и выстрадавшую себѣ право на эгоизмъ и разрушеніе. Очень можетъ быть, что и самъ Лермонтовъ такъ понималъ своего героя; но, владѣя его талантомъ, можно имѣть въ виду одну цѣль, достигнуть другой, несравненно блистательнѣйшей. Съ вышесказанной точки зрѣнія Печоринъ представляется намъ блѣднымъ, почти карикатурнымъ сколкомъ съ Байроновыхъ героевъ. Чтобы видѣть, какъ жалокъ онъ передъ этими героями. подумайте только о Манфредѣ, изчерпавшемъ человѣческую мудрость и терзаемомъ воспоминаніями о страшномъ преступленіи; вспомните Гьяура съ его сосредоточенною жаждою мщенія, Чайльдъ Гарольда съ его феодальнымъ замкомъ и британскими милліонами, Донъ-Жуана, извѣдавшаго любовь во всѣхъ странахъ Европы. Передъ этими разочарованными особами, Печоринъ, нашалившій что-то въ Петербургѣ, убившій на дуэли дѣвятнадцатилѣтняго прапорщика и вскружившій голову романической московской княжнѣ, кажется жалкимъ ребенкомъ, извѣдавшимъ одну милліонную частичку жизни и отпускающимъ громкія фразы, вошедшія въ моду вмѣстѣ съ круглой прической и фраками Англійскаго покроя.
   Но на этомъ-то рубежѣ, гдѣ, по видимому, должна начаться карикатѵра, и обозначается великая художественность, съ которою создавъ характеръ Печорина; и тутъ-то является другая сторона, съ которой слѣдуетъ смотрѣть на "Героя Нашего Времени". Такъ, Печоринъ фразеръ, Печоринъ фатъ и Тартюфъ Байронизма,: но, замѣтьте, не моднаго байронизма. Оставаясь наединѣ съ самимъ собою, онъ не сбрасываетъ своей ѣдкой улыбки вмѣстѣ съ бальнымъ нарядомъ, онъ не разсчитываетъ на свое разочарованіе, на свой холодный эгоизмъ, какъ на выгодную массу: онъ остается холоденъ и болѣзненно ѣдокъ, потому что онъ самъ себѣ вѣритъ, самъ себя обманываетъ. Онъ не притворяется больнымъ, онъ зараженъ болѣзнью, и болѣзнь эта развита въ немъ отчасти обществомъ, отчасти собственною его сильною, но не обращенною на добро натурою. Между Печоринымъ и холоднымъ франтомъ, толкующимъ про гибель своихъ иллюзій, таже разница, какъ между "Дономъ-Жуаномъ" Пушкина у гробницы Командора и жалкимъ волокитою извѣстнаго круга. Донъ-Жуанъ, объясняясь съ донной Анною, плачетъ и дрожитъ, любитъ, вѣритъ самому себѣ, вѣритъ своей любви въ эти поэтическія мгновенія; пустой волокита, кружа голову хорошенькой дѣвочкѣ, безъ ума только отъ собственной своей ловкости и политики. Замкнутый свѣтскими условіями и собственною гордостью въ тѣсный кружокъ однихъ и тѣхъ же впечатлѣній, однообразной и безполезной дѣятельности, Печоринъ, одаренный сильнымъ характеромъ и неудовлетворенными потребностями, обѣгаетъ этотъ тѣсный кружокъ, принося съ собою горе для тѣхъ, кто ему встрѣчается, и горе для самого себя. Не умѣя направить свои способности къ благородной и симпатической цѣли, по гордости своей неспособный къ труду и сознанію своей пустоты, онъ тягостно ворочается въ кругу отношеній, не представляющихъ ему ни радостей, ни средствъ къ добру, ни путей къ усовершенствованію. Манфредъ сдѣлался Манфредомъ черезъ борьбу съ обществомъ и самимъ собою, Печоринъ получилъ свой характеръ вслѣдствіе несчастнаго поверхностнаго воспитанія и вреднаго дѣйствія того кружка, въ которомъ онъ родился. Поэтому Печоринъ есть лицо художественно очертанное, лицо вѣрное дѣйствительности, существо страждущее и умное, эффектное, отчасти театральное, но ни мало не грандіозное и не превышающее толпы своею головою, какъ воображаетъ его и по нынѣ большинство русскихъ читателей. Нельзя не подосадовать, что г. Авдѣевъ, какъ видно по лицу его героя, вполнѣ раздѣляетъ сказанный предразсудокъ читателей,-- безъ этого ему бы не пришло въ голову олицетворить въ своемъ Тамаринѣ фальшивую грандіозность Печорина. Нѣсколько разъ повторяетъ онъ фразу, что Тамаринъ выстрадалъ право быть эгоистомъ: выраженіе это, неподкрѣпленное ни фактами, ни психологическимъ анализомъ, ровно ничего не выражаетъ. Сверхъ того, при каждомъ удобномъ случаѣ, Тамаринъ называется демономъ, хотя въ немъ ровно нѣтъ ничего похожаго на демона. Точно также и Печоринъ, котораго близорукіе читатели и можетъ быть самъ Лермонтовъ готовы признать демономъ, не заключаетъ въ себѣ ничего демоническаго, мощнаго, особенно увлекательнаго. Если бы г. Авдѣевъ призадумался надъ основными чертами "Героя Нашего Времени", онъ пересталъ бы видѣть въ немъ обиліе грандіозности, простился бы со словомъ демонъ и очертилъ бы характеръ своего Тамарина совершенно въ другомъ родѣ.
   Если смотрѣть на лицо Печорина съ указанной мною точки, то нельзя не сознаться, что Лермонтовъ оставилъ послѣ себя еще много поля для людей, желающихъ заняться развитіемъ личности его героя. Понявши Печорина, какъ человѣка, испорченнаго самолюбіемъ и съ любовью поддавшагося душевному охлажденію, можно изъ такого характера извлечь цѣлый рядъ этюдовъ, и еслибъ г. Авдѣевъ выбралъ себѣ подобные этюды, никто бы не упрекнулъ это въ подражаніи. Въ "Героѣ Нашего Времени", отъ начала до конца романа, Печоринъ, не будучи одаренъ ни одною необыкновенною способностію, сталкивается съ лицами или принадлежащими, относительно его, къ разряду низшихъ организмовъ, или по богатству и общественному положенію, стоящими ниже его. Максимъ Максимычъ необразованъ, Грушницкій пустъ, Мери молода, Вѣра умѣетъ только любить, докторъ Вернеръ апатиченъ. Посредственность этихъ лицъ дѣлаетъ то, что они поддаются вліянію Печорина, который, безъ сомнѣнія, очень радуется такому преобладанію и надуваетъ самъ себя еще съ большею ревностью. Столкните Печорина съ мужчиной или женщиной, равной ему по характеру, уму и гордости, сведите его съ высшимъ организмомъ (потому что въ самомъ Печоринѣ нѣтъ ровно ничего необъятно высокаго), и передъ вами раскроется цѣлый рядъ сценъ, бездна дѣйствія, тьма новыхъ психологическихъ наблюденій. Байронъ, очертывая своихъ героевъ, высказалъ рѣшительно все, и нечего прибавлять къ его созданіямъ. Поставьте Корсара лицомъ къ лицу съ первымъ геніемъ въ мірѣ, заставьте встрѣтиться Чайльда Гарольда съ самимъ сатаною, эти характеры не поддадутся ни на сколько, останутся тѣже и не уступятъ ни шагу, какъ не отступилъ Донъ-Жуанъ, вложившій свою руку въ "каменную десницу" статуи Командора. Въ Печоринѣ же далеко не все высказано: онъ былъ героемъ въ маленькой драмѣ, отличнымъ актеромъ на сценѣ провинціяльнаго театра. Расширьте кругъ его дѣйствій, и тогда наблюдайте за его видоизмѣненіями. Читая "Вариньку", я одинъ разъ подумалъ, что въ умѣ автора мелькнула подобная мысль; мнѣ показалось, что Варинька, твердо вѣруя въ свою силу, бросится на рѣшительную борьбу съ холоднымъ Тамаринымъ и сорветъ съ него маску избитаго разочарованія; но надежды мои не сбылись. И когда я увидѣлъ, что увлеченная дѣвушка совершенно поддалась вліянію пріѣзжаго петербургскаго юноши, я закрылъ книгу и не могъ удержаться, чтобъ не сказать: "опять байронизмъ, опять демоны! опять описаніе этихъ миѳическихъ демоновъ, играющихъ женскими сердцами какъ легкими игрушками!" -- Обо всемъ этомъ не стоило бы много распространяться, еслибъ повѣсть г. Авдѣева не обнаруживала замѣчательнаго таланта, еслибъ она, не смотря на отсутствіе самобытности въ идеѣ, не читалась съ большимъ интересомъ, и еслибъ наконецъ авторъ не былъ человѣкъ молодой, только что начинающій. Съ этой точки зрѣнія, принявъ, притомъ, въ соображеніе бѣдность современной русской бельлетристики, мой приговоръ можетъ показаться даже нѣсколько страннымъ. Но я нисколько не задумываюсь пустить его въ печать: кто такъ начинаетъ, какъ г. Авдѣевъ, тому нечего бояться правды, даже еслибъ она была немного и горька; у него всегда есть средство поправить дѣло. Съ нетерпѣніемъ жду слѣдующаго произведенія г. Авдѣева.
   

VIII.

Октябрь 1849.

   Въ прошломъ моемъ письмѣ я такъ много наговорилъ въ началѣ посторонняго, что нынѣшнее рѣшаюсь начать прямо съ журналовъ.
   
             Безъ предисловья, въ сей же часъ,
             Я съ ними познакомлю васъ!
   
   Октябрьскіе журналы, съ страшнымъ запасомъ стихотвореній, особенно порадовали своимъ появленіемъ моего сосѣда, любителя стихотвореній, извѣстнаго уже моимъ читателямъ; но радость его была минутная. Никто изъ общихъ нашихъ знакомыхъ мало того, что не соглашался прослушать хотя страничку, но даже всѣ съ насмѣшкою уклонялись отъ разговоровъ, касающихся до этихъ новыхъ цвѣтковъ русскаго Парнасса. Одинъ я поплатился за всѣхъ: прочитавъ мнѣ десять высокопарныхъ тирадъ, сосѣдъ объявилъ, что о каждомъ стихотвореніи я обязанъ дать вамъ отчетъ въ моемъ письмѣ,-- въ противномъ случаѣ онъ грозилъ мнѣ мщеніемъ и грозною сатирою.
   Въ самомъ дѣлѣ, если собрать всѣ журнальныя стихотворенія за 1849 годъ по октябрь мѣсяцъ, то ихъ не будетъ столько, сколько было поднесено мнѣ въ этомъ мѣсяцѣ тремя изъ нашихъ журналовъ, а именно: "Библіотекою для Чтенія", "Москвитяниномъ" и "Сѣвернымъ Обозрѣніемъ". И всѣ эти поэтическіе подарки не состояли, какъ обыкновенно бываетъ, изъ однихъ маленькихъ стишковъ "Къ ней" или изъ "Воспоминаній"; напротивъ того, рядомъ съ подобными стихами были произведенія капитальныя, то есть очень длинныя и не менѣе того высокопарныя. Всякому извѣстно, что въ послѣднія десять лѣтъ публика сдѣлалась чрезвычайно холодна къ стихотвореніямъ, а критика, не ограничиваясь холодностію, съ замѣтнымъ удовольствіемъ, преслѣдуетъ и поэтовъ и поэзію: каждое собраніе стиховъ какого-нибудь новаго писателя раждаетъ по три и во четыре забавныхъ рецензіи, и вслѣдъ за тѣмъ предается забвенію. Одинъ изъ знаменитѣйшихъ композиторовъ, имѣвшій большую антипатію къ духовымъ инструментамъ, говоря о значенія каждаго инструмента въ оркестрѣ, выразился такъ: "что касается до флейты, то, по моему мнѣнію, хуже этого инструмента можетъ быть одно только: двѣ флейты". Я могу сказать почти тоже о новыхъ произведеніяхъ русской музы: "хуже журнальнаго стихотворенія можетъ быть, въ ваше время, одна только вещь: болѣе длинное стихотвореніе".
   Къ несчастію, поэмы, помѣщенныя въ "Библіотекѣ для Чтенія" и пятой книжкѣ "Сѣвернаго Обозрѣнія", одна другой длиннѣе. Я всегда готовъ хорошо отозваться о маленькомъ стихотвореніи: придумать свѣтлую мысль и выразить ее въ сжатомъ и красивомъ объемѣ можетъ почти всякій изъ обыкновенныхъ людей; но пускаться на длинное произведеніе въ стихахъ, съ картинами природы, борьбою страстей и многочисленными лицами, можетъ только великій поэтъ; да и тотъ не всегда выходитъ побѣдителемъ. Но обратимся къ новымъ поэмамъ.
   Названія ихъ очень странны. Поэма "Сѣвернаго Обозрѣнія" называется "Скіальфа" и взята изъ финскихъ преданій. "Библіотека для Чтенія" угостила насъ "Гвая Ллиромъ", этюдомъ изъ быта Мексики. Скіальфа женщина; самъ авторъ называетъ ее "дочерью Фроста", хоти нравъ ея не женскій, потому что эта дочь Фроста отмѣнно свирѣпа и убиваетъ нѣсколькихъ человѣкъ въ теченіи поэмы. Гвая Ллиръ (слеза страсти), напротивъ того, мужчина съ женскимъ нравомъ. Посудите сами: Гвая Ллира хотятъ зажарить и съѣсть мексиканскіе жрецы; онъ это очень хорошо знаетъ, а между тѣмъ, въ ожиданіи казни, цѣлый годъ пируетъ, смотритъ на луну и не думаетъ о томъ, какъ бы навострить лыжи и скрыться отъ почитателей солнца, одаренныхъ довольно странными понятіями въ дѣлѣ гастрономіи. Въ той и другой поэмѣ очень много картинъ природы, и природы, по всей вѣроятности, незнакомой обоимъ авторамъ, такъ какъ сочинитель "Скіальфы" не бывалъ "на печальныхъ равнинахъ страны Оссіана, надъ свинцовымъ моремъ",-- а авторъ "Гвая Ллира" никогда не видѣлъ "плодоносныхъ долинъ Мексики, съ бананами, ліанами, тропическими садами и профирными Андами". Чтобы еще ближе показать вамъ различіе между двумя поэмами, я долженъ сказать вамъ, что "Гвая Ллиръ" не кончена и будетъ продолжаться, а "Скіальфа" окончена, ибо изъ героевъ ея уже зарѣзаны всѣ тѣ, которыхъ слѣдовало быть зарѣзанными. принявъ въ соображеніе это послѣднее различіе, вы не позадумаетесь отдать "Скіальфѣ" предпочтеніе и кромѣ того осудить автора "Гвая Ллира" за желаніе продолжать поэму. Совсѣмъ тѣмъ нельзя не сознаться, что основная идея этого послѣдняго сочиненія въ высшей степени обильна эффектомъ и поэзіею, и обильна ими до такой степени, что попадись она въ руки истиннаго поэта, и мы увидѣли бы произведеніе новое, смѣлое и увлекательное.
   Вотъ въ чемъ дѣло: какъ въ сочиненіяхъ Прескотта, такъ и въ старинныхъ хроникахъ, относящихся къ исторіи древней Мексики, встрѣчаемъ мы слѣдующій разсказъ о религіозномъ обычаѣ народовъ, поклонявшихся солнцу. Каждый годъ, жрецы этого божества выбирали изъ народа одного юношу, соединяющаго въ себѣ всѣ достоинства физическія съ дарованіями нравственными, и, выбравъ такого феникса, падали передъ нимъ на колѣни и, стоя на колѣняхъ, объявляли ему, что онъ избранъ для жертвоприношенія, которое должно совершиться черезъ годъ послѣ выбора. Вслѣдъ за тѣмъ на феникса надѣвали платье, осыпанное драгоцѣнными камнями, и водили его на показъ народу, который падалъ передъ нимъ ницъ и цаловалъ край его одежды. Великолѣпный дворецъ, съ садами и прочими прихотями, отдавался во владѣніе нареченной жертвѣ; каждый день угощали его роскошнымъ столомъ, къ которому могъ онъ приглашать кого ему вздумается; всѣ Дѣвы Солнца (красавицы изъ красавицъ, потому что нельзя было быть уродливою, нося такое поэтическое названіе) всѣ Дѣвы Солнца составляли гаремъ феникса, добиваясь его ласки, какъ величайшаго счастія. Когда проходилъ годъ, счастливца убивали всенародно и, кажется, ѣли; но этого я навѣрное не знаю.
   Авторъ "Гвая Ллира" остановилъ свой разсказъ на томъ мѣстѣ, когда его герою предстоитъ смерть. Годъ окончился, и мнѣ очень хочется узнать, что сдѣлалось съ его плѣнникомъ; стало быть поэма его возбуждаетъ нѣкоторый интересъ, хотя написана виршами вотъ какого рода:
   
             Хидальго хронику кончалъ,
             Въ ней авторъ такъ повѣствовалъ
             Великій богъ -- Тескатлепокъ
             Въ удѣлъ азтекскому народу
             Далъ все -- роскошную природу,
             Богатство, славу, миръ, свободу,
             Безсмертья только дать не могъ.
   
   Конечно, Тескатлепокъ и не могъ -- риѳмы не совсѣмъ богатыя, но авторъ очень любитъ это варварское наименованіе мексиканскаго бога. Впрочемъ, это самое неудобопроизносимое слово во всей поэмѣ, а неудобопроизносимыя слова, какъ всему міру извѣстно, придаютъ мѣстный колоритъ всякому разсказу. Прибавьте къ этому слову слова: азтеки, монтецума, саванна, ліаны, тамъ-тамъ и бананы, и вамъ, при нѣкоторой доброй волѣ, возможно будетъ на время переселиться въ Южную Америку, безъ пособія Ферри или нашего даровитаго туриста Пл. Чихачева.
   Нельзя, однако, не призадуматься надъ обычаемъ, послужившимъ канвою поэмѣ, и не прослѣдить, съ любопытствомъ, за видоизмѣненіями мысли о платѣ за короткія минуты наслажденія всѣмъ своимъ существованіемъ. Въ изложенномъ нами мексиканскомъ обычаѣ, не видимъ ли мы нѣчто сродное съ тысячами преданій о людяхъ, отдавшихъ свою душу адскимъ властямъ, для того только, чтобъ испытать всѣ земныя наслажденія. Во всѣ страны, во всѣ общества проникла эта мысль и послужила канвою для многихъ прекрасныхъ созданій. Но вмѣсто того, чтобъ слѣдить за подобными отвлеченностями, я потороплюсь кончить съ "Гвая Ллиромъ" и со "Скіальфою". Читателямъ достаточно будетъ знать, что въ первой поэмѣ исполненіе далеко ниже содержанія, а во второй и содержаніе и исполненіе равно плохи. Какой-то неестественно порывистый и дробный размѣръ стиха, соединяясь съ запутанностью выраженій, ставитъ стихотвореніе "Сѣвернаго Обозрѣнія" въ разрядъ тѣхъ эксцентрическихъ произведеній, которыя, можетъ быть, хороши въ руническихъ надписяхъ и въ кускахъ папируса, но рѣшительно не на своемъ мѣстѣ въ журналѣ и на бѣлой бумагѣ. Вотъ начало Скіальфы:
   
             "Багровый край солнца надъ лѣсомъ блестѣлъ
             И тихо склоняясь скрывался за нимъ;
             Вдали, на востокѣ, рядъ хижинъ чернѣлъ;
             Окрестность молчала; подъ кровомъ своимъ
             Вождь Финновъ сидѣлъ, и къ недвижной рукѣ,
             Къ колѣну прижатой, склонивишсь щекой,
             Онъ взоромъ безпечнымъ блуждалъ вдалекѣ.
             Съ нимъ дочь молодая была. Не игрой
             Она увлекалась; угрюма, мрачна,
             На лукъ тетиву надѣвала она.
             Ей лукъ былъ забавой; въ кремнистыхъ горахъ
             Она съ нимъ любила бродить безъ людей,
             Тамъ мѣткой стрѣлой съ высоты въ небесахъ
             Разить Бедуиновъ воздушныхъ степей.
             Съ суровой душою, дочъ Фроста подругъ
             Всегда удаляласъ; безмолвно онѣ
             Ея не терпѣли за мстительный духъ,
             И съ радостью скрытой рѣзвились одн 23;."
   
   Драма г. Мея, "Царская невѣста", помѣщенная въ No 18 "Москвитянина", хотя и написана стихами, но не можетъ идти въ сравненіе съ стихами послѣднихъ нумеровъ "Сѣвернаго Обозрѣнія" и "Библіотеки для Чтенія". Она читается легко, въ ней много сценъ живыхъ и занимательныхъ; данныя, изъ которыхъ она почерпнута, характерны и трогательны.
   "Скучая вдовствомъ (такъ говоритъ г. Мей, въ своемъ послѣсловіи), царь Иванъ Грозный искалъ себѣ третьей супруги. Изъ всѣхъ городовъ свезли невѣстъ въ Александровскую слободу; ихъ было до двухъ тысячъ. Царь предпочелъ всѣмъ Марѳу Собакину, дочь купца новгородскаго. Но царская невѣста занемогла, начала худеть, сохнуть и скончалась чрезъ мѣсяцъ послѣ свадьбы. Были подозрѣнія на бояръ, при чемъ многіе изъ нихъ были казнены, въ тонъ числѣ одинъ изъ любимцевъ Іоанна, Григорій Грязной. Злобный клеветникъ, докторъ Бомелій предложилъ царю истреблять лиходѣевъ ядомъ".
   По видимому, этотъ сюжетъ такъ и пышетъ драматизмомъ: лица, о которыхъ упоминается въ драмѣ, сами просятся на сцену. Чего тутъ нѣтъ! и колоссальная фигура Іоанна Грознаго, и молодой опричникъ, любимецъ царя, и старый палачъ Малюта, и Coбакинъ, представитель крамольной новгородской крови, и дѣвушка, изъ ничтожества возведенная на тронъ; но всѣ эти матеріялы неловко улеглись подъ рукою автора. Драма его интересна, какъ собраніе нѣсколькихъ сценъ изъ старинной русской жизни; все же то, что въ ней имѣетъ нѣсколько драматизма, насквозь проникнуто общимъ мѣстомъ. Вотъ какъ дополнилъ г. Мей хронику и на чемъ основалъ онъ свою драму.
   Опричникъ Грязной влюбленъ въ Марѳу Собакину, обрученную его пріятелю Лыкову. Отчаяваясь въ успѣхѣ, онъ проситъ доктора Бомелія дать ему порошокъ, который бы приворожилъ красавицу. Но у Грязного есть любовница Любаша, которая, замѣчая его охлажденіе, узнаетъ, кто ея соперница и обращается къ Бомелію, чтобъ сгубить разлучницу. Дѣло сдѣлано: порошки подмѣнены, и опричникъ, вмѣсто любовнаго порошка, поитъ свою возлюбленную медленнымъ ядомъ. Въ это же самое время разстроивается и предполагаемый бракъ Лыкова: Государь выбралъ его невѣсту въ супруги себѣ. И Лыковъ и самъ Грязной отказываются отъ своей любви; но бѣдная дѣвушка не выноситъ разлуки съ суженымъ. Подъ вліяніемъ своей тоски и зелья, даннаго чрезъ Любашу, Марѳа начинаетъ чахнуть и сходить съ ума. Поминутно и вездѣ мерещится ей прежній женихъ Ваня Лыковъ,-- и изъ сцены ея сумасшествія г. Мей съумѣлъ сдѣлать нѣчто трогательное,-- хотя нельзя не признаться, что драматическія помѣшательства давно уже надоѣли до крайности. Стоитъ только вспомнить о пѣвицахъ и актрисахъ, неминуемо распускающихъ свои волосы въ концѣ каждой печальной драмы или оперы и являющихся на сцену, чтобъ угощать слушателей трогательными монологами и пѣсенками,-- и при такомъ воспоминаніи вы вполнѣ постигнете, до какой степени избиты у насъ эти патетическія сцены.
   Пьеса оканчивается признаніемъ Грязного и Любаши и освобожденіемъ Лыкова, котораго было оклеветали въ порчѣ царской невѣсты.
   Драма не имѣетъ цѣлости и очень мало говоритъ нашему чувству. Раздробивъ разговоры и выставивъ множество лицъ, авторъ не очертилъ рельефно ни одного характера. Вотъ главнѣйшіе недостатки въ исполненіи. По замыслу, драма грѣшитъ тѣмъ, что основана на страстяхъ и понятіяхъ, чуждыхъ настоящему обществу. Въ самомъ дѣлѣ, ни суевѣрныя сношенія любовниковъ съ нѣмцемъ Бомеліемъ, ни любовь тогдашняго времени, ни нравы опричниковъ не способны возбудить сочувствія въ читателѣ. Іоаннъ Грозный и его приближенные -- великолѣпный сюжетъ для поэмы; для драматическаго же представленія они не годятся, потому что драма непремѣнно должна затрогивать тѣ страсти, которыя еще живутъ и движутся въ душѣ зрители.
   Драмы изъ старой русской жизни потому невозможны, что жизнь эта уже не наша жизнь. Вслѣдствіе мощной реформы Петра, мы прожили десять столѣтій въ одно, и исторія допетровскихъ временъ для насъ древняя исторія. Всѣ общественныя отношенія измѣнились радикально, всѣ наши страсти, всѣ обычаи получили другое развитіе, и общественная жизнь временъ Іоанна Грознаго теперь относится къ нашей жизни такъ, какъ жизнь германцевъ, описанныхъ Тацитомъ, относится къ жизни современниковъ Гёте и Шиллера. Мудрено ли послѣ этого, что наши драматурги не умѣютъ возсоздать персонажей старой Руси. На что имъ опираться при этомъ созданіи, если ихъ собственная натура не имѣетъ ничего общаго съ натурами ихъ героевъ?
   Упомянувъ о Германіи временъ Тацита, и имѣлъ въ виду сдѣлать одно сближеніе, которое пояснитъ мою мысль (я, впрочемъ, за нее не стою и готовъ признать ее парадоксомъ). Вамъ извѣстна исторія германца Арминія и популярность этой сказки Германіи. Въ то время, когда германская литература обратилась къ изученію древностей своей родины, десятки замѣчательныхъ писателей пытались изъ жизни Арминія сдѣлать гигантскую драму, и король, Лудовикъ баварскій, поставивъ въ Мюнхенѣ статую этого древняго воина, изъявилъ желаніе, чтобъ поэты его родины воспѣли славу перваго побѣдителя римлянъ. Нельзя не согласиться, что матеріалъ для разработки былъ удивительный. Во времена Августа, Германія принадлежала римлянамъ; туманная страна горъ и лѣсовъ, прославленная Тацитомъ въ небольшомъ описаніи, которое стоитъ пяти великихъ поэмъ, покорилась римскимъ проконсуламъ, и князья ея ѣздили въ столицу завоевателей съ изъявленіемъ покорности. Въ это время жилъ въ Римѣ князь воинственнаго племени херусковъ, но имени Арминій, пользовавшійся правами римскаго гражданина и милостями Августа. Подъ личиною римской цивилизаціи скрывалъ онъ горячую любовь къ своему родному краю, съ его туманами и болотами, воинами и вдохновенными жрицами, патріархальными добродѣтелями и дикими пороками. Арминій успѣлъ поддѣлаться къ римлянамъ, и познанія его были имъ полезны въ борьбѣ съ германскими племенами. Но жажда мщенія и любовь къ родинѣ не угасали въ суровомъ сынѣ лѣсовъ, который ждалъ только случая, чтобъ отплатить римлянамъ.
   Онъ имѣлъ тайный сношенія съ отдаленными племенами своихъ соотечественниковъ. Выбравъ время, онъ извѣстилъ римскихъ полководцевъ, что отдаленные народы, жившіе за Рейномъ, замышляютъ освободиться отъ римскаго оружія. Лучшіе легіоны, подъ начальствомъ проконсула Квинтилія Вара, двинулись на укрощеніе мятежа, а Арминію, въ знакъ лестнаго довѣрія отъ начальника, порученъ былъ арріергардъ. Извѣстна развязка этой исторіи. Невдалекѣ отъ истока р. Липны, въ землѣ бруктеровъ возлѣ нынѣшняго г. Детмольда), послѣ тягостнаго и долговременнаго марша чрезъ лѣса и болота, старые легіоны римскіе были атакованы въ лощинѣ, запертой со всѣхъ сторонъ горами и Тевтобургскимъ лѣсомъ. Арминій съ туземцами первый открылъ сраженіе. Три дня бились римляне, оказывая чудеса храбрости; легіонеры погибали, зарывая знамена своихъ легіоновъ; проконсулъ погибъ въ сѣчѣ впереди своихъ сѣдыхъ воиновъ, и, наконецъ, побѣда склонилась на сторону германцевъ. Когда Августъ узналъ объ этомъ пораженіи, онъ разодралъ свое платье и, обливаясь слезами, произносилъ въ отчаяніи: "Квинтилій Варъ, отдай мнѣ мои легіоны!"
   Эта исторія, еще болѣе оживленная любовію Арминія къ дочери Сегеста, вождя каттовъ, и враждою между побѣдителемъ римлянъ и братомъ его Флавіемъ, по видимому, могла бы послужить канвою для драмы, но, не смотря на то, всѣ драмы, основанныя на подвигѣ Арминія {Нельзя не припомнить, что слабая трагедія Озерова "Димитрій Донской", самая исторія мамаева побоища, отношенія Дмитрія къ Ордѣ имѣли много сходнаго съ драмами изъ жизни Армиеія, битвою въ Тевтобургскомъ лѣсу и отношеніями Арминія къ Риму. Драматурги могутъ придти въ отчаяніе при мысли о томъ, что все великое, по большой части, сходно между собою.}, были плохи, не смотря на талантъ сочинителей. Причину этого неуспѣха я прямо отношу къ тому обстоятельству, что германцы временъ Тацита и нѣмцы временъ короля Людовика не имѣли между собою ничего общаго, кромѣ поэтическихъ преданій. Чтобъ написать драму изъ жизни Арминія, надобно, чтобъ общественный бытъ, характеры и интересы того времени еще симпатизировали съ понятіями самого писателя. Чтобъ основать драматическое представленіе на событіяхъ времени Грознаго, необходимо, чтобъ обычаи и понятія того времени были еще живы въ характерѣ народа.
   Поэма -- дѣло другое. Краткость ея и вольность изложенія всегда помогаютъ таланту со славою выпутаться изъ сюжета. Сказка Лермонтова о купцѣ Калашниковѣ словно изчерпала все, что можно сказать о времени опричнины. Попробуйте добавить къ ней нѣсколько подробностей, и вы увидите, что не откуда будетъ придумать этихъ подробностей.
   Но довольно о драмѣ г. Мея. Все-таки я признаю ее за пріятное явленіе. Стихи гладки и звучны, языкъ чистъ, напыщенности ни капли. Изъ лицъ, удачно очерченныхъ, укажу на Малюту Скуратова и старуху Сабурову.
   Отъ стихотвореній перейдемъ къ бельлетристикѣ. Повѣсти "Библіотеки для Чтенія", по прежнему, отличаются высокопарностію изложенія. Чтобъ показать вамъ, къ какому разряду принадлежатъ эти повѣсти, довольно будетъ указать на одну, самую незначительную, но и самую характеристическую ихъ черту, а именно, на собственныя имена героинь. Въ одной изъ нихъ, происходящей въ Москвѣ {"Бѣдняжка" -- повѣсть г. Павлова. Въ предъидущей повѣсти г. Павлова героиня именуется "Вероникою".}, главное женское лицо называется Магдалиною, въ другой же {"Натурщица". г. Яковлева.} оно носитъ ультрароманическое имя Лавиніи. Не говоря уже о томъ, что въ Москвѣ, Петербургѣ и на всемъ пространствѣ русскаго царства вы встрѣтите вы десяти женщинъ съ именами Вероники, Магдалины и Лавиніи, не упоминая о томъ, что изысканное женское имя на иностранный манеръ звучитъ нисколько не пріятнѣе обыкновенныхъ и общеупотребительныхъ женскихъ собственныхъ именъ, и позволю себѣ сдѣлать одно замѣчаніе. Въ сотняхъ старыхъ русскихъ книгъ немудрено отыскать нѣсколько повѣстей и романовъ, гдѣ героини именуются Элоизами, Лавиніями и Темирами. Выберите такое сочиненіе, прочтите его съ приличною зѣвотою, и вы убѣдитесь, что, по какому-то чудному закону необходимости, Элоиза, Лидія, Лавинія и Темира живутъ какою-то особенною жизнью, совершенно несходною съ жизнью нашихъ обыкновенныхъ дѣвушекъ, прозывающихся Олиньками, Любиньками и Машами. Малѣйшее удаленіе отъ натуры, ничтожное потворство сантиментальному побужденію, чуть замѣтный порывъ къ чему-то туманному неразлучно бываютъ слиты съ ложною идеею и напыщеннымъ колоритомъ всего произведенія.
   Нельзя, однако, не замѣтить, что въ повѣсти "Натурщица" встрѣчаются сцены интересныя и написанныя довольно живымъ слогомъ.
   "Сѣверное Обозрѣніе" съ своей стороны предлагаетъ читателямъ повѣсть, которую, не смотря на страшное ея заглавіе: "Любовь въ Сералѣ, повѣсть въ одномъ сновидѣніи", можно назвать патріархальною повѣстью. Она до крайности напоминаетъ собою добродушную и наивную эпоху "Благонамѣреннаго", "Альціоны" и "Сѣверныхъ Цвѣтовъ". Если вамъ удавалось читать эти сборники двадцатыхъ годовъ, васъ, вѣроятно, поражало тамъ обиліе разсказовъ, оканчивающихся пробужденіемъ отъ сна. Рецептъ для составленія подобныхъ произведеній былъ слѣдующій: съ героемъ ихъ происходили самыя непонятныя событія, онъ попадалъ къ разбойникамъ или въ какую-то чудную землю, ему грозили страшныя опасности, являлись даже окровавленныя привидѣнія и лица давно умершія. Потомъ слѣдовала катастрофа, героя собирались рѣзать, или случалось съ нимъ что нибудь необычайно пріятное. Въ то время, когда затронутый читатель съ нетерпѣніемъ откидывалъ послѣдній листокъ и съ жадностію бросался на послѣднія строки, онъ находилъ, что повѣсть оканчивалась такими словами:
   "Я вскрикнулъ... и проснулся. Солнце весело сіяло на зелени луговъ, роса начинала сохнуть, и птички, радостнымъ щебетаніемъ, привѣтствовали раждающееся утро..."
   "Итакъ это былъ сонъ!" скажетъ читатель. Такъ, любезные "читатели и прелестныя мои читательницы, это былъ сонъ". Итакъ далѣе, итакъ далѣе.
   Повѣсть "Любовь въ Сералѣ", какъ я сказалъ уже, напомнила мнѣ эту эпоху невинныхъ литературныхъ хитростей. Въ ней описывается, какъ одинъ эллинистъ влюбился въ красавицу гречанку, украшеніе султанскаго гарема, и изъ любви къ ней принялъ мѣсто начальника бѣлыхъ евнуховъ. За тѣмъ слѣдуютъ сцены въ сералѣ и разговоръ съ султаномъ, который, по великодушію своему, отдаетъ гречанку ея обожателю. Эллинистъ вскрикиваетъ и просыпается. Авторъ не сказалъ только одного -- въ какое время заснулъ эллинистъ, тотчасъ послѣ перваго свиданія съ гречанкою, или послѣ своего вступленія въ должность евнуха. Въ послѣднемъ случаѣ нельзя не пожалѣть бѣднаго ученаго.
   Чтобы кончить съ "Сѣвернымъ Обозрѣніемъ", я скажу, что въ немъ довольно замѣчательны статьи въ отдѣлѣ "Наукъ и Художествъ", и до крайности плохи статейки "Смѣси", написанныя съ очевиднымъ поползновеніемъ къ остроумію. Похожденія какого-то г. Сердечкина и его дамъ на Излеровыхъ пиршествахъ почти напоминаютъ собою знакомые вамъ фельетоны "Сына Отечества". Не дѣлая выписокъ, въ подтвержденіе моихъ словъ, я вмѣняю себѣ въ обязанность предостеречь редакцію "Сѣвернаго Обозрѣнія" отъ помѣщенія статей подобнаго рода. Смѣшное бросается въ глаза скорѣе серьезнаго, и двѣ -- три неудачно остроумныя статьи могутъ наложить на цѣлый журналъ пятно, которое не исчезнетъ даже подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлѣнія отъ истинно хорошихъ статей. Въ этомъ отношеніи журналъ похожъ на человѣка, явившагося въ гостинную безъ особенной охоты принимать живое участіе въ разговорѣ. Подобнаго рода гость можетъ сидѣть у камина, молчать, говорить мало, всякій порядочный человѣкъ никогда его не осудитъ, особенно если дѣло происходитъ въ Петербургѣ, гдѣ "лѣность разговорная" развита между самыми умными людьми въ большой степени. Но если тотъ же господинъ вдругъ начнетъ отпускать бомо и натянутыя остроты, дѣло уже принимаетъ оборотъ не совсѣмъ для него выгодный...
   Въ "Отечественныхъ Запискахъ", кромѣ окончанія извѣстнаго англійскаго романа "Дженни Эйръ", напечатанъ маленькій романъ г-жи Т. Ч., подъ названіемъ "Тернистый Путь". Это не романъ, а скорѣе, программа романа, и три четверти всего произведенія написаны съ тѣмъ, чтобъ показать читателю, что сдѣлалось съ героинями, портреты которыхъ набросаны въ первыхъ главахъ. Поэтому первыя главы милы, а все остальное безцвѣтно и скучновато. Особенно безцвѣтно и странно описаны отношенія супруговъ Вирскихъ, которые поминутно ссорятся, наносятъ другъ другу, безнаказанно, величайшія оскорбленія и потомъ разомъ мирятся, и все это безъ всякаго основанія, а по щучьему велѣнью. Въ замѣнъ того, въ романѣ "Тернистый Путь" попадаются страницы живыя и свѣтлыя какъ болтовня, подслушанная у какой нибудь пятнадцатилѣтней черноглазой вертушки, передающей первый свой секретъ съ страшными амплификаціями и предосторожностями и не помнящей себя отъ восхищенія при мысли о томъ, что и у насъ-таки водятся секреты. Въ особенности первыя главы романа пробуждаютъ въ васъ впечатлѣніе, похожее на впечатлѣніе отъ разсказовъ шаловливой пансіонерки, о какихъ нибудь школьныхъ ужасахъ, въ родѣ грознаго мщенія которой нибудь подругѣ, уличенной въ предательскихъ сношеніяхъ съ начальниками, иначе, въ фискальствѣ, и избавлявшейся, черезъ несправедливую протекцію, отъ классныхъ наказаній и даже отъ составленія сочиненій, что, какъ всему свѣту извѣстно, въ женскихъ учебныхъ заведеніяхъ почитается верхомъ трудности, геркулесовскими столпами женскаго образованія, une corvée abominable, трудомъ, превышающимъ силы человѣческія. Г-жа Т. Ч. чрезвычайно любитъ героинь, только что вышедшихъ изъ дѣтства, и надо отдать ей справедливость, умѣетъ рисовать ихъ портреты; видно, что авторъ "Тернистаго Пути" имѣлъ много случаевъ наблюдать надъ этимъ переходнымъ возрастомъ, въ которомъ ребячество такъ умно, а начало страстей полно только чарующаго дѣтства. Трогательная фигура Мимишиной матери, старушки, неразумно преданной своей дочери, принадлежитъ тоже къ одной изъ лучшихъ фигуръ романа, и немудрено: эта старуха такъ похожа на ребенка, по своимъ баловствомъ и робкимъ повиновеніемъ капризной Мимишѣ {Слѣдуетъ выписка изъ"Тернистаго Пути".}.
   "Ниночка гуляетъ въ саду, посматривая по-временамъ на окна Глафиры Юрьевны. Въ рукахъ y нея давно-желанный "le Père Goriot". Она его очень-искусно похитила со столнка Глафиры Юрьевны, пронесла въ садъ, скрывъ подъ чернымъ тафтянымъ передникомъ, и теперь пріискивала мѣсто менѣе-видное изъ оконъ, чтобъ предаться запрещенному чтенію.
   -- Барышня, Нина Александровна! пожалуйте-съ къ маменькѣ! закричала горничная, отворивъ садовую калитку.
   -- Ахъ, Боже мой! ахъ, Дуняша! воскликнула Ниночка, блѣднѣя.
   -- Что это вы, барышня?
   -- Ничего, ничего! Ниночка спрятала "Goriot" подъ передникъ: -- Гдѣ маменька?
   -- Въ гостиной-съ.
   Лицо Ниночки вмигъ просвѣтлѣло.
   -- Слава Богу! скззала она, подпрыгнувъ на одномъ мѣстѣ. -- Дуняша, душенька, отнеси эту книгу въ спальню и положи на столъ такъ, чтобъ никто не видѣлъ. Зачѣмъ это зоветъ маменька, не знаешь?
   -- Да ужь пожалуйте-съ.
   -- Иду, иду! Что, маменька, сердится?
   -- Не замѣтила что-то-съ.
   -- Зачѣмъ же бы это?... Скажи Евгенію Семенычу, что пора урокъ давать.
   И Ниночка вбѣжала въ гостиную.
   -- Вы звали, мамаша?
   -- Да; знаешь зачѣмъ?
   -- Вѣрно, потому.... что.... что я еще не брала урока.
   Глафира Юрьевна улыбнулась и отрицательно покачала головою.
   -- Нѣтъ?... такъ зачѣмъ же, мамаша?
   -- A вотъ зачѣмъ: черезъ недѣлю въ нашемъ городѣ балъ....
   -- Ну, мамашенька!
   -- Мы тамъ будемъ, Ниночка. Это твой первый выѣздъ; я не считаю выѣздами тѣхъ вечеровъ, на которые я почти принуждена была тебя брать. Ты ребенкомъ была еще, a теперь ты взрослая дѣвица!
   -- Ахъ, мамаша!
   Ниночка поцаловала y ней руку.
   -- A какое же платье будетъ?
   -- Бѣлое, Ниночка.
   -- Да, мамаша, бѣлое, тарлатановое, со складочками?
   -- Хорошо; пусть и со складочками.
   -- Нина Александровна, пожалуйте на урокъ; Евгеній Семенычъ дожидаются, проговорила Дуняша, показавшись въ дверяхъ.
   -- Сейчасъ. Такъ черезъ недѣлю, мамашенька?
   -- Иди же, Ниночка. Не заставляй ожидать себя.
   -- Мамашенька, только тарлатановое, со складочками! твердила она, уходя и оборачивая наэадъ свою головку.
   Евгеній Семеновичъ давно уже перечинилъ каравдаши, положилъ два бѣлые листа на-столъ, порылся съ минуту въ тетради моделей и вынулъ нѣсколько пейзажей.
   -- Я бы хотѣла лучше рисовать головки, сказала Ниночка, поглаживая рукою свои волосы.
   -- Вѣдь вы начали видъ Saint-Cloud.
   -- Мнѣ надоѣлъ Saint Cloud.
   -- Какъ вы непостоянны!
   Евгеній Семеновичъ подвинулъ къ ней начатый пейзажъ; Ниночка улыбнулась и съ видимою лѣнью принялась за работу. Евгеній Семеновичъ сталъ тушевать плащъ какого то трубадура. Черезъ пятъ минутъ онъ поднялъ голову: Ниночка не рисовала. Ея темные глаза устремились задумчиво вдаль, и тонкая улыбка пробѣжала по розовымъ губкамъ. Она была прехорошенькая. Бѣлокурые волосы, зачесанные гладко и спускавшіеся двумя локонами за уши, удивительно шли къ этому нѣжному, почти дѣтскому личику. Евгеній Семеновичъ гораздо-охотнѣе рисовалъ бы ее, нежели своего трубадура.
   -- Вы никогда не кончите Saint-Cloud, сказалъ онъ, смѣясь.
   -- Очень можетъ быть, отвѣчала Ниночка съ разстановкою.
   -- Вотъ прекрасно! я шучу!
   -- A я говорю серьозно.
   -- Я что-то не понимаю васъ; вы сегодня загадочны, вы о чемъ-то думаете.
   -- Можетъ быть.... Послушайте, Евгеній Семенычъ, порисуйте за меня.
   -- Какъ можно! въ этомъ пейзажѣ и такъ мало вашей работы.
   -- Будьте добренькимъ, когда васъ просятъ, Евгеній Семенычъ, M Eugène! прибавила она понизивъ голосъ и сложивъ руки съ мольбою.
   -- Да вы-то что будете дѣлать? спросилъ онъ, подвигая къ себѣ бумагу и нагибаясь, чтобы скрыть легкую краску, выступившую на щекахъ.
   -- Я буду думать, мечтать.... Ахъ, вы не знаете какъ весело!
   -- Что же такое?
   -- Во-первыхъ, сказала она таинственно: я ѣду на балъ.
   -- И это васъ такъ тѣшитъ? вѣдь вы не разъ бывали на вечерахъ.
   -- Эти вечера, Богъ знаетъ что. Вотъ балъ -- другое дѣло! Не забудьте, что это первый балъ, что послѣ него я стану выѣзжать.
   -- То-есть стану восхищать?
   -- О, я этого не думаю!
   -- Напрасно!
   -- Я разсержусь. Я совсѣмъ не то хотѣхла вамъ сказать. У меня будетъ бѣлое тарлатановое платье со складочками. Не знаю только, что бы на голову надѣть. Я бы хотѣла какой-нибудь темный цвѣтокъ или зелень; мамаша вѣрно захочетъ, чтобы я надѣла букетъ розъ или васильковъ: вотъ будетъ досадно! Только ужь лучше бы васильки, a не розы.
   Всю недѣлю Ниночка была необыкновенно-весела. Разъ десять въ день бѣгала она къ Дуняшѣ смотрѣть ея работу и находила, что она шьетъ ужасно медленно.
   -- Ахъ, Дуняша! будетъ ли готово?
   -- A зачѣмъ прежде не сказади?
   -- Я тебѣ подарю что нибудь.
   -- Покорно благодаримъ-съ. Кажется, можно для васъ постараться и безъ этого, Нина Александровна.
   -- То-то будетъ весело, Дуняша!
   Насталъ желанный вечеръ. Ниночка напѣвала мазурку, одѣваясь, и смѣялась, слушая лесть Дуняши. На столѣ стояли бѣлые атласные башмачки, маленькіе, кокетливые. Ниночка любовалась ими, осматривала со всѣхъ сторонъ и не могла ими натѣшиться. Вотъ она нагнулась, стала надѣвать ихъ; башмаки узки; ножка Ниночки не входитъ... Ниночка начинаетъ сердиться. Однако она сдѣлала страшное усиліе, потянула башмачокъ, ножка вошла, но ей больно, ей нестерпимо-больно!
   -- Дуняша, какъ ты думаешь, они разносятся?
   -- Не знаю-съ.
   -- Лишь бы я могла танцовать въ нихъ! Ниночка съ трудомъ встала со стула. -- Очень-можно! сказала она, прихрамывая.
   Ей захотѣлось сдѣлать па мазурки: па вышло не совсѣмъ удачно, но она была имъ довольна.
   -- Я даже могу танцовать балетъ, сказала она, быстро повернувшись на самыхъ носкахъ. Кракъ! кракъ!... и башмакъ лопнулъ. Ниночка съ отчаяніемъ опустилась на стулъ и закрыла глаза. Часы пробили девять, a балъ назначенъ ровно въ восемь.... Ниночка заплакала. И въ-самомъ-дѣлѣ ужасно! всѣ лучшіе кавалеры будутъ уже имѣть дамъ, y ей прійдется танцовать Богъ-знаетъ съ кѣмъ, или не танцовать вовсе. Глафира Юрьевна надѣваетъ беретъ съ райскою птицею; лошади давно ждутъ y подъѣзда. Ниночка отерла слезы, взглянувъ на Дуняшу, которая тщательно заштопывала башмакъ, и вскрикнула отъ радости. Все было прекрасно поправлено. Тарлатановое платье со складочками довершило ея восторгъ; она улыбнулась зеркалу, поправила зеленую вѣтку, прикрѣпленную за ухомъ къ свѣтлымъ волосамъ, съ забавною важностью присѣла передъ Дуняшею и побѣжала въ Глафирѣ Юрьевнѣ, которая уже цѣлый часъ посылала своему трюмо самые уммльные взгляды и не могла надивиться своей величественной осанкѣ и яркости красокъ райской птицы, качавшейся во всѣ стороны отъ малѣйшаго движенія ея головы. Черезъ пять минутъ шумно заперлись ворота за каретой, бысгро уносившей Ниночку и Глафиру Юрьевну къ дому Благороднаго Собранія."
   Съ особеннымъ удовольствіемъ прочитавши это мѣсто, я по обыкновенію, пустился строить въ своей головѣ парадоксы и психологическія умозрѣнія. Результатомъ этихъ разсужденій было заключеніе о томъ, что въ цѣломъ свѣтѣ однѣ только женщины обладаютъ тайною, на которой основана наука разговаривать. Болтовня Ниночки, переданная авторомъ "Тернистаго Пути", чрезвычайно мила, а, между тѣмъ, не подлежитъ никакому разбору, не выдерживаетъ вы малѣйшей схоластической критики, не основывается ни на одномъ изъ источниковъ всякаго разговора, то есть ни на обиліи свѣдѣній, ни на остроуміи, ни на новыхъ идеяхъ. Чтобъ принимать участіе въ умномъ разговорѣ, всякій мужчина долженъ скрывать, подъ веселою ибеззаботною личиною, столько эрудиціи, столько оригинальности, столько свѣдѣній, разнообразныхъ до безконечности! тогда какъ женщинѣ достаточно только симпатичнаго характера и душевной веселости. Кому изъ васъ не случалось съ жаднымъ любопытствомъ ивозбужденною веселостью слушать по часамъ какой нибудь разсказъ о поѣздкѣ въ Англійскій магазинъ, или о старухѣ въ зеленомъ бархатномъ платьѣ, зачесавшей волосы à la chinoise и т. под.? Слушая подобныя рѣчи, мы незамѣтно забываемъ наши любимыя темы о психологическихъ тонкостяхъ, о политическихъ событіяхъ и другихъ подобныхъ пустякахъ,-- и сами начиваемъ болтать и сплетничать,-- только наша мужская болтовня выходитъ такъ безцвѣтна. Я знаю отличныхъ молодыхъ людей, денди и богачей, клявшихся всенародно, что во всемъ Петербургѣ только три человѣка умѣютъ вести разговоръ, и что въ сложности этимъ тремъ разскащикамъ около двухъ сотъ лѣтъ отъ роду! Когда я, въ качествѣ иногороднаго человѣка, изъявилъ свой ужасъ при такомъ отчаянномъ признаніи, молодые мои пріятели сообщили мнѣ, что, по ихъ мнѣнію, однѣ только женщины инстинктомъ постигаютъ науку разговора, при чемъ осыпали горькими и самыми обидными насмѣшками всю мужскую половину свѣтскаго петербургскаго народонаселенія.
   Въ свѣтѣ есть двѣ науки, для которыхъ стоитъ устроять публичныя каѳедры во всѣхъ мѣстахъ, гдѣ только сходится нѣсколько человѣкъ, двѣ науки важныя, глубокія, которыхъ высокаго значенія не хочетъ признать близорукій свѣтъ. Одна изъ нихъ должна называться наукою супружеской жизни. Въ самомъ дѣлѣ, для того, чтобъ радостно и безмятежно пройти цѣлую жизнь объ руку съ выбранною вами женщиной, для того, чтобъ сохранить свою любовь отъ обмана и охлажденія, для того, чтобъ слить два разума, два сердца и два существованія на вѣчныя времена въ одно неразрывное цѣлое, для этой необъятно трудной задачи не нужны ли человѣку свѣдѣнія глубокія, упорство несказанное, способность почти геніяльная, за которую можно дать полъ жизни приготовленій и добросовѣстнаго изученія? Объ этой наукѣ я намѣренъ поговорить когда нибудь при случаѣ.
   Другая наука должна занимать насъ въ настоящее время, и именно наука разговора, безъ которой вянутъ драгоцѣннѣйшіе интересы нашего сердца, ослабѣваютъ и умаляются наши общественныя отношенія. Я сказалъ уже, что большой части женщинъ не нужна эта тяжелая наука: женщина во всемъ находитъ силу: въ учености, смягчая ея угловатости, въ ограниченности свѣдѣній, добровольно въ томъ признаваясь, въ ложныхъ идеяхъ, защищая ихъ оригинальнымъ образомъ, въ ничтожности предмета, сообщая ему живость и воспріимчивость своей натуры. Наука разговора, также, какъ и наука супружеской жизни, должна преподаваться однимъ мужчинамъ, и должно признаться, мы вполнѣ заслужили, чтобъ насъ гоняли на эти лекціи, взыскивали съ насъ за невниманіе и дѣлали намъ экзаменъ. Мы до того уронили разговорное искусство, что даже боимся о немъ подумать; мы сами выронили изъ своихъ рукъ могущественное орудіе свѣтскаго вліянія и должны еще благодарить Аллаха за то, что женщины его подняли и стараются имъ пользоваться, по мѣрѣ своихъ силъ и всего поверхностнаго образованія.
   Замѣчая въ себѣ сегодня нѣсколько угрюмое направленіе, спѣшу перейти къ статьямъ нѣсколько болѣе серьёзнаго содержанія. Хотѣлось бы мнѣ сказать нѣсколько словъ по поводу статьи въ "Отечественныхъ Запискахъ", по предмету полемики между философами Рида и Галля въ Эдинбургѣ, но я опасаюсь, чтобы читатели, при самомъ началѣ моихъ разглагольствованій, не захлопнули книги съ негодованіемъ и зѣвотою. A между тѣмъ говорить о бельлетристикѣ больше не хочется. Въ 17 No "Москвитянина" есть, правду сказать, повѣсть г. Сумарокова "Ночь на Ивановъ день", показавшаяся мнѣ маленькимъ подражаніемъ "Запискамъ Охотника", да есть еще четыре стихотворенія; но объ этихъ статьяхъ я не въ состояніи распространяться.
   Лучше поговоримъ о путешествіяхъ. Нынѣшній годъ необыкновенно богатъ статьями русскихъ туристовъ. Въ той же книжкѣ "Москвитянина", гдѣ помѣщены означенныя повѣсти и стихотворенія, окончено "Путешествіе въ Персію", князя Салтыкова. Совѣтую вамъ прочесть эту статью, интересную и по содержанію, и по направленію, и по разсказу, чисто русскому, отчасти насмѣшливому, и чрезвычайно простому. Вообще я чрезвычайно люблю русскихъ путешественниковъ.
   Славная вещь -- путешествіе! "Путешествіе! -- вотъ мой идеалъ!" говорятъ наши любезные пріятели, сопровождая свои слова тяжелымъ вздохомъ. Всѣ разсыпаются въ похвалахъ путешествію, завидуютъ людямъ, искрестившимъ Европу, Азію и Америку; всѣ собираются "чуть-чуть поправивши свои финансы", проѣхаться куда нибудь вдаль: а между тѣмъ, эти почтенные туристы en herbe, ужасно бы переконфузились, еслибъ кто нибудь сказалъ имъ: "Я вамъ открою кредитъ, о деньгахъ не безпокойтесь, только поѣзжайте скорѣе, куда вамъ угодно: въ Персію, въ Индію, въ Грецію, въ Италію, въ Бразилію!"Такое вѣжливое предложеніе рискуетъ быть принято съ ужасомъ. "Какъ?" подумаетъ нашъ любитель путевыхъ впечатлѣній:-- "неужто мнѣ ѣхать въ Азію и Америку? бросить мой кабинетъ, который я самъ отдѣлывалъ, разстаться съ службой, гдѣ я жду повышенія, передать въ чужія руки мой абонементъ на оперу и поразить ужасомъ всѣхъ моихъ родственниковъ? Конечно, въ Бразиліи недурно (и мысль его начинаетъ порхать между ліянами, бананами, бамбуками и золотисто-смуглыми красавицами), но,съ другой стороны, дороги плохи, усталость предстоитъ страшная, я уже облѣнился, да кромѣ того я столько читалъ о гремучихъ змѣяхъ и москитосахъ".
   Такое колебаніе извинительно еще при обдумываніи поѣздки въ Бразилію, пожалуй даже въ Персію и Турцію; но попробуйте предложить тому же джентльмену хотя поѣздку въ ближайшій къ намъ уголокъ Европы, онъ также заколеблется и призадумается. И тотъ же любитель путешествій, за минуту передъ тѣмъ вопіявшій о безотрадности своей сидячей и однообразной жизни, выищетъ всѣ средства, чтобъ отпугнуть отъ себя малѣйшій случай разсѣяться и обогатиться новыми впечатлѣніями. A между тѣмъ нельзя сказать, чтобы этотъ чисто петербургскій господинъ зараженъ былъ апатіей и равнодушіемъ: чуть случится ему побывать въ Лифляндіи, Крыму или Финляндіи, онъ какъ угорѣлый обѣгаетъ улицы незнакомыхъ ему городковъ и смотритъ на новые предметы съ жадностью англичанина, пріѣхавшаго въ столицу Имана Маскатскаго. Проѣхавши двѣсти верстъ по петербургскому шоссе, нашъ туристъ въ душѣ испытываетъ сладкія мгновенія; онъ готовъ признать себя счастливымъ, еслибъ не одна мысль -- "я вѣдь только въ двухъ стахъ верстахъ отъ города" -- не обливала холодною водою его живое воображеніе. Все его веселитъ и тѣшитъ: и четырехугольныя, высокія башни гермейстеровъ, и университетскіе города, и хорошенькіе женщины, бросающіяся въ глаза на каждомъ шагу. Воротясь въ столицу, ему сильно хочется поговорить о своей поѣздкѣ, о бурѣ на пароходѣ, о развалинахъ Маріенбурга, взорваннаго шведскимъ героемъ Вульфомъ, о чудной долинѣ, по которой течетъ Аа; но онъ не смѣетъ, потому что въ гостинной, рядомъ съ нимъ, сидитъ господинъ, служившій при турецкомъ посольствѣ. Бѣдный петербургскій житель сознаетъ, что всякое путешествіе чрезвычайно возвысило бы его физическія и умственныя силы, знаетъ, что ничто его не держитъ въ городѣ, чувствуетъ, что сидячая жизнь составляетъ его несчастіе -- и, зная все это, продолжаетъ сидѣть дома и читать иностранныхъ туристовъ, развалясь передъ каминомъ.
   Все это не очень утѣшительно, особенно для меня, потому что я до крайности люблю русскихъ путешественниковъ и за маленькое письмецо подобнаго странника готовъ отдать два тома настоящаго нѣмецкаго туриста, готоваго доканать васъ описаніями пластовъ земли, окаменѣлостей и ботаническихъ рѣдкостей. Я совершенно чуждъ патріотическаго фразерства, но не могу не сказать, что русскій человѣкъ будто созданъ на то, чтобы ему путешествовать, и много путешествовать. Характеръ русскаго человѣка, не смотря на врожденную въ каждомъ изъ насъ насмѣшливость, заключаетъ въ себѣ много элементовъ, возбуждающихъ симпатію и ее же воспринимающихъ. Поэтому-то въ насъ нѣтъ ни обидныхъ предразсудковъ, ни исключительности, ни нетерпимости. Старые наши воины, дѣлавшіе шведскія и французскія кампаніи, единогласно утверждаютъ, что чуть оканчивались военныя дѣйствія, всякая международная ненависть разомъ исчезала между нашими и чужими войсками. Кульневъ и Давыдовъ, прославившіеся въ финляндскую кампанію, отзывались о шведахъ съ отличною похвалою; всякому извѣстенъ анекдотъ о князѣ Багратіонѣ, громко изъявлявшемъ свою похвалу французской колоннѣ, которая, подъ градомъ картечи, не сбиваясь съ ноги, шла на нашу батарею. Въ 15 году войска всей Европы были въ Парижѣ; изо всѣхъ этихъ войскъ только одно пользовалось симпатіею побѣжденныхъ: нужно ли сказывать, какому народу принадлежало это войско?
   Подобнаго рода симпатическая способность необходима для каждаго путешественника, если только онъ желаетъ, окончивъ свою поѣздку, вывезти съ собою что нибудь поинтереснѣе номенклатуры большихъ городовъ исухихъ статистическихъ подробностей. "Всѣ образованные люди -- соотечественники между собою"; эта истина по видимому ясна какъ день, а между тѣмъ не всегда бываетъ справедлива. Путешествуютъ и описываютъ свои путешествія одни образованные люди, и, не смотря на то, въ ихъ сочиненіяхъ поминутно просвѣчиваютъ національныя заблужденія каждаго. Англичанинъ тутъ какъ тутъ съ своимъ чванствомъ и нетерпимостью, съ презрѣніемъ ко всякому народу, веселящемуся въ воскресенье и не имѣющему палаты лордовъ; американецъ не даетъ себѣ даже труда презирать Старый Свѣтъ: Европа для него ничтожна и жалка; нѣмецкій же ученый хуже англичанина, хуже американца, потому что онъ сухъ и полонъ отчаянныхъ умозрѣній.
   Французы (то есть образованная часть націи) болѣе другихъ путешественниковъ имѣютъ терпимости, или, лучше сказать, самая ихъ нетерпимость въ дѣлѣ чужихъ интересовъ и обычаевъ значительно сглаживается подъ вліяніемъ ихъ живаго и быстро увлекающагося національнаго характера. Не смотря на то, я предпочитаю ихъ остроумнымъ путевымъ впечатлѣніямъ простые и чуть-чуть насмѣшливые разсказы туристовъ изъ моихъ соотечественниковъ.
   Путешествіе князя Салтыкова написано до крайности простымъ и живымъ слогомъ, безъ малѣйшихъ ученыхъ претензій, безъ статистическихъ подробностей, даже безъ преувеличенныхъ насмѣшекъ надъ глубокомысленными и наивными мусульманами, насмѣшекъ, которыми бываетъ напичкано всякое путешествіе по востоку. Видно, что по временамъ длиннобородые обитатели Тегерана поведеніемъ своимъ расшевеливаютъ русскую натуру путешественника и сами напрашиваются на шуточку; но все это такъ кстати и такъ просто разсказано, что, читая статью, можно подумать, что слушаешь розсказни близкаго пріятеля, только-что вернувшагося издалека и передающаго вамъ то, что его больше поразило. Въ статьѣ г. Салтыкова всякій читатель найдетъ что нибудь по себѣ: и подробности шахской аудіенціи, и знакомство съ прекрасными персіянками, которыя, къ досадѣ путешественника, оказываются далеко не прекрасными, и замѣчанія о лганьѣ тамошней прислуги, за которую былъ удаленъ княземъ его тавризскій феррашъ Абдулъ, и портретъ министра гаджи-мирзы-агаси, котораго политика состоитъ въ томъ, что въ присутствіи русскихъ онъ осыпаетъ (заочно) бранью всѣхъ англичанъ (и, по всей вѣроятности et vice versa), прибавляя, что Персія англичанъ не боится, и что даже если Англія покоритъ Персію, то онъ поѣдетъ въ Россію и поселится въ Кизлярѣ (мурза-агаси не знаетъ другихъ русскихъ городовъ кромѣ Петербурга, Тифлиса и Кизляра). Иногда, по словамъ князя Салтыкова, мудрый министръ пускается въ разсужденіе о географіи, при чемъ разсказываетъ, что Персія состоитъ изъ семи царствъ, соединенныхъ подъ одинъ скипетръ, въ томъ числѣ Грузія и Арменія, что Иранъ и Московія, вслѣдствіе необычайной международной дружбы, составляютъ почти одно общее государство, что Шахчи и Урусъ Падиша ни что иное, какъ родные братья, а онъ, гаджи-мирза, одинаково служитъ обоимъ и готовъ положить голову за обоихъ падишаховъ.
   Подробности, переданныя авторомъ насчетъ тегеранскихъ женщинъ, не смотря на свою бѣглость и краткость, весьѵа интересны и показываютъ въ немъ весьма похвальный и понятный дилетантизмъ.
   Отъ Персіи я перешагнулъ къ Китаю, благодаря статьѣ, подъ названіемъ: "Разсказы кяхтинскаго старожила", помѣщенной въ томъ же нумерѣ "Москвитянина",-- статьѣ, способной разбудитъ аппетитъ даже въ только-что пообѣдавшемъ читателѣ: такъ много говорится въ ней о разныхъ кушаньяхъ.
   Не слѣдуетъ, однакоже, думать, чтобы въ названной мною статьѣ не было ничего занимательнаго, кромѣ описанія разныхъ кушаньевъ. Много интересныхъ и очень характеристическихъ подробностей подмѣчено старожиломъ и разсказано весьма недурно. Такъ, напримѣръ, въ его разсказахъ находимъ мы замѣтку объ одномъ странномъ обычаѣ, о которомъ умалчиваютъ всѣ извѣстные мнѣ путешественники.
   "Въ этотъ важный день (въ фонарный праздникъ) Богдыханъ въ Пекинѣ оказываетъ народу щедрыя милости. Ему подаютъ списокъ приговоренныхъ къ казни, и онъ, послѣ торжественной молитвы о томъ, чтобы на слѣдующій годъ не имѣть въ царствѣ своемъ преступниковъ, приказываетъ завязать себѣ глаза, и вычеркиваетъ изъ списка наудачу имена тѣхъ, которыхъ, такимъ образомъ, Провидѣніе спасаетъ отъ казни".
   Вотъ еще одна черта изъ частной жизни, еще болѣе интересная:
   "Во время званаго обѣда, хозяинъ не садится почти никогда за столъ, потому, во-первыхъ, что занятъ подчиваньемъ гостей, и потому, что онъ заранѣе порядочно пообѣдалъ, что и слышно всегда по его громкимъ отрыжкамъ. Этимъ доказываетъ онъ, что живетъ въ довольствѣ".
   Эти забавныя описанія вполнѣ объясняютъ намъ причину, по которой съ идеей о жизни китайцевъ сливается столько уморительныхъ мыслей, и почему всѣ даже панегирическіе отзывы о Небесной Имперіи проникнуты какимъ-то карикатурнымъ колоритомъ. Надо признаться, что, относительно Китая, вполнѣ подтверждается мысль о непостоянствѣ славы и человѣческихъ похвалъ. Давно ли, кажется, еще въ концѣ прошлаго столѣтія, философы и моралисты представляли вамъ Китай въ видѣ какого-то волшебнаго Эльдорадо, страны, гдѣ царствуетъ философія и откуда изгнано все зло. Прочтите статейки Дидро и его разговоры съ путешественниками, бывшими въ Китаѣ, припомните Вольтера и аббата Реналя, съ наслажденіемъ восхвалявшихъ эту дивную сторону, чуждую европейскихъ пороковъ и предразсудковъ. Всѣ эти сильные умы отъ души вѣрили тому, что писали, не думая о томъ, что гораздо прежде нихъ великій Тацитъ, неограниченный властитель желѣзнаго языка, возвысившій исторію до поэзіи и эпиграмму до неотразимаго приговора, прославлялъ суровые нравы германцевъ съ цѣлью кольнуть своихъ безнравственныхъ и изнѣженныхъ соотечественниковъ.
   Теперь никто не прославляетъ Китая, прежнее Эльдорадо исчезло безъ возврата, разобрано на водевили и оперы въ родѣ "Бронзоваго Коня".
   Никто не хочетъ удивляться Китаю, туристы осыпаютъ его насмѣшками, англичане громятъ пушками его берега, забираютъ города, не теряя ни одного солдата и не смотря на заступничество Синяго Бога, "истребляющаго милліоны рыжихъ варваровъ", отравляютъ опіумомъ всѣхъ подданныхъ богдыхана! Sic transit gloria mundi!..
   Кстати о Китаѣ: разсказъ "Москвитянина" припомнилъ мнѣ чрезвычайно милый анекдотъ, слышанный мною отъ одного Англичанина. Кажется, онъ былъ помѣщенъ когда-то въ англійскихъ журналахъ, но во всякомъ случаѣ едва-ли извѣстенъ нашей публикѣ.
   Въ то время, когда Великобританія начинала уже догадываться о неминуемости скораго разрыва съ Небесною Имперіею и заготовляла уже военные корабли для экспедиціи, въ Лондонѣ жилъ нѣкто лордъ Виллоуби, хваставшійся отличнымъ знаніемъ китайскаго языка и китайскихъ нравовъ. Благородный лордъ нѣсколько разъ разсказывалъ, что черезъ продолжительныя свои путешествія онъ пріобрѣлъ въ Кантонѣ и Пекинѣ множество друзей между туземцами, которые даже ведутъ съ нимъ переписку и приглашаютъ его къ новой поѣздкѣ въ Китай, обѣщая встрѣтить его съ распростертыми объятіями. Слухъ о китаизмѣ лорда Виллоуби дошелъ до министерства, которое нуждалось въ человѣкѣ, способномъ доставить правительству секретныя свѣдѣнія о военныхъ силахъ, финансахъ и администраціи Небесной Имперіи. Это деликатное порученіе предложено было вашему лорду, который принялъ его съ благодарностію.
   Дѣйствительно, хитрый политикъ имѣлъ обширныя связи въ Китаѣ. При первой его просьбѣ, тамошнія власти позволили ему переѣхать за черту, которой никогда не переступала европейская нога, и поселиться невдалекѣ отъ Пекина. Для прикрытія настоящей цѣли его странствованія, коварному лорду дано было какое-то оффиціальное порученіе насчетъ торговли. Обрадовавшись радушному пріему китайцевъ, Виллоуби написалъ, чтобъ о немъ не безпокоились, и что ожидаемыя свѣдѣнія онъ не преминетъ доставить въ наискорѣйшемъ времени.
   Между тѣмъ любезность и радушіе узкоглазаго народа начинали становиться отчасти докучными. Не успѣлъ Виллоуби поселиться на выбранномъ имъ мѣстѣ, какъ въ ту же минуту, въ сопровожденіи блистательной свиты, явился къ нему главный мандаринъ города, отвѣсилъ ему тысячу поклоновъ, прижалъ его сто разъ къ своему сердцу и объявилъ, что не допуститъ благороднаго путника жить въ домѣ какого нибудь пролетарія, а предлагаетъ ему собственный свой домъ, свой столъ, все свое богатство и себя самого. Лордъ призадумался, опасаясь коварства; но не было возможности сомнѣваться: фигура сановника была такъ глупа, глаза его такъ малы, брюхо такъ толсто, что онъ казался благороднѣйшимъ человѣкомъ. Увидѣвъ, что англичанинъ колеблется, губернаторъ далъ знакъ, и вся свита принялась умолять лорда не отвергать предлагаемаго гостепріимства. Одни падали ницъ, другіе кланялись ему ежесекундно, третіе, поднявъ пальцы кверху, трогательно глядѣли на него и готовы были зарыдать отъ волненія и душевной доброты. Виллоуби согласился, и тутъ-то начались его несчастія.
   Долгая дорога и докучливыя любезности его утомили, къ тому же дѣло шло къ ночи. Переѣхавши въ домъ мандарина, нашъ лордъ попросилъ указать свою спальню и легъ на постель. Но едва началъ онъ засыпать, какъ подъ окномъ его послышался трескъ, пальба и шипѣніе, смѣшанное съ воемъ пѣвцовъ и гвалтомъ отвратительной музыки. Подбѣжавъ къ окну, испуганный политикъ увидѣлъ, что улица была въ огнѣ. Въ честь его давался всѣмъ городомъ концертъ и фейерверкъ. Опасаясь обидѣть народъ своимъ невниманіемъ, полусонный лордъ, въ сопровожденіи хозяина, долженъ былъ выйдти на улицу и до самого разсвѣта любоваться разноцвѣтными огнями, слушать страшную музыку и благодарить по одиночкѣ каждаго изъ участниковъ сюрприза. Спать уже было некогда. Въ пріемной залѣ ожидали измученнаго гостя депутаты отъ ученаго сословія города. Послѣ первыхъ, чрезвычайно длинныхъ привѣтствій, старшій изъ нихъ, до крайности похожій на кота, сталъ посреди комнаты и произнесъ рѣчь, содержаніемъ которой было... какъ бы вы думали что?.. "Взглядъ на исторію Небесной Имперіи, отъ ея основанія до нашего времени". Рѣчь была безпокойна, но заключеніе ея было еще горше: великій ученый умолялъ иностранца отвѣчать ему подобною же рѣчью, въ отношеніи къ англійской исторіи. Но обѣденная пора спасла лорда отъ этой напасти, и рѣчь его была отложена до слѣдующаго дня. Съ тоскою въ сердцѣ, съ слипающимися глазами, нашъ политикъ отпустилъ отъ себя ученыхъ, переодѣлся и бросился къ обѣденному столу, потому что голодъ начиналъ его мучить.
   Столъ былъ украшенъ присутствіемъ всей аристократіи и тянулся до ночи, а совсѣмъ тѣмъ, къ крайней своей досадѣ, милордъ всталъ изъ-за стола съ тощимъ желудкомъ. Не говоря о томъ, что нѣкоторыя кушанья, какъ-то: улитки, слизняки, соусъ изъ кленовыхъ почекъ, отваръ изъ душистыхъ цвѣтовъ, и кромѣ того нѣкоторыя блюда {Китайцы ѣдятъ собакъ, мышей и ящерицъ, а крысы и червяки считаются у нихъ лакомствомъ.} могли возбудить одно отвращеніе въ европейцѣ; всѣ, безъ исключенія, издѣлія мандаринской кухни были такъ утонченны, что англичанинъ, привыкшій къ росбифу, пуддингу и большимъ рыбамъ, становился еще голоднѣе. Поминутно подаваемый крѣпкій чай еще болѣе разстроилъ нервы британца: чуть дождавшись конца, онъ всталъ изъ-за стола съ жестокою головною болью и хотѣлъ удалиться, когда хозяинъ пригласилъ его въ театръ, давая ему тонко замѣтить, что всякій отказъ или тонкое уклоненіе будетъ имъ принято за великое несчастіе, за оскверненіе его дома, за ругательство надъ гостепріимствомъ его соотечественниковъ.
   Спектакль былъ очень длиненъ, хотя и заключался въ томъ, что всѣ актеры цѣлый вечеръ съ усердіемъ тузили другъ друга палками по спинѣ и другимъ частямъ тѣла. Мысль о предстоящемъ отдыхѣ придала бодрости Англійскому дипломату; и, наконецъ, желанная минута настала; съ наслажденіемъ растянулся онъ на своей постели, стараясь не думать о мучившемъ его голодѣ. Но только что сонъ началъ къ нему подкрадываться, какъ бѣдному лорду пришлось снова вскочить съ постели, въ ужасѣ и недоумѣніи. Необычайно дикіе звуки, въ которыхъ слышалась и музыка, и хрипѣніе, и стукотня, слышались уже не на улицѣ, не подъ окнами, а надъ самымъ ухомъ британца. То былъ бой стѣнныхъ часовъ, бой, сопровождаемый всѣми чудесами китайской механики и продолжавшійся ровно три четверти часа, при чемъ дверцы часовъ поминутно растворялись съ хлопаньемъ, представляя изумленнымъ взорамъ безконечную процессію драконовъ, мандариновъ, тигровъ, бонзъ и наконецъ, самого синяго духа, хранителя Небесной Имперіи. Слѣдующая за тѣмъ четверть часа прошла довольно спокойно, и бой начался снова. Благородный лордъ рвалъ на себѣ волосы съ отчаянія.
   Прошло еще нѣсколько дней съ депутаціями мандариновъ и ученыхъ, съ прогулками и рѣчами, спектаклями и угощеніями. Обѣды, по прежнему, состояли изъ вареныхъ собакъ и соуса изъ кленовыхъ почекъ, а по ночамъ снова били часы, трещали фейерверки и раздавались серенады. Въ довершеніе бѣды, главный мандаринъ и все его семейство ни на минуту не оставляли своего гостя, докучая ему своими любезностями и церемоніями. Нѣсколько разъ лордъ Виллоуби подозрѣвалъ своего хозяина въ обдуманномъ намѣреніи его мучить, но подозрѣнія эти ничѣмъ не подтверждались. Мандаринъ даже похудѣлъ вслѣдствіе своего ревностнаго гостепріимства; но лицо его было также добродушно глупо, глаза по прежнему не выражали ни малѣйшей хитрости; онъ увѣрялъ, что любитъ своего гостя выше всего на свѣтѣ и непремѣнно умретъ съ отчаянья при разставаньи.
   Наконецъ эта жизнь сдѣлалась невыносима англичанину. Лихорадка его мучила, голодъ терзалъ его внутренности, въ нѣсколько дней онъ высохъ какъ спичка и ослабѣлъ отъ постоянной безсонницы. Какъ-то изъ разговора своихъ хозяевъ узналъ онъ, что въ нѣсколькихъ миляхъ отъ города (дѣло происходило въ Фу-чу-фу) находится другой городъ, въ отдаленнѣйшемъ уголку котораго дозволено временное жительство которой-то изъ европейскихъ миссій. Сердце его забилось отъ радости; дождавшись ночи, нашъ лордъ отправился въ свою комнату и черезъ минуту вышелъ оттуда, сказавши, что желаетъ прогуляться по саду. Къ изумленію и радости, мандаринъ не пошелъ провожать его. Ночь была лунная; недалеко отъ сада тянулась большая дорога.
   Дрожа отъ нетерпѣнія, лордъ подошелъ къ воротамъ, которыя отдѣляли садъ отъ дороги. О, радость! ворота, противъ всѣхъ правилъ, не были замкнуты. Нашъ политикъ оглянулся еще разъ и кинулся бѣжать по дорогѣ. Въ шелестѣ всякой вѣтки слышалась ему погоня, въ каждомъ деревѣ видѣлъ онъ мандарина и его семейство, шумъ вѣтра казался ему серенадою съ фейерверкомъ, Забывъ достоинство члена верхней палаты, британскій аристократъ бѣжалъ не переводя духа. На всѣхъ заставахъ пропускали его безпрепятственно, и даже какой-то китаецъ разсказалъ ему, гдѣ найдти европейскую миссію. Передъ разсвѣтомъ прибылъ онъ въ обѣтованный уголокъ, не помня себя отъ утомленія и осыпая проклятіями хитрыхъ гражданъ Небесной Имперіи, и даже не ложась спать, написалъ въ Англію письмо, въ которомъ торжественно отказывался отъ возложеннаго на него порученія.
   Затѣмъ, онъ съѣлъ почти полпуда росбифа и спалъ трое сутокъ не просыпаясь.
   Рядомъ съ названными мною статьями, "Москвитянинъ" представилъ нѣсколько статеекъ довольно замѣчательныхъ, только въ другомъ родѣ. Одна изъ нихъ называется "Пальто" и выписывается здѣсь безъ всякихъ комментарій.Такая вещь говоритъ сама за себя.
   "Не болѣе десяти лѣтъ тому назадъ, явилось въ Москвѣ въ первый разъ пальто. Оно пріѣхало прямо изъ Парижа на машинахъ. Не смотря на это, господина, который носилъ его на плечахъ своиъъ, считади за дикаго, и не смотря на это, безобразная, нестатная одежда, въ родѣ Китайской курмы, или шкуры гиппопотама, вошла въ моду: явиласъ какая то необходимость въ мѣшкѣ, годномь безъ разбору, на всякій станъ, на всѣ возрасты, на всѣ званія и состоянія, кому до чресла, кому по колѣно; явилась необходимость въ одеждѣ -- много кармановь да нечего класть. Для робкихъ, боявшихся облечь себя мѣшкомъ, придуманъ былъ сюртукъ-пальто и пальто-сюртукъ. И вотъ всѣ носятъ пальто, пальто-сакъ.
   Ѣду покупать готовое пальто, примѣриваю.
   -- Безподобно! -- говоритъ портной, осматривая меня.
   -- Помилуй, --говорю я, смотрясь въ аеркадо, -- это чертъ знаетъ что!
   -- Безподобно, -- повторяетъ портной; -- застегнитесь.
   -- Помилуй, карманы на самой стяжкѣ стана, въ нихъ нельзя ничего положить.
   -- О, эти только для рукъ.
   -- Только для рукъ? прятать руки отъ холода? да тутъ и руки не просунешь.
   -- Вотъ еще карманы.
   -- У самыхъ плечь, -- это для чего же?
   -- Это такъ ужъ шьется.
   -- Куда же я положу платокъ?
   -- А, платокъ можно положить вотъ въ эти карманы.
   -- Гдѣ? въ складкяхъ подола? рука недостанетъ, надо приподнимать полу. Ну, скажи пожалуйста, для чего эти нелѣпые карманы?
   -- Но такъ шьютъ, это модно.
   -- Зачѣмъ же слѣдовать глупой модѣ?
   -- Нельзя; кто жъ будетъ носить не по модѣ?
   -- A боковаго внутренняго кармана, сердечнаго моего кармана нѣтъ?
   -- Какъ нѣтъ, -- есть.
   -- Господи! вмѣсто горизонтальнаго перпендикулярное отверстіе въ карманъ, подъподкладку; да это выломишь руку, какимъ образом ходить въ карманъ?
   -- О, ничего, вотъ видите, -- это очень удобно.
   -- Да, я вижу, что во всѣ эти карманы надо ходить чужой рукой.
   -- Что жъ, не угодно купить?
   -- Нѣтъ, a такаго уродливаго пальто не куплю.
   -- Но вѣдь вы спрашивали пальто, -- какое же другое бываетъ пальто? Вы лучше моихъ пальто нигдѣ не найдете. Посмотрите, какая матерія, какой шовъ.
   Въ самомъ дѣлѣ, матерія -- какъ кожа, шовъ -- какъ кованый. Нельзя не купить въ пользу индустріи.
   Не менѣе интересны слѣдующіе два анекдота:
   1) "Одинъ записной грамматикъ, замѣтивъ хорошенькую дѣвушку подлѣ бѣлокураго парика и вставныхъ челюстей, спросилъ: кто это такіе?
   -- Это будущій супругъ, a это будущая супруга.
   -- Стало быть, замѣтилъ грамматикъ, будущее совершенное женится на будущемъ несовершенномъ."
   2) "Во время случившейся грозы, ученый эллинистъ расчихался и кстати упомянулъ къ свѣденію, что древніе Греки приписывали грозу чиханію отца боговъ.
   -- Какъ же счастливы были древніе Греки, сказала одна дама, -- что Юпитерь не нюхалъ табаку!"
   Кажется мнѣ,что эти два анекдота тоже не нуждаются въ комментаріяхъ.
   Да, я было забылъ сообщить вамъ, что въ семнадцатомъ нумерѣ "Москвитянина" помѣщена "Васантазена" древне-индѣйская драма, переведенная съ санскритскаго господиномъ Коссовичемъ. Грѣшно встрѣчать холодностью труды подобнаго рода, но да простятъ меня Сива и Вишну, я вооружусь безстыдствомъ и признаюсь вамъ, что не имѣлъ силы одолѣть этой древней индѣйской драмы, въ которой дѣйствующія лица носятъ имена Майтрея, Ставарака, Вардаманака, Санстанака и Чурнавриддги. Я бы совѣтовалъ кому нибудь прочесть вслухъ эту драму: если онъ не прикуситъ своего языка, выговаривая подобныя названія, то драма можетъ читаться. Итакъ, я не читалъ драмы, переведенной съ санскритскаго, и не буду читать ее. Пусть Дэвы (боги) вооружатся противъ меня всею своею свирѣпостью, пускай Питри (тѣни праотцевъ) отъ меня отступятся, пусть Ракши (чудовища) и всѣ злыя существа Магабгараты грозятъ мнѣ мщеніемъ, пусть самъ Камадэва (богъ любви) явитъ мнѣ злѣйшія свои немилости,-- я все-таки не могу одолѣть "Вазантаземы", древне-индѣйской драмы, переведенной съ санскритскаго г-мъ Коссовичемъ.
   Теперь остается упомянуть объ одной статьѣ "Библіотеки для Чтенія", посвященной біографіи извѣстнаго художника Ватто, Ватто, живописца пудреныхъ дамъ, миѳологичеекихъ красавицъ и пастушекъ съ овечками на голубыхъ лентахъ, веселыхъ пировъ посреди садовой лужайки, между фонтанами и мраморными статуями, подъ деревьями, ровно остриженными и подымающимися вверхъ въ видѣ зеленыхъ куполовъ, и любовныхъ сценъ посреди роскошнаго будуара съ витою мебелью, овальными зеркалами и росписными плафонами. Блестящій, граціозный и причудливый талантъ Ватто умѣлъ возвысить фальшивую манеру до обаятельной прелести; да иначе и быть не могло: Ватто олицетворилъ эстетическую сторону вѣка Регента и Людовика XV, также какъ Вольтеръ изображалъ собою умственную сторону того вѣка, обильнаго зломъ и добромъ, чудной поэзіею и отрицаніемъ всякой поэзіи, безумными наслажденіями и пастушескими идилліями, рыцарскими подвигами и шарлатанскими продѣлками,-- того вѣка, гдѣ Сенъ Жерменъ сталкивался съ Франклиномъ, Жанъ Жакъ Русо съ герцогомъ Ришльё, кардиналъ Дюбуа съ послѣдними представителями католическаго фанатизма. Когда подумаешь о второй половинѣ осьмнадцатаго столѣтія и тогдашней жизни, голова кружится, и глазамъ представляется какой-то дивный, поразительный маскарадъ, напоминающій собою послѣдній праздникъ вередъ великимъ постомъ, маскарадъ, въ которомъ можно было найти все: и блескъ обстановки, и остроуміе, достигшее высшей точки, и чувство, пробивающееся подъ легкимъ обращеніемъ, и гордое довѣріе къ своимъ силамъ, и поклоненіе красотѣ, и нравы древнихъ аѳинянъ съ прибавленіемъ неслыханныхъ ими удовольствій. Регентъ, прозванный первымъ рыцаремъ и первымъ повѣсою Франціи, прощающій пойманнаго заговорщика и приглашающій его на одну изъ своихъ палеройяльскихъ оргій, графиня де Шатле, владычица моды, изучающая философію Ньютона и награждающая автора Эдипа своей любовью, кардиналъ Берви, язычникъ въ душѣ, поклонникъ музъ и грацій,-- развалины временъ Лудовика XIV, новые витязи взбалмошнаго времени регентства: всѣ эти люди вдохновляли Ватто, ихъ похожденія давали пищу его таланту, ихъ деньги поддерживали его послѣдователей. Волокита Ришлье заказывалъ себѣ пастушковъ съ барашками, кардиналъ Дюбуа покупалъ у него самыя нескромныя изъ миѳологическихъ картинъ, суровыя девотки, поѵнящія еще времена г-жи Ментенонъ, любили картины, изображающія веселые пиры посреди цвѣтовъ, между стрижеными аллеями. Все перепуталось, все смѣшалось, и все было необыкновенно граціозно, и посреди этой баснословной жизни, заволочившійся и закружившійся міръ не помышлялъ о бурѣ, которая собиралась на горизонтѣ и разразилась кровью, безпорядками и рядомъ колоссальныхъ баталій.
   Вотъ какое общество было выражено въ картинахъ Ватто, вотъ какого рода люди служили ему оригиналами. Никто, кромѣ его, не былъ въ состояніи создать что-нибудь цѣлое изъ пестрыхъ и безконечныхъ сценъ одуряющаго карнавала, прозваннаго осмнадцатымъ столѣтіемъ. Никто, кромѣ его, не умѣлъ рисовать пошлѣйшихъ идиллическихъ сценъ и возвышаться до геніяльности, въ самыхъ этихъ сценахъ передавая жизнь, направленіе, физіогноміи того времени. Поэтому оцѣнка его таланта должна тѣсно сливаться съ изображеніемъ нравовъ современнаго ему общества: забудьте на минуту характеръ Регентства, вѣка Людовика XV -- и произведенія Ватто покажутся вамъ мечтами подгулявшаго празднолюбца! Потому-то мнѣ ужасно досадно было видѣть, въ статьѣ г. Мацкевича, такъ много біографическихъ подробностей и такъ мало картинъ тогдашняго общества. На что мнѣ знать, что Антонъ Ватто родился въ Валансьеннѣ, началъ свое поприще рисованіемъ декорацій, въ Англіи заразился сплиномъ и умеръ, проведя жизнь отмѣнно скучно. Въ немъ не было шика XVIII столѣтія, но въ немъ было что-то больше: онъ служилъ зеркаломъ этому армидину вѣку, и, не принимая участія въ его интересахъ и наслажденіяхъ, передалъ намъ всѣ эти интересы и наслажденія. Не знаю, принадлежитъ ли статья о Ватто къ оригинальнымъ статьямъ "Библіотеки для Чтенія", или переведена, по обыкновенію, безъ означенія источника, откуда она заимствована, но едва ли удовлетворитъ людей, интересующихся исторіею живописи, и читателей, желавшихъ узнать что-нибудь новое объ общественной жизни XVIII столѣтія.
   Въ октябрьской же книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" есть статья о "Пророкѣ" Мейербера, очень длинная, но чуждая особенныхъ музыкальныхъ хитросплетеній. Между прочимъ, нѣкоторые изъ лучшихъ мотивовъ оперы помѣщены нотами посреди текста. Это очень хорошо придумано и непремѣнно понравилось бы нашимъ деревенскимъ дамамъ, если бы горькій опытъ не убѣдилъ меня въ томъ, что у нашихъ молодыхъ дамъ рояли и пьянино стоятъ только для украшенія комнаты и не раскрываются никогда. Ни просьбы мужа, вы увѣщанія дилетанта-сосѣда нисколько не помогаютъ въ этомъ дѣлѣ, и красивый рояль постоянно стоитъ съ замкнутыми клавишами, а играть на немъ почитается лишнею и крайне утомительною роскошью. Впрочемъ я говорю только о своихъ сосѣдахъ; въ другихъ уѣздахъ, можетъ быть, музыка процвѣтаетъ и прославляется.
   

IX.

Ноябрь 1849.

   "Блаженство -- говоритъ одинъ довольно извѣстный въ ученомъ мірѣ англичанинъ -- блаженство состоитъ въ томъ, чтобы, сидя на мягкомъ диванѣ передъ огнемъ, въ ненастный вечеръ, читать новую книгу". "Вотъ глупое опредѣленіе! -- скажутъ читатели, имѣющіе маленькую слабость воображать себя практическими людьми -- вотъ умозаключеніе, достойное медвѣдя! Немногаго же вашъ глубокомысленный мудрецъ требуетъ отъ жизни!"
   Я люблю защищать писателей, изъ которыхъ цитирую или ворую нѣкоторыя мысли. Моральное "благопріобрѣтеніе" чужихъ мыслей тѣмъ хорошо, что на минуту заставляетъ насъ переселяться въ чужую голову и думать мыслями какой нибудь знаменитости. "Благопріобрѣтеніе" физическое не можетъ имѣть такого результата. Услышавъ презрительное противорѣчіе моему англичанину, я такъ оскорбленъ, какъ будто бы меня самого назвали пустымъ мечтателемъ и книжнымъ червякомъ. Итакъ, вамъ кажется глупою мысль о томъ, что блаженство состоитъ въ чтеніи новой книги передъ каминомъ, сидя на мягкомъ диванѣ? Но подумали ли вы о томъ, что для такого пустого процесса, во-первыхъ, потребно имѣть каминъ и диванъ и беззаботно засѣдать въ уютной комнатѣ, въ ту минуту, когда холодный вѣтеръ заворачиваетъ капюшоны шинелей на голову пѣшеходамъ, при чемъ, по закону необходимости, въ ту же минуту шляпы слетаютъ съ головъ, широкія калоши спадаютъ съ ногъ посреди грязи, и зонтикъ, зацѣпленный противнымъ вѣтромъ, выворачивается въ видѣ тюльпана? Во-вторыхъ, взято ли вами въ соображеніе, что чтеніе новой книги предполагаетъ въ человѣкѣ, засѣвшемъ съ нею передъ каминомъ, порядочный запасъ спокойствія духа и равнодушія къ жизни со всѣми ея горестями и радостными катастрофами, отъ которыхъ дѣлается безсонница, и въ видѣ вознагражденія, черезъ пять лѣтъ послѣ катастрофы, въ охлажденной головѣ является маленькій сюжетъ для повѣсти или романа? Отсутствіе такихъ потрясающихъ душу событій не есть ли истинное блаженство, и спокойное состояніе души, maximum всѣхъ требованій счастія, не выражается ли спокойною фигурою человѣка, вечеромъ завалившагося на диванъ съ книгою передъ глазами?
   "Все это такъ" -- можно сказать мнѣ -- "но солдату, не бывшему въ сраженіи, неприлично восхвалять пальмы, и мирты, и спокойствіе мирнаго положенія, а человѣку, бѣгавшему отъ жизни съ ея драмами, едва ли позволится хвастаться своимъ пассивнымъ и трусливымъ спокойствіемъ". Успокоитесь, англичанинъ, о которомъ идетъ рѣчь, не былъ пассивнымъ человѣкомъ и не бѣгалъ сраженій. Онъ родился членомъ британской аристократіи и довольно интересныхъ вещей пересмотрѣлъ на своемъ вѣку. Онъ видѣлъ эмиграцію и заказывалъ перчатки въ лавкахъ людей, бывшихъ герцогами и маркизами, слышалъ предсмертную рѣчь лорда Чатама, котораго держали подъ руки во все время рѣчи, видѣлъ, какъ его сынъ Вилльямъ Питтъ, первый министръ Англіи. двадцати двухъ лѣтъ отъ роду, замышлялъ коалиціи противъ Франціи. Нашъ британецъ хорошо зналъ Джорджа Бруммеля, голяка, который съ милліономъ ассигнаціями капитала {Просимъ вспомнить, что дѣло происходило въ Лондонѣ, гдѣ между аристократіею люди, имѣющіе милліонъ капитала, по причинѣ "своей бѣдности", удаляются на континентъ и признаютъ себя раззоренными. Г. Бруммель даже не имѣлъ милліона: состояніе его заключалось въ тридцати тысячахъ фунтовъ стерлинговъ (750,000 руб. асс).} дерзнулъ сдѣлаться законодателемъ "Моды" и соперничать съ принцомъ валлійскимъ, "первымъ джентльменомъ своего времени". Нашъ англичанинъ былъ силенъ въ политикѣ, и рѣчи его тянулись по шести часовъ: должно быть, онѣ были недурны, потому что во время этихъ рѣчей члены оппозиціи усильно расшевеливали какого-то маленькаго господина, нацѣдившагося хересомъ и дремавшаго на своей скамьѣ. Чуть кончилась рѣчь, сонливецъ, прозывавшійся Ричардомъ Шериданомъ, набрасывался на нашего англичанина какъ маленькая пантера, осыпая его желчными, эффектными и нестерпимо остроумными запросами. Нашъ герой глоталъ эти парламентскія любезности, презрительно улыбаясь: его уже ничто не поражало съ тѣхъ поръ, какъ онъ слышалъ громадную дерзость знаменитаго оратора, разразившаго своего противника такими вѣжливыми словами: "Я не назову моего почтеннаго сосѣда безстыдникомъ -- онъ членъ верхней палаты! я не скажу, что онъ плутъ и измѣнникъ -- онъ первый лордъ казначейства!"
   Все это видѣлъ англичанинъ, изъявившій свое заключеніе о томъ, что блаженство состоитъ въ чтеніи новой книги,-- все это онъ видѣлъ и не оставался празднымъ. Ему предстояло порядочное поле дѣятельности: надлежало промотать такое состояніе, за которое можно было купить кусокъ Америки, величиною съ Англію и Францію. Онъ не былъ похожъ на юношей, тратящихъ по тысячѣ цѣлковыхъ на свой туалетъ и вслѣдствіе того признающихъ себя звѣздами первой величины, нашъ британецъ тратилъ на свой нарядъ по тридцати тысячъ серебромъ ежегодно и все-таки шелъ позади многихъ знаменитостей, сзади Бруммеля и регента, позади Альванлея, Моррисона, Шеридана и Додлей Стюарта. Ему сильно хотѣлось быть на нѣсколько мѣсяцевъ первенствующимъ лицомъ въ лондонскомъ обществѣ, звѣздою (а star), какъ называлось по тогдашнему; но цѣль желаній все отъ него ускользала. Наконецъ счастіе собралось ему улыбнуться: Альванлей устарѣлъ, Бруммель поѣхалъ нищенствовать во Францію, число соперниковъ умалялось. На склонѣ лѣтъ вашъ англичанинъ уже готовъ былъ сдѣлаться звѣздою... какъ вдругъ новая звѣзда переступила ему дорогу, обративъ на себя взгляды не только аристократіи, но всѣхъ кружковъ и всей Европы,-- новая звѣзда въ видѣ тоненькаго двадцатилѣтнято джентльмена, который не умѣлъ даже танцовать, потому что былъ хромъ. Впрочемъ, хромой лордъ былъ красавецъ, звѣздою же сдѣлался оттого, что написалъ двѣ маленькія поэмы подъ названіемъ: "Гьяуръ" и "Абидосская Невѣста". Какъ бы то ни было, нашему пріятелю на этой дорогѣ удачи не было.
   Итакъ, вотъ какого рода джентльменъ, въ старости своей, объявилъ, что блаженство состоитъ въ чтеніи хорошей книги въ дурную погоду. Выраженіе, которое показалось бы глупымъ въ устахъ нѣмца, изсохшаго посреди своей библіотеки, сказанное британскимъ аристократомъ, пріобрѣтаетъ нѣкоторый вѣсъ и правдоподобіе. Любопытно было бы, однако, узнать, назвалъ ли бы упомянутый британецъ блаженствомъ чтеніе нашихъ журналовъ за ноябрь мѣсяцъ настоящаго года?
   Я со своей стороны признаюсь откровенно, что для меня чтеніе лучшаго изъ европейскихъ учено-литературныхъ журналовъ никогда не сравнится по удовольствію съ чтеніемъ самой посредственной книги, предполагающей въ авторѣ горячо обдуманный трудъ въ соединеніи съ изложеніемъ, истинно прекраснымъ или непомѣрно плохимъ. Еще парадоксъ! но что дѣлать! нынѣшній мѣсяцъ я люблю парадоксы. Съ идеей журнальной статьи у меня соединяется мысль о сочиненіи, писанномъ на заданную тему, писанномъ къ сроку, по окончаніи котораго авторъ ея восклицаетъ: уфъ! наконецъ-то окончилъ! Журнальная статья скрываетъ отъ насъ индивидуальность автора. То ли дѣло романъ на веленевой бумагѣ, въ которомъ каждое слово и каждый эпиграфъ обдуманы въ тиши кабинета, перечитаны авторомъ по нѣскольку разъ! то ли дѣло собраніе стихотвореній, гдѣ человѣческое самолюбіе сквозитъ между строчками, гдѣ претензія на геніяльность ничѣмъ не прикрыта! Пріятно слѣдить за людскими слабостями, особенно за тѣми, которыя не оставляютъ въ наблюдателѣ слишкомъ тяжелаго чувства,-- и, надо признаться, почти изо всѣхъ слабостей, авторское самолюбіе и страсть къ литературѣ никогда не пробудятъ слишкомъ тягостнаго впечатлѣнія. Оттого-то много умныхъ людей, утомившись жизнью и практическою дѣятельностью, прибѣгали къ книгамъ, къ интересамъ науки, усиливаясь забыть страсти и бѣды дѣйствительныя; но къ книгѣ и интересамъ науки никто и никогда не чувствовалъ отвращенія, кромѣ людей ихъ не понимающихъ.
   Надо признаться еще разъ: для читателя съ аналитическимъ складомъ ума, журналъ никогда не въ состояніи замѣнить книги, точно по той же причинѣ, по которой свѣтская болтовня съ любезнымъ, образованнымъ, по нѣсколько поверхностнымъ человѣкомъ не замѣнитъ собою бесѣды съ простымъ существомъ, которое само высказывается и простодушно подвергаетъ вашему наблюденію всѣ тайны своего нехитраго сердца. Какъ бы то ни было, мы говоримъ не о книгахъ, а о журналахъ, не о наукѣ чтенія, а o ноябрьскихъ книжкахъ нашихъ періодическихъ изданій. Не отклоняясь болѣе отъ моей темы, спѣшу потолковать съ вами объ этихъ книжкахъ, изъ которыхъ каждая почти представила намъ нѣсколько хорошихъ статей, оригинальныхъ и переводныхъ. Въ особенности учеными статьями богатъ былъ нынѣшній мѣсяцъ; бельлетристическіе же отдѣлы большею частію представили намъ статьи переводныя, но выборъ ихъ былъ весьма недуренъ.
   Всѣхъ бѣднѣе замѣчательными статьями была іюньская книжка "Сына Отечества". Не стану говорить о неудобствахъ чтенія іюньскихъ новостей въ ноябрѣ мѣсяцѣ; причины же замедленія этой книжки до меня не касаются, и хозяйственныя дѣла редакціи не подлежатъ моему сужденію. Замѣчу одно то, что, по моему мнѣнію, продержавъ шестую книжку нѣсколько лишнихъ мѣсяцевъ, редакція "Сына Отечества" моглабъ придать ей болѣе разнообразія. Но этого сдѣлано не было: въ іюньской книжкѣ читаются съ интересомъ только "Письма о Манджуріи" и маленькій анекдотецъ о Суворовѣ, котораго только окончаніе ясно. Вотъ вкратцѣ содержаніе этого анекдота. Однажды въ походѣ князь Рѣпнинъ, бывшій въ нѣкоторомъ несогласіи съ рымникскимъ героемъ, послалъ къ нему съ какимъ-то порученіемъ майора ***. Князь Суворовъ ласково принялъ штабъ-офицера, но во все время своихъ разговоровъ старался его конфузить и сбивать съ толку насмѣшливыми и странными вопросами. Майоръ былъ человѣкъ бойкій и несклонный къ робости. На все находилъ онъ скорый и удовлетворительный отвѣтъ и даже сказалъ князю, сколько именно звѣздъ на небѣ и рыбы въ той рѣкѣ, около которой они ѣздили. Затронутый находчивостью майора, Суворовъ предложилъ ему крайне щекотливый вопросъ.
   -- A скажи мнѣ, батюшка, спросилъ онъ:-- какая разница между княземъ Рѣпнинымъ и мною?
   -- Такое различіе, ваше сіятельство, отвѣчалъ штабъ-офицеръ, подумавъ немного: -- что князь Николай Васильевичъ и хотѣлъ бы меня сдѣлать подполковникомъ, да не можетъ, а вашему сіятельству стоитъ только захотѣть.
   -- Помилуй Богъ, умный человѣкъ! вскричалъ князь Суворовъ и тутъ-же поздравилъ его съ слѣдующимъ чиномъ.
   Кромѣ этихъ статей въ шестой книжкѣ есть стихотвореніе къ черепу, обращенному въ кубокъ. Тамъ попадаются такія строки:
   
             Бывало, средь бесѣды шумной,
             Сей черепъ шуткой остроумной
             Звенѣлъ. Теперь, какъ онъ утихъ,
             Пусть, если самъ остротъ не вержетъ,
             Тѣмъ, что въ немъ держится, поддержитъ
             Духъ остроумія въ другихъ!
   
   Кстати объ остроуміи. "Петербургскій Вѣстникъ" исчезъ изъ "Сына Отечества", и неизвѣстный его авторъ уже остротъ не вержетъ! Тѣмъ лучше для читателей и для журнала. Вообще, духъ остроумія не всегда бываетъ добрымъ духомъ для періодическаго изданія.
   Страннымъ слогомъ написана повѣсть, помѣщенная въ той же книжкѣ, подъ заглавіемъ: "Находка,-- разсказъ о быломъ". Авторъ ея разсказываетъ, какъ, ѣхавши по Уральскимъ горамъ, онъ нашелъ дѣвушку, брошенную обольстителемъ и лежащую безъ чувствъ возлѣ дороги. Вылечивъ и пріютивъ y себя бѣдную жертву, онъ ѣдетъ къ родителямъ ея, чтобъ примирить ихъ съ нею. На-встрѣчу выходятъ два старика, убитые горемъ, и, для перваго знакомства, вотъ какъ объясняется отецъдѣвушки съ ея спасителемъ:
   -- Милостивый государь! Мы въ первый разъ имѣемъ честь васъ видѣть, и считаемъ васъ минутнымъ посѣтателемъ, мимоѣзжимъ путникомъ, хотя въ удаленіи отъ большой дороги и немногіе здѣсь проѣзжаютъ. Горе, омрачающее лица наши, такъ глубоко, что мы не смѣемъ открывать его и излить даже в одной части его въ вашу душу, не смотря на вашъ благородный вызовъ возвратить вамъ веселость и радушіе, правда, привычные вамъ доселѣ. Послѣднее вы, безъ сомнѣнія, слышали отъ лицъ, къ намъ близкихъ; такъ, вѣрно, слышали тоже и объ источникѣ зла и слезъ нашихъ. Ахъ, онъ неисчерпаемъ.... неясчерпаемъ! Благодаримъ васъ за соочастіе: по просимъ васъ вмѣстѣ съ нами предоставить все промыслу Божію. Есть для язвъ минуты, въ которыя самое искусное врачеваніе не пользуетъ ихъ, a лишь болѣе растравляетъ. Это -- наше теперешнее положеніе. Благодаримъ васъ за ваше соучастіе".
   Не смѣю сомнѣваться въ истинѣ разсказа, но смѣю думать, что огорченный отецъ, говоря о своемъ несчастіи, не способенъ изъясняться такими странно округленными фразами.
   Въ одной изъ октябрьскихъ книжекъ "Москвитянина" помѣщено продолженіе "Чудодѣя" г. Вельтмана. Романъ этотъ, по видимому, долженъ слиться съ похожденіями Саломеи, и дѣйствующія лица начинаютъ поговаривать о Дмитрицкомъ и его женѣ. Изобиліе лицъ, выведенныхъ на сцену въ "Чудодѣѣ", показываетъ, что этотъ романъ будетъ тянуться еще нѣсколько мѣсяцевъ, если не лѣтъ; отношенія же дѣйствующихъ лицъ между собою, и приключенія, съ ними случающіяся, до такой степени перемѣшались и перепутались, что въ этомъ лабиринтѣ невѣроятныхъ событій вы одинъ читатель не въ состояніи отыскать вѣрной дороги; да едва ли и самъ авторъ ее знаетъ. Но, какъ собраніе отдѣльныхъ сценъ, и эта часть романа читается съ удовольствіемъ, хотя нѣкоторые изъ его героевъ и героинь походятъ не на людей, а на забавныхъ уродовъ, написанныхъ углемъ на стѣнѣ, съ прибавленіемъ непомѣрныхъ носовъ, пѣтушьихъ ногъ и другихъ принадлежностей, забавныхъ, но не совсѣмъ естественныхъ.
   Статья г. Погодина "Андрей Боголюбскій" читается легко и съ удовольствіемъ, чему много способствуетъ сжатый слогъ, которымъ постоянно отличается ея авторъ. Г. Погодинъ не виноватъ въ томъ, что грустная эпоха княжескихъ раздоровъ, междоусобныхъ войнъ и борьбы городковъ, которые и въ наше время невелики, а тогда были деревушками, не представляетъ историку интересныхъ фактовъ и поводовъ къ блестящему разсказу; по крайней мѣрѣ у г. Погодина статьи выходятъ коротки. Событія сохранены, разсказъ читается бѣгло; и то уже немаловажная заслуга.
   "Письма объ Индіи" князя Салтыкова также принадлежатъ къ интереснѣйшей части "Москвитянина", хотя, по моему мнѣнію, они ниже "Писемъ о Персіи", о которыхъ я писалъ вамъ въ прошломъ мѣсяцѣ. Нѣтъ сомнѣнія, что Индія во сто кратъ интереснѣе Персіи, нѣтъ сомнѣнія, что это фантастическое государство, дѣйствительно, походитъ на волшебную область; но въ самомъ разнообразіи ощущеній, которыя она поселяетъ въ каждомъ туристѣ, и таится та причина, по которой почти всѣ записки путешественниковъ выходятъ неудачны, чуть дѣло доходитъ до Индіи. Чтобъ ясно и осязательно передать впечатлѣнія свои при посѣщеніи Индіи, туристъ долженъ или прожить въ ней нѣсколько лѣтъ, или писать о ней переждавъ три или четыре года, давши своимъ воспоминаніямъ время улечься и придти въ стройный порядокъ. Случалось-ли вамъ когда нибудь бродить по знаменитой картинной галлереѣ и спѣшить куда нибудь, или, что еще хуже, имѣть провожатаго или самого хозяина, которому вы боитесь надоѣсть, застаиваяясь передъ каждою великолѣпною картиною. Воротясь съ подобной прогулки, вы чувствуете, что все-таки поражены обиліемъ и разнообразіемъ превосходныхъ предметовъ; вы хотите выразить вашъ восторгъ -- и говорите какое нибудь общее мѣсто. Всѣ рѣзкія черты, всѣ замѣчательныя особенности уже замѣчены прежде васъ, и вы по неволѣ повторяете судъ давно уже произнесенный, между тѣмъ, какъ посвятивъ болѣе времени на разсмотрѣніе каждой картины, вглядываясь въ перспективу, аксессуары и выраженіе лицъ,-- вы составили бы другое, болѣе дѣльное заключеніе,-- заключеніе, въ которомъ проявился бы вашъ собственный взглядъ на искусство; а всякому извѣстно, что каждое сужденіе получаетъ свою оригинальность не иначе, какъ чрезъ воззрѣніе на вещи, въ которомъ проявляется собственная индивидуальность цѣнителя.
   Подобнаго рода обстоятельство случилось и съ авторомъ "Писемъ объ Индіи" {Я не думаю ставить этого обстоятельства въ упрекъ кн. Салтыкову, талантъ котораго уважаю вполнѣ. По изложенію, видно, что "Письма объ Индіи" адресованы были къ пріятелямъ, безъ всякой претензіи на славу или что нибудь подобное. Ихъ напечатали -- и сдѣлали очень хорошо, потому что, какъ краткія замѣтки, весьма эти и умны и занимательны.}: онъ не разсчитывалъ жить долго въ этомъ краѣ, и ему некогда было обращать вниманіе на подробности. При безпрестанной перемѣнѣ мѣста, въ ежедневномъ водоворотѣ самыхъ разнообразныхъ впечатлѣній, онъ передавалъ только то, что его особенно поражало; но въ томъ-то и дѣло, что особенности нравовъ и картины природы, поражавшія князя Салтыкова, гораздо раньше его посѣщенія Индіи, были уже въ подробности описаны десятками туристами. Мы знаемъ, что Индія страна въ высшей степени оригинальная, что компанія купцовъ и тысячъ тридцать регулярнаго войска держатъ въ устройствѣ и порядкѣ полтараста милліоновъ туземнаго населенія; мы знаемъ, что тамъ есть города, состоящіе изъ десяти тысячъ дворцовъ, храмы, надъ которыми работало народонаселеніе цѣлой области; знаемъ, что генералъ губернаторъ Индіи ѣздитъ, для приданія себѣ вѣсу, изъ города въ городъ въ сопровожденіи пѣхотной дивизіи, кавалерійскаго полка, двухъ батарей артиллеріи и сотни слоновъ; знаемъ, что бѣднѣйшій прапорщикъ войска, расположеннаго въ Индіи, обязанъ имѣть прислугу, состоящую по меньшей мѣрѣ изъ пятнадцати человѣкъ, съ мажордомомъ и шталмейстеромъ. Про все это мы читали и слышали, имѣемъ понятіе о баядеркахъ, о браминахъ, о потомкахъ Типу Саиба, о сутти(женахъ, сжигающихся на кострѣ по смерти ихъ мужа), о прудахъ съ крокодилами, даже о тугахъ, или удавителяхъ, поклоняющихся кровожадной богинѣ Бовхани. Мы даже, благодаря Уаррену, служившему офицеромъ въ англійской пѣхотѣ, имѣемъ понятіе о тамошней администраціи и о жизни военнаго сословія въ Калькутѣ, Мадрасѣ и Бомбаѣ. По всѣмъ этимъ причинамъ, я не скрою отъ васъ, что путевыя замѣтки князя Салтыкова, при всемъ умѣ ихъ автора, немного отзываются общимъ мѣстомъ.
   Въ первой изъ ноябрьскихъ книжекъ "Москвитянина" помѣщена новая повѣсть г-жи Жадовской: "Непринятая жертва". Повѣсть эта гораздо лучше "переписки", послѣдняго произведенія того же автора, но совсѣмъ тѣмъ не вполнѣ удовлетворяетъ взыскательнаго читателя. Содержаніе ея просто: дѣвушка, съ довольно знатной роднею, влюбляется въ бѣднаго художника и, забывая общественное неравенство ихъ положенія, сама предлагаетъ ему бросить все и идти за нимъ, дѣлить его судьбу. Художникъ, и самъ влюбленный, отказывается отъ этой жертвы и съ горя начинаетъ строить куры другой женщинѣ. Дѣвушка, по имени Лида, выходитъ замужъ безъ любви и потомъ умираетъ; художникъ же добивается, наконецъ, до славы и денегъ.
   Видите, сюжетъ не богатъ, но сюжетъ дѣло не первостепенное въ повѣсти. При дѣльныхъ мысляхъ, тонкомъ анализѣ и ловкомъ очертаніи характеровъ изъ всякаго сюжета можно выпутаться со славою. Я не скажу, чтобъ у г-жи Жадовской не было таланта писать повѣсти: совсѣмъ напротивъ. У ней есть чувство, есть глубина соображенія, а при этихъ условіяхъ не грѣхъ писать повѣсти; одна бѣда въ томъ, что авторъ "Непринятой жертвы" пишетъ свои повѣсти такъ, какъ пишутъ стихи или мелкія замѣтки въ пріятельскихъ альбомахъ. Г-жа Жадовская словно боится утомить читателя: описаній у ней мало, а она умѣетъ дѣлать описанія; психологическаго анализа нѣтъ и въ поминѣ, а каждая мыслящая женщина владѣетъ даромъ подобнаго анализа, особенно въ дѣлѣ страсти. Иногда въ названной мною повѣсти встрѣчаются мысли и черты умныя и вѣрныя: такъ, напримѣръ, капризный и раздражительный художникъ очерченъ недурно; но весь очеркъ состоитъ въ нѣсколькихъ строчкахъ. Вотъ эти строчки: "Суровая красота этого молодого человѣка поражала съ перваго взгляда; въ его осанкѣ и чертахъ было что-то смѣлое, горделивое; быстрый проницательный взглядъ его былъ почти невыносимъ, этотъ взглядъ умѣлъ привлекать и отталкивать, заставить искать себя и бояться, въ одно и тоже время". Очеркъ этотъ рельефенъ, и слѣдовало бы поддержать его дѣйствіемъ; но вмѣсто дѣйствія мы встрѣчаемъ холодный разсказъ о прежней жизни художника. Вотъ характеристика Лидинаго дяди.
   -- "Стояновъ, одной стороной своего ума и убѣжденія, примыкалъ къ современному обществу, другою былъ совершенный старовѣръ. Бранилъ подъ часъ новое время и молодежь, жалѣлъ о тѣхъ временахъ, когда женились и выходили замужъ, не зная въ глаза другъ друга, но говорилъ, что живутъ теперь лучше, что люди стали умнѣе, хитрѣе, но что роскошь усилилась. Отживъ молодость, онъ забывалъ, что другіе молоды, и все, что радуетъ, мучитъ и приводитъ въ восторгъ юное сердце, подводилъ подъ свои, математически вѣрныя и холодныя правила. Практическая сторона жизни была у него всегда въ выигрышѣ, за то бѣдному сердцу приходилось плохо".
   Тутъ есть глубина анализа, хотя и замѣненная двумя, тремя общими фразами,
   Безпрестанно сокращая, сжимая свой разсказъ, жертвуя краткости всѣми условіями, нужными для хорошей повѣсти, г-жа Жадовская съумѣла ввести въ "Непринятую жертву" нѣкоторыя длинноты. По временамъ отъ сжатаго разсказа простыхъ событій читатель вдругъ переходить къ какому-то лиризму, показывающему похвальную привязанность автора къ своимъ героямъ -- и ничего болѣе. Съ Лидой случается бѣда: "Не плачь, Лида! -- говоритъ отъ себя авторъ повѣсти -- съ этими слезами не выльется твое горе! Не плачь, Лида, впереди еще цѣлая жизнь! Не только счастья, что въ любви... впередъ, впередъ, дитя мое, жизнь и люди ждутъ тебя..." и такъ далѣе, и такъ далѣе.
   Художникъ видитъ гробъ любимой женщины, а читатель взираетъ на новую вспышку лиризма. "Подойди, Эровъ -- опять говоритъ авторъ -- эта женщина не встрепенется уже отъ твоего приближенія,-- подойди, Эровъ! смерть дала ей спокойствіе..." и опять обращеніе въ нѣсколько строкъ къ несчастному художнику.
   Цѣлые томы подобнаго лиризма я охотно отдалъ бы за одну новую мысль или бойко подмѣченную подробность, точно также, какъ охотно бы отдалъ всего Ламартиновскаго "Рафаэля", съ его возгласами и лиризмомъ во что бы то ни стало, милліонами восклицательныхъ знаковъ за десять строкъ изъ "Шинели" или "Мертвыхъ Душъ". Таковъ ужь мой вкусъ, который, вѣроятно, никогда не перемѣнится.
   Теперь потолкуемъ объ "Отечественныхъ Запискахъ".
   У меня былъ англійскій учитель, джентльменъ не совсѣмъ изящной, но тѣмъ не менѣе интересной наружности,-- англичанинъ pur sang, длинный, тощій, рыжеватый, съ зубами непомѣрной длины. Онъ никогда не сердился и не приходилъ въ восторгъ, былъ мнителенъ и воображалъ, что петербургскій климатъ сведетъ его въ могилу. "Depuis qui je souys ici, j'aie oune diarrhée terrible!" говорилъ онъ безпрестанно, даже при дамахъ, чѣмъ постоянно опровергалъ предразсудокъ о щепетильности англичанъ въ разговорѣ. Иногда онъ давалъ урокъ, сидя въ теплой комнатѣ и завернувшись въ шубу, иногда въ холодъ являлся въ пальто, коротенькомъ какъ курточка. Понятно, что съ подобными наклонностями трудно человѣку соединять горячее чувство изящнаго.
   Въ первое время нашихъ занятій кто-то подарилъ мнѣ съ десятокъ лучшихъ англійскихъ сочиненій. Отвернувъ листокъ первой книги, мой наставникъ испустилъ радостный крикъ, страшно раскрылъ ротъ и залился восторженнымъ хохотомъ. "О! закричалъ онъ: -- что я вижу! "Пикквикскій Клубъ"! Диккенсъ о! splendid! dashing!.. beautiful!" И онъ заставилъ меня читать одну изъ главъ, при всякомъ словѣ держась за бока, коверкаясь на стулѣ о оказывая всѣ признаки великаго наслажденія. Я почти ничего не понималъ, но не могъ не раздѣлять его веселости. Меня смѣшили имена дѣйствующихъ лицъ, коротенькій и изломанный разговоръ, по временамъ проскакивала понятная шуточка, рѣзко выдаваясь изъ общаго тумана. Нѣсколько недѣль "Pickwick-Club" былъ моимъ любимымъ чтеніемъ; на каждое слово мой обожатель Диккенсова таланта дѣлалъ сотни комментаріевъ и довелъ меня до того, что я совершенно влюбился въ перваго изъ британскихъ юмористовъ.
   И теперь, черезъ столько лѣтъ, изъ ноябрьской книжки "Отечественныхъ Записокъ" пахнуло на меня воспоминаніемъ старой привязанности. Добро пожаловать, добродушнѣйшій мистеръ Самуилъ Пиквикъ, творецъ "Теоріи о Пискаряхъ", основатель клуба, названнаго его именемъ, джентльменъ, привыкшій къ общему удивленію, подобострастію, и сохраняющій столько благородной наивности! Здоровы ли вы, свѣтило мудрости, сэръ Самуилъ? что ваши товарищи и поклонники: нѣжный Топманъ, спортсменъ Уинкль и поэтъ Снодгрессъ? что подѣлываетъ лаконическій Джингль, любовникъ доньи Христины, дочери дона Боларо Фицджигъ? часто ли тощая его рука ныряетъ за галстухъ, вытаскивая оттуда иногда тесемку, иногда клочекъ бумажки, но никогда не достигая до воротника рубашки? Живъ ли stout gentleman, мистеръ Уардль, поселившійся въ деревнѣ со своими миленькими дочерьми и сплетницей сестрицей,-- мистеръ Уардль, гостепріимнѣйшее произведеніе старой веселой Англіи,-- мистеръ Уардль, у котораго кухня, по своему порядку, похожа на гостинную, а гостинная на кухню, не по неопрятности, а потому, что въ ней безпрестанно пьютъ и ѣдятъ? Много ли сосѣдей собирается у добряка Уардля? много ли джентльменовъ пріѣзжаетъ къ нему изъ Лондона? часто ли компанія засиживается до поздней ночи за бутылкою портеру, въ то время, когда холодный вѣтеръ мететъ по большой дорогѣ и мерзлый снѣгъ визжитъ подъ ногами пѣшеходовъ? продолжаются ли прежніе разсказы у огня,-- разсказы, отъ которыхъ иногда повалишься на диванъ, держась за животъ, отъ смѣха, а иногда призадумаешься и тяжелая грусть наляжетъ на душу? Также ли толсты лакеи мистера Уардля, въ особенности этотъ сонливецъ Джо, котораго надо щипать за ногу передъ тѣмъ, чтобъ отдавать приказаніе, и который пьянствовать не любитъ, а покушать не прочь? Привѣтствую васъ, добрые старики, шалуны-юноши, глупые джентльмены, леди съ бородавками на носу, странствующіе актеры, врали и любомудрые члены ученаго Пикквикскаго Клуба! Въ этомъ волшебномъ фонарѣ, въ этой уморительной фантасмагоріи все такъ ново, странно, умно и неожиданно! Видите, идетъ толстый, ученый господинъ съ величавою улыбкою, въ синемъ фракѣ, со свѣтлыми пуговицами, съ запасомъ торжественно нелѣпыхъ рѣчей въ устахъ... вы думаете: вотъ гордый и глупый джентльменъ! ничуть не бывало: джентльмена сажаютъ въ тюрьму, и онъ оказывается добрѣйшимъ, благороднѣйшимъ и очень умнымъ существомъ. Онъ скликаетъ вокругъ себя людей порочныхъ, говоритъ имъ слово утѣшенія, печется о нихъ: они у него крадутъ нѣсколько табакерокъ, а потомъ, подъ вліяніемъ его наставленій, понемногу начинаютъ каяться и сознавать свое положеніе. Вотъ еще персонажъ -- желающій корчить Ловласа и рабѣющій отъ одного женскаго слова, нанизывающій глупость на глупость, выкидывающій пошлость за пошлостію... иной подумаетъ: вотъ жалкое существо, а существо выходятъ не жалкое, а доброе, умное, способное къ хорошимъ дѣламъ. Вотъ Альфредъ Джингль -- дѣтина на всѣ руки, въ потертомъ фракѣ, но съ запасомъ услугъ и великолѣпныхъ разсказовъ, умѣвшій забраться въ душу глубокомысленныхъ членовъ клуба... онъ оказывается негодяемъ, и много, много горестей переносятъ отъ него великодушный Самуилъ Пикквикъ и его вѣрные, преданные почитатели! О Пикквикъ, Самуилъ Пикквикъ! свѣтило мудрости, котораго обворовываетъ первый шарлатанъ,-- Пикквикъ, добрѣйшая душа въ бѣломъ галстухѣ и съ очками на носу, очаровательная натура подъ личиной уморительно-карикатурной! Много пострадалъ ты, несравненный президентъ клуба, съ тѣхъ поръ, какъ, увлекаемый рвеніемъ къ пользѣ науки, оставилъ ты свой родной Лондонъ и на пятидесятомъ году отъ роду предпринялъ первое свое путешествіе -- изъ Лондона въ Рочестеръ! Куда стремишься ты! оставь свое уединеніе, оставь позади себя происки коварной женщины, впереди же встрѣчая зловредныя дѣянія Джингля, свирѣпство доктора Слеммера и цѣлый рядъ невѣроятныхъ приключеній! О, много страдалъ ты, авторъ "Теоріи Пискарей", солнце Пикквикскаго Клуба! Но страданія твои непропали даромъ: кто изъ читателей подъ конецъ книги не захочетъ прижать тебя къ своему сердцу, назвать тебя лучшимъ изъ всѣхъ джентльменомъ, когда либо заставлявшихъ родъ человѣческій кататься отъ смѣха!
   Диккенсъ въ литературѣ тоже, что Гогартъ въ живописи. Нельзя же иногда не отдать справедливости и новымъ писателямъ передъ авторами, жившими за двѣсти лѣтъ. Они были хороши; но не всякій же изъ нихъ былъ великъ, потому только, что жилъ за двѣсти лѣтъ до нашего времени.
   Отбросьте эту привычку, переставьте вѣрить другимъ на слово: между старыми знаменитостями есть много великихъ людей, но есть и такіе, которые велики потому только, что давно умерли. "Диккенсъ!" -- говорятъ многіе критики -- "Диккенсъ! можно ли такъ хвалить его? человѣкъ, который даже еще не умеръ! О! толкуйте съ нами о Свифтѣ, о Стернѣ съ его "Тристрамомъ Шенди"! вотъ такъ писатели!"
   О, создатель мой! да одолѣли ли вы сами этого пресловутаго "Тристрама Шенди", "образецъ юмора", и такъ далѣе! Знаете ли вы, что въ названномъ романѣ Стерна {Я не имѣю въ виду безусловнаго осужденія Стерновыхъ твореній, но съ удовольствіемъ пользуюсь случаемъ выписать ихъ недостатки.} есть цѣлыя страницы, написанныя вывороченными буквами, другія страницы, изображающія собою одну сплошную массу черной краски, и что въ десяти мѣстахъ романа, вмѣсто печати и разсказа, встрѣчаете вы какія-то нелѣпыя и ни къ чему не пригодныя геометрическія фигуры и другія каллиграфическія странности? Знаете ли вы, что двѣ главы романа написаны старымъ латинскимъ языкомъ, и что сбивчивое, полное отступленій изложеніе большей части сочиненія наводитъ на ту мысль, что Стернъ любитъ находить тонкости въ предметахъ нестоющихъ анализа. И вотъ какой романъ, съ его неоспоримыми достоинствами и недостатками, превышающими всякое вѣроятіе, ставятъ иные выше трудовъ Диккенса, даже первыхъ его трудовъ, отъ которыхъ на каждой строчкѣ вѣетъ чувствомъ, смысломъ, веселостью, этимъ драгоцѣннѣйшимъ достояніемъ души человѣческой!
   Будемъ справедливы къ первому романисту нашего времени. Я сказалъ, кажется, что у Диккенса есть много общаго съ Гогартомъ: придайте первому изъ нихъ больше лирическаго элемента, смягчите угрюмую и рѣзкую насмѣшку второго, у васъ будутъ два близнеца-художника, неподражаемые въ живописи и словесности.
   "Пикквикскій Клубъ" и "Оливеръ Твистъ", эти два первыя, свѣжія произведенія превосходнаго романиста, выражаютъ собою двѣ рѣзкія и главнѣйшія стороны его таланта. Со времени этихъ двухъ романовъ Диккенсъ, безспорно, подвинулся впередъ, но уже утратилъ часть своего юношескаго жара; смѣхъ его сдѣлался менѣе заразительнымъ, глубокое его сочувствіе къ людскимъ несчастіямъ сдѣлалось нѣсколько холоднѣе, и потому-то, если мы пожелаемъ вывести параллель между Диккенсомъ и Гогартомъ, надо воспользоваться преимущественно двумя названными мною сочиненіями. Не находите ли вы нѣчто общее въ физіономіи мистера Пикквика съ фигурами толстыхъ, наивныхъ и добродушныхъ Гогартовскихъ альдерменовъ, и лондонскихъ почетныхъ гражданъ, съ комическимъ величіемъ уплетающихъ на его картинахъ громадные куски росбифа? Таже наивность, уморительная сановитость, и въ отдаленнѣйшихъ изгибахъ физіономіи таже симпатическая, хотя крайне забавная доброта сердца! А м-ръ Уардль? развѣ онъ не похожъ на Гогартовскихъ country джентльменовъ? A нашъ другъ Альфредъ Джингль,-- развѣ его трудно встрѣтить на гравюрахъ и картинахъ Гогарта, между гуляками и картежными игроками? "Повѣсть кочующаго актера" развѣ не имѣетъ себѣ пандана въ извѣстной карикатурѣ, гдѣ комизмъ смѣшивается съ удивительно грустнымъ чувствомъ? Перейдемъ теперь къ "Оливеру Твисту" и взглянемъ на другую, мрачную сторону дѣла. Видите вы эти тяжелые, кирпичные, закопченные, жалкіе дома, съ узкими лѣстницами, грязными дворами и чердаками,-- пріютъ лондонской нищеты, съ ея пороками и унылой обстановкой, съ штофами джину, связкой украденныхъ вещей и дѣтьми, чахлыми, худыми, рано завлеченными въ школу порока и преступленія? Видите вы блѣдныхъ-женщинъ, привязавшихся къ какому нибудь негодяю и живущихъ плодами его хищничества, поминутно переносящихъ оскорбленіе и зрѣлище бѣдъ, грабежа и наказанія? Все страшно и поразительно въ этихъ угрюмыхъ картинахъ: провалившіяся лѣстницы, выбитыя окна, старухи, напившіяся водки и съ дикими улыбками шныряющія по всѣмъ угламъ, тощія кошки и собаки, которыя грызутся безпрестанно... Вглядитесь въ эти картины, въ которыхъ нѣтъ ничего утѣшительнаго, въ которыхъ даже фигуры лицъ, непричастныхъ этой средѣ, отзываются тупымъ безчувствіемъ и жадностью,-- вглядитесь во все это на картинахъ Гогарта и перейдите къ чтенію "Оливера Твиста": вы найдете много сходнаго и родственнаго между двумя талантами. Между прочимъ, васъ поразитъ въ романѣ Диккенса фигура одного закоренѣлаго преступника, жида, повелѣвающаго мошенниками Лондона; описаніе его терзаній и первыхъ угрызеній совѣсти передъ справедливымъ наказаніемъ потрясетъ васъ до глубины души; но, кончивши эту главу, chef-d'oeuvre Диккенса, возьмите тетрадь карикатуръ Гогарта: на пятомъ или шестомъ листѣ вы увидите картину, которая подновитъ и дополнитъ ваши впечатлѣнія. Въ одномъ изъ чердаковъ, о которыхъ я говорилъ, ночью, лежитъ на постели какой-то лондонскій грабитель. Охота была удачна: по полу разбросаны часы, ожерелья; по изобилію вещей, можно подумать, что онѣ достались цѣною крови. Но вотъ злодѣю почудились шаги на гнилой лѣстницѣ; ему показалось, что въ пріютъ его входятъ констэбли {Полицейскіе чиновники.} со своими палочками... Страхъ охватываетъ преступника, волоса поднялись на головѣ, мутные глаза дико обратились на одну точку... Можетъ быть, констэбли и не идутъ, можетъ быть, преступнику только почудился шумъ, можетъ быть, зло останется безъ человѣческаго наказанія,-- но уже наказаніе Божіе совершается. Глядя на искривленное страхомъ лицо преступника, сообразивъ весь ужасъ, который на немъ отражается, мы сами со страхомъ отворачиваемся, сознаваясь, что такая казнь стоитъ всякой другой. Страшная, грустная, но высокая по цѣли, высокая по исполненію, картина!..
   Уступая Гогарту въ глубинѣ своего юмора, Диккенсъ, надо отдать ему справедливость, выкупаетъ этотъ слабый пунктъ тою граціею и любовью къ прекрасному, которыя у него смягчаютъ самыя грустныя сцены. Никто не умѣетъ такъ кстати нарисовать милую женскую головку, проникнуть въ крошечное сердце осьмилѣтняго хорошенькаго мальчика и заговорить съ вами его наивнымъ лепетомъ; никто кромѣ Диккенса не умѣетъ смягчить тяжелой сцены присутствіемъ какого нибудь добраго хотя и глупаго существа, или легкою шуточкою, незамѣтно вырвавшеюся изъ подъ бойкаго пера. Отъ нѣкоторыхъ такъ называемыхъ карикатуръ Гогарта становится "за человѣка страшно", по выраженію какой-то трагедіи; Диккенсъ же всегда умѣетъ смягчить самыя угрюмыя впечатлѣнія.
   Кромѣ "Пикквикскаго Клуба", "Записокъ Шатобріана" и продолженія "Путевыхъ замѣтокъ" г. Небольсина, въ послѣдней книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ" обращаетъ на себя вниманіе статья объ итальянской оперѣ въ Петербургѣ. Говоря о хитросплетенныхъ музыкальныхъ статьяхъ "Библіотеки для Чтенія", я сказалъ недавно нѣсколько словъ о той скукѣ, которую наводятъ на большинство публики музыкальныя обозрѣнія, написанныя съ явнымъ поползновеніемъ къ техническимъ тонкостямъ. Избѣжать подобныхъ недостатковъ трудно музыкальному критику: если онъ захочетъ того, чтобъ его статью понялъ каждый читатель, ему придется хоронить подъ спудомъ собственную свою эрудицію -- жертва тягостная и почти невозможная. Если же такую статью примется писать человѣкъ, не посвященный въ теорію музыки, ему предстоитъ опасность возбуждать насмѣшки дилетантовъ грубыми промахами и несообразностями. Критикъ "Отечественныхъ Записокъ" исполнилъ свою трудную задачу удовлетворительно: онъ понимаетъ музыку головою и сердцемъ, отъ оперы требуетъ пищи не одному уму, а глазамъ, чувству и воображенію. Останавливаясь на эффектахъ и частностяхъ, понятныхъ каждому, онъ не отказываетъ себѣ въ удовольствіи посмотрѣть на предметы и глубже, потолковать съ читателями о тайнахъ искусства и въ приговорахъ своихъ старается быть по возможности новымъ, не покоряясь нетерпимости отъявленныхъ дилетантовъ. Такъ, напримѣръ, сужденіе его объ извѣстной оперѣ Россини "Семирамида" поражаетъ своею справедливостію и, притомъ, смѣлостью, въ особенности относительно нашей публики. Дѣйствительно, это прекрасное произведеніе великаго маэстро дышетъ скукою, какъ чудесный романъ Гёте "Вильгельмъ Мейстеръ"; она повергаетъ въ отчаяніе любителя, встрѣчающаго на каждомъ шагу прекрасныя частности и все-таки бросающагося домой, не дождавшись конца и подавляя мучительную зѣвоту. Недостатки знаменитой оперы разобраны внимательно и представлены самому не хитрому посѣтителю театра въ такомъ понятномъ видѣ, что самый робкій изъ абонентовъ оперы теперь можетъ безбоязненно передать другому свой билетъ на "Семирамиду" и еще оправдать свой поступокъ пріятными разсужденіями о музыкѣ. Статья "Отечественныхъ Записокъ", о которой идетъ рѣчь, много выиграла бы, еслибъ въ ней не встрѣчались поминутно слова на иностранный манеръ, могущія безъ всякого неудобства быть замѣнены словами русскими. Такъ, напримѣръ, вмѣсто "марціальной музыки Спонтини", очень легко было сказать: "воинственная музыка Спонтини"; слово нюансы вездѣ моглобъ быть замѣнено оттѣнкомъ, точно также, какъ кульминаціонныя точки и резюмироваться могли быть переведены на русскій языкъ. Нѣкоторыя сближенія, сдѣланныя авторомъ, тоже производятъ впечатлѣніе не совсѣмъ пріятное: въ самомъ дѣлѣ, извольте повѣрить критику въ томъ, что "германская инструментальная школа, подъ вліяніемъ ученія о трансцендентальномъ разумѣ Фихте, породила Бетховена" (стран. 109), или попробуйте не усомниться въ томъ, что "мощная музыка Спонтини изобразила собою мимолетное величіе французской имперіи". Подобныя умозаключенія чрезвычайно напоминаютъ собой сочиненія нѣмецкихъ историковъ литературы, упорно силящихся сблизить какую нибудь поэму въ родѣ "Германа и Доротеи" съ разными историческими философскими и психологическими событіями, или современными, или случившимися за цѣлое столѣтіе назадъ.
   Вообще, изъ всѣхъ тонкостей едва ли не хуже всѣхъ музыкальныя тонкости; всякая схоластика ужасна, но музыкальная схоластика ужаснѣе всего на свѣтѣ. Въ сумеркахъ и посреди тумана нужнѣе всего идти по прямой линіи, твердымъ и вѣрнымъ шагомъ: начните вилять по сторонамъ, и вы не отыщете дороги. Такъ и съ музыкою, дѣйствіе которой на душу не можетъ быть чѣмъ-то рельефнымъ и опредѣленнымъ: дайте волю своему воображенію и бойкому слогу, и немедленно вы наговорите чепухи. Я скептикъ во многомъ, но въ особенности въ дѣлѣ философіи и музыкальныхъ сужденій; на всякое сочиненіе о музыкѣ смотрю съ злобною недовѣрчивостью, и имѣю на то полное право. Не говорю уже о дюжинныхъ дилетантахъ, всегда готовыхъ въ звукахъ гобоя видѣть восхожденіе солнца, въ пиццикато скрипокъ журчаніе ручейка, а въ контрбасѣ олицетвореніе бурныхъ страстей; нѣтъ, въ сочиненіяхъ извѣстныхъ судей музыки я имѣлъ случай подмѣчать столько забавныхъ противорѣчій и неловкихъ промаховъ! Разскажу вамъ одну исторійку про Моцартова "Донъ-Жуана".
   Я зналъ одного джентльмена, принадлежащаго къ разряду отчаянныхъ дилетантовъ. Себастьянъ Бахъ, Гайднъ и Перголезе были для него такими же общепонятными талантами, какъ для насъ съ вами Гоголь и Лермонтовъ; Россини, Беллини и Донидзетти онъ преслѣдовалъ своею ненавистью и почиталъ ихъ шарлатанами. Вообще, оперъ онъ не любилъ, называя ихъ водевильчиками; однѣ симфоніи и ораторіи in fa удовлетворяли его взыскательному вкусу. По словамъ моего пріятеля, въ свѣтѣ были двѣ сносныя оперы: "Донъ-Жуанъ". Моцарта и "Фиделіо" Бетховена.
   Мнѣ было семьнадцать лѣтъ, когда я въ первый разъ услышалъ "Донъ-Жуана", при чемъ не понялъ изъ него ни одной ноты. Изъ театра воротился я домой въ отчаяніи и уныніи. "Нѣтъ, повторялъ я самъ себѣ: -- ты не умѣешь понимать изящнаго, у тебя суконныя уши, жалкій вкусъ и черствое сердце!"
   Разсуждая такимъ образомъ, я подошелъ къ своему столу и невзначай раскрылъ лежащій на немъ томъ сказокъ гуляки Гофмана.
   Какъ нарочно, книга раскрылась на "Донъ-Жуанѣ", знаменитомъ разсказѣ, котораго я еще не читалъ. Съ жадностью перевертывалъ я страницы; новый міръ раскрывался передо мной. Вы помните этотъ великолѣпный разсказъ, гдѣ фантазія сливается съ строгою музыкальною оцѣнкою, взрывъ истиннаго чувства слѣдуетъ за пошлою шуточкою и высокая идея идетъ за картинами, полными таинственной, обворожительной прелести. Никогда и никакое музыкальное произведеніе не встрѣчало подобнаго цѣнителя, не всякой оперѣ удавалось быть растолкованною истиннымъ поэтомъ, находившимся подъ вліяніемъ двойного упоенія: отъ шампанскаго и отъ собственной своей фантазіи. Въ особенности одно мѣсто поразило меня: подъ вліяніемъ волнующейся крови и поэтическаго воспоминанія, ночью, Гофманъ пожелалъ еще разъ увидѣть залу, въ которой шло представленіе оперы, перенесшей его на седьмое небо, поглядѣть на сцену, по которой два часа тому назадъ порхала очаровательная черноглазая пѣвица, занимавшая роль доньи Анны. Онъ приказываетъ отворить свою ложу, зажигаегъ двѣ свѣчи, свѣтъ которыхъ таинственно освѣщаетъ уголокъ пустой залы спектакля... все вокругъ пусто и полно воспоминаніемъ, занавѣсъ будто колышется, чудное итальянское личико видится въ туманѣ, инструменты, сложенные въ оркестрѣ, словно издаютъ какіе-то отрывистые, неопредѣленные звуки... Положа руки на столъ, а голову на руки, нашъ мечтатель начинаетъ бродить въ туманной области фантазіи и разсуждать о геніальномъ произведеніи Моцарта...
   На этомъ мѣстѣ я совершенно опьянѣлъ; черезчуръ гостепріимная область фантазіи раскрылась передо мной, я началъ вѣрить всѣмъ истолкованіямъ и причудливымъ заключеніямъ Гофмана; опера, только что слышанная мною, показалась мнѣ совершенно понятною. Восторгъ мой къ "Донъ-Жуану", не смотря на свою ретроспективность (говоря слогомъ музыкальнаго критика "Отечественныхъ Записокъ") не имѣлъ болѣе границъ. Наутро явился я къ моему дилетанту и подъ вліяніемъ вычитаннаго восторга долго толковалъ съ нимъ "о первой изъ оперъ". Не смотря на общій нашъ восторгъ, въ продолженіи разговора между нами поминутно возникали разногласія. По поводу увертюры я привелъ сужденіе Гофмана, которому казалось, что при звукахъ этой громадной музыки "изъ мрака выпрыгивали демоны съ огненными когтями, а вслѣдъ за ними являлись какіе-то люди, съ упоеніемъ пляшущіе надъ краемъ большой пропасти". -- Какъ вѣрно передано значеніе этого аллегро! говорилъ я съ полнымъ простодушіемъ.
   Въ отвѣтъ на мои слова, дилетантъ расхохотался, заставилъ меня повторить мои слова и захохоталъ съизнова. "Вотъ удивительное средство понимать музыку! кричалъ онъ: -- хорошую чепуху вы произносите не краснѣя. Ссылаюсь на лучшихъ музыкальныхъ цѣнителей: аллегро, о которомъ говорите вы, выражаетъ "веселіе сельскаго праздника, простодушное волокитство поселянъ и наивную болтовню невинныхъ дѣвушекъ!" Откуда взяли вы демоновъ, и что значитъ выраженіе: "съ огненными когтями"? Въ подтвержденіе своихъ словъ, онъ взялъ со стола сочиненіе одного изъ извѣстнѣйшихъ музыкальныхъ цѣнителей, гдѣ "Донъ-Жуанъ" дѣйствительно былъ разобранъ по косточкамъ. Я сослался на авторитетъ Гофмана, что нѣсколько умѣрило веселость моего противника, и мы, побранившись порядкомъ, разстались, вполнѣ убѣжденные, онъ -- что извѣстное allegro изображаетъ невинное веселье сельскаго праздника, а я,-- что тоже самое мѣсто представляетъ демоновъ съ огненными когтями, выскочившихъ изъ тлетворнаго мрака. Какже послѣ этого не быть скептикомъ!
   Послѣ музыки необходимо поговорить о "Библіотекѣ для Чтенія". Указавъ на прекрасную статью г. Срезневскаго: "Мысли объ исторіи русскаго языка", которая еще не кончена и не подлежитъ разбору, подобно какой нибудь повѣсти, о которой можно судить и не ждавъ ея окончанія, я съ удовольствіемъ обращу ваше вниманіе на "Плѣнниковъ", комедію Марка Акція Плавта, переведенную на русскій языкъ г. Кронебергомъ. Признаюсь, я не большой любитель Плавта и Теренція: ихъ комедіи кажутся мнѣ не довольно самостоятельными, изложеніе, въ нихъ я нахожу слишкомъ щепетильнымъ, слишкомъ не римскимъ, типы этихъ комедій не поражаютъ своимъ разнообразіемъ, дѣйствующія лица въ нихъ постоянно одни и тѣже: паразитъ, ловкій невольникъ, юноша, надувающій старика отца и безцвѣтная куртизанка. Прочесть всего Плавта или Теренція есть "трудъ не малый", по выраженію Тредьяковскаго; но нѣкоторыя изъ ихъ комедій читаются съ удовольствіемъ. Одна изъ такихъ комедій и есть "Плѣнники".
   Кромѣ того, при настоящемъ положеніи общественной нравственности въ Европѣ, женщинамъ и людямъ очень молодымъ творенія греческаго комика Аристофана, отрывки Менандра и сатирическія сцены Лукіана совершенно недоступны по своему цинизму. Кто рѣшится перевести Аристофана для однихъ ученыхъ или выкинуть изъ него всѣ сцены, несогласныя съ нашими понятіями о нравственности? Стало быть, древняя комедія можетъ быть передана теперешнимъ читателямъ только въ твореніяхъ Плавта и Теренція, писателей весьма благопристойныхъ и не лишенныхъ таланта. Никто не отвергаетъ громадности Аристофанова генія; но кто рѣшится дать одно изъ его произведеній въ руки мальчику или молодой женщинѣ? Вотъ почему г. Кронебергъ поступилъ очень хорошо, подаривши читателямъ переводъ одного изъ сочиненій Плавта. Русскій языкъ прекрасно подходитъ къ языку древнихъ комедій: врожденная насмѣшливость русскаго народа изобрѣла множество забавныхъ поговорокъ, мѣткихъ выраженій, прибаутокъ и шуточекъ, которыя всѣ могутъ идти въ дѣло подъ перомъ опытнаго переводчика. Г. Кронебергъ въ совершенствѣ умѣетъ владѣть простымъ разговорнымъ языкомъ, передавать на немъ бѣглый разговоръ, комическіе монологи, которые такъ хороши у древнихъ комиковъ. Не только комедіи Плавта, "Лизистрата" и "Лягушки" греческаго поэта были бы по силамъ такому переводчику. Чтобы показать манеру г. Кронеберга, привожу здѣсь прологъ "Плѣнниковъ", припоминая при томъ, что прологи греческихъ и римскихъ комедій почитаются труднѣйшими мѣстами, по нѣкоторой сухости и шуткамъ, часто мѣстнымъ.
   

ПРОЛОГЪ. -- ТИНДАРЪ и ФИЛОКРАТЪ, скованные вмѣстѣ, стоятъ передъ домомъ Гегіона.

   

Прологъ, къ зритѣлямъ, указывая на Тиндара и Филократа.

   
   Вотъ пара плѣнниковъ; плѣнниковъ этихъ, которыхъ передъ вами пара, -- не трое и не четверо, a двое; зову васъ во свидѣтели, что говорю сущую правду {Въ подлинникѣ шутка эта относятся къ тому, что плѣнники стоятъ, a не сидятъ. По русски неловко было передать ее въ точности. Впрочемъ, эта точность была-бы только внѣшняя, сущность шутки въ переводѣ не измѣнилось.}. Старикъ, живущіи въ этомъ домѣ, Гегіонъ, отецъ вотъ этого (указываеть на Тиндара). Какъ же это, спросите вы, сынъ попалъ въ невольники къ отцу? Все объясню вамъ, только слушайте. У старика было два сына; одного изъ нихъ, четырехлѣтняго мальчика, похитилъ невольникъ Гегіона, бѣжалъ съ нимъ въ Элиду и продалъ его отцу -- вотъ этого (указываетъ на Филократа). Поняли? Хорошо. Однако вонъ въ заднихъ рядахъ кто то качаетъ головою. Тебѣ негдѣ видно сѣсть? Такъ ступай прогуляйся, -- на улицѣ много мѣста; a мнѣ ради тебя не охрипнуть: я актеръ и голосъ мнѣ нуженъ. Вы, господа, вписанные въ цензъ {Цензъ -- поголовная опись гражданъ, производилась черезъ каждыя пять лѣтъ. Каждый гражданинъ былъ обязанъ явиться къ цензору и объявить ему свое имя, лѣта, состояніе, мѣсто жительства, членовъ семьи и прислугу. На основаніи этой ревизіи, цензоры вписывали каждаго гражданина, соотвѣтственно его состоянію, въ одинъ изъ пяти установленныхъ классовъ. Остальные, не имѣвшіе никакого состоянія, пролетаріи, оставшіеся внѣ ценза, пользовались меньшими гражданскими правами и занимали въ театрѣ заднія скамьи. Одному изъ нихъ-то совѣтуетъ актеръ прогуляться и обращается потомъ къ сидящимъ впереди, вписаннымъ въ цензъ.}, извольте получить остальное: я не хочу ни у кого оставаться въ долгу. Бѣглый невольникъ, какъ я уже имѣлъ честь доложить вамъ, продалъ краденаго ребенка отцу вотъ этого плѣнника (указываетъ на Филократа), a тотъ подарилъ его своему сыну, его ровеснику. Теперь онъ очутился невольникомъ въ домѣ своего отца, но отецъ ничего объ этомъ не знаетъ. Боги играютъ людьми какъ мячомъ.
   Теперь вы знаете, какъ потерялъ Гегіонъ одного сына. Потомъ загорѣлась война между Этолинами и Элейцами, и другой сынъ его взятъ въ плѣнъ. Его купилъ въ Элидѣ медикъ Менархъ и Гегіонъ началъ скупатъ плѣнныхъ Элейцевъ, въ надеждѣ вымѣнять на кого-нибудь изъ нихъ своего сына. Онъ не знаетъ, что младшій y него въ домѣ. Услышавши вчера, что въ числѣ взятыхъ въ плѣнъ Элейцевъ находится всадникъ знатной и богатой фамиліи, онъ не пожалѣлъ денегъ, лишь бы выручить сына, и купилъ y квестеровъ изъ добычи вотъ этихъ двухъ {Квесторы продавали военную добычу въ пользу казны, военачальника и солдатъ.}.
   Купленные выдумали хитрость, посредствомъ которой невольникъ возвратитъ своего господина на родину. Они обмѣнялись именами и одеждой. Вотъ этотъ (онъ указываетъ на Тиндара) назвался Филократомъ, a этотъ (указываетп на Филократа) -- Тиндаромъ. Невольникъ взялся разъиграть роль господина и возвратить ему свободу; онъ спасаетъ этимъ, самъ того не зная, и брата, возвращая его отцу и отечеству. Не въ первый разъ слѣпой доходитъ до цѣли, которой не достигъ бы зрячій! Сами не понимая вполнѣ своей хитрости, они устроили дѣло такъ, что сынъ остается невольникомъ y отца. Какъ здѣсъ, подумаешь, человѣкъ.
   Еще два слова: пьеса стоитъ того, чтобы вы обратили на нее вниманіе. Она составлена не на образецъ другихъ: въ ней нѣтъ ни неприличныхъ стиховъ, ни содержателя непристойнаго дома, ни хитрой любовницы, ни солдата хвастуна.
   Этоляне ведутъ войну съ Элейцами; но вы не бойтесь -- битвы будутъ происходить за сценой. Мы комики, и въ трагедію мѣшаться не наше дѣло. A если кому нибудь изъ васъ непремѣнно хочется драки, -- что-жъ, стоитъ только задѣть сосѣда. Я-же съ моимъ удовольствіемъ помогу выбить изъ него охоту къ подобнымъ зрѣлищамъ, разумѣется, если онъ наскочитъ на молодца посильнѣе.
   Прощайте, судьи правосудные, воины непобѣдимые, въ мирѣ и на войнѣ."
   Изъ этой выписки вы, во-первыхъ, узнаете содержаніе комедіи, a во-вторыхъ, можетъ быть, посмѣетесь шуточкамъ, оканчивающимъ обращеніе актера къ публикѣ.
   Въ отдѣлѣ "Наукъ и Художествъ" есть еще статейка, подъ названіемъ "Нѣсколько словъ о "Макбетѣ" Шекспира", написанная въ опроверженіе доводовъ одного курляндскаго журнала, вздумавшаго утверждать, что знаменитая трагедія Шекспира цѣликомъ почерпнута изъ какого-то германскаго сказанія. На подобные доводы и изысканія мастера нѣмецкіе ученые. Построить цѣлую систему, основываясь на созвучіи двухъ словъ, ниспровергнуть истину, признанную историками, и опровергнуть ее по поводу какой нибудь забытой побасенки,-- во всѣхъ подобныхъ продѣлкахъ эрудиція этихъ ученыхъ проявляется въ ослѣпительномъ блескѣ; какъ тотъ ученый, о которомъ говорится въ "Мертвыхъ Душахъ" Гоголя, они начинаютъ свои доказательства робкими предположеніями, коротенькими сближеніями, догадками, словами: можетъ быть, кажется намъ, а отъ этихъ невинныхъ умствованій незамѣтно переходятъ въ рѣшительный тонъ, произнося приговоры, недопускающіе аппеляцій, и называютъ вандалами всѣхъ тѣхъ, кто осмѣлится усомниться въ точности ихъ умозаключеній.
   Заключеніе немѣцкаго журнала по поводу "Макбета" и отношеній трагедій Шекспира къ германской сказкѣ о "Королѣ Грюнвальдѣ" опровергнуто въ "Библіотекѣ для Чтенія" и подкрѣплено нѣсколькими интересными фактами изъ исторіи Шотландіи, при чемъ и разсказывается мрачная исторія честолюбца Макбета, послужившая Шекспиру канвою для одного изъ прекраснѣйшихъ его твореній.
   Ревнуя къ славѣ усопшаго "Репертуара", редакція "Библіотеки для Чтенія" помѣстила въ ноябрьской книжкѣ два первыя дѣйствія пятиактной комедіи г. Григорьева. О ней когда нибудь послѣ. Въ той же книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" помѣщена весьма недурная повѣсть, подъ названіемъ: "Замосковская лѣтопись о нашихъ женскихъ дѣлахъ и о другихъ, книги вторыя, статья первая". Вотъ заглавіе, дышащее какою-то особенною оригинальностью, оригинальностью, во что бы то вы стало, оригинальностью, увеличенною еще псевдонимомъ автора, подписавшагося именемъ Лейлы. Что такое Лейла и въ какой націи встрѣчаются подобныя имена -- этого уже я не знаю. Между восточными женщинами встрѣчаются носящія имя Леилы; но Леила не Лейла. Есть, дѣйствительно, въ словесности очень скучное произведеніе Больвера, подъ заглавіемъ: "Леила или осада Гренады", возлюбленная Гьяура тоже носила имя Леиплы; впрочемъ, при англійскомъ произношеніи, Леила, дѣйствительно, превращается въ Лейлу:
   
             Yes, Leila sleeps beneath the wave
             But mine shalle la а redder grave...
   
   говоритъ страшный герой британской поэмы.
   Ну, положимъ, что авторъ "Гьяура" произносилъ Лейла; отчего же восточное имя оказалось внизу повѣсти о "Замосковныхъ женскихъ дѣлахъ"? Можно ли объ этомъ спрашивать, можно ли полагать границы авторской прихотливости?.. Размышляя такимъ образомъ, я совершенно неожиданно былъ изумленъ, пораженъ и сбитъ съ толка обиліемъ собственной своей эрудиціи. Въ нѣсколько секундъ, съ тою непонятною быстротою мышленія, которая составляетъ главнѣйшую принадлежность паровозовъ и французскихъ фельетонистовъ, въ головѣ моей составился цѣлый трактатъ о собственныхъ именахъ вообще и псевдонимахъ въ особенности; передо мной развернулась "лѣтопись о значеніи именъ, фамилій, о литературныхъ странностяхъ и о другихъ". Кто-то изъ читателей укорялъ меня въ томъ, что я преимущественно толкую объ одной бельлетристикѣ, убѣгая статей суроваго содержанія... хорошо же, о любознательный читатель, за твою черную неблагодарность къ человѣку, пекущемуся о собственномъ твоемъ развлеченіи, я сію же минуту угощаю тебя моимъ глубоко ученымъ трактатомъ, съ цитатами, ссылками и бездною собственныхъ именъ, знаменитыхъ именъ. Начнемъ съ древнихъ евреевъ.
   Великій Шекспиръ, въ очаровательномъ монологѣ "Джульеты",-- монологѣ, напоминающемъ первый вздохъ, первое стремленіе южнаго четырнадцатилѣтняго женскаго сердца, устами своей Джульеты, цвѣтка, едва распустившагося, малютки красавицы, о которой нельзя подумать безъ волненія въ сердцѣ, говоритъ тако, по поводу имени Ромео Монтекки:
   "Что значитъ имя? тотъ цвѣтокъ, который называемъ мы розою, такъ же сладко пахнутъ бы, нося всякое другое названіе".
   Вотъ сентенція справедливая, но уже потому неудобопримѣняемая на практикѣ, что она черезъ-чуръ справедлива. Народы отдаленныхъ временъ, теряющихся въ "туманѣ преданій", не были всегда равнодушны къ значенію собственныхъ именъ, и многіе индивидуумы выискивали себѣ имена поблагозвучнѣе носимыхъ ими. Между древними евреями мужчины не были разборчивы на этотъ счетъ: между ними были въ употребленіи имена не всегда изящныя. Такъ имя Набалъ означало слабоумный; но женщины, которыя въ подобныхъ вещахъ всегда были разборчивѣе мужчинъ, не желали имѣть именъ съ непріятнымъ значеніемъ. Самыя древнія женскія имена: Дебора (пчела), Рахиль (овечка) въ переносномъ значеніи указывали на самыя патріархальныя изъ женскихъ добродѣтелей -- трудолюбіе и кротость. Потомъ пошли въ употребленіе имена щеголеватѣе, какъ-то: Тамарь (пальма), Гадасса (миртовое дерево), Анна (граціозная). Отдавши долгъ уваженія іудеянкамъ, обратимся къ древнимъ грекамъ.
   Греки, и женщины и мужчины, страстно любили благозвучныя имена. Платонъ говоритъ, что прекрасное имя поражаетъ его также, какъ и физическая красота; въ одномъ изъ своихъ сочиненій, онъ изъявляетъ желаніе, чтобы каждый человѣкъ носилъ счастливое, звучное и располагающее въ свою пользу имя. Въ память подвига Гармодія и Аристогитона, аѳиняне издали законъ, воспрещавшій рабамъ называться именами этихъ героевъ {Aulus-Cellius.}. Насмѣшливый Лукіанъ упоминаетъ въ своихъ сочиненіяхъ объ одномъ разбогатѣвшемъ торговцѣ, изъ тщеславія измѣнившемъ свое имя Симона въ Симонида. Такимъ же образомъ Діоклесъ былъ императоромъ подъ именемъ Діоклезіана, и Бруна, сдѣлавшись королевою, стала именоваться Брунегильдою; но до Брунегильды нужно еще кончить о грекахъ.
   Замѣчательно, что греки, любя прекрасныя мужскія и женскія имена, умѣли удачно употреблять въ своихъ сочиненіяхъ имена смѣшного значенія. Изъ пьесъ Аристофана немудрено убѣдиться, что въ числѣ дѣйствующихъ лицъ, выведенныхъ на сцену геніяльнымъ комикомъ, находится нѣсколько собственныхъ именъ, забавныхъ по своему значенію и смѣшнымъ созвучіямъ, какъ-то: Хремесъ (плевака), Фидинидъ (страстно преданный лошадямъ), Блепиръ и Писфетерій. Наши водевелисты, которыхъ остроуміе преимущественно заключается въ придумываніи смѣшныхъ и двусмысленныхъ фамилій, могутъ безъ труда усмотрѣть, что отецъ комедіи и на этомъ пунктѣ перебилъ имъ дорогу {Кстати замѣтить, что у Аристофана многія комическія лица забавно ломаютъ греческій языкъ для особенной потѣхи тогдашней публики. Греки радовались, когда на сцену выходилъ скифъ или вообще варваръ и начиналъ смѣшить слушателей своимъ произношеніемъ. Кромѣ того, въ комедіи "Ахарняне" являются персидскіе послы и произносятъ уморительно дикія слова, не имѣющія никакого смысла. Наши драматурги, заставляя нѣмцевъ ломать русскій языкъ, къ потѣхѣ райка, и тутъ ее выдумали ничего новаго.}. Впрочемъ, греки рѣдко нарушали правила гармоніи, имена ихъ были прекрасны, хотя нѣкоторыя изъ нихъ теперь намъ не нравятся. Я помню, когда одинъ изъ моихъ наставниковъ трогательно читалъ мнѣ и моимъ товарищамъ слова Карамзина: "нѣтъ Агафона, нѣтъ моего друга!" мы много смѣялись, не думая о томъ, что имя Агафона въ Греціи считалось и благозвучнымъ и поэтическимъ.
   Римляне весьма уважали имена звучныя и освященныя какимъ либо блестящимъ воспоминаніемъ, и уваженіе это иногда выказывалось суевѣрнымъ образомъ. Цицеронъ говоритъ, что при сборѣ войскъ наблюдалось, чтобъ первые изъ приходящихъ на зовъ легіонеровъ носили счастливое имя. Когда ценсоры начинали свое изчисленіе гражданъ, они строго наблюдали, чтобъ начать съ благозвучнаго имени, какъ, напримѣръ, Сальвій Валерій. Юлій Кесарь, во время африканскаго похода, нарочно поручилъ одинъ изъ главныхъ отрядовъ неизвѣстному воину за то только, что имя этого воина было Сципіонъ. При избраніи Регилліана императоромъ, ему много послужило въ пользу величественное его имя. Въ замѣнъ того, Виргилій въ молодости начиналъ поэму, взятую изъ первыхъ временъ основанія Рима, но долженъ былъ ее оставить, съ горькимъ сѣтованіемъ на дикую неблагозвучность тогдашнихъ именъ, какъ напримѣръ: Децій Мусъ, Вибій Каудексъ и Лукумо. Горацій и Ювеналъ въ своихъ сатирахъ начали изобрѣтать характеристическія собственныя имена для лихоимцевъ, честолюбцевъ, плохихъ риѳмачей, и многія изъ этихъ именъ остались въ употребленіи до нашего времени. Въ среднихъ вѣкахъ страсть измѣнять свое имя на греческій и латинскій языкъ, заразила всѣхъ литераторовъ, полагавшихъ, что, нося имя Шульца или Жака, нельзя написать великое произведеніе. Псевдонимы вошли въ страшное употребленіе; пересчитать всѣ знаменитыя вымышленныя имена можно бы только на цѣломъ листѣ печатномъ. Манія измѣнять свое имя дошла до такихъ предѣловъ, что папа Павелъ Второй заключилъ въ темницу нѣсколько человѣкъ, отрекшихся отъ собственнаго своего наименованія, что сбивало съ толка дѣла коммерческія и административныя. Тогдашніе ученые наблюдали, однако, чтобъ вымышленное имя, по созвучію или смыслу своему, сохраняло нѣкоторое сходство съ подлиннымъ. Знаменитый Герардъ измѣнилъ свое имя сперва на латинскій манеръ и назывался Дезидеріусомъ, а потомъ на греческій, назвавшись Эразмомъ, а впослѣдствіи соединилъ оба имени въ одно и сталъ подписываться Дезидеріемъ Эразмомъ. Извѣстный Рейхливъ (отъ слова дымъ) перемѣнилъ свое имя на греческое: Капніо (отъ того же слова); Эрцъ Шварцъ (черная семья), сдѣлался знаменитымъ въ исторіи подъ именемъ Меланхтона. Поэтъ Метастазіо прежде носилъ плебейское и тривіальное имя Трапассо. Французскіе писатели: Гоше (лѣвша), Делаборнь (кривоглазый), Шарпантье (плотникъ), стали прозываться Сцеволою, Страбономъ и Фабриціусомъ, де Вале (отъ слова лакей) прозвалъ себя Сервиліемъ, и одинъ несчастный риѳмоплетъ, по имени Du bout d'Homme, выбралъ себѣ имя Вирулуса (Virulus).
   Непріязнь къ неблагозвучнымъ именамъ овладѣла не одними поэтами и учеными. Испанскій историкъ Геррера разсказываетъ слѣдующее весьма характеристическое происшествіе. французскіе послы прибыли въ Испанію съ порученіемъ сосватать за короля Людовика VIII одну изъ тамошнихъ принцессъ. Принцессъ было на лицо только двѣ: одна изъ нихъ, красавица и умница, носила эксцентрическое, но нерѣдкое въ Испаніи имя Урраки; другая-же была во всѣхъ отношеніяхъ ниже, но имя ея звучало очаровательно: она называлась Бланкою. Не смотря на старанія испанскаго двора, не взирая на чрезвычайную молодость Бланки, послы выбрали ее, отзываясь, что въ имени Урраки заключается нѣчто несчастное и зловѣщее.
   Но испанцы того времени хотя и любили называть своихъ женщинъ Урраками, однако, имѣли много другихъ предразсудковъ въ отношеніи къ собственнымъ именамъ. У нихъ были свои требованія на этотъ счетъ: имя могло быть незвучно и заключать въ себѣ дурной смыслъ или не заключать ровно никакого смысла, но оно долженствовало быть отмѣнно длиннымъ. Во времена королевы Елисаветы, одинъ испанскій посолъ былъ принятъ богатымъ лондонскимъ альдерменомъ. При рекомендаціи, испанецъ гордо высказалъ свои имена, которыхъ было около двадцати трехъ, и ожидалъ услышать отъ хозяина подобный же отвѣтъ, но былъ страшно пораженъ, услышавъ кратчайшее изъ человѣческихъ именъ. Имя альдермена было Джонъ Кутсъ. Долго испанецъ не хотѣлъ говорить съ нимъ мы слова, пока наконецъ великолѣпіе и власть, окружавшіе Кутса, не показали ему, что можно быть важнымъ человѣкомъ и носить очень простое имя.
   Геніальный Мильтонъ, въ одной изъ своихъ филиппикъ противъ шотландскаго племени, увлекся до того, что поставилъ странныя имена шотландцевъ причиною дикости всего народнаго ихъ характера. "Еслибъ",-- говоритъ авторъ "Потеряннаго Рая" "еслибъ въ бою, жизнь моя находилась въ рукахъ шотландца, и шотландецъ этотъ прозывался Макъ-Коглейтоккомъ, судите сами, могъ ли бы я ждать отъ него пощады или уваженія!"
   По мѣрѣ приближенія къ настоящему времени, въ обществѣ рѣже и рѣже стали проявляться забавные предразсудки на счетъ значенія собственныхъ именъ; но пишущая братія упорно продолжала придавать этимъ мелочамъ какое-то особенное значеніе. Въ одномъ изъ своихъ писемъ Метастазіо говоритъ такъ: "Новая моя "опера называется "il Re Pastor" (Король-пастухъ). Содержаніе ея "взято изъ исторіи Сидона и состоитъ въ возвращеніи отеческаго престола законному властителю; къ несчастію, властитель этотъ называется Абдолонимомъ. Пьеса моя не пропадетъ, однако; я не назвалъ ее именемъ героя. Имя это я съумѣлъ упомянуть не болѣе трехъ разъ во всемъ произведеніи".
   Буало, нападая на одного изъ поэтовъ своего времени, говоритъ:
   
             O le plaisant projet d'un poète ignorant,
             Qui de tact de héros va choisir Shildebrand!
             D'un seul nom quelquefois le sens dur et bizarre
             Rend un poème entier, ou burlesque ou barbare!
                                                                         Art. Poét.
   
   (т. е. забавна выдумка невѣжи-поэта, изъ столькихъ героевъ выбравшаго себѣ Хильдебранда! Какъ часто одно имя своею странностью и не благозвучіемъ придаетъ смѣшной или варварскій видъ цѣлой поэмѣ!)
   Въ этихъ стихахъ, сказанныхъ съ желчью и убѣжденіемъ, видѣвъ жалкій и односторонній складъ ума тогдашняго законодателя европейской словесности.
   Вольтеръ за-частую трунилъ надъ собственными именами героевъ, надъ псевдонимами авторовъ и даже надъ историческими лицами, не придавая своей насмѣшки никакой нетерпимости. Мелочность уже исчезала изъ словесности. Въ одномъ мѣстѣ онъ упоминаетъ шутя, что Корнелева трагедія "Пертаритъ" упала отъ неблагозвучности заглавія и съ помощію другихъ варварскихъ именъ, въ родѣ Гарнбальда и Гедити; въ другой разъ, толкуя объ освободителяхъ Швейцаріи, онъ говоритъ: "имена этихъ людей помѣшали ихъ безсмертію; извольте помнить въ отдаленномъ потомствѣ о Мельхталѣ, Штауффахерѣ и Вальтерфирстѣ" (тутъ Вольтеръ слилъ оба имя въ одно).
   Ричардсонъ, творецъ "Памелы и Клариссы Гарловъ", до ребячества любилъ нѣжныя имена и выдумывалъ ихъ съ большимъ стараніемъ, а выдумавши, самъ удивлялся ихъ нѣжности. Въ Грандиссонѣ поминутно встрѣчаемъ мы: "Сэръ Чарльзъ Грандиссонъ! какое прекрасное, благородное имя!" -- "Какое чудное имя носитъ сэръ Грандиссонъ!" и такъ далѣе. Таже исторія наивно повторяется съ именемъ Клементины.
   Д'Израэли, изысканія котораго много пособили мнѣ въ составленіи представляемаго вамъ глубоко ученаго трактата "о псевдонимахъ, собственныхъ именахъ и o другихъ", смотритъ на вещи съ точки зрѣнія, совершенно противоположной понятіямъ Ричардсона. Онъ предполагаетъ, что употребленіе изысканныхъ и странныхъ именъ не можетъ не имѣть нѣкоторыя вліянія на жизнь существъ, одаренныхъ такими именами, и на творенія писателей, скрывающихся подъ хитрыми псевдонимами. "Если" -- говоритъ онъ -- "какой нибудь новый историкъ назоветъ себя Юмомъ, а поэтъ Поппомъ, ихъ сочиненія проиграютъ на пятьдесятъ процентовъ. Равнымъ образомъ, женщина, получившая хитросплетенное и нѣжное имя Кларисы или Элоизы, скорѣе попадетъ въ бѣду, нежели какая нибудь Бетси и Полли (мнѣ, впрочемъ, кажется, что Полли, уменьшительное отъ Мари, звучитъ во сто разъ милѣе Клариссы и Элизы)." "Ежели дѣвушка" -- продолжаетъ нашъ авторъ -- "носитъ романическое имя, значитъ въ ея родителяхъ и близкихъ къ ней лицахъ есть нѣкоторое пристрастіе къ романическимъ побужденіямъ, которыя, въ свою очередь, находятъ себѣ вѣрный пріютъ въ душѣ молодой красавицы, одноименной съ героинями Ричардсона и Жанъ-Жака."
   Обычай давать дѣтямъ знаменитыя имена проникнулъ даже въ англійскую администрацію. При устроеніи пріюта для найденышей въ Лондонѣ, начальство выбирало между дѣтьми самыхъ здоровыхъ и красивыхъ мальчиковъ, которыхъ и назначало къ морскому званію, давая ребятишкамъ громкія имена адмираловъ Дрека, Норриса, и Блека. Обычай этотъ ведется до вашего времени; только прежніе флотскіе герои уступаютъ мѣсто именамъ новыхъ знаменитостей: Нельсова, Джервиза и Колингвуда.
   Въ литературѣ собственныя имена служили поводомъ къ многимъ странностямъ и характеристическимъ анекдотамъ. Британскій памфлетистъ Уильксъ написалъ цѣлую теорію о томъ, что, нося непріятное имя, нельзя быть хорошимъ поэтомъ. "Продаются" -- пишетъ онъ -- "стихотворенія какого-то Эльканнасетлъ: я спрашиваю васъ, можно ли безъ отвращенія взять въ руки какое либо изъ произведеній человѣка, называющагося такомъ именемъ? Еслибъ споръ шелъ о достоинствахъ Драйдена и Эльканнасетля, кто изъ насъ задумался бы отдать полное предпочтеніе первому, изъ-за одного его имени?"
   Томасъ Корнель называлъ себя человѣкомъ несчастнымъ и писателемъ обреченнымъ забвенію изъ-за того только, что знаменитый братъ его назывался Пьеромъ Корнелемъ. "Можно ли носить такое имя вмѣстѣ съ такимъ человѣкомъ!" повторялъ онъ безпрестанно. Обычай сѣверо-американцевъ украшать свои фамиліи римскими именами подалъ Диккенсу, Марріэту и другимъ англичанамъ оружіе для насмѣшки надъ соперническою страною: въ романахъ, взятыхъ изъ американской жизни, поминутно встрѣчаете вы какого нибудь Квинта Фабія Пипсона или Ромула Рипа, или Юнія Брута Бутса, или Марка Аврелія Топса. Тоже было и съ именами французовъ въ послѣднихъ годахъ XVIII столѣтія.
   Одно изъ именъ Вольтера, Arouet, часто служило для плохого каламбура (á rouer) его противникамъ. Задорный аббатъ Морелле получилъ названіе Mords-les, и подъ этимъ именемъ говорится о немъ въ перепискѣ Вольтера, Даламбера и Гельвеція. Старинный поэтъ Фрере жаловался, что Буало прославилъ его пьяницею по той только причинѣ, что имя его легко риѳмовалось съ словомъ cabaret. Почти тоже было съ Фрерономъ, имя котораго очень хорошо подходило къ словамъ frêlon и fripon.
   Теперь слѣдовало бы поговорить о собственныхъ именахъ и псевдонимахъ современныхъ намъ писателей; но, во-первыхъ, я и то уже утомленъ своимъ ученымъ трудомъ, а во-вторыхъ, о значеніи псевдонимовъ въ новой литературѣ недавно была кѣмъ-то помѣщена интересная статейка въ "С.-Петербургскихъ Вѣдомостяхъ". Итакъ, на этомъ мѣстѣ я прерываю мой трактатъ и обращаюсь къ повѣсти: "Замосковная лѣтопись о нашихъ женскихъ дѣлахъ и о другихъ", соч. Лейлы.
   Въ повѣсти этой есть и занимательность, и слогъ, и умѣнье вести разсказъ; она читалась бы съ удовольствіемъ, еслибъ (да проститъ меня авторъ за сравненіе), еслибъ не походила немного на булку изъ очень хорошаго тѣста, но испеченную на розовой водѣ. Мало того, что всѣ дѣйствующія лица умны, добры и пріятны въ обращеніи, они даже по необыкновенной красотѣ своей повергаютъ въ нѣкоторое сомнѣніе мизантропическаго читателя, убѣжденнаго въ томъ, что хорошенькое личико не такъ часто встрѣчается, какъ о томъ думаютъ многіе авторы. Въ началѣ своей повѣсти, г-жа Лейла изобразила намъ общество москвичей и помѣщицъ, собравшихся въ имѣніи одной дамы изъ большого свѣта, и, надо отдать ей справедливость, это общество таково, какого не сыщется и въ самыхъ большихъ городахъ. Всѣ дамы прекрасны, всѣ мужчины умны; большая часть этихъ грандіозныхъ особъ гуляетъ между цвѣтами и занимается любовью. Совершенное Эльдорадо во ста верстахъ отъ Москвы, совершенно Телемское аббатство весельчака Рабле, потому что -- вамъ, безъ сомнѣнія, извѣстно -- циникъ Рабле иногда составлялъ планы идеальной жизни въ какомъ нибудь чудномъ уединенномъ замкѣ, вмѣстѣ съ веселыми товарищами и женщинами, которыя всѣ до одной прекрасны. Описывая подобное Эльдорадо, пузатый авторъ "Пантагрюэля" даже оставилъ свою наивную прозу и написалъ нѣсколько стиховъ звучныхъ и оригинальныхъ. Изгнавъ изъ своего Телемскаго аббатства людей скучныхъ и суровыхъ, лицемѣрныхъ и некрасивыхъ, скликнувъ въ него компанію веселыхъ добряковъ и беззаботныхъ гулякъ, онъ обращается къ женщинамъ такъ:
   
             Cy entrez, tous, -- dames de hauil paraige,
             En franc couraige, entrez-y en bon heur,
             Fleurs de beauté à céleste risaige,
             A droict corsaige, à maintien prude et saige
             En ce passaige est le seiour d'honi ceur...
   (Вы можете входить туда, хорошенькія женщины благороднаго званія, цвѣтки красоты, милыя красавицы съ тройною талію, съ скромною осанкою,-- входите смѣло, входите туда съ веселымъ сердцемъ: честь обитаетъ въ вашемъ пріютѣ...)
   
   Такого рода дамы наполняютъ замосковную усадьбу помѣщицы Толовой. Нисколько не сомнѣваясь въ пріятностяхъ настоящихъ жительницъ тамошняго края, нельзя не сказать, однако, что у г-жи Лейлы кисть всегда украшаетъ портреты въ ущербъ сходству, и потому картины, писанныя этой кистью, имѣютъ мало общаго съ дѣйствительной жизнію, въ которой нерѣдко происходятъ событія весьма грустныя и зачастую встрѣчаются физіономіи не весьма красивыя. Изъ этого не слѣдуетъ, чтобъ въ разсказахъ, взятыхъ изъ дѣйствительной жизни, желалъ я видѣть одну только темную ея сторону: Боже упася меня отъ такого пессимизма! Исключительность вредна во всемъ, и, можетъ быть, я менѣе всякаго другого имѣю право любить картины горя и неудовольствій. Къ мизавтропіи я не склоненъ, къ разочарованію и того менѣе; сумма испытанныхъ мною радостей далеко превышаетъ запасъ горя, мною встрѣченнаго; а создавать себѣ призраки и терзаться посредствомъ фантастическихъ несчастій я не умѣю. Совсѣмъ тѣмъ я опасаюсь глядѣть на вещи сквозь свѣтлую призму излишней снисходительности; въ жизни человѣка есть возрастъ, когда и свѣтъ и люди кажутся въ розовомъ свѣтѣ; но чѣмъ скорѣе переходитъ опасный этотъ возрастъ, тѣмъ лучше для человѣка. Дорожить этою эпохою жизни, оправдывать ее и писать образы, внушенные ею, я нахожу дѣломъ вреднымъ: рано или поздно, дѣйствительность вступитъ въ свои права, и если вы къ тому не приготовились, васъ тутъ же ждетъ мизантропія со всѣми своими принадлежностями. Воображеніе, наполненное несбыточными грезами, сердце, размягченное идеальными чувствами, страсти, не сжатыя строгой рукой истинной опытности: вотъ результаты, которые оставляетъ въ человѣкѣ привычка смотрѣть на жизнь какъ на праздникъ, и на людей какъ на милыхъ пріятелей. Попробуйте пожить на свѣтѣ, нося въ своей душѣ столько сладкихъ, но опасныхъ элементовъ! Литература, выражая собой жизнь общества, можетъ и тутъ представятъ намъ хорошій урокъ, указавъ, что за идилліями, нѣжными романами и сладкофилософскими системами прошлаго столѣтія въ ней стали являться герои на подобіе Реве, Адольфа, Оберманна и Вертера.
   Оканчивая мои замѣтки о журналахъ нынѣшняго мѣсяца, я припомнилъ, что не сказалъ ничего о послѣднемъ нумерѣ "Сѣвернаго Обозрѣнія". Впрочемъ, я не могу сказать многаго: интересуясь отъ души ходомъ нашей словесности, я не желаю быть взыскательнымъ къ журналу, который только что возобновился, и потому можетъ имѣть свои особенные недостатки, которые, должно предполагать, исчезнутъ со временемъ. Давать же совѣты я не люблю: по большей части безполезный во всѣхъ дѣлахъ жизни, совѣтъ становится рѣшительно лишнимъ въ литературѣ, гдѣ всякій дѣлаетъ все, что можетъ, и представляетъ публикѣ все, что есть у него лучшаго. Можно указать на нѣкоторыя странности, въ родѣ остроумныхъ похожденій Сердечкина, и пожелать, чтобъ статьи подобнаго рода рѣже встрѣчались, можно похвалить нѣкоторое разнообразіе съ которымъ составляется Смѣсь "Сѣвернаго Обозрѣнія"; но тутъ и должны ограничиться совѣты и желанія. Кромѣ того, я имѣю слабость думать, что черезъ-чуръ взыскательная критика едва ли можетъ имѣть хорошіе результаты: литература есть нѣжный и деликатный цвѣтокъ, къ которому рука критики должна прикасаться съ крайнею осмотрительностію. Сколько полезныхъ изданій начинались слабыми попытками! сколько истинныхъ талантовъ, встрѣченныхъ строгими отзывами литературныхъ судей, должны были обращаться на другую дорогу, или глохнуть посреди сомнѣнія въ собственныхъ своихъ силахъ -- этой тяжелой нравственной болѣзни!
   Не смотря на такое идиллическое направленіе духа, необходимо указать на нѣкоторыя изъ статей послѣдней книжки "Сѣвернаго Обозрѣнія". Тамъ есть романъ Джемса "Контрабандистъ",-- романъ, переведенный съ англійскаго. Джемсовы романы, безъ сомнѣнія, будутъ имѣть успѣхъ между нашей публикой: въ нихъ есть и происшествія, и характеры, и мысли, и даже эффекты. Джемсъ почитается однимъ изъ удачнѣйшихъ подражателей манеръ Вальтеръ Скотта, а потому его романы имѣютъ отчасти видъ сочиненій, писанныхъ на заданную тему. Что касается до меня, то я терпѣть не могу сочиненій этого писателя: въ немъ есть что-то холодное, сухое и принужденное; посреди самыхъ живыхъ событій проглядываетъ поминутно самъ авторъ, будто спрашивая у васъ: умно ли, хорошо ли сказано? похоже ли на моего образца, на сэра Вальтеръ Скотта? Джемсъ человѣкъ книжный и, навѣрное, три-четверти дня просиживаетъ въ своей библіотекѣ; это, можетъ быть, и хорошо, да романы такого книжнаго человѣка не въ моемъ вкусѣ. Способность Джемса писать во всѣхъ родахъ, для денегъ, заслуживаетъ изумленія. Такъ еще недавно, узнавъ объ успѣхѣ, которымъ пользовалось новое сочиненіе Купера "Исторія сѣверо-американскаго флота", Джемсъ позавидовалъ романисту Соединенныхъ Штатовъ и сочинилъ въ самое короткое время "Исторію британскаго флота". Разница между двумя романистами, пустившимися въ исторію, была та, что для одного только Купера морское дѣло было роднымъ дѣломъ: знаменитый авторъ "Лоцмана" и "Морской Волшебницы" могъ смѣло испытать свои силы на описаніи романическихъ и оригинальныхъ подвиговъ юнаго сѣверо-американскаго флота.
   Перелистывая тотъ же нумеръ, я былъ нѣсколько удивленъ поверхностью и неосновательнымъ сужденіемъ, съ которымъ составлена статья о послѣдней выставкѣ Петербургской Академіи Художествъ. Не говоря уже о странности нѣкоторыхъ приговоровъ (о вкусахъ спорить трудно), я замѣтилъ признаки совершеннаго невниманія при описаніи самихъ картинъ, и замѣтилъ это тѣмъ скорѣе, что незадолго до выхода статьи я былъ въ Петербургѣ и очень хорошо помню картины, бывшія на выставкѣ. Такъ, напримѣръ, говоря о "Судѣ Соломона" г. Шопена, авторъ говоритъ, что картина изображаетъ "ту минуту, когда Соломону только что предложили трудный юридическій вопросъ и онъ обдумываетъ свое рѣшеніе". Нависать эти слова могъ только критикъ, глядѣвшій не на картину, а на зрителей или на что нибудь другое. Мысль художника передана съ ясностью, граціею и отчетливостью, сродной новымъ французскимъ живописцамъ. Соломонъ не думаетъ о вопросѣ, ему предложенномъ: онъ уже произнесъ свое слово и ждетъ новыхъ просителей. Настоящая мать живого ребенка услышала уже это слово и, радостно прижавъ къ груди возвращенное ей сокровище, съ благодарностью глядитъ на юнаго царя, а ребенокъ, замѣтивъ ея восторженный взглядъ, оборачивается и смотритъ въ ту же сторону. Бѣлокурая красавица, влѣво отъ Соломона, угрюмо беретъ мертваго ребенка, и худо Скрытое, мрачное неудовольствіе свѣтитъ въ каждой жилкѣ ея прелестнаго лица. Еслибъ и это не убѣдило критика, ему стоило бы взглянуть на группу сзади Соломона: тамъ увидѣлъ бы онъ прекрасную фигуру стараго іудея, въ умиленіи взирающаго на юношу, вдохновеннаго божественною мудростью. Критикъ говорить, что Соломонъ изображенъ очень юнымъ и женоподобнымъ; мысль художника понятна: еслибъ въ картинѣ, вмѣсто юноши, изображенъ былъ мужъ зрѣлыхъ лѣтъ, восторгъ и страстное изумленіе стараго еврея были бъ не у мѣста, возбуждая идею лести, а не удивленія преждевременной мудрости.
   Говоря о прекрасной картинѣ г. Федотова "Слѣдствіе пирушки", авторъ "Отчета о выставкѣ" забываетъ лучшее, по моему мнѣнію, лицо въ цѣлой картинѣ, а именно гуляку, заснувшаго подъ столомъ. Нарѣзавшійся господинъ просыпается отъ шума, въ незнакомомъ ему мѣстѣ, и, видя себя на полу, между всякимъ хламомъ и объѣдками, бросаетъ изумленные и мрачные взоры вокругъ себя. Аксессуары у г. Федотова невообразимо хороши, и, отдавая отчетъ о его картинахъ, не слѣдуетъ забывать одного изъ главнѣйшихъ ихъ достоинствъ.
   Изъ остальныхъ статей можно указать на "Очерки Трансильваніи", которые, при занимательности своей, читаются не совсѣмъ легко, по причинѣ нѣкоторой сухости изложенія.
   Маленькихъ стихотвореній нѣтъ, но въ замѣнъ ихъ въ "Сѣверномъ Обозрѣніи" напечатана въ стихахъ необъятно огромная драматическая фантазія г. Аскольдова, въ семи сценахъ, подъ названіемъ "Валеро". Вамъ извѣстно, что всякая драматическая фантазія, наперекоръ всѣмъ другимъ литературнымъ произведеніямъ, пишется съ легкостью, а читается съ трудомъ. Успѣхъ г. Кукольника въ этомъ родѣ драматическихъ пьесъ породилъ много подражаній, изъ которыхъ ни одно не обратило на себя вниманіе публики. Драматическія фантазіи изъ итальянской жизни сдѣлались чѣмъ-то торжественнымъ, нося на себѣ постоянно одинъ и тотъ же отпечатокъ, одинъ и тотъ же взглядъ на итальянскую жизнь, въ которомъ нѣтъ ничего живого и ничего итальянскаго. Въ этихъ фантазіяхъ непремѣнно дѣйствуетъ художникъ, человѣкъ похожій не на обыкновеннаго человѣка, а на какого нибудь обитателя Бедлама. Подъ перомъ авторовъ подобныхъ сочиненій, итальянскій художникъ выходитъ существомъ въ высшей степени страннымъ и дикимъ, иногда похожимъ на звѣря, иногда на юродиваго. A между тѣмъ почти всѣ знаменитые художники были людьми очень привлекательными: сродная каждому артисту наблюдательность притягивала ихъ въ самую среду практической жизни; они были людьми веселыми и свѣтскими; ихъ ученость и постоянныя сношенія съ высшей аристократіей Европы обращали на нихъ вниманіе лицъ, стоявшихъ въ головѣ правленія; имъ давали дипломатическія порученія, совѣтовались съ ними въ важныхъ дѣлахъ, награждали почетными званіями. Когда Гвидо, Рафаэль-Санціо или Сальваторъ-Роза бродили по улицамъ итальянскаго города, народъ ихъ привѣтствовалъ, хорошенькія женщины съ ними заговаривали, хозяева домовъ подносили имъ кубокъ вина, художники садились передъ окнами, толпа собиралась вокругъ, разговоръ веселый, насмѣшливый и легкій не прекращался до ихъ ухода. Такіе художники не отпускали длинныхъ монологовъ, не толковали о величіи искусства, не имѣли ночныхъ видѣній, не свирѣпствовали и не гордились: они жили какъ всѣ люди, волочились какъ всѣ люди и спали очень спокойно.
   Но художникъ г. Аскольдова ничѣмъ не лучше другихъ художниковъ драматическихъ фантазій. Вотъ какія рѣчи держитъ онъ съ самимъ со собою:
   
   ДЖУЛІО, (бросивъ шляпу и прошедшись нѣсколько разъ, въ раздумьѣ останавливается).
   
             "О, гдѣ вы, обольстительные сны?
             Гдѣ рой надеждъ блестящихъ и прекрасныхъ?..
             Все пусто! вся исчезло, обѣднѣло!..
             Что наша жизнь? Ничтожный призракъ, паръ,
             Который только отраженьемъ свѣта
             И существуетъ если солнце свѣтитъ,
             То призракъ взоръ чаруетъ красотою,
             A закатилось -- почернѣлъ, исчезъ.
             Я былъ богатъ... я былъ увѣренъ въ силахъ:
             Я думалъ, что меня Алиса любитъ.
             Безумный я! я вѣрилъ въ свой талантъ!
             Воображалъ, что я тружусь не даромъ,
             Что искра божества во мнѣ таится,--
             Я думалъ, что и я художникъ тоже,
             И мыслію съ другими подѣлиться...
             Какъ грубо ошибался ты, Карлино!
             Ты не художникъ; ты маляръ, пачкунъ,
             Ничтожная посредственность... о, ужасъ!"
   
   Это только пятая часть монолога. Теперь вы видите, къ какому разряду людей принадлежитъ Джуліо Карлино г. Аскольдова.
   

X.

Декабрь 1849.

   Фельетонъ есть хорошая вещь. Еслибъ нашъ вѣкъ не выдумалъ ничего кромѣ фельетона, онъ все таки не могъ бы считаться безполезнымъ вѣкомъ. Знаете ли, мнѣ по временамъ кажется, что скоро всѣ писатели въ мірѣ не будутъ ничего писать, кромѣ фельетоновъ. Замѣтьте, какъ упрощается словесность, какъ исчезаютъ хитросплетенныя раздѣленія литературныхъ произведеній, какъ явственно простота и краткость берутъ верхъ надъ велерѣчіемъ и запутанностью. Родъ человѣческій въ словесности стремится къ одной только цѣли -- къпростотѣ, всякое отклоненіе отъ нея отталкивая отъ себя какъ можно далѣе. Младенчество искусства высказывалось одами. Что можетъ быть высокопарнѣе оды съприступомъ, восклицаніями, лирическимъ восторгомъ! что можетъ быть смѣшнѣе человѣка, въ туфляхъ и халатѣ садящагося за письменный столъ, съ такою мыслью: "надо придти въ восторгъ и написать строфъ восьмдесятъ"!
   Была пора эпическихъ поэмъ: нужно бы.ю выводить на сцену Зевса и Аполлона, не вѣря ни въ Зевса, ни въ бога пѣснопѣній. Прошла пора и эпическихъ поэмъ! взялись за поэмы дидактическія: нужно поучать родъ человѣческій, имѣющій то неоспоримое достоинство, что онъ никогда не можетъ выучиться достаточно. Наконецъ усмотрѣно было, что дидактическія поэмы по большей части идутъ въ разладъ съ дѣйствительностью: давайте намъ трагедій -- заговорила публика -- мы хотимъ страстей человѣческихъ! Но тутъ оказалось, что трагедія выводитъ на сцену страсти идеальныя и невозможныя, говоритъ высокимъ слогомъ, неупотребляющимся въ обыкновенномъ разговорѣ, и скорбитъ надъ исключеніемъ семейства Атридовъ, до котораго ни одному зрителю дѣла не было. Нужно что нибудь проще: дайте намъ драму; но драма плаксива, не прочь отъ высокопарности, вѣчно вертится на семейныхъ интересахъ, на подкинутомъ ребенкѣ, на матери, не узнающей своего сына, и на оборотъ. Къ тому же она въ пяти дѣйствіяхъ... зачѣмъ непремѣнно въ пяти? Итакъ, драма смолкла!.. комедію намъ, дайте намъ комедію, съ насмѣшкою надъ людскими пороками, съ мизантропическими выходками, съ веселымъ смѣхомъ и двумя влюбленными, соединяющимися при концѣ пятаго дѣйствія! Однако, при всѣхъ своихъ достоинствахъ, комедія не есть ли вещь натянутая, невозможная? Зачѣмъ эти дѣйствующія лица, въ теченіи одного и того же акта, сходятся въ одной и той же комнатѣ? изъ за чего каждое изъ нихъ торопится высказать свое сокровеннѣйшее убѣжденіе, и если его нельзя высказать въ разговорѣ, отворачивается въ бокъ и произноситъ глухимъ басомъ нѣсколько словъ въ сторону, для назиданія публики и поясненія хода пьесы? Отчего всѣ эти герои поминутно говорятъ между собой о предметахъ, касающихся интриги пьесы, а никогда не заговорятъ о погодѣ, о службѣ, объ итальянской оперѣ? Все это какъ будто не такъ, все это неестественно, тутъ нѣтъ простоты,-- распростимся лучше съ комедіей!
   Вотъ романъ -- дѣло другое! романъ -- живой, ученый, легкій, психологическій, безсовѣстный какъ враль, побывавшій въ Германіи и утверждающій, что успѣлъ съѣздить въ Африку, сантиментальный какъ Шиллерова "Луиза", нравоучительный какъ классная дама въ женскомъ пансіонѣ! Только романъ можетъ на каждомъ шагу мѣнять мѣсто дѣйствія, переходить отъ анализа къ катастрофамъ, прыгать отъ никогда невиданныхъ авторомъ будуаровъ къ толкучему рынку, изъ театра въ кабинетъ ученаго, наблюдать за секретами женскаго сердца и сочинять происшествія, которыя во всякомъ другомъ произведеніи призваны были бы сбродомъ нелѣпостей. Но романъ длиненъ -- сократимъ его, и у насъ выйдетъ повѣсть, тоже очень хорошая вещь. Но для повѣсти потребна любовь и другія избитыя условія: необходимо воображеніе, то есть наука приглянуть кстати, необходимъ сюжетъ, который добывается потомъ и кровью, если не частичкою задушевныхъ своихъ интересовъ. Для повѣсти надо много думать и чувствовать, для повѣсти опять таки нуженъ сюжетъ -- это неумолимое, страшное, фантастическое чудовище!
   И тутъ-то выступаетъ на сцену фельетонъ, для котораго не нужно ни сюжета, ни глубокихъ чувствъ, ни выстраданной оригинальности, ни умѣнья лгать безсовѣстно, ни картинъ природы, ни анализа души человѣческой. Что можетъ быть проще фельетона, а совсѣмъ тѣмъ какъ льститъ онъ эгоизму человѣческому! О чемъ бы ни писалъ авторъ фельетона -- о театрѣ, о газетахъ о выставкѣ картинъ, о конфектахъ съ сюрпризами, о вечерахъ на минеральныхъ водахъ, гдѣ передъ дворцомъ Семирамиды на мостикѣ стоятъ франты въ испанскомъ костюмѣ и поютъ цыганскія хоровыя пѣсни,-- онъ доволенъ своимъ сюжетомъ, потому что тутъ примѣшивается ко всему собственная особа автора, съ его индивидуальнымъ воззрѣніемъ на людей и свѣтъ. Счастье поставщику фельетоновъ, если въ его душѣ есть маленькій запасъ поэзіи и свѣтлыхъ воспоминаній, бросающихъ яркій свѣтъ на всѣ предметы, о которыхъ онъ говорить хочетъ,-- а о чемъ ему не хочется говорить? Жизнь есть странная вещь -- нѣчто въ родѣ картины, написанной на театральномъ занавѣсѣ: не подходи очень близко, а вставь на извѣстную точку, и картина станетъ очень порядочная, да иногда кажется куда какъ хороша! Умѣнье помѣститься на подобной точкѣ и есть высшая человѣческая философія; и во всемъ существуетъ эта точка: въ наукѣ, въ искусствѣ, въ загородныхъ гуляньяхъ, въ описаніяхъ балагановъ, въ политикѣ и литературѣ. Фельетонистъ, о чемъ бы ни говорилъ онъ, обязанъ заранѣе пріискать себѣ подобную точку; въ противномъ случаѣ онъ надоѣстъ всему міру пошлою мизантропіею и безполезными жалобами.
   Съ книгами и журналами необходимѣе всего имѣть такую точку. Подумайте хорошенько, что такое книга или журналъ? Скомканная, стиснутая, тяжелая тетрадь не всегда бѣлой бумаги, на листахъ которой вытянуты черныя линіи не всегда ясной печати. Ее надобно разрѣзывать, въ нее надобно глядѣть пристально и въ тоже время держать на привязи свою фантазію, иначе при чтеніи вы аза не поймете. Просидѣвъ надъ такимъ некрасивымъ предметомъ нѣсколько часовъ, вы чувствуете усталость, а узнаете только, что какіе-то любовники поссорились безъ всякой причины, что лордъ Чатамъ былъ ученый человѣкъ, и что въ Австраліи очень здоровый климатъ. Нечего сказать -- великое пріобрѣтеніе! Стоитъ для этого перемѣнять книги и тратить деньги на эти перемѣны. -- "Я не понимаю -- говорилъ одинъ мой старый знакомый -- зачѣмъ иные хотятъ заводить библіотеки? У меня есть одна книга, я ее и читаю. Купи себѣ всякій по книгѣ, и довольно будетъ, и дешевле обойдется". Добрый пріятель мой вовсе не признавалъ потребности перемѣнять свое чтеніе, и не мудрено: въ книгѣ онъ видѣлъ одну сухую, черствую, некрасивую, матеріяльную сторону.
   Безъ помощи собственнаго вашего воображенія, безъ дилетантизма и любви къ вымышленному міру, незачѣмъ будетъ заводить библіотекъ и портить глаза надъ старыми и новыми изданіями. Съ другой стороны, можно довести свой дилетантизмъ до того, что въ самомъ пустомъ литературномъ произведеніи человѣкъ отыщетъ пищу для ума и души; не спорю только о томъ, что въ подобномъ процессѣ главную роль будутъ играть не книги, а наши собственныя чувства и воспоминанія.
   Одинъ изъ знаменитѣйшихъ композиторовъ сочинялъ лучшія изъ своихъ музыкальныхъ пьесъ по чрезвычайно странной системѣ. Послѣ хорошаго обѣда онъ ложился на кушеткѣ въ своемъ кабинетѣ, съ листами нотной бумаги и карандашемъ въ рукахъ, а жену свою, почти ничего не смыслившую въ музыкѣ даму, убѣдительно просилъ сѣсть за рояль черезъ шесть комнатъ отъ кабинета и въ продолженіи двухъ часовъ играть на этомъ роялѣ рѣшительно все, что ей только вздумается. Потомъ онъ тщательно запиралъ всѣ двери и слушалъ безтолковую музыку своей сожительницы. На дистанціи шести комнатъ звуки были едва слышны, ни одинъ мотивъ не долеталъ въ цѣлости до нашего музыканта, а онъ все таки слушалъ, группируя въ своей головѣ эти отрывистые, неправильные звуки. По прошествіи часа, жена его уже приходила къ концу всего ей извѣстнаго репертуара; справедливо разсуждая, что нечего тревожиться для человѣка, сидящаго за шесть комнатъ, она брала книгу и читала очень спокойно, наудачу, касаясь клавишей правою рукою и извлекая изъ нихъ рѣшительно безсмысленные звуки. Но чѣмъ хуже становилась музыка, тѣмъ выше парило вдохновеніе композитора, и ноты, написанныя имъ при концѣ жениной игры, были несравненно лучше сочиненныхъ при ея началѣ.
   Анекдотъ этотъ, по моему мнѣнію, полонъ практическаго смысла; но, не входя въ нравственно-философическія тонкости, я удовольствуюсь только тѣмъ замѣчаніемъ, что система каждаго фельетониста, при составленіи своихъ статей, должна совершенно совпадать съ системою нашего композитора во время сочиненія имъ разныхъ оперъ и ораторій. Я съ своей стороны совершенно слѣдую этой системѣ: всякій мѣсяцъ мнѣ приносятъ съ почты русскіе журналы, жолтые, синіе и зеленые; я радъ каждому изъ нихъ, ни одного изъ нихъ не кину подъ столъ съ неудовольствіемъ; я знаю заранѣе, что я буду занятъ двумя вещами: чтеніемъ новаго и иногда плохого журнала и переборкою старыхъ, но весьма для меня интересныхъ воспоминаній. Потому я равнодушенъ къ журналамъ, мнѣ все равно, что попадется подъ руку: декабрьская ли книжка, составленная съ особеннымъ тщаніемъ, или іюньская, небрежно подобранная и нашпигованная опечатками... что за бѣда! была бы только тема, а за варіяціями остановки не будетъ.
   Основываясь на этихъ философскихъ умозрѣніяхъ, вы, можетъ быть, ждете, что сейчасъ же я начну варьировать на разные мотивы. Ничуть не бывало: варіяціи останутся собственно для меня; нынѣшній мѣсяцъ я слишкомъ холоденъ и систематиченъ, я слишкомъ много начитался разныхъ ученыхъ статей, по неимѣнію бельлетристической пищи. Первая озадачила меня "Библіотека для Чтенія", представивъ въ своей послѣдней книжкѣ клочекъ комедіи г. Григорьева и еще повѣсть... одну изъ тѣхъ повѣстей, надъ которыми года четыре тому назадъ такъ потѣшалась литературная лѣтопись той же "Библіотеки для Чтенія". Повѣсть пріятная, но что-то говорить о ней не хочется.
   Во что бы то ни стало усиливаясь добиться до бельлетристики, я наконецъ нашелъ въ томъ же нумерѣ начало одной изъ новыхъ повѣстей Теккерея, писателя извѣстнаго, но еще недавно выступившаго на поприще британской словесности. Немногіе изъ русскихъ читателей подозрѣваютъ, что этотъ Теккерей, юморъ котораго весьма напоминаетъ Гука и отчасти Диккенса, принадлежитъ къ фалангѣ юныхъ талантовъ въ англійской словесности. Подъ знаменами прославленнаго Диккенса собралась маленькая когорта писателей, которые вводятъ въ современную британскую словесность простоту изложенія и ведутъ отчаянную войну съ вычурными страстями, невозможными героями и изысканнымъ слогомъ. Еслибъ въ Англіи водились критики, подобные нѣкоторымъ изъ вашихъ фельетонистовъ, критики эти ни на минуту не задумались бы назвать труды Диккенса и родственныхъ ему талантовъ именемъ, которое дали они произведеніямъ Гоголя. За идиллическимъ направленіемъ слѣдуетъ пора трескучихъ фразъ, за фамильными романами идутъ поэмы мизантропическія, за страшными повѣстями слѣдуютъ комедіи съ утрированнымъ остроуміемъ; одна простота и естественность никогда не наскучатъ.
   Съ тѣхъ поръ, какъ на сцену англійской бельлетристики выступили, тому года два, новые и сильные таланты въ лицѣ Теккерея (автора "Vanity Fair") и Керренъ Белля (автора "Дженни Эйръ" и "Шарлей") перевѣсъ этого направленія въ англійской литературѣ сдѣлался несомнѣннымъ, и звѣзда писателей, подобныхъ Больверу и Неррисову, начала меркнуть окончательно.
   Повѣсть Теккерея "Самуилъ Титмаршъ и его большой гоггартіевской алмазъ" отличается тою привлекательною наивностью и лукавымъ добродушіемъ, къ которымъ мы уже пріучены другими произведеніями этого автора. Въ повѣсти этой описаны похожденія молодого ирландскаго дѣтины, конторщика у какого-то негоціянта, получившаго все свое счастіе съ помощію нелѣпой старинной булавки, подаренной ему одной изъ классическихъ ирландскихъ же старухъ.
   Всѣмъ извѣстно, что ирландцамъ давно уже суждено играть забавную роль въ сочиненіяхъ англійскихъ писателей, но не надобно предполагать, что эта роль унизительна, и что вымышленные ирландцы бываютъ тѣмъ же, чѣмъ ѳивяне были въ греческихъ разсказахъ и пошехонцы въ русскихъ сказкахъ. Муръ, Свифтъ, Шериданъ, Матьюринъ, Граттанъ и о'Коннель родились въ Ирландіи и достаточно опровергаютъ всякое сомнѣніе въ способностяхъ своихъ соотечественниковъ. Ирландскій національный характеръ составленъ изъ тысячи противорѣчащихъ и забавныхъ элементовъ, но въ немъ много добраго и умно простодушнаго. Ирландецъ задоренъ какъ пѣтухъ, боекъ и храбръ какъ пѣтухъ. Онъ хвастливъ и наивенъ, но совсѣмъ тѣмъ смѣтливъ и способенъ къ твердой привязанности. Самая смѣшная пора для ирландца -- это время его молодости; тутъ онъ бываетъ и нескладенъ, и болтливъ, и смѣшенъ, и простоватъ. Поэтому герой Теккерея, Самуилъ Титмаршъ, если смотрѣть на него какъ на простой персонажъ романа, вѣренъ, занимателенъ, и болѣе ничего; но какъ представитель ирландскаго племени, Самуилъ превосходенъ и принадлежитъ къ числу лучшихъ созданій автора.
   Половина дѣйствующихъ лицъ повѣсти принадлежитъ къ тому классу, которымъ несправедливо пренебрегали прежніе романисты Англіи -- къ классу мелкихъ конторщиковъ, купцовъ, ирландскихъ скрягъ; но этотъ народъ очерченъ живо, ловко; въ продолженіе разсказа сталкивается онъ безпрестанно съ лицами другихъ сословій, творитъ неловкости и чудеса, но не конфузится ни мало и стоитъ преисправно за свое достоинство.
   Читатель, незнакомый съ англійскими нравами и словесностью, съ трудомъ сообразитъ, до какой степени исключительный отпечатокъ наложенъ дендизмомъ на лучшія изъ произведеній британской бельлетристики послѣднихъ десяти лѣтъ. Объ исключительности, нетерпимости, односторонности англійскаго дендизма не могутъ дать понятія ни наша общественная жизнь, ни наши романы, гдѣ все проявленіе фешенебельности заключается въ описаніяхъ гамбсовыхъ кушетокъ и воздушныхъ княгинь,-- описаніяхъ, возбуждающихъ одну улыбку въ читателяхъ. Свѣтскій нашъ дендизмъ незначителенъ и крайне доступегъ всякому человѣку, имѣющему мозгъ въ головѣ и нѣсколько денегъ въ карманѣ. Но въ Англіи, странѣ колосальныхъ капиталовъ и утонченной роскоши, дендизмъ, во своей грандіозности, дѣлитъ общество на нѣсколько рѣзкихъ круговъ, создаетъ свой особенный міръ, съ интересами, чуждыми общимъ интересамъ, со страстями, развивающимися неправильно, съ условіями стѣснительными и гордостью огромною.
   Обстановка британской фешенебельной жизни рѣзко отличается отъ свѣтлой и роскошной жизни въ другихъ странахъ Европы. Послѣдній изъ молодыхъ денди тратитъ на одинъ свой туалетъ вдесятеро болѣе, нежели первый левъ въ Петербургѣ или Берлинѣ на всѣ свои расходы; въ комнатахъ его мало тѣхъ креселъ и пате, о которыхъ говорили когда-то наши нувеллисты; мебель у него большею частію простая и замѣчательная развѣ по своей древности; но на стѣнахъ у него висятъ картины Карло Дольчи и Теньера, кабинетъ украшенъ картинами сэра Давида Уилька и восхитительными головками работы Лауренса; по угламъ стоятъ вазы Бенвенуто Челлини, дамаское оружіе, миланскія кольчуги и клинки, древности, вывезенныя со страшными пожертвованіями изъ Греціи или Италіи. Конюшня его занята не скромнымъ рысакомъ, а десяткомъ лошадей кровной породы; онъ обязанъ держать толпу прислуги, онъ не смѣетъ быть выше своего состоянія, но не имѣетъ права и сокращать свои расходы: его состояніе, и не только состояніе, а даже надежды на наслѣдство, извѣстны всѣхъ и каждому. Тысяча условныхъ аксіомъ занимаютъ его голову; бездна познаній, внушенныхъ ему съ дѣтства, направлена только къ одной цѣли -- къ наукѣ не уронить себя въ извѣстномъ и малочисленномъ кругѣ лондонскаго народонаселенія. На жизнь и на людей, всю жизнь свою, онъ смотритъ въ фальшивую призму. Какъ Домби отецъ, въ своей конторѣ, отрѣшался отъ всего въ мірѣ, кромѣ своей фирмы, такъ и настоящій британскій денди, посреди своего роскошнаго будуара, отрѣшается отъ общихъ житейскихъ интересовъ, отъ всей жизни, кромѣ своего кружка. Обстановка женатой жизни того же круга еще роскошнѣе и въ нѣсколько разъ многосложнѣе. Исключительность въ правахъ и понятіяхъ этого круга происходитъ отъ трудности попасть въ него. Лондонская аристократія, по видимому, весьма охотно принимаетъ въ свой кругъ людей чѣмъ либо прославившихся или сильно разбогатѣвшихъ; но эти люди большею частію не выносятъ послѣдствій того дендизма, который отъ нихъ требуется, и по прошествіи нѣкотораго времени убѣждаются, что въ Лондонѣ дендизмъ есть цѣлая наука, для изученія которой непосвященному въ нее съ дѣтства бываетъ мало всей жизни. Заслуги британской аристократіи, ея блестящая роль въ отечественной исторіи, наконецъ ея образованность и ея готовность, о которой я уже говорилъ, давать мѣсто всѣмъ людямъ, сколько нибудь замѣчательнымъ, съ избыткомъ вознаграждаютъ нѣкоторыя странности, ей сродныя; но то что полезно и изящно въ жизни, не всегда бываетъ полезнымъ и изящнымъ въ словесности.
   Первыя фешенебельныя произведенія Эдуарда Больвера, леди Блессингтонъ, леди Бьюри и леди Больверъ имѣли неоспоримый успѣхъ по своей новости. Всѣ раскрывали передъ читателемъ уголокъ завѣсы, скрывающей таинства высшаго общества, знакомили насъ со многими изъ представителей этой жизни; идея была нова, лица, выходившія на сцену, умны и оригинальны. Къ несчастію, ни одинъ изъ этихъ писателей не былъ въ состояніи стать выше описываемаго ими міра: дѣйствительная грандіозность обстановки увлекла ихъ безъ сопротивленія; вмѣсто картинъ они пустились рисовать жалкія копіи, и, подавленные интересами описываемаго ими круга, эти романисты сами получили всю его холодность и нетерпимость. Какая-то величавая апатія поселилась въ ихъ трудахъ, цѣлое принесено было въ жертву аксессуарамъ, предразсудки небольшаго круга замѣнили страсть, а вѣчныя и однообразныя описанія заняли мѣсто обыкновеннаго дѣйствія. Было что-то горделивое въ этихъ фешенебельныхъ романистахъ: они поступали съ читателемъ, какъ съ существомъ низшимъ, важно истолковывая ему каждую мелочь и будто сожалѣя о его невѣдѣніи. Отъ исключительности оставался только одинъ шагъ къ мизерности (mesquinerie): въ такихъ романахъ начали являться портреты людей мало извѣстныхъ и еще живыхъ, леди и лордовъ, проживающихъ въ Лондонѣ и выѣзжающихъ въ свѣтъ. Тысячная доля англійскихъ читателей находила сходство въ подобныхъ портретахъ и наслаждалась колкостью аллюзій; остальная же часть публики была очень равнодушна и начинала зѣвать.
   Два обстоятельства, послѣдовавшія одно за другимъ, содѣйствовали охлажденію публики. Леди Больверъ, жена человѣка всѣмъ извѣстнаго и уважаемаго не въ одной Англіи, разсорившись со своимъ мужемъ, настрочила фешенебельный романъ, подъ названіемъ "Чивли или честный человѣкъ", въ которомъ покрыла бѣднаго сэра Эдварда Литтона Больвера самыми ядовитыми насмѣшками и желчными клеветами. Аристократія Лондона презрительно оттолкнула отъ себя книгу, въ которой осмѣянъ былъ одинъ изъ почетнѣйшихъ ея членовъ; остальная часть читателей была тоже не совсѣмъ снисходительна: романъ вышелъ скучный и безсовѣстно растянутый. Черезъ два или три года, другой изъ замѣчательныхъ фешенебельныхъ романистовъ (Уаррекъ, если не ошибаюсь) сочинилъ твореніе, интрига котораго была основана... какъ бы вы думали, на чемъ? -- на досадѣ одного знатнаго господина, котораго наслѣдственный замокъ находился въ чужихъ рукахъ и котораго снова купить не на что! фешенебельному кругу романъ понравился: дѣйствительно, привязанность къ мѣсту жительства своихъ предковъ понятна; но есть ли въ этомъ фактѣ, что нибудь достойное романа, и не смѣшонъ ли раззоренный человѣкъ, забывающій о своей бѣдности, о семействѣ и мечтающій о пріобрѣтеніи запущеннаго парка и замка съ развалившимися башнями?...
   Теккерей не принадлежитъ къ числу литературныхъ дѣятелей, напоминающихъ собой тѣхъ грубыхъ и самолюбивыхъ персонажей, для которыхъ одно изъ наслажденій составляетъ возможность хвастать своею неотесанностью передъ людьми вѣжливыми и свѣтскими. Подобнаго рода господинъ съ восхищеніемъ ступаетъ грязными сапогами по дорогому ковру, нескладно разваливается на роскошной мебели, презрительно смотритъ на чужую роскошь и будто говоритъ всѣмъ и каждому: "Я простой человѣкъ! что вы тутъ разсыпаетесь: не обморочите вы меня своимъ фанфаронствомъ; я знаю, что вы всѣ люди пустые!"
   Такое невѣжливое и нелѣпое противодѣйствіе исключительному дендизму и смѣшно и тягостно, а Теккерей слишкомъ уменъ, чтобъ въ него вдаться. Чтобы показать, какимъ образомъ нашъ противникъ дендизма достигаетъ своей цѣли, я позволю себѣ, привести одно мѣсто изъ повѣсти ("Самуилъ Титмаршъ"), мѣсто довольно длинное, -- и которое я желалъ бы сократить, но въ немъ ничего почти нельзя выкинуть.
   У богатаго ювелира, къ которому юный Самуилъ зашелъ, чтобъ передѣлать свой безобразный "гоггартіевскій алмазъ", нашъ молодой человѣкъ встрѣчаетъ старую леди, болтунью неимовѣрную, которой, отъ старости и привычки слѣдить за генеалогіею разныхъ семействъ, весь Лондонъ кажется роднею. Полюбовавшись гоггартіевскимъ алмазомъ, старая леди выдумываетъ, что нашъ дѣтина ей родня, сажаетъ его въ свою богатую коляску и везетъ на прогулку въ паркъ, въ которомъ передъ обѣдомъ прогуливается вся лондонская знать. Нашѣ Самуилъ нисколько не конфузится и высказываетъ себя самымъ блистательнымъ образомъ.
   "Я сидѣлъ въ каретѣ спереди, подлѣ прехорошенькой молоденькой леди, на видъ однихъ лѣтъ съ моею милою Мэри, то есть семнадцати съ девятью мѣсяцами; противъ насъ сидѣла старая графиня и другая ея внучуа, также очень хорошенькая, не десятью годами старше сестры. Я помню, что на мнѣ былъ въ тотъ день мой синій фракъ съ мѣдными пуговицами, нанковые шаровары, бѣлый от меленькими разводами жилетъ, и шелковая шляпа; шелковые шляпы только-что передъ тѣмъ, въ 22 году, введены фабрикантомъ Деиду, и казались гораздо глянцовитѣе самыхъ лучшихъ пуховыхъ.
   -- А кто этотъ юноша, спросила старая графиня, съ сильнымъ ирландскимъ акцентомъ, -- кто этотъ неуклюжій молодой человѣкъ съ желѣзными каблуками, съ такимъ огромнымъ ртомъ и съ бронзовою цѣпочкою, что вытаращилъ на насъ глаза, когда мы садились въ карету?
   Когда она успѣла замѣтить, что цѣпочка Густи была не золотая, я не постигаю; но это была правда, и мы купили ее только за недѣлю передь тѣмъ, за двадцать пять шиллинговъ и шесть пенсовъ, у Макфейля, что на погостѣ Святаго Павла. Но мнѣ стало досадно, что она такъ обижала моего друга, и я заступился за него.
   -- Миледи, сказалъ я, этотъ молодой человѣкъ называется Августомъ Госкинсомъ. Мы съ нимъ живемъ на одной квартирѣ, и смѣю васъ увѣрить, что во всемъ свѣтѣ не найдете такого добраго товарища и вѣрнаго друга.
   -- Это очень благородно съ вашей стороны, что вы такъ заступаетесь за своихъ друзей, сэръ, сказала другая леди, сидѣвшая подлѣ старушки, и называвшаяся, какъ я узналъ, леди Дженъ, но которую бабушка называла по своему, леди Джинъ.
   -- Правда, правда, это очень хорошо съ его стороны, леди Джинъ; я люблю молодыхъ людей, которые смѣло говорятъ правду. Такъ его зовутъ Госкинсонъ, такъ ли? Я знаю, друзья мои, всѣхъ Госкинсовъ въ Англіи. Есть, во-первыхъ, Госкинсы. Есть еще старикъ, докторъ Госкинсъ въ Батѣ, тотъ самый, что лечилъ монго покойнаго Друма отъ жабы... Да еще бѣдный старикъ Фредерикъ Госкинсъ, генералъ, подагрикъ. Помню его еще въ 84 году; онъ былъ тогда такой худенькій точно спичка, и вертлявъ какъ арлекинъ, и былъ влюбленъ въ меня, -- вотъ ужъ былъ влюблевъ въ меня!
   -- У васъ, кажется, была въ то время тьма поклонниковъ, бабушка, замѣтила леди Дженъ.
   -- Какъ же, моя милая! Я слыла чудомъ батскимъ. первою красавицею; вы бы этого теперь и не подумали? ну скажите, по совѣсти, безъ лести, мистръ -- какъ бишь васъ?
   -- Право, миледи, никакъ не подумалъ бы, отвѣчалъ я, потому-что старая леди была дѣйствительно дурна, предурна. Но при этомъ отвѣтѣ молодыя леди такъ и покатились со смѣху; и я замѣтилъ, черезъ откинутый верхъ кареты, что оба лакея также выказали зубы подъ своими огромными усищами.
   -- По чести, вы ужасно простодушны, мистръ какъ бишь васъ,-- ужасно откровенны. Но я люблю откровенность въ молодыхъ людяхъ. Я вамъ говорю, что и была первою красавицею. Хоть спросите дядю своего пріятеля, генерала.... Онъ изъ линкольнскихъ Госкинсовъ, я тотчасъ это угадала по разительному фамильному сходству. Онъ старшій сынъ, что ли? Славное у нихъ имѣнье, хотя довольно много на немъ долгу; вѣдь старикъ сэръ Джоржъ былъ бѣдовый человѣкъ, пріятель съ Гекбюри, Вилямзомъ, Литльтономъ и прочая! Много ли, мистръ, получитъ вашъ пріятель по смерти адмирала?
   -- Не отецъ?... онъ долженъ быть непремѣнно его отецъ, повѣрьте мнѣ, я въ этихъ вещахъ никогда не ошибаюсь. Ктожъ его отецъ, по вашему?
   -- Ей-Богу, миледи, не знаю, но увѣряю васъ, что адмиралъ вовсе не отецъ моему пріятелю.
   -- Миледи, отецъ Густи торгуетъ кожевеннымъ товаромъ въ Сноугильскомъ кварталѣ: -- человѣкъ съ достаткомъ, и пользующійся уваженіемъ въ своемъ сословіи. Но Густя только третій сынъ, и немного можетъ ожидать отъ отцовскаго наслѣдія.
   При этомъ обѣ молодыя леди улыбнулись, a старушка воскликнула только:
   -- Какъ?
   -- Люблю васъ, сэръ, сказала леди Дженъ, за то, что вы такъ откровенны. Не желаете ли, чтобы мы васъ куда-нибудь довезли, a тамъ высадили, мистръ Титмаршъ?
   -- Особенной нужды въ этомъ не имѣетея, миледи, отвѣчалъ я.-- У насъ сегодня шабашъ, -- то есть, по крайней-мѣрѣ, Роундгендъ отпуститъ меня и Густю, и я почту на счастіе проѣхаться съ вами по парку, если это только вамъ не будетъ непріятно.
   -- Напротивъ, это доставитъ намъ чрезвычайное удовольствіе, сказала леди Дженъ съ нѣкоторою холодностью.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Какъ только мы въѣхали въ паркъ, вы не можете себѣ представить, какое множество джентльменовъ верхами стали подъѣзжать къ нашей каретѣ и разговаривать съ дамами. Всѣ они шутили и подтрунивали надъ леди Дромъ, которая, кажется, была знаменитостью въ своемъ родѣ; почтительно кланялись леди Дженъ, и ухаживали, особенно молодые, за леди Фанни.
   A леди Фанни кланялась и краснѣла, какъ слѣдуетъ молоденькой леди, но въ тоже время, казалась, была занята чѣмъ-то другимъ, безпрестанно высовывала голову изъ кареты и пристально смотрѣла въ толпы всадниковъ, будто кого-то искала. A, миледи Фанни, я очень хорошо зналъ, что это значитъ, когда молоденька и хорошенькая леди, какъ вы, кажется разсѣянною, безпрестанно выгляываетъ изъ кареты, и невпопадъ отвѣчаетъ на дѣлаемые ей вопросы. Будьте покойны: Самуилъ Титмаршъ себѣ на умѣ; онъ не хуже другаго знаетъ, что такое нѣкоторая особа, смѣю васъ увѣрить. Замѣтивъ эти продѣлки, я не могъ удержаться, чтобъ не мигнуть лукаво леди Дженъ, какъ бы хотѣлъ сказать, что де знаю я, что все это значитъ. -- Миледи, вѣроятно, кого-то поджидаетъ! сказалъ я. Тогда леди Фанни въ свою очередь надула губки и раскраснелась словно маковъ цвѣтъ; но не прошло минуты, и добрая дѣвушка взглянула на сестру, и обѣ закрыли личики платками и захохотали, -- ну, отъ души захохотали, словно бы я отпустилъ самую забавную шутку въ мірѣ.
   -- Il est charmant, vitre monsieur, сказала леди Дженъ бабушкѣ. На что я поклонился и сказалъ: -- Madame, vous me faites beaucoup d'honneur. Потому-что я и самъ зналъ по-французски, и мнѣ было чрезвычайно пріятно слышать, что я полюбился добрымъ леди. -- Я бѣдный необразованный человѣкъ, миледи, продолжалъ я, незнакомый съ обычаями знатнаго лондонскаго общества; но вполнѣ понимаю, какъ милостиво съ вашей стороны такъ дружески брать меня за руку и позволить мнѣ прогуляться въ вашей великолепной каретѣ, и отъ души васъ благодарю за это снисходжденіе.
   Въ эту минуту господинъ на ворономъ конѣ; съ блѣдными щеками и съ клочкомъ бородки подъ губою, поровнялся съ каретою. Леди Фанни едва примѣтно вздрогнула и быстро отвернулась въ другую сторову; изъ чего я узналъ, что она дождалась наковецъ нѣкоторой особы.
   -- Леди Дромъ, сказалъ онъ, мое нижайшее почтеніе! Я сейчасъ имѣлъ удовольствіе проѣхаться съ человѣкомъ, который чуть не застрѣлился изъ безнадежной дюбви къ прекрасной графинѣ Дромъ, въ... Ну, году Ей-Богу не упомню.
   -- Hе Кильблесесъ ли? вскричала старая графиня. О, онъ премилый старикъ, и я хоть сейчасъ готова бѣжать съ нимъ, Или можетъ быть старый прелатъ? также прелюбезный человѣкъ; у него еще есть локонъ моихъ волосъ, который я подарила ему, когда онъ былъ просто капеланомъ у моего батюшки... И скажу вамъ, что еслибъ я вздумала теперь сдѣлать такой подарокъ, не откуда бы его взять.
   -- Полноте, миледи, сказалъ я, вы шутите?
   -- Безъ шутокъ, сэръ, отвѣчала она; потому, что, сказать между нами, у меня на головѣ нѣтъ ни клочка волосъ. Хотя сами спросите Фанни. Ниогда не забуду, какъ перепугалась она, душа моя, еще будучи ребенкомъ, когда зашла случайно въ мою уборную, и увидѣла меня безъ парика!
   -- Надѣюсь, что леди Фанни скоро оправилсь отъ испуга, сказала нѣкоторая особа, взглянувъ сначала на нее, a потомъ на меня, такими глазами, какъ будто хотѣла съесть меня. И повѣрите-ли, что леди Фанни не нашлась ничего отвѣчать, кромѣ: какъ же, благодаю васъ, милордъ.-- И говоря это, она запиналась и покраснѣла, какъ бывало случалось съ нами въ школѣ за Виргиліесъ, когда мы не знали заданнаго урока.
   Милордъ продолжалъ погладывать на меня тѣми же свирѣпыми глазами и проворчалъ что-то о томъ, что онъ усталъ ѣхать верхомъ и надѣялся найти сбеѣ мѣсто въ каретѣ леди Дромъ. На что леди Фанни также пробормотала въ отвѣтъ что-то о пріятелѣ ее батюшки.
   -- Скажи лучше твой пріятель, Фанни, подхватила леди Дженъ. Мы, конечно, никогда не вздумали бы ѣхать въ паркъ, еслибъ Фанни не захотѣла непременно покатать мистра Титмарша. Позвольте мнѣ, господа, представить графа Типтофа мистру Титмаршу.
   Но вмѣсто того, чтобы снять шляпу, подобно мнѣ, милордъ проворчалъ сквозь зубы, что успѣтъ въ другой разъ; и мигомъ ускакалъ на своемъ ворономъ конѣ.
   Только что графъ Типтопфъ удалился, какъ откуда ни возьмись явился Эдмундъ Престонъ, одинъ изъ младшихъ статсъ-секретарей ея величества, -- (какъ мнѣ было извѣстно изъ адресъ-календаря, валявшагося у насъ въ конторѣ), -- и мужъ леди Дженъ.
   Мистръ Эдмундъ Престонъ сидѣлъ на сѣрой въ яблокахъ лошади, и былъ человѣкъ сырой, блѣдный, словно весь вѣкъ свой провелъ закупоренный въ комнатѣ.-- Кого это вы подцѣпили? Сказалъ онъ женѣ, угрюмо поглядывая то на мнея, то на нее.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   -- Вы бы лучше сѣли въ карету, Эдмундъ, -- мистръ Престонъ, сказала леди Дженъ съ безпокойствомъ.
   -- Я тотчасъ выйду, если прикажете, миледи, сказалъ я.
   -- Пустяки, пустяки, сиди, прервала леди Дромъ; карета моя. Если мистру Престону угодно сѣсть съ нами, то пусть себѣ садится на козлы, если угодно; а нѣть, такъ пусть садится въ карету и сидитъ въ ногахъ.
   Очевидно было, что графиня Дромъ не любила своего зятя.
   Мистръ Престонъ, сказать правду, дрожалъ отъ страху на своемъ конѣ; и радъ былъ какимъ бы то ни было образомъ уйти отъ бѣшеного звѣря, который лягался и брыкался задними и передними ногами. Блѣдное лицо его стало еще блѣднѣе, a руки и ноги тряслись какъ осиновый листъ, когда онъ сошелъ съ лошади и бросилъ поводья слугѣ. Наружность этого человѣка, -- господина, a не слуги, не полюбилась мнѣ съ самой той минуты, какъ онъ подъѣхалъ къ намъ и заговорилъ такъ грубо съ своею милою, кроткою женою; я тотчасъ осудилъ его трусомъ, и произшествіе съ бѣшеной лошадью оправлдало мою догадку. Ну, ей Богу, ребенокъ справился бы съ нею; а вотъ взрослый человѣкъ, у котораго, при первомъ ея безпокойномъ движеніи, душа ушла въ пятки.
   -- Ну, поскорѣе, Эдмундъ, входитѣ сказала леди Фанни, смѣясь, подножка опустилась, мистръ Престонъ поморщился, проходя мимо меня, и хотѣлъ сѣсть въ уголъ леди Фанни, потому что я, увѣряю васъ, съ мѣста не тронулся бы для него: -- плутовка вскричала: -- Нѣтъ, нѣтъ, мистръ Престонъ. Томасъ, приклони дверцу. Какъ весело будетъ показать всемъ гуляющимъ мистра Престона, сидящаго въ ногахъ!
   У! Какъ бѣсился господинъ Престонъ, ужъ я вамъ скажу!
   -- Садитесь на мое мѣсто, Эдмундъ, и не слушайте дурачествъ Фанни; сказала леди Дженъ съ робостью.
   -- Нѣтъ, миледи, не не безпокойтесь, мнѣ здѣсь хорошо -- право, очень хорошо; надѣюсь, что и мистру -- вотъ этому господину....
   -- Очень хорошо, покорнѣйше благодарю, сказалъ я. Я хотѣлъ было вызваться сѣсть на вашу лошадь, чтобы отвесть ее домой, потому-что вы, кажется, немножко перепугались; но, скажу откровенно, мнѣ здесь такъ хорошо сидѣть, что я не могъ рѣшиться оставить это мѣсто.
   Посмотрѣли бы вы, какую гримасу удовольствія сдѣлала при этихъ словахъ леди Дромъ! Какъ прищурились ея крошечные глазки, какъ стиснулись ее тонкіе, лукавые губы! Этотъ отвѣтъ невольно вырвался у меня, потому-что кровь во мнѣ такъ и кипѣла.
   -- Намъ всегда будетъ пріятно видѣть васъ, любезный племянникъ Титмаршъ, сказала она, и подала мнѣ золотую табакерку; я взялъ щепотку табаку и сталъ втягивать ее въ носъ важно и съ разстановкою, настоящимъ лордомъ.
   -- Такъ какъ вы пригласили этого господива въ свою карету, леди Дженъ Престонъ, то не слѣдовало ли бы уже пригласить его и къ обѣду? сказалъ мистръ Престонъ, посинѣвъ отъ ярости.
   -- Я пригласила его въ свою карету, перебила старушка; a какъ мы обѣдаемъ у васъ, и вы же навели меня на мысль, то мнѣ будетъ очень пріятно, если вы пригласите его.
   -- Къ сожалѣню, я уже отозванъ, сказалъ я.
   -- О, по чести, это мнѣ весьма прискорбно, возразилъ мистръ Эдмундъ, не спуская съ жены горящихъ гнѣвомъ глазъ.
   -- Вы не повѣрите, какъ мнѣ жаль, что этотъ господинъ -- я все забываю фамилію, -- что пріятель вашъ, леди Дженъ, отозванъ. Я такъ надѣялся на удовольствіе видѣть и угостить родственника вашего у сеюя въ Вайтголлѣ.
   Смѣшно и глупо было, конечно, со стороны леди Дромъ вездѣ отыскивать себѣ родню, но, эти слова зятя ея были уже черезъ-чуръ смѣшны. Ну, любезаый Самойлушка, подумалъ я про себя, будь молодцомъ и покажи свою удаль! И я тотчасъ отвѣчалъ, обращаясь къ дамамъ: -- Нечего дѣлать, миледи, приглашеніе мистра Престона такъ убедительно, что я рѣшаюсь измѣнить слову и доставить себѣ великое удовольствіе отвѣдать его хлѣба-соли. Въ которомъ часу, сэръ?
   Престонъ не удостоилъ мена отвѣта, котораго, впрочемъ, и не нужно было; потому-что видите ли, я вовсе не намеренъ был у него обѣдать, а хотѣлъ только проучить по своему мистра Престона, такъ чтобы онъ не забылъ меня.
   Когда карета подъѣхала къ его дому, я со всевозможною вѣжливостью высадилъ дамъ и пошелъ за ними въ переднюю. Въ дверяхъ я взялъ мистра Престона за пуговицу и сказалъ ему, при дамахъ и при лакеяхъ, -- ей-Богу, сказалъ ему при всѣхъ: -- Сэръ, говорю, добрая леди Дромъ пригласила меня въ свою карету, и я принял приглашеніе не для собственнаго своего удовольствія, а въ угоду старушкѣ. Когда же вы, говорю, пригласили меня обѣдать, я рѣшился, говорю, принять приглашеніе, чтобы пошутить надъ вами, a вотъ, говорю, я здѣсь обѣдать съ вами не могу. Прощайте! Добрая молодая леди подошла ко мнѣ, и сказала: -- мистръ Титмаршъ, я надѣюсь, что вы не будете сердиться на насъ,-- то есть, что вы забудете все случившееся; леди Дромъ схватила ее за рукавъ, крича: -- Будетъ, будетъ говорить объ этихъ пустякахъ! -- и потащила ее на верхъ. Но леди Фанни смѣло подошла ко мнѣ, протянула свою бѣленькую ручку, и такъ крѣпко и искренно пожала руку и такъ привѣливо сказала мнѣ: -- Прощайте, любезный мистръ Титмаршъ! Что засохни мой языкъ, если я не покраснелъ по самыя уши, и если кровь не защекотала по всему моему тѣлу.
   Когда леди Фанни удалилась, я надвинулъ шляпу и вышелъ изъ дому, гордый какъ павлинъ, и безстрашный какъ левъ. Я вышелъ и отправился домой, гдѣ меня ждалъ скромный обѣдъ съ Густою Госкинсомъ, состоявшій из вареной баранины съ тертою рѣпою.
   Искусство и тонкость, съ которыми веденъ этотъ разсказ, дѣлаютъ истинную честь автору. Со всякимъ словомъ вы чувствуете, какіе удары наноситъ Теккерей дендизму съ помощью своего простодушнаго, довольно смѣшного, но благороднаго героя. Заступничество Самуила за своего товарища Госкинса, его откровенные отвѣты старой леди, его нѣжная внимательность къ молоденькой Фанни, его безцеремонное и гордое обхожденіе съ гордымъ и непонравившимся ему сэромъ Эдмундомъ Престономъ выставляютъ добраго Самуила съ самой выгодной точки зрѣнія, несмотря на его нанковые панталоны и фракъ съ мѣдными пуговицами. Не унижая особъ высокаго круга, Теккерей потѣшается, пустивши гулять между ними своего неотесаннаго героя, и ироническій, простодушный разсказъ его занимаетъ вдесятеро болѣе, нежели романъ, въ котромъ дѣйствующія лица ходятъ въ бѣлыхъ галстукахъ, ѣздятъ на кровныхъ лошадяхъ и вслѣдствіе того почитаютъ необходимостью небрежно отзываться обо всѣхъ.
   Въ отдѣлѣ "Наукъ и Художествъ" "Библіотеки для Чтенія" вы сами можете пріискать статьи болѣе замѣчательныя между другими. На оберткѣ вы встрѣтите имена гг. Срезневскаго, Сенковскаго и Куторги,-- слѣдовательно, незачѣмъ вамъ будетъ указывать, за чьи статьи надо будетъ приняться раньше другихъ. Впереди еще у васъ довольно ученыхъ статей!
   Пятый нумеръ "Сѣвернаго Обозрѣнія", не смотря на свой тощій объемъ, произвелъ на меня довольно пріятное впечатлѣніе. Въ этой книжкѣ, кромѣ второй части Джемсова романа, о которомъ говорилъ я въ прошломъ году, и крошечныхъ переводныхъ вещицъ въ "Смѣси", нѣтъ ни одной статьи по части изящной словесности. Зная очень хорошо, что значитъ повѣсть или стихотвореніе, заготовленныя единственно только для того, чтобъ занять пустое мѣсто въ отдѣлѣ журнала, я отдаю справедливость редакціи "Сѣвернаго Обозрѣнія". Она поступила откровенно и безъ всякихъ прикрасъ представила публикѣ то, что у ней было, а у ней оказалось нѣсколько дѣльныхъ статей ученаго содержанія. Поэтому ноябрьская книжка сдѣлалась похожею на чисто ученый сборникъ, и на сборникъ весьма недурной. Какъ хорошо было бы -- думалъ я -- если бы у насъ основался какой нибудь чисто ученый журналъ, не для спеціяльныхъ статей, а для произведеній, изложенныхъ популярно, съ полными взглядами объ успѣхахъ наукъ, болѣе нужныхъ для свѣтскаго человѣка! Желательно было бы звать, изъ какихъ сборниковъ, изъ какого періодическаго изданія нашего, человѣкъ незнающій иностранныхъ языковъ можетъ почерпать стройныя и систематическія свѣдѣнія о какой бы то ни было наукѣ? руководствуясь какими данными, подобный дилетантъ можетъ безъ пропусковъ и напряженія, предаваться превосходному занятію, которое у насъ называется слѣдить за наукою. Лучшія наши изданія не представляютъ и не могутъ ему представить ничего систематическаго: сегодня въ нихъ говорится объ Индіи, завтра о растеніяхъ, потомъ объ англійской словесности; а слѣдитъ ли который нибудь изъ нихъ за всѣмъ тѣмъ, что пишется новаго, напримѣръ, объ Индіи, о ботаникѣ или о британской литературѣ? Замѣтьте, до какой степени нѣкоторые важные ученые предметы заброшены и неразработаны въ отдѣлахъ наукъ и художествъ каждаго изъ вашихъ журналовъ въ теченіи десяти лѣтъ, являлись ли въ нихъ удовлетворительныя статьи о древней и новой философіи, о вопросахъ юридическихъ? О живописи и скульптурѣ у насъ вовсе нѣтъ хорошихъ статей! да что я говорю... исторія древней и новой европейской словесности, этотъ важный элементъ въ учено-литературныхъ журналахъ, много ли порождаетъ статей въ этихъ самыхъ журналахъ? давно ли явился у насъ первый этюдъ о твореніяхъ Аристофана? Есть ли у насъ статьи о греческихъ трагикахъ, о римскихъ историкахъ? писано ли у насъ, наконецъ, что либо о геніяхъ болѣе близкихъ къ намъ по времени: о Мильтонѣ, Сервантесѣ, Комоэнсѣ, Кальдеронѣ и Лопе де-Вега? Германская словесность, какъ старая, такъ и новая, покрыта мракомъ для читателя русскихъ журналовъ; объ итальянской и говорить нечего: многіе ли изъ вашихъ литераторовъ читали творенія Альфіери, Уго Фосколо и Феличе Романи? {A между тѣмъ, петербургскія жители очень часто слышатъ превосходные стихи Романи въ италіянской оперѣ. Либретто Нормы граціозныя слова Сомнамбулы принадлежатъ этому замѣчательному писателю.}
   Держа въ рукахъ ноябрьскую книжку "Сѣвернаго Обозрѣнія", я готовъ былъ вообразить, что передо мною одинъ изъ ливрезоновъ "Revue des Deux Mondes", въ которомъ бельлетристика прогнана на задній планъ и статьи разнообразны, не смотря на свое ученое содержаніе. Скоро, однако, убѣдился я, что немного увлекся и слишкомъ рано началъ привѣтствовать въ "Сѣверномъ Обозрѣніи" изданіе чисто ученое; тѣмъ не менѣе нѣкоторыя изъ помѣщенныхъ въ немъ статей прочиталъ я не безъ удовольствія.
   Статья г. Введенскаго, по поводу недавно изданныхъ сочиненій Тредьяковскаго, возбудила во мнѣ нѣсколько отчасти эксцентрическихъ размышленій. Жизнь этого писателя, чистосердечно преданнаго наукѣ и попавшаго въ шуты Волынскаго, писателя трудолюбиваго и ученаго, за свою ученость и трудолюбіе награжденнаго безжалостными насмѣшками потомства, возбудила въ авторѣ вопросъ: почему именно такая скорбная участь постигла бѣднаго Тредьяковскаго? Обозрѣвъ заслуги автора "Телемахиды", сличивъ его стихи со стихами другихъ современныхъ ему литературныхъ дѣятелей, г. Введенскій сознается, что насмѣшки, которыми и до сихъ поръ преслѣдуется память Василія Кирилыча Тредьяковскаго, не имѣютъ почти никакого основанія. Я задалъ себѣ подобный же вопросъ, измѣнивъ его нѣсколько: мнѣ захотѣлось разсуждать о самой причинѣ этихъ насмѣшекъ надъ памятью Тредьяковскаго.
   Прежде всего я взялъ въ соображеніе ту неоспоримую истину, что вся русская словесность. прошлаго столѣтія не была русскою словесностью, не проистекала изъ нашихъ народныхъ потребностей, основана же была на подражаніяхъ иностраннымъ образцамъ. Творенія Сумарокова, Петрова, Хераскова были ничто иное, какъ блѣдныя подражанія французскимъ лирикамъ и драматургамъ: Жанъ-Батисту Руссо, Буало, Корнелю, Расину и Вольтеру. Самъ Ломоносовъ въ своихъ стихотвореніяхъ былъ подражателемъ, Державинъ заставлялъ прощать свои подражанія силою своего таланта, Хемницеръ и Богдановичъ копировали Лафонтева. Какъ при жизни Тредьяковскаго, такъ и долго послѣ его смерти русская словесность не имѣла другого названія кромѣ русскаго Парнасса, и на Парнассѣ этомъ всѣмъ дѣятелямъ были розданы различныя названія. Сумароковъ былъ русскимъ Вольтеромъ, Петровъ русскимъ Пиндаромъ, Богдановичъ русскимъ Лафонтеномъ, какой нибудь холодный сатирикъ былъ русскимъ Буало, и такъ далѣе. Любители подражанія и отечественной словесности одинъ разъ сообразили, что нельзя же всѣмъ пишущимъ быть свѣтилами русскаго Парнасса, что древніе римскіе сатирики трунили надъ Бавіемъ и Меніемъ, называя этими именами плохихъ дѣятелей, и что Буало любилъ смѣяться надъ плохими поэтами, Шапеленомъ, Фрери и такъ далѣе. Нужно было завести Бавія и Менія на русскомъ Парнассѣ, Буало и Ювеналовъ, нуженъ былъ русскій Шапеленъ. По моему мнѣнію, половина этихъ господъ, не смотря на свои несомнѣнныя заслуги, сами моглибъ исправлять должность Бавія и Менія, но большею частью то были люди съ кредитомъ, знакомствомъ и протекціею. Тредьяковскій же былъ смиренъ и скученъ, безотвѣтливъ и смѣшонъ, писалъ много и очень длинно; итакъ, произвести его въ плохіе риѳмачи было дѣломъ одной минуты.
   Смѣясь надъ Тредьяковскихъ, свѣтила русскаго Парнасса смѣялись надъ самими собою! Въ Тредьяковскомъ то именно и олицетворялось, съ ея недостатками и достоинствами, та переходная эпоха только что начинающейся словесности, когда надобно было творить, не имѣя подъ рукою матеріала, нужно было пріучить публику къ чтенію, введеніемъ иностранныхъ образцовъ и обдѣлкою еще грубаго языка, нужно было браться за всѣ роды, можетъ быть, не имѣя нужныхъ на то средствъ и таланта. Можетъ быть, покажется страннымъ, что публика охотно поддержала ни на чемъ не основанный приговоръ свѣтилъ русскаго Парнасса и даже сама усердно потѣшалась надъ памятью Тредьяковскаго, но тому была еще одна, уважительная причина.
   Масса публики уже начинала привязываться къ чтенію. Любовь къ простотѣ и ненависть къ громкимъ фразамъ -- это драгоцѣнное достоинство, врожденное русскому человѣку, начинали проявляться довольно замѣтно. По книгамъ мы этого не увидимъ: откровенной критики тогда не существовало, литераторы заражены были педантизмомъ и подражательностью, они хвалили другъ друга такъ наивно, какъ въ настоящее время не посмѣетъ хвалить самого себя вы одинъ фельетонистъ. Но мнѣ случалось говорить съ старичками, которые признавались, что Сумарокова и Хераскова самые любители читали очень лѣниво; случалось видѣть и такихъ, которые, разговаривая о тогдашнихъ литературныхъ издѣліяхъ, смѣялись надъ ними и сообщали не одинъ забавный анекдотъ о ихъ приговорахъ. Мой отецъ, отъ котораго осталась мнѣ цѣлая библіотека русскихъ классиковъ и древнихъ журналовъ, не скрывалъ ни отъ кого, что трагедіи Сумарокова нравились ему только на сценѣ, изъ Державина даже онъ любилъ читать только "Фелицу", написанную, какъ извѣстно, очень простымъ слогомъ. Сильный успѣхъ въ половинѣ и концѣ прошлаго столѣтія имѣли тѣ вещи, которыя болѣе приближались къ простотѣ, а именно: "Посланіе къ слугамъ", Фонъ-Визина, его же "Бригадиръ" и "Недоросль", "Душенька" Богдановича и нѣкоторыя другія. Чѣмъ высокопарнѣе была ода, тѣмъ холоднѣе она принималась. "Фелица" Державина и его легкія стихотворенія производили фуроръ. Въ тоже самое время пародіи на лучшія трагедіи Сумарокова имѣли гораздо большій успѣхъ, нежели самыя эти трагедіи. Стоитъ взглянуть на старые журналы изданія Новикова, чтобъ убѣдиться, какъ рвалась русская природная насмѣшливость уколоть какого нибудь высокопарнаго піиту; къ сожалѣнію, въ то время журналы издавались по большой части людьми холодными, не имѣвшими авторитета и съ литературными претензіями {Сколько я могъ замѣтить, теперешніе писатели, при изученіи русской литературы прошлаго столѣтія, рѣдко берутъ въ соображеніе статейки и отзывы тогдашнихъ журналовъ, начавшихся изданіемъ, если не ошибаюсь, около 1760 года съ тѣхъ поръ плодившихся въ значительномъ количествѣ. Вообще, нѣсколько добросовѣстныхъ этюдовъ о старой русской журналистикѣ, помѣщенныхъ въ какомъ либо изъ лучшихъ нашихъ журналовъ, моглибъ доставить удовольствіе читателямъ и матеріялъ для людей, пишущихъ о старой нашей словесности.}.
   Этимъ-то молодымъ литераторамъ, вмѣстѣ съ большинствомъ русскихъ читателей, брошено было на потѣху имя умершаго уже Василія Кириловича Тредьяковскаго. Тредьяковскій сдѣлался очистительною жертвою всѣхъ заблужденій тогдашней нашей словесности. Насмѣшки, падавшія на "Телемахиду", зацѣпляли вообще страсть къ составленію торжественныхъ поэмъ, идеаломъ которыхъ была "Генріада" Вольтера, а достойнымъ ея подражаніемъ "Россіада" Хераскова. Когда шутили надъ одами Тредьяковскаго, многіе изъ шутниковъ думали о другихъ, силе живыхъ и болѣе знатныхъ поставщикахъ одъ.
   Молодежь любила декламировать сцены изъ "Деидаміи" и даже съ хохотомъ представлять въ лицахъ то явленіе, когда Деядамію ведутъ къ алтарю, чтобъ принести въ жертву.
   
                                 Ахиллъ.
   
             Какой внезапно видъ представился безчасно!
             Какъ! узы на рукахъ! а на главѣ вѣнецъ!
             Къ чему? къчему то все! и на какой конецъ?
             Деидамія? выль?
   
                                 Деидамія.
   
                                 Ахъ! съ вами разлученна!
   
                                 Ликодедъ.
   
             Оставьте дѣву, князь -- Діанѣ посвященна.
   
                                 Ахиллъ.
   
             Какъ! жертва ваша дщерь? Какъ въ разумъ то пришло?
   
                                 Жрецъ.
   
             Діанѣ жертва есть -- ахъ, настоитъ намъ зло!
   
                                 Ахиллъ.
   
             Отнюдь! заводчикъ кто? она моя невѣста.
   
                                 Жрецъ.
   
             Сему уже теперь ни мало здѣсь нѣтъ мѣста!
   
   Иногда молодые люди того времени представляли сцену изъ той же трагедіи, когда Ахиллесъ, падъ на колѣни передъ царевною, а руками взявъ ея руку, цалуя ея, и говоритъ:
   
             Царевна! о, коль въ тотъ я буду счастливъ часъ
             Предъ жертвенникомъ ввѣкъ соединитъ кой насъ!
             Сладчайшее сіе я званіе супружникъ,
             Съ преданнѣйшимъ собщивъ, пребуду вамъ услужникъ!
   
   Безъ всякаго сомнѣнія, во время насмѣшекъ надъ "Деидаміею", не одинъ изъ молодыхъ гонителей Тредьяковскаго припоминалъ, что на одномъ изъ петербургскихъ театровъ, можетъ быть, въ тотъ же вечеръ идетъ прославленная трагедія Сумарокова "Димитрій Самозванецъ", въ которой герой объясняется тако съ царевною Ксеніею:
   
             Прельстившемуся мнѣ прекрасная тобою,
             Одни ужь мысли зрѣть тя мертву предъ собою
             Зрю самъ, колико ты въчасы сіи бѣдна,
             Но ты къ отмщенью мнѣ осталася одна.
             Винна ты или нѣтъ, будь винна града жертва;
             Доколь не свергнуся съ престола, буди мертва.
   
   Послѣ подобныхъ стиховъ, меня никто не убѣдитъ, что русская публика, подсмѣиваясь надъ Тредьяковскимъ, не смѣялась надъ всѣми корифеями своего Парнасса! Тредьяковскій былъ виноватъ, во-первыхъ потому, что въ немъ рѣзко олицетворялась добрая и дурная сторона современнаго ему литературнаго періода, а во-вторыхъ оттого, что за репутацію его нѣкому было заступаться. Русскіе Буало нуждались въ русскомъ Бавіѣ.
   Другой вопросъ имѣемъ ли мы, отдѣленные отъ профессора элоквенціи цѣлымъ столѣтіемъ, не стѣсненные литературной рутиной и авторитетами,-- имѣемъ ли мы право издѣваться надъ Тредьяковскимъ,-- а также хорошо ли сдѣлали Полевой и Лажечниковъ, выведя его въ драматическомъ произведеніи и романѣ какъ жалкаго, безнравственнаго и бездарнаго риѳмача? Нѣтъ сомнѣнія, что въ статьяхъ ученаго содержанія и въ исторіяхъ русской словесности нельзя уже поступать съ Тредьяковскимъ неуважительно: заслуги его слишкомъ явны и слишкомъ понятны всѣмъ.
   Можетъ быть, найдутся еще литераторы, желающіе выказать свое остроуміе надъ творцомъ "Телемахиды", но остроуміе ихъ не найдетъ уже большого сочувствія въ публикѣ. Очень можетъ быть, найдутся у Тредьяковскаго и неумѣренные хвалители. Въ исторіи народовъ и въ исторіи словесности за частую являются подобные примѣры, какъ насмѣшекъ надъ прежними идолами, такъ и возвеличенія людей, не вмѣру униженныхъ современниками. Тутъ-же выходитъ на сцену эгоизмъ историковъ, смѣшанный съ желаніемъ сказать что либо новое.
   Что касается до Полевого и Лажечникова, то винить ихъ я не могу. Драма не есть исторія, и романъ можетъ смѣло разногласить съ литературными цѣнителями. Въ той же пьесѣ выведенъ и Сумароковъ, и тоже не съ весьма блистательной стороны. Оба они оказали услуги русской словесности; но, цѣня ихъ услуги, откажемся ли мы посмѣяться надъ забавною стороною ихъ характера? Русскій человѣкъ ни за что въ свѣтѣ не откажется отъ своей насмѣшливости, и надо быть весьма осторожнымъ при назначеніи предѣловъ этой врожденной ему насмѣшливости.
   Лажечникова труднѣе оправдать, потому что въ "Ледяномъ Домѣ" Василій Кириловичъ играетъ едва ли не самую позорную роль; но это обстоятельство не придаетъ ли особенно горячаго колорита всему роману? Въ униженіи одного изъ представителей тогдашней науки и словесности, униженіи, по несчастію, довольно обыкновенномъ въ то время, авторъ выставляетъ намъ фактъ грустный и наводитъ насъ на важныя размышленія. Тяжело дѣйствующій на душу характеръ Тредьяковскаго (въ романѣ) возбуждаетъ также идею о томъ, что въ униженіи "сего служителя русскаго Парнасса" виноватъ былъ не столько самъ піитъ, сколько тогдашніе меценаты, оскорблявшіе науку и словесность въ лицѣ бѣднаго труженика, ревностно преданнаго этой наукѣ, этой словесности!
   Дилетантамъ въ дѣлѣ ученыхъ изысканій посовѣтую я прочесть въ томъ же нумерѣ "Сѣвернаго Обозрѣнія" интересный трактатъ г. Савельева о томъ, есть ли возможность читать египетскіе іероглифы. Не знаю, какъ васъ, но меня всегда сильно интересовали эти странныя фигуры, встрѣчающіяся на рисункахъ египетскихъ храмовъ. Всѣ эти предлинные листы, люди съ птичьими головами, важно возсѣдающіе на креслѣ и еще смотрящіеся въ круглое зеркало, змѣи въ разныхъ видахъ и положеніяхъ, львы, похожіе на лягушекъ, всѣ эти хитрыя изображенія съ раннихъ лѣтъ затрогивали мое любопытство, до того, что если я проходилъ по Цѣпному мосту, то непремѣнно заглядывался на эти снимки съ гіероглифическихъ знаковъ, не зная даже, вѣрны ли они съ подлинными.
   Конечно, вопросъ о томъ, могутъ ли быть поняты нами гіероглифическія письмена, составляетъ одинъ изъ микроскопическихъ интересовъ науки, тѣмъ болѣе, что всякій новый шагъ въ этомъ дѣлѣ порождаетъ сомнѣніе и недовѣрчивость (такъ легко видѣть все, что угодно, тамъ, гдѣ никто ничего не понимаетъ); совсѣмъ тѣмъ волшебная область науки такъ очаровательна, что самый темный и бѣдный ея уголокъ заключаетъ въ себѣ много пищи для сердца и ума. Слѣдя за интересами какой бы то ни было науки, гордишься званіемъ человѣка и становишься снисходительно равнодушнымъ къ жизненнымъ дрязгамъ. Черезъ короткую статью г. Савельева вы увидите, въ чемъ состояли безкорыстные, малоизвѣстные труды многихъ талантливыхъ людей, изъ которыхъ только одному Шамполліону выпала на долю громкая слава, и слава не вполнѣ еще оправданная. Наконецъ эта статья разъяснитъ любителямъ русской словесности основаніе тонкой и остроумной повѣсти г. Сенковскаго въ его фантастическихъ путешествіяхъ, повѣсти истинно прекрасной, и которая оставитъ по себѣ сильное впечатлѣніе во всякомъ, кто хотя по слуху знакомъ съ современнымъ положеніемъ науки о чтеніи древнихъ письменъ.
   Если же васъ не очень привлекаютъ статьи чисто ученаго содержанія, и вы охотно беретесь за родъ произведеній, составляющихъ juste milieu между наукою и бельлетристикою, то я могу указать вамъ на продолженіе "Константинопольскихъ Очерковъ" г. Рафаловича, помѣщенное въ послѣдней книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ" за 1849 годъ. Я уже имѣлъ случая, въ одномъ изъ прежнихъ моихъ писемъ, говорить о статьяхъ г. Рафаловича и даже подкрѣплять мой отзывъ выписками изъ этихъ статей; на этотъ разъ выписокъ я дѣлать не желаю, тѣмъ болѣе, что продолженіе "Очерковъ" занимаетъ небольшое мѣсто въ журналѣ и отъ начала до конца обильно интересенъ. Я совѣтую прочитать статьи г. Рафаловича людямъ, утверждавшимъ, что голая дѣйствительность выигрываетъ отъ нѣкоторыхъ украшеній, и что путешественнику, наблюдателю нравовъ необходимо разцвѣчивать свой разсказъ если не вымышленными подробностями, то по крайней мѣрѣ лирическими отступленіями и присутствіемъ поэтическаго элемента. Г. Рафаловичъ описываетъ великую царицу Босфора и правовѣрныхъ жителей съ положительностью, сжатостью, достойными медика, отчего разсказъ нисколько не проигрываетъ. Мало того, онъ врагъ торжественныхъ изліяній и сантиментальныхъ подробностей, весьма понятныхъ, когда дѣло идетъ о Перѣ, Золотомъ Рогѣ, кіоскахъ и каикахъ, Буюкдере и молчаливыхъ стѣнахъ сераля. Медицинскіе факты, приводимые авторомъ "Очерковъ", нисколько не портятъ дѣла: изъ всѣхъ положительныхъ наукъ, медицина не только способна, подъ перомъ опытнаго писателя, возвыситься до увлекательнаго интереса, но она даже на людей, посвященныхъ въ ея таинства, налагаетъ какую-то свѣтлую печать практичности, одаряетъ ихъ способностью къ анализу и способностью удачно передавать свои наблюденія во всѣхъ родахъ. Для медика, болѣе чѣмъ для всякаго другаго человѣка, не существуетъ въ жизни ничего совершенно малаго или совершенно великаго; вліяніе мелкихъ пружинъ на обширнѣйшіе интересы ясны ему, вслѣдствіе наукъ, а потому въ мысляхъ его гораздо скорѣе и прочнѣе развивается истинная житейская философія, состоящая въ ровности поколѣній, въ снисходительности и неспособности къ быстрому увлеченію.
   Однако, мы отдалились отъ "Очерковъ Константинополя". Люди, по романамъ и путевыхъ впечатлѣніямъ поэтовъ составившіе себѣ нѣкоторое понятіе о Константинополѣ, въ особенности о правахъ его жителей, увидятъ, что многіе ихъ предразсудки исчезнутъ по прочтеніи статей г. Рафаловича. Многія классическія особенности, которыми славится Стамбулъ, не существуютъ болѣе на дѣлѣ, а живутъ еще въ воображеніи разскащиковъ. Такъ, напримѣръ, курятелей опіума почти вовсе не встрѣчается въ городѣ, и прежнія кофейныя, гдѣ продавалось это зелье, разрушены и никто о нихъ не помнитъ. Въ замѣнъ того мусульмане, представляемые вамъ фразёрами фанатиками, доказываютъ свою холодность къ фанатизму тѣмъ, что истребляютъ водку и вино въ огромномъ количествѣ. Молодые турки, странствовавшіе по Европѣ, долгомъ считаютъ выражать свою цивилизацію непомѣрною страстью къ спиртнымъ напиткамъ, и никто на нихъ не сердится. Частые пожары, случающіеся въ Стамбулѣ, далеко не такъ страшны, какъ вы о томъ думали: горятъ одни дома, состоящіе изъ тонкихъ стѣнокъ, и на мѣсто ихъ быстро выстраиваются новые; другой же потери почти не бываетъ, потому что турокъ любитъ жить на походную ногу, не держитъ мебели и тяжелыхъ вещей, а при первомъ опасеніи огня складываетъ всѣ свои пожитки, выноситъ ихъ изъ дома, и, равнодушный къ остальному, смотритъ на пожаръ безъ особеннаго соболѣзнованія.
   На романическія исторіи гьяуровъ съ турчанками г. Рафаловичъ увы! смотритъ весьма прозаическимъ окомъ, и, при его замѣчаніяхъ, въ прахъ распадаются преданія о любовныхъ исторіяхъ съ жесточайшими катастрофами! A между тѣмъ, почти всякій туристъ вывозитъ изъ Константинополя разсказъ о какой нибудь черноокой одалискѣ, воспоминаніе о побѣдѣ, о свиданіяхъ съ супругою какого нибудь важнаго турка, и въ истинѣ своихъ похожденій готовъ клясться аллахомъ и его пророкомъ! Какъ согласить это противорѣчіе? -- но съ помощью "Очерковъ" г. Рафаловича дѣло объясняется весьма просто. Дѣло въ томъ, что на берегахъ Босфора водятся антерепренёры и торговки, которыхъ весь товаръ состоитъ изъ мишурныхъ и старыхъ нарядовъ; помощницею имъ служитъ какая нибудь первая, попавшаяся гурія съ городского рынка. Гурію одѣваютъ въ такой нарядъ, сажаютъ ее въ довольно красивую комнату и потомъ отправляютъ къ одному изъ молодыхъ путешественниковъ какую нибудь старуху съ извѣстіемъ, что жена такого-то паши страстно влюбилась въ юнаго франта и чахнетъ отъ безнадежной привязанности. Романъ готовъ, и каждое изъ дѣйствующихъ лицъ довольно своею судьбою.
   Этотъ матеріялъ для романа весьма полезно намотать себѣ на усъ людямъ, собирающимся ѣздить по востоку, хотя, надобно признаться, и въ Европѣ не обходится безъ подобныхъ продѣлокъ. Какъ chef d'oeuvre въ своемъ родѣ, я разскажу вамъ исторію одного богатаго француза, послужившую какому-то романисту (Мери, кажется) для составленія эпизода въ своемъ романѣ,-- исторію, дѣйствительно случившуюся и лѣтъ осьмнадцать тому назадъ надѣлавшую много шуму въ Лондонѣ.
   Послѣ іюльской революціи на жительство въ Лондонъ переѣхалъ, со всѣми своими капиталами, молодой графъ де Б...ъ, одинъ изъ любезнѣйшихъ и красивѣйшихъ придворныхъ Карла X. Молодой человѣкъ слылъ въ Парижѣ новымъ Донъ-Жуаномъ, кавалеромъ въ родѣ давно забытыхъ вертопраховъ регентства. Свѣтскія связи помогли ему быть принятымъ въ Лондонской аристократіи, и свѣтъ заранѣе разсчитывалъ на будущіе разсказы, о подвигахъ графа противъ изящныхъ обитательницъ West-End'а; но по прошествіи нѣсколькихъ недѣль люди, привыкшіе видѣть графа постоянно любезнымъ и веселымъ, съ удивленіемъ замѣчали его разсѣянность и задумчивость. Вѣтренный молодой человѣкъ былъ влюбленъ, и заботливые его пріятели даже видѣли женщину, въ которую онъ влюбился. То была жена какого-то негоціянта-провинціяла, женщина, разумѣется, не принятая въ высшемъ кругѣ, но совсѣмъ тѣмъ женщина красоты изумительной. Два раза въ день графъ де Б....ъ прогуливался въ одной изъ отдаленнѣйшихъ и мѣщанскихъ улицъ Лондона, поглядывая на раскрытое окно одного высокаго, стараго дома,-- на окно, въ которое былъ видѣнъ сѣдовласый старикъ съ газетою въ рукѣ и черноглазая блондинка съ грустнымъ взглядомъ и блѣднымъ лицомъ. Тѣмъ и ограничивалось волокитство графа. Квартира принадлежала пріѣзжему въ Лондонъ негоціянту Джаксону, угрюмому старику, тирану своей хорошенькой, молодой жены.
   Долго искалъ нашъ графъ случая познакомиться съ Джаксономъ (а кто не бывалъ въ Лондонѣ, не знаетъ, до какой степени трудно тамъ снести знакомство съ самымъ мѣщанскимъ семействомъ); наконоцъ, случай отыскался. Джаксонъ былъ прожектеръ; онъ придумалъ какую-то нелѣпую машину для поливки луговъ, машину, составленную на перекоръ всѣмъ гидростатическимъ законамъ. Никто не купилъ машины, а графъ де Б...ъ сперва купилъ маленькую землю, чтобъ были у него луга, а потомъ отправился къ прожектеру.
   Понравиться старику, помѣшанному на своихъ механическихъ открытіяхъ, было нетрудно. Кошелекъ графа былъ открытъ для приведенія въ дѣйствіе всѣхъ проэктовъ, впадавшихъ въ сѣдую голову ученаго. Но съ мистриссъ Катриной Джаксонъ сойтись было труднѣе, и тысячу разъ бѣдный селадонъ проклиналъ недоступность британскихъ красавицъ. Много разъ нашъ волокита бывалъ свидѣтелемъ семейныхъ сценъ, замѣчалъ даже, что красавица улыбается и краснѣетъ при его появленіи, а дѣла не двигались. Графъ де Б...ъ просиживалъ дни въ квартирѣ Джаксона, познакомился съ его братомъ и пріятелями, самыми нелѣпыми торгашами, скучалъ страшно, вздыхалъ поминутно, а награда была ему только та, что одинъ изъ племянниковъ Джаксона, вѣтренный и блѣдный юноша, сотни разъ выручаемый изъ бѣды нашимъ французомъ, увѣрилъ его по секрету, что мистриссъ Катринъ безъ памяти влюблена въ графа.
   Какъ бы то ни было, слова племянника подтвердились. Одинъ разъ, въ присутствіи графа и другихъ знакомыхъ, свирѣпый негоціянтъ, хвативъ не въ мѣру гругу и портеру, осыпалъ бѣдную жену свою обидными словами и хотѣлъ ее ударить. Гости разбѣжались, старикъ заснулъ почти на рукахъ у нашего Донъ-Жуана. Наконецъ надо было объясниться: французъ преклонилъ колѣни, получилъ признаніе, и, что главное, мистриссъ Джаксонъ, вся поддавшись своему справедливому негодованію, согласилась бѣжать съ графомъ, куда ему угодно, умоляя его только объ одномъ -- какъ можно скорѣе покинуть Англію.
   Черезъ три дня, мистеръ Джаксонъ отпустилъ свою бѣдную сожительницу погостить на три дня въ загородный домъ одной изъ ея пріятельницъ. По этому поводу угрюмый старикъ выразилъ графу всю свою радость, что онъ можетъ наконецъ посидѣть одинъ дома, отзываясь съ необычайнымъ презрѣніемъ о всѣхъ женщинахъ вообще и о мистриссъ Катринъ въ особенности. Молодой человѣкъ былъ въ восторгѣ: ему было назначено свиданіе на той же дачѣ, расположенной въ какомъ-то захолустьѣ, совершенно покинутомъ жителями Лондона. Онъ долженъ былъ ночью заѣхать за своею возлюбленною и, не давая отдыха лошадямъ, вмѣстѣ съ нею скакать въ Дувръ, чтобъ оттуда проѣхать въ Италію.
   Беззаботный французъ не взялъ съ собою никакого оружія, никакихъ вещей, кромѣ бумажника со всѣми своими деньгами. Съ замирающимъ отъ восторга сердцемъ подъѣхалъ онъ къ полуразвалившемуся, высокому кирпичному строенію, велѣлъ экипажу отъѣхать подальше и черезъ запущенную рощу пошелъ къ дому. Въ сѣняхъ таинственно встрѣтила его мистриссъ Катртнъ, со слезами на глазахъ, съ румянцемъ стыда на прекрасномъ личикѣ. Говоря, что ей нужно завязать свои вещи, она повела графа по сырымъ и темнымъ корридорамъ, разсеянно слушая его нѣжности, и наконецъ, поровнявшись съ какою-то дверью, быстро втолкнула графа въ низкую и холодную комнату, заперла дверь тяжелымъ засовомъ, а сама исчезла въ лабиринтѣ мрачныхъ корридоровъ.
   Положеніе молодого человѣка легко себѣ представить; но онъ еще не зналъ, что ждетъ его впереди -- насмѣшка или преступленіе. Часа три провелъ онъ въ страшномъ уединеніи, въ холодѣ и сырости. Выхода нигдѣ не было, онъ былъ запертъ въ погребѣ. Надъ его головой по временамъ слышались хохотъ, чоканье стакановъ и веселыя пѣсни. Одну минуту онъ услышалъ опять шаги но корридору и знакомые голоса.
   -- Что, кончено? спрашивала мистриссъ Катринъ какимъ-то хриплымъ голосомъ.
   -- Кончено! отвѣчалъ другой голосъ, тоже знакомый.
   Опять послышались шумъ и веселье надъ головой графа, ясно увидѣвшаго свое положеніе. Наконецъ, по прошествіи трехъ часовъ, дверь отворилась; вошелъ человѣкъ съ фонаремъ и пистолетомъ въ рукѣ. То былъ племянникъ Джаксона. Сопротивленіе было безполезно. Французъ отдалъ ему свои деньги.
   -- Будьте спокойны, сэръ! замѣтилъ ему злодѣй, показывая на пистолетъ: -- я не убью васъ... вы давали мнѣ деньги тайкомъ отъ старика... я васъ не трону: идите за мной, садитесь въ карету и уѣзжайте въ Англію.
   Молодой французъ былъ взбѣшенъ. Долгое ли ожиданіе, обманутая ли страсть тому были причиною; но онъ не помнилъ себя.
   -- Покажите мнѣ эту женщину, говорилъ онъ въ ярости: -- пусть меня убьютъ, но я хочу отомстить ей... Если вы, дѣйствительно, помните мое вниманіе, помогите мнѣ.
   -- Вы ее увидите, сэръ, холодно сказалъ блѣдный молодой человѣкъ.
   Они поднялись вверхъ и вышли въ огромную, голую комнату, съ почернѣвшими стѣнами и осыпавшимся потолкомъ. Слѣды пирушки были замѣтны вездѣ; бутылки стояли на полу и столахъ. На полу же лежали тѣ люди, которые веселились надъ головой француза: Джаксонъ, братъ его, два или три пріятеля и прекрасная Катринъ. Они казались пьяными до безчувствія; когда спутникъ графа толкнулъ ихъ ногою, ни одинъ не пошевелился. Лица были блѣдны, дыханія неслышно. Злодѣи отравлены своимъ сообщникомъ, получившимъ всю добычу безъ раздѣла.
   Аллахъ, аллахъ! какую свирѣпую исторію сообщилъ я вамъ по поводу статьи г. Рафаловича? Чѣмъ бы изгладить это тяжелое впечатлѣніе? Въ "Отечественныхъ Запискахъ" есть очень веселенькое описаніе поѣздки въ Ревель и Гельсингфорсъ, г. Милюкова, и въ этомъ описаніи нѣсколько наивныхъ и забавныхъ анекдотцевъ. Вотъ вамь исторійка по поводу одной картины въ Ревельской ратушѣ.
   "Въ магистратской залѣ стѣны украшены картинами и рѣзными деревянными барельефами старинной работы. Съ правой стороны рядъ картинъ представляютъ судъ Соломона, съ лѣвой -- усѣкновеніе головы Іоанна-Предтечи. Эти эмблемы мудрости и беззаконія должны были дѣйствовать на совѣсть ратсгеровъ. Барельефы изображаютъ также разные поучительные примѣры изъ исторіи и городскихъ преданій. Особенно любопытна одна рѣзная картина. Она представляетъ старика, галопирующаго на четверенькахъ; на немъ сидитъ врхомъ женщина и погоняетъ его пучкомъ розогъ. Воть значеніе этоя интересной рѣдкости.
   Въ магистратѣ когда-то сдѣлано было постановленіе, чтобъ всѣ дѣла, происходящія въ совѣтѣ, сохранялись въ глубокой тайнѣ до ихъ обнародованія, и ратсгеры не имѣли права ничего говорить о засѣданіяхъ даже своимъ родственникамъ, подъ опасеніемъ лишенія сана и безчестія. Случилось, что однажды въ ратушѣ разсуждали о мѣрахъ къ ограниченію женской роскоши, которая, спускаясь изъ Вышгорода, отъ супругъ и дочекъ великолѣпныхъ бароновъ, къ обитательницамъ торговой части Ревеля, достигла страшныхъ размѣровъ и грозила подорвать окончательно кошельки союзниковъ Любека. Пренія продолжались нѣсколько дней, и, наконецъ, предложены были нѣкоторыя мѣры, крайне-стѣснительныя для прекрасныхъ поклонницъ и тогда уже обольстительной моды. А между-тѣмъ онѣ ничего не знали, и страшные указы готовы были разразиться громомъ надъ ихъ головами. Но судьба бодрствовала за своихъ любимицъ. Молоденькая жена одного совѣтника, въ то время, когда онъ въ магистратѣ гремелъ краснорѣчіемъ противъ драгоцѣнныхъ колецъ и браслетовъ, вздумала совершитъ маленькое путешествіе по ревельскимъ магазинамъ, и въ одномъ изъ нихъ ей попалось золотоё ожерелье до-того прекрасное, что они, несмотря на его дороговизну, возвратилась домой съ непоколебимымъ намѣреніемъ купить его или умереть. Едва только мужъ пришелъ изъ ратуши, супруга осадила его просьбою о покупкѣ ожерелья. Почтенный ратсгеръ, хотя и не зналъ великой истины, что лучше въ утлой ладьѣ ѣздити, нежели жеть тайны повѣдати, однако не могъ не помнить магистратскаго положенія, и потому находилсъ въ крайнемъ затрудненіи. Не имѣя возможности открыть городскую тайну, и въ то же время не желая потратить большой суммы на покупку безполезной вещи, онъ началъ убѣждать жену, представляя ей дороговизну ожерелья.
   -- Такъ ты жалѣешь сотни гульденовъ? вскричала молоденькая совѣтница.
   -- Нѣтъ, мой другъ, отвѣчалъ мужъ: -- но у тебя....
   -- Что такое?
   -- У тебя и такъ много ожерелій.
   -- Такъ что жь? я непремѣнно хочу купить это; я не могу жить безъ него.
   -- Mein Gott! прошепталъ мужъ, пожимая плечами.
   -- Такъ ты отказываешь мнѣ?
   -- Я никогда тебѣ неотказывалъ... Но подумай... Тратить столько денегъ на вещь.... которую, придется, можетъ бытъ....
   -- Что такое?
   -- Надѣтъ одинъ или два раза.
   -- Отчего? Что это значитъ?
   Бѣдный ратсгеръ понялъ, что прогрворился и не зная, какъ отдѣлаться отъ жены, поспѣшно вынулъ деньги и очень не къ стати отсчиталъ сто гудьденовъ. Но было уже поздно: молодая совѣтница замѣтила смущеніе простодушнаго супруга, и бѣсъ любопытства овладѣлъ ею до такой степени, что она забыла вовсе объ ожерельѣ.
   -- Скажи мнѣ, что у тебя за секреты? спросила она. Вы, вѣрно что-нибудь затѣваете въ вашей ратушѣ?
   -- Кто это тебѣ сказалъ? Какіе секреты!
   -- О, я теперь понимаю.
   -- Послушай, мой другъ, прошепталъ бѣдный совѣтникъ: -- ступай же поскорѣе, скоро запрутъ лавки.
   -- Такъ чтожь?
   -- А ожерелье?
   -- Не нужно.
   Почтенный ратсгеръ былъ вовсе не мастеръ хранить тайны. Жена вилась около него, какъ неотвязчивая муха, жужжала ласками, жалила упреками, щекотала поцалуями, и черезъ нѣсколько минутъ магистратскія пренія были ей извѣстны со всѣми подробностями. Только-что супругъ ушедъ въ Клубъ-Черноголовыхъ, гдѣ, какъ истинный бюргеръ, проводилъ каждый вечеръ за кружкою пива, супруга отправилась къ сосѣдкѣ и передала ей страшную тайну; та бросилась сообщить ее пріятельницѣ, и черезъ часъ роковая новость была уже не новостью для всѣхъ обитательницъ Нижняго-Ревеля. Ночью жены аттаковали по одиначкѣ мужей, и на другой день непріятные для прекраснаго пола законы были отвергнуты значительнымъ большинствомъ голосовъ. Однакожь при-всемъ-томъ измѣнникъ былъ открытъ, изгнанъ изъ ратуши, и позорное изображеніе его нескромности выставлено въ магистратской залѣ, въ назиданіе будущимъ судьямъ и потомству."
   Надѣюсь, теперь дурное впечатлѣніе исчезло, и теперь мы смѣло можемъ обратиться къ не совсѣмъ занимательной повѣсти г. Достоевскаго (M. M.) "Два старичка". Есть повѣсти и романы, которые словно написаны по извѣстному рецепту; въ нихъ вы почти не встрѣтите индивидуальнаго воззрѣнія автора на жизнь и на людей, въ замѣнъ того найдете много подробностей, совершенно вѣрныхъ и совершенно лишнихъ. Для составленія подобной повѣсти, писатель обыкновенно садится на диванъ и заводитъ разговоръ съ самимъ собою,-- разговоръ такого рода:
   Вопросъ. Желаете вы, любезный другъ, написать повѣсть?
   Отвѣтъ. Не худо бы, хотя желанія и немного.
   Умозаключеніе. Все лучше написать, потому что, впослѣдствіи желанія будетъ еще меньше.
   Вопросъ. Скажите мнѣ, случалось вамъ нанимать квартиру -- большую, маленькую, съ свѣтло-зелеными, или жолтыми, или грязными сѣнями, въ каменномъ высокомъ домѣ, въ углу или на дачѣ?
   Отвѣтъ. Случалось, и я помню подробности.
   Умозаключеніе. Вотъ и обстановка готова.
   Вопросъ. A между жильцами не попадалось ли смѣшныхъ стариковъ, свѣженькой дѣвочки, скряги, гуляки?
   Отвѣтъ. Какъ не быть! вотъ и дѣйствующія лица.
   Вопросъ. Ну, а главное-то не разыгрывалось ли между этими жильцами какой нибудь драмы, хотя напримѣръ, съ неопытною любовью, съ ревностью, съ противодѣйствіемъ сердитой хозяйки? Что же нибудь да дѣлали жильцы, о чемъ нибудь да думала же хорошенькая дѣвушка?
   Отвѣтъ. Драмы-то, правду сказать, не было, но въ жизни все -- драма. Микроскопическія радости, неудачи и страданія нисколько не хуже другихъ страданій, неудачъ и радостей. Конечно, драма есть, все есть, и повѣсть готова.
   Послѣднее соображеніе прекрасно, но прекрасно только при нѣкоторыхъ условіяхъ. Дѣйствительно, микроскопическія драмы, переданныя такими писателями какъ Гоголь, Бальзакъ и Гейне, являются трогательными; но, къ несчастію, въ свѣтѣ встрѣчается много микроскопическихъ событій и весьма мало талантовъ, подобныхъ Гоголю, Бальзаку и Гейне! Одинъ изъ только что названныхъ мной писателей съумѣлъ простое обстоятельство покражи бѣдной шинели возвысить до истиннаго драматизма, тогда какъ иной обыкновенный литераторъ не будетъ въ состояніи тронуть насъ разсказомъ о пропажѣ великолѣпной бобровой бекеши. Что же дѣлать съ такою непропорціональвостію талантовъ, если не покоряться необходимости.
   Въ повѣсти г. Достоевскаго встрѣчались мнѣ странныя выраженія въ родѣ: пыли не было, потому что съ утра ее прибило сильною проливью (стр. 150); косынка у Нади съерзнула съ плечъ (стр. 197); не обращая на нихъ вниманія, я прочиталъ повѣсть до конца. Я не смущался даже необыкновеннымъ сходствомъ двухъ пріятелей старичковъ съ Бобчинскимъ и Добчинскимъ, мнѣ хотѣлось прослѣдить за развитіемъ характера Нади, маленькой петербургской гризетки, или, по крайней мѣрѣ, существа, приближающагося къ нашимъ понятіямъ о гризеткѣ. Не въ первый разъ въ повѣстяхъ г. Достоевскаго и нѣкоторыхъ другихъ нувеллистовъ случалось мнѣ нападать на подобные женскіе характеры,-- и я съ сожалѣніемъ долженъ признаться, что если въ нашей новой словесности мало замѣчательныхъ женскихъ портретовъ изъ хорошаго круга, зато совершенно нѣтъ хорошихъ снимковъ съ дѣвушекъ и женщинъ простого званія. Объ одномъ только изъ подобныхъ созданій я вспоминаю не безъ удовольствія: это о дѣвушкѣ, выведенной г. Нестроевымъ въ одной изъ его повѣстей; къ сожалѣнію, я забылъ названіе повѣсти; только въ ней есть прекрасная сцена по поводу разбитаго зеркала.
   Въ Петербургѣ, въ углахъ и крошечныхъ комнатахъ живетъ довольно много дѣвушекъ простого званія, и потолковать объ этихъ маленькихъ, но весьма интересныхъ существахъ я готовъ съ душевнымъ удовольствіемъ. Прежде всего, однакоже, къ радости щекотливыхъ читателей, я объявлю, что въ моихъ разсужденіяхъ не найдутъ они ничего двусмысленнаго или Польдекоковскаго. Я не вѣрю въ пастушескіе нравы, но знаю по опыту, что въ нашей столицѣ не рѣдкость встрѣтить простую и молоденькую дѣвушку, живущую скромно, живущую своимъ трудомъ, и если даже и позволяющую себѣ маленькія шалости, то именно на сколько онѣ позволяются въ свѣтѣ и семейныхъ кружкахъ. Вотъ по какому случаю удалось мнѣ, въ теченіи нѣсколькихъ мѣсяцевъ, наблюдать нравы лучшихъ изъ петербургскихъ простыхъ дѣвушекъ.
   Не скажу, чтобъ я былъ бѣденъ, но я крайне мотоватъ, а въ юности моей, сплошь проведенной въ Петербургѣ, я обладалъ несомнѣннымъ дарованіемъ проматывать всѣ мои доходы въ нѣсколько недѣль, а остальное время трети, полугодія или года жить по образу птицы небесной. лучшіе изъ моихъ пріятелей слѣдовали этой же системѣ; расточительность была нашею неизлечимой болѣзнью; но кто изъ насъ заражалъ этой болѣзнью другого, я ли ихъ, они ли меня, остается скрытымъ во мракѣ неизвѣстности. Двое изъ этихъ пріятелей, промотавъ свои доходы за нѣсколько лѣтъ впередъ, скрывали свою нищету въ самомъ верхнемъ этажѣ одного огромнаго дома, выстроеннаго на концѣ города въ такомъ мѣстѣ, куда еще не совсѣмъ проникли утонченности городской жизни, и гдѣ нравственность была довольно чиста, въ сравненіи съ центральными улицами.
   Пользуясь дешевизною маленькихъ комнатъ (домъ былъ только что отстроенъ и еще не просохъ), въ одномъ этажѣ съ моими пріятелями пріютилась маленькая компанія дѣвушекъ, занимавшихся шитьемъ и вышиваньемъ у себя на дому. Жилички жили въ согласіи между собой, но каждая изъ нихъ нанимала свою особенную комнату; тѣже, которыя были по бѣднѣе, жили по двѣ въ одной комнатѣ. Проходя по общему корридору, я и мои пріятели знакомились съ интересными сосѣдками. Всѣ мы трое были еще очень молоды. Между дѣвушками были представительницы почти всѣхъ интереснѣйшихъ племенъ Россіи, по необходимости стекающихся въ столицу: напримѣръ, вертлявая и веселая полька, одѣвающаяся изумительно хорошо, но безтолковая во всемъ остальномъ хозяйствѣ,-- полька вѣтренная и беззаботная, всегда должная за квартиру и вѣчно безъ денегъ, что не мѣшало ей быть постоянно въ добромъ расположеніи духа; или скромная нѣмочка, откладывавшая деньги, чтобъ завести красныя занавѣски къ окошкамъ. Одна дѣвушка, малороссіянка по происхожденію, отличалась чрезвычайною оригинальностью: замѣчательная способность къ преданности и привязанности рѣзко отличала ее отъ остальныхъ дѣвушекъ, утратившихъ чрезъ борьбу съ нуждою, значительную часть своей любящей способности. Хозяйство ея было въ отличномъ порядкѣ, и когда наши финансы позволяли устроить небольшой ужинъ для всей компаніи, проворная хохлачка удивляла всѣхъ споимъ повареннымъ искусствомъ. Остальныя дѣвушки были всѣ чисто петербургскія гризетки, съ меркантильнымъ взглядомъ на вещи, съ способностью жертвовать всѣмъ на свѣтѣ, для новой шляпки,-- дѣвушки бойкія и по тщедушной своей конструкціи похожія на мальчиковъ,-- дѣвушки, по методѣ Горація, не удивляющіяся рѣшительно ничему, кромѣ какой нибудь матеріи изъ англійскаго магазина. Въ нашихъ визитахъ другъ къ другу и вечернихъ бесѣдахъ было много чего-то юношескаго, откровеннаго и совершенно приличнаго; бывали по временамъ небольшія отклоненія отъ скромности, но отклоненія эти могли быть описаны въ любой повѣсти и не произвести никакого дурного впечатлѣнія на читателей. О давно прошедшихъ дняхъ этой безпечной жизни нерѣдко вспоминаю я съ душевнымъ удовольствіемъ, и когда въ бытность мою въ Петербургѣ случается мнѣ проѣзжать мимо высокаго дома М--а, который теперь совершенно обсохъ и населенъ болѣе богатыми жильцами, воображеніе мое любитъ останавливаться на широкомъ корридорѣ верхняго этажа, на маленькихъ бѣдныхъ комнаткахъ, похожихъ на клѣточки...
   По большой части наши бельлетристы, описывающіе жизнь и интересы дѣвушекъ простого званія, не даютъ себѣ труда обсудить тѣ причины, по которымъ жизнь петербургской дѣвушки сохраняетъ свою рѣзкую особенность. Подъ вліяніемъ личныхъ воспоминаній и вычитанныхъ свѣдѣній о парижскихъ гризеткахъ, едва ли можно создать типъ общій и замѣчательный: надо взглянуть на предметъ съ немного высшей точки. Петербургскія гризетки (я разумѣю трудолюбивыхъ дѣвушекъ добропорядочнаго поведенія) находятся въ положеніи, несходномъ съ гризетками другихъ большихъ городовъ. Большая легкость добыть себѣ пропитаніе честнымъ трудомъ даетъ возможность противиться искушенію. Съ другой стороны, петербургскія дѣвушки рѣдко живутъ отдѣльно, и стало быть, въ характерѣ тѣхъ изъ нихъ, которыя заводятъ свое собственное хозяйство, не желаютъ стѣснять своихъ родныхъ и не хотятъ подчиняться условіямъ магазинной работы, необходимо проявляется нѣкоторая самостоятельность и опасеніе уронить себя дурнымъ поведеніемъ. Прибавьте къ этому дѣйствительно замѣчательную, хотя и забавную, вѣжливость, съ которою въ Петербургѣ самый низшій классъ молодыхъ людей обходится съ женщинами, и вы убѣдитесь, что въ жизни простой петербургской дѣвушки есть много своихъ особенностей, заслуживающихъ описанія.
   Надя г. Достоевскаго производитъ на читателя довольно граціозное впечатлѣніе; но впечатлѣніе это, если позволено будетъ такъ выразиться, происходитъ отъ причинъ внѣшнихъ, а не внутреннихъ. Авторъ безпрестанно говоритъ, что у Нади хорошенькая ручка, свѣжія щечки, умильное личико; подобныя описанія, конечно, говорятъ воображенію каждаго читателя, но, по своей обыкновенности, недостаточны для воспроизведенія дѣйствительности.
   Театральная Хроника "Отечественныхъ Записокъ" начинаетъ блистать остроуміемъ, котораго я бы не желалъ встрѣчать на страницахъ такого извѣстнаго и ученаго журнала. Конечно, остроуміе остроумію рознь, и если позволено будетъ сдѣлать ступени журнальному остроумію, то я распредѣлю эти ступеньки такимъ образомъ: остроуміе "Москвитянина" дѣльнѣе и лучше остроумія "Сына Отечества", остроуміе нѣкоторыхъ статей "Отечественныхъ Записокъ" еще выше "Москвитянина", остроуміе (къ сожалѣнію, теперь рѣдкое) одного изъ сотрудниковъ "Библіотеки для Чтенія", извѣстнаго всей читающей Руси, стоитъ еще выше и дѣйствительно становится украшеніемъ журнала. Хотя при этомъ распредѣленіи "Отечественнымъ Запискамъ" выдается мѣсто не совсѣмъ ничтожное, я желалъ бы, чтобъ этотъ журналъ, какъ можно менѣе пускался въ опасную область бонмо и шуточекъ. Театральная Хроника послѣдняго мѣсяца начинается вотъ какими словами: "Едва минулъ годъ, какъ эта "Хроника" стала жить, и уже театральныя обозрѣнія наши съ каждымъ годомъ становятся такими здоровыми, что многіе могутъ подумать, будто мы больны".
   Что бы это могло значить?
   Въ другомъ мѣстѣ: "Камиллъ принимаетъ геройскую посадку и въ стихахъ начинаетъ говорить о величіи Рима" (Стр. 315).
   Говоря о комедіи князя Шаховского "Аристофанъ", составитель "Хроники" называетъ слогъ комедіи забористою рѣчью!
   Но если пошло на остроуміе, то я представлю вамъ образчикъ изъ послѣдней книжки "Сына Отечества":
   Въ октябрьской книжкѣ "Сына Отечества" одинъ критикъ изъявляетъ свое неудовольствіе, по поводу отчетовъ о журналахъ въ "Современникѣ" (успокойтесь, я пишу не антикритику: дѣло идетъ о сентябрьской книжкѣ нашего журнала, въ которой я не помѣстилъ ничего). По словамъ критика, "Современникъ" любитъ лакомиться чужими блюдами, и вотъ что говоритъ онъ о такомъ непозволительномъ лакомствѣ:
   "Всѣхъ болѣе (въ сентябрьской книжкѣ "Современника") росписанъ новый журнальный пришлецъ: возобновленное "Сѣверное "Обозрѣніе", вслѣдъ за тѣмъ значительно разобранъ нашъ "Петербургскій Вѣстникъ": вздумали поживиться его лучами, чтобъ ими иллюминовать свою неизвѣстность! (Вспомните о неизвѣстномъ фельетонистѣ, и вы увидите тутъ тройное бонмо!) Наконецъ унесли у "Москвитянина" порядочную порцію амврозіи съ одесскаго пира, даннаго въ честь князя Вяземскаго,-- и какъ бы вы думали? самую квинтэссенцію амврозіи. Нашъ "Современникъ" мастеръ выбирать лакомства!"
   Остроуміе "Москвитянина", снова начавшее проявляться въ мелкихъ статьяхъ "Смѣси", есть остроуміе невинное и не способное зацѣпить чье бы то ни было самолюбіе. Какъ вы думаете, на какихъ людей и на какіе предметы направлена иронія "Москвитянина"? на промышленныя открытія, на французскихъ парикмахеровъ и на парижскія изданія съ картинками! Вотъ отзывы, которые не въ состояніи возбудить антикритики,-- насмѣшки, которыя никогда не дойдутъ по назначенію!
   Говоря о томъ, что при одномъ парижскомъ журналѣ, въ видѣ преміи, раздаются подписчикамъ лотерейные билеты, "Москвитянинъ" прибавляетъ: "такимъ образомъ, каждый подписчикъ "нахохотавшясь вдоволь надъ всѣмъ на свѣтѣ, въ заключеніе будетъ имѣть удовольствіе нахохотаться надъ самимъ собою" (стр. 33, No 22).
   Я, напротивъ, того мнѣнія, что если лотерея будетъ произведена безъ фальши, то подписчикъ можетъ выиграть извѣстный кушъ денегъ или порядочную вещицу, что доставитъ ему несомнѣнное удовольствіе.
   По поводу усовершенствованіи электрическаго телеграфа (стр. 30) въ "Смѣси" "Москвитянина" сказано: "Неисчислимы, восклицаютъ журналы, выгоды этого открытія для торговли", и потомъ прибавлено, очевидно, ироническое восклицаніе: "Промышленный вѣкъ!" Есть надъ чѣмъ смѣяться! какого же вѣка вамъ хочется?
   Сообщая извѣстіе о невѣдомомъ городѣ, недавно открытомъ въ одной изъ провинцій Мексики, составитель "Смѣси" пускается опять въ иронію, вовсе неумѣстную въ изложеніи такого предмета, и въ остроуміе, рѣшительно не остроумное. "Чего добраго -- говоритъ онъ -- ужь не вѣчный ли жидъ живетъ со своимъ семействомъ? и не оттуда ли выходилъ въ романъ Еженя Сю?.. Кордильеръ... Кардовиль... Индѣйскій принцъ... должно быть такъ!" (Стр. 31).
   Да, должно быть такъ, но ученыя извѣстія не должны такъ писаться!
   Еще одна блестка: "Ученый парикмахеръ Обертъ {Примѣчаніе: то есть Оберъ, а не Обертъ.} (Obert), написавшій трактатъ о болѣзняхъ волосъ, открываетъ въ Парижѣ залъ для стрижки и завиванія волосъ" (стр. 34, No 22). Что же тутъ дурного? но "Москвитянинъ" и тутъ остритъ: "Нѣкогда было -- говоритъ онъ на той же страницѣ -- нѣкогда было даже въ особенной модѣ отбрить кого нибудь, напудрить или "вымыть голову". И потому отчего же не взяться за это ремесло автору "Тракта о болѣзняхъ волосъ!"
   Ah! ceci est trop fort! Благодарю судьбу за то, что я не парижанинъ, не негоціянтъ, не ученый и не парикмахеръ! Такіе capказмы свели бы меня въ могилу.
   Поражая своими насмѣшками людей и событія, вовсе не смѣшныя, "Москвитянинъ" иногда оставляетъ свой рѣзкій скептицизмъ и готовъ вѣрить всему на свѣтѣ. Въ "Смѣси" 23 No помѣщена статейка подъ названіемъ: "Вопросы ясновидящей о судьбѣ сэра Джона Франклина". Въ этой статьѣ описано, какъ родственники и знакомые знаменитаго морехода, нѣсколько лѣтъ уже пропавшаго безъ вѣсти съ своимъ судномъ, задали нѣкоей ясновидящей вопросъ о томъ, живъ ли знаменитый мореплаватель, и гдѣ находится онъ теперь? Ясновидящая дала отвѣты самые утѣшительные.
   Казалось бы, вотъ поле для ироніи. Съ нѣкоторымъ страхомъ отвернулъ я слѣдующую страницу, но ироніи не оказывалось. Составитель "Смѣси" промолчалъ, не покрылъ никакою насмѣшкою очевидное шарлатанство ясновидящей!
   Пользуясь молчаніемъ "Москвитянина", рѣшаюсь самъ разсказать анекдотецъ о магнетическомъ усыпленіи. Требуя заранѣе снисходительности: я человѣкъ иногородный и не остроумный.
   Третьяго года, на вечерѣ у А. Дюма, все собраніе толкалось около блѣднаго юноши съ заспанными глазами и оригинальною прическою. То былъ ясновидящій Алексисъ, котораго слава въ то время ходила по городу. Не отходя ни шага отъ своего паціента, за Алексисомъ ходилъ его магнетизеръ и докторъ, извѣстный Д.... По просьбѣ данъ, Алексиса усыпили, и онъ принялся разсказывать чудныя вещи. Онъ видѣлъ движеніе міровъ и строеніе желудка у каждаго изъ гостей, говорилъ по турецки и съ завязанными глазами читалъ "Presse", предcказывалъ великія событія и ясно видѣлъ персидскаго шаха въ своемъ гаремѣ. Всѣ удивлялись и произносили похвалы Алексису, когда къ юношѣ подошелъ извѣстный острякъ и балагуръ, фельетонистъ Евгеній Гино.
   -- Господинъ Алексисъ, спросилъ его сотрудникъ газеты "Siècle": -- богаты ли вы?
   -- Ахъ, нѣтъ! отвѣчалъ Алексисъ: -- въ моемъ кошелькѣ только двѣ монеты.
   Присутствующіе тутъ же обшарили Алексиса, вынули кошелекъ и узрѣли въ немъ дѣйствительно двѣ золотыхъ монеты. Удивляться, правду сказать, было нечему, но родъ человѣческій умѣетъ удивляться.
   -- Хотите выиграть разомъ около милліона франковъ и удѣлить мнѣ изъ нихъ частичку? продолжалъ Гино.
   -- Хочу, хочу, отвѣтилъ Алексисъ, приправивъ отвѣтъ нѣкоторыми таинственными фразами.
   -- Извольте, сказалъ Гино: -- вы все видите и знаете; угадайте же, съ помощью вашей мудрости, какъ велика въ настоящую минуту цѣна разнымъ фондамъ на англійской биржѣ, а я сейчасъ побѣгу къ Ротшильду: онъ съ ума сойдетъ отъ восхищенія.
   Алексисъ смутился и тотчасъ же уѣхалъ, къ несказанному огорченію всей публики.
   Въ послѣднихъ нумерахъ "Москвитянина" не очень много замѣчательныхъ статей. Письма кн. Салтыкова продолжаются и по прежнему очень любопытны.
   Въ прошломъ мѣсяцѣ писалъ я вамъ объ іюньской книжкѣ "Сына Отечества", теперь же въ половинѣ декабря я получилъ сентябрьскую и октябрьскую книжки того же журнала. За іюль же и августъ мѣсяцъ книжекъ не выходило; редакція, на оберткѣ послѣдняго нумера, обѣщаетъ снова выдать ихъ въ непродолжительномъ времени. Имѣя въ своемъ кабинетѣ всѣ русскія періодическія изданія и большую часть иностранныхъ, я могу оставаться равнодушнымъ, получая иногда книжки, въ которыхъ говорится о лѣтнихъ новостяхъ въ декабрѣ мѣсяцѣ; но редакція всякаго журнала не должна забывать, что многіе изъ читателей выписываютъ всего только по два или по одному журналу, и что для этихъ читателей недостатокъ чтенія и несвоевременно сообщаемыя новости составляютъ значительное неудобство. Говорю это не какъ критикъ, а какъ одинъ изъ подписчиковъ {Я даже и того не сказалъ бы, поставляя себѣ правиломъ не судить о матеріальныхъ интересахъ какого бы то на было изданія, еслибъ "Сынъ Отечества" самъ не вызывалъ такого замѣчанія. На страницѣ 52 въ "Смѣси" девятой книжки (изданной въ концѣ ноября) вотъ что говоритъ составитель фельетона по поводу журнальныхъ неисправностей:
   "Скажите-ка лучше... ваша милость тамъ поближе къ закулисностямъ журнальнымъ... скажите, отчего собственно происходятъ эти неточности?.."
   "Я не отвѣчалъ прямо на вопросъ, потому что нигдѣ за кулисами не бываю: но коротко изложилъ свое мнѣніе вообще, не касаясь ни кого лично... Пунктъ первый: достаточныя для изданія средства, т. е. издатель, хоть съ небольшимъ, но вѣрнымъ капиталомъ. Пунктъ второй: свѣдущій, опытный и дѣятельный редакторъ. Пунктъ третій: способные, преданные дѣлу сотрудники. Пунктъ четвертый, и послѣдній: своевременная выдача имъ условленнаго вознагражденія и уплата въ типографію. Если предпріятіе такъ ведется, журналъ непремѣнно пойдетъ; если эти необходимыя основанія нарушены -- онъ, рано или поздно, неизбѣжно долженъ пасть. Въ первомъ случаѣ, издатель получаетъ заслуженныя и безукоризвенныя выгоды; во второмъ -- терпитъ болѣе или менѣе чувствительный убытокъ и справедливыя нареканія".
   Замѣчу одно, по поводу этого разсужденія: 1849 годъ особенно замѣчателенъ въ журналистикѣ исправнымъ выходомъ журналовъ. Ни "Современникъ", ни "Отечественныя Записки", ни "Библіотека для Чтенія" не опаздывала ни одного мѣсяца. "Москвитянинъ" издавался съ аккуратностію. "Сѣверное Обозрѣніе" издавало даромъ книжки за прошлый годъ. На кого же падаетъ это умозрѣніе?}.
   Теперь же вмѣсто того, чтобъ вдаваться въ дальнѣйшія замѣчанія по поводу выпуска книжекъ "Сына Отечества", я нахожу не лишнимъ въ краткихъ словахъ прослѣдить исторію литературныхъ неисправностей въ послѣдніе годы. Всякій изъ насъ помнитъ, какъ нѣсколько лѣтъ тому назадъ въ газетахъ и особыхъ объявленіяхъ безпрестанно печатались условія подписки на книги ученаго содержанія, на собраніе стихотвореній, которыя вовсе не выходили въ свѣтъ. Одинъ всѣми уважаемый литераторъ (о немъ можно говорить: его уже нѣтъ на свѣтѣ) задолжалъ публикѣ до двадцати томовъ исторіи и другихъ сочиненій. Огромный ученый словарь, предпринятый съ любовью и значительными средствами, остановился на 16 томѣ, и подписчики, переплативъ много денегъ, увидѣли у себя въ рукахъ сборникъ, имѣющій мало цѣны, потому что предпріятія, подобныя этому словарю, бываютъ поняты и прекрасны не ранѣе, какъ при совершенномъ своемъ окончаніи.
   Тоже явленіе происходило и въ журналистикѣ; но тамъ оно было еще страннѣе. Обыковенно, журналъ не могъ стоить слишкомъ дорого и зачастую неисправности свои старался вознаградить весьма забавно. Разъ случилось, что одинъ журналъ запоздалъ шестью книжками, а дѣло было уже въ декабрѣ мѣсяцѣ. И вотъ въ концѣ того же мѣсяца журналъ появляется въ видѣ тоненькой тетради, на которой написано: книжки VII, VIII, IX, X, XI и XII. На оберткѣ было извиненіе и объявленіе о новой подпискѣ; но, кажется, подписка оказалась напрасною.
   Другой журналъ былъ посильнѣе средствами и славился своею аккуратностью, но и его начинали постигать затрудненія: книжки начали опаздывать; одна изъ нихъ, вмѣсто 1 числа, выходитъ 31. Какъ покрыть эту ошибку, какъ извиниться передъ читателями? Въ этой же книжкѣ помѣщено было объявленіе, что по измѣнившимся обстоятельствамъ редакція желаетъ впредь издавать книжки постоянно въ послѣднее число мѣсяца. Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ, безъ всякаго объясненія, книжки опять стали показываться 1 числа, и репутація журнала не могла пострадать сильно.
   Одинъ изъ моихъ сосѣдей, человѣкъ безукоризненной аккуратности, называетъ подобныя неисправности агоніей періодическаго изданіяи не можетъ говорить о нихъ равнодушно.
   Отъ разсужденій о неисправности прежнихъ журналовъ перейдемъ къ октябрьской книжкѣ "Сына Отечества". Многаго сказать о ней не могу: тамъ нѣтъ интересныхъ статей. Есть въ концѣ книжки "Письмо петербургскаго старожила", которое какъ будто принадлежитъ остроумному фельетонисту, извѣстному подъ названіемъ "неизвѣстнаго фельетониста". Впрочемъ, я въ томъ еще не увѣренъ, а чтобъ показать, что оно во всякомъ случаѣ не недостойно нашего вниманія, я выпишу заглавіе этого письма, такъ, какъ оно помѣщено на оберткѣ.
   "Письмо петербургскаго старожила къ пріятелю въ деревню, о томъ, что лѣта у насъ не было, и что, между тѣмъ, оно минуло, оставивъ по себѣ довольно глубокія впечатлѣнія въ памяти многихъ, предавшихся наслажденіямъ за городомъ, гдѣ болѣе или менѣе ученые гг. аэронавты взлетали къ облакамъ и за облака, сопровождаемые отважными дамами; гдѣ "арабы-кабилы" и артисты "высшей гимнастики" показывали свою силу, ловкость, искусство и грацію; гдѣ, подъ звуки различныхъ оркестровъ, плѣняли слухъ нашъ цыгане изъ Москвы и другіе пѣвцы изъ Казани; гдѣ пылали дивные фейерверки и потухали огненные фонтаны: гдѣ даромъ предлагали не только цвѣты, но явства и питія, и гдѣ, наконецъ, посреди всѣхъ этихъ и другихъ неудобоисчислимыхъ усладъ, кто-то, не кстати, вздумалъ завести рѣчь о новыхъ одесскихъ повѣстяхъ, о журналѣ, похожемъ на альманахъ, и объ альманахѣ, ни на что не похожемъ, и о другихъ, такъ называемыхъ литературныхъ предметахъ, между прочимъ -- о похожденіяхъ, на невскомъ пароходикѣ, одного фельетониста, описанныхъ имъ самимъ. -- Приписка къ письму: о книгѣ Исторія финансовыхъ учрежденій Россіи,соч. Графа Д. Толстаго, и о томъ, что для здоровья, которое дороже денегъ, необходима свѣжая и чистая вода; нѣсколько словъ о выставкѣ издѣлій промышленности, и за нимъ -- отвѣтъ "Современнику".
   Вотъ уже второй разъ, послѣ объявленія объ успѣхѣ, на оберткѣ "Сына Отечества" встрѣчаю я нѣчто достойное наблюденія. Другая статья, другой авторъ насъ призываетъ. Я ошибся, сказавши что въ "Сынѣ Отечества" пѣтъ интересныхъ статей: я не имѣлъ тогда въ виду "Путешествія по Швейцаріи" барона Розена. Я люблюстатьи подобнаго рода, въ которыхъ недостатки выкупаются достоинствами. Статьи барона Розена имѣютъ занимательность: ихъ авторъ человѣкъ, обладающій неоспоримой начитанностью; слѣдовательно, нѣсколько веселыхъ замѣчаній по поводу послѣдней статьи барона не покажутся лишними. Я даже попрошу у автора "Путешествія по Швейцаріи" позволенія остановиться на его статьѣ долѣе обыкновеннаго, и если мой тонъ покажется ему сколько нибудь шутливымъ, буду очень радъ, если онъ воздаетъ мнѣ тѣмъ же по поводу моихъ писемъ или другихъ статей.
   Во-первыхъ, что всего болѣе поражаетъ читателя -- это языкъ, которымъ написано "Путешествіе по Швейцаріи". Число германизмовъ, неправильностей, выраженій на иностранный манеръ очень велико и придаетъ манерѣ барона Розена колоритъ до крайности оригинальный. Напримѣръ, говоря о памятникѣ Жанъ Жаку Руссо, авторъ выражается такъ:
   Статую Руссо капало дождемъ -- какъ жизнь его слезами. (Стр. 44).
   Въ другомъ мѣстѣ:
   "То-то было время, когда принцессы, какъ Клотильда и сестра ея, сиживали у дворцовыхъ воротъ, справляя гостепріимство путешественника".
   Вотъ еще замѣтка барона Розена, по поводу Корнелевой трагедіи "Серторій":
   "Очень хорошо понимаю, что при тогдашней драматургіи во Aранціи, великій Корнель почти не могъ бы трактовать лучше столь прекрасный сюжетъ, но все же невыносимо для меня, что герой Серторій, уже весьма почтенныхъ летъ, находится въ тискахъ между двухъ женщинъ, навязывающихся ему въ супруги, а потому смерть его, выручившая героя изъ такой комической затруднительности, и не печалитъ нисколько читателя!"
   Разсказывая о швейцарскихъ собакахъ, которыя передъ Муртенскимъ сраженіемъ набросились на охотничьихъ собакъ, принадлежавшихъ бургундцамъ, и всѣхъ ихъ перегрызли, баронъ Розенъ называетъ это событіе предыгралищемъ Муртенской побѣды. Но эти короткія выписки далеко не даютъ полнаго понятія о русскомъ языкѣ въ статьяхъ автора "Путешествія по Швейцаріи.
   Эрудиція барона Розена, дѣйствительно, обширна; исторія среднихъ вѣковъ и древняя словесность весьма знакомы автору "царя Соя и Гелимера"; при видѣ каждаго замка или ущелья, нашъ путешественникъ сообщаетъ читателямъ какое нибудь историческое событіе или даже римское преданіе; но какъ оригинально бываютъ переданы эти преданія! Въ нѣкоторыхъ мѣстахъ читатель не можетъ никакъ слѣдить за ходомъ разсказа, сбиваясь въ именахъ римскихъ, германскихъ и швейцарскихъ. Вотъ, напримѣръ, отрывокъ, внушенный автору видомъ Кенигсфельдскаго монастыря, между Берномъ и Шафгаузеномъ.
   "Въ виду Габсбурга зрится монастырь Königsfelden, сооруженный на томъ мѣстѣ, гдѣ сынъ Рудольфа, недостойный такого отца, былъ убитъ -- гдѣ цесарь Германскій испустилъ дыханіе на рукахъ нищей женщины! Это еще горьче, нежели обрызнугь своею кровью статую Помпея! А онъ имѣлъ своего Помпея -- благороднаго Адольфа Нассаусскаго, съ которымъ разыгралъ онъ Фарсальскую битву подъ Гелльгеймомъ, гдѣ и палъ Адольфъ. Жалкая смерть Альберта, въ виду родительскаго замка, была только началомъ ужасной, отвратительной трагедіи: виновники убійства спаслись бѣгствомъ, а невинные ихъ родственники пострадали отъ яростной мести дѣтей убіеннаго! Въ особенности отличалась звѣрствомъ дочь Альберта, Венгерская королева Агнесса. Изъ похищеннаго имущества жертвъ, Агнесса выстроила этотъ монастырь, сама постриглась и, стоя у воротъ, приглашала проходящихъ туда на молитву... но народъ проходилъ мимо: одинъ отшельникъ остановился и возопилъ: "Сестра! плохо твое служеніе Богу: твой монастырь основанъ на грабежѣ и на крови невинно-избіенныхъ! -- Никогда язычники не мстили такъ безбожно.... Благороднѣйшее изъ племенъ швейцарскихъ, въ двухъ только поколѣніяхъ, столь ужасно выродилось на чужбинѣ! -- Отъѣзжая уже далече, я еще бросилъ прощальный взгдядъ на Габсбургъ; нашедшее облако заслоняло солнце отъ руины, которая -- казалось -- смотрѣла грустно на Königsfelden -- и на весь свѣтъ!
   Но если что украшаетъ путевыя замѣтки барона Розена, такъ это тотъ глубокій поэтическій элементъ, которымъ онѣ проинкнуты. Не надо забывать, что авторъ "Путешествія по Швейцаріи" поэтъ, писавшій трагедіи, баллады, русскія сказки и идиллія въ октавахъ. Онъ даже нѣсколько напоминаетъ собой тѣхъ поэтовъ Карамзинской эпохи, которые отправились пѣшкомъ верстъ за пятьдесятъ отъ Москвы -- искать поэтическихъ впечатлѣній и занятій для своего чувствительнаго сердца. Нѣжныя сердца этихъ туристовъ давали отголосокъ на всякое явленіе природы, на всякое событіе, случившееся съ ними въ дорогѣ: солнце ли садилось за лѣсомъ, они восхваляли природу и проливали слезы восторга; проходя черезъ деревню, они толковали о прелести тихой жизни и лили опять таки слезы, но слезы умиленія, и тотчасъ же записывали въ нарочно приготовленной тетрадкѣ стихи въ родѣ слѣдующихъ:
   
             Пѣночка, о другъ мой милый,
             Гдѣ мнѣ крылья взять и силы
             Полетѣть въ края съ тобой,
             Гдѣ сеньею окруженный,
             Земледѣлецъ нашъ простой,
             Въ полдень жаркій утомленный
             Сытны щи спокойно ѣстъ
             И отъ хлѣба верхню кромку
             Срѣзавъ, онъ кладетъ въкотомку,
             Для убогаго тѣхъ мѣстъ.
   
   Но въ особенности вдохновеніе приходило на Карамзинскихъ путешественниковъ, если имъ удавалось во время пути, ходя издали, увидѣть женщину, даже край женскаго платья. Умиленіе ихъ при подобномъ случаѣ не знало границъ. Женщина, даже женскій головкой уборъ пробуждаютъ восторгъ въ молодомъ туристѣ.
   -- О, кто ты? спрашиваетъ онъ самъ себя: -- я не знаю твоего имени, но ты прекрасна. Въ твоихъ голубыхъ глазахъ я вижу слѣды слезъ... (нужды нѣтъ, что слезъ не было, да и глазъ не видалъ нашъ поэтъ) зачѣмъ эти слезы, я тебя понимаю,-- ты несчастна! О, еслибъ ты знала, сколько чувствительности въ моемъ сердцѣ, ты не шла бы такъ скоро, ты поглядѣла бы на меня, мы поняли бъ одинъ другого... и, можетъ быть, повѣдали бы другъ другу страшную, сокровенную исторію вашихъ сердецъ! (Тутъ уже reminiscence "Острова Борнгольма").
   Путевыя замѣтки барона Розена, безспорно, во многомъ различествуютъ отъ замѣтокъ подобныхъ путешественниковъ, совсѣмъ тѣмъ въ нихъ есть еще много достойнаго чувствительныхъ изліяній почитателей бѣдной Лизы. Картины природы превосходны у барона Розена; въ особенности поразило меня одно мѣсто, гдѣ говоритъ онъ о горѣ Юнгфрау. Основываясь на поэтическомъ названіи этой чудной горы (Jungfrau -- дѣвушка, или, для вящей поэзіи, дѣва), авторъ путешествія по Швейцаріи начерталъ истинно Шекспировскую сцену:
   "Мечталось мнѣ, что незримый для насъ, но зримый для Юнгфрау, надъ главами низшихъ между ними горъ, Монбланъ перекинулъ къ ней пламенный взоръ и звучащее вѣчностью слово своей любви начальной -- и Юнгфрау смутилась дѣвственно, и смущеніе это отражается на свѣтлыхъ челахъ царедворцевъ ея. Въ виду открытыхъ передъ всю таинствъ Эмпирея и при исполинскомъ величіи своего духа, она не можетъ закраснѣться, какъ земная дѣва... или можетъ: представьте себѣ, что эта послѣдняя, у гроба отца или матери, или въ другой торжественный моментъ, когда она дышетъ одною великою мыслію о небѣ,-- нежданнымъ объясненіемъ юноши посвящается въ невѣсты... тогда румянецъ ея, умѣряемый вліяніемъ вѣчности, вѣроятно имѣетъ нѣкоторое сходство съ колоритомъ Юнгфрау!.. Не отвѣчая Монблану, но полная любовнымъ словомъ его, она, и весь окружающій ее соборъ, въ духовномъ румянцѣ, глядитъ на небеса; всѣ они знаютъ, что только труба Архангела будетъ благовѣстомъ сочетанія царицы Альповъ съ царемъ Альповъ... раздѣляющее ихъ пространство, со всѣми горами, обрушится въ хаосъ, и Юнгфрау и Монбланъ, надъ пропастью міра падая величественно въ объятія другъ къ другу, чуднымъ метеоромъ исчезнутъ въ представленіи свѣта!"..
   Какова мысль -- сочетать угрюмый Монбланъ бракомъ съ розовою красавицею Юнгфрау! и мало того -- заставить ихъ волочиться другъ за другомъ, произносить слова любви и предложеніе своей руки! Тутъ есть нѣчто необъятное; но пойметъ ли необъятность эту нашъ микроскопическій вѣкъ?
   Женщины, какъ и слѣдуетъ, играютъ важную роль въ путешествіи барона, а тутъ уже онъ совершенно смотритъ въ разныя стороны съ прежними любителями сантиментальныхъ путешествій. Нашъ путешественникъ не склоненъ къ тому, чтобы поминутво увлекаться обитательницами Швейцаріи, даромъ что эти обитательницы не имѣютъ въ мірѣ соперницъ своимъ розовымъ щечкамъ. Мало того, баронъ Розенъ не всегда оставался доволенъ, если въ дилижансѣ ему случалось сидѣть между двухъ красавицъ. "Нѣтъ", говоритъ онъ, на страницѣ 21, "не легко мнѣ сидѣть между двухъ дамъ, толкаться между Сциллою и Харибдою!" Не смотря, однакоже, на такое сравненіе, авторъ путешествія по Швейцаріи недолго остается холоднымъ въ дамскомъ обществѣ. Онъ постоянно внимателенъ со своими спутницами, думаетъ о томъ, какъ бы принести удовольствіе и пользу своимъ сосѣдкамъ, иногда разсказывая имъ разныя историческія преданія, какъ напримѣръ о Юліѣ Альпинѣ, женщинѣ, процвѣтавшей (какъ говорятъ французы) во времена императора Вителлія, а при случаѣ, замѣтивъ излишнюю свѣтскость въ спутницахъ, сообщая имъ, что Шарльмань!! (Карлъ Великій) положилъ веретено на могилу своей трудолюбивой и кроткой супруги Фастрады! (стр. 33). Нѣтъ сомнѣнія, что умная, но вѣтренная сосѣдка поспѣшила намотать себѣ на усъ учено-ироническое замѣчаніе барона Розена!
   Довольно часто, подъ вліяніемъ очаровательнаго климата и добраго настроенія духа, авторъ путешествія по Швейцаріи занимаетъ своихъ спутницъ разговоромъ бѣглымъ, веселымъ, остроумнымъ, хотя и тутъ не можетъ удержаться отъ ученыхъ сравненій.
   Трое пассажировъ, говоритъ авторъ на стр. 5, недавно пріѣхавшихъ взъ Италіи, разсказывали ужасы о жестокостяхъ брави (то есть бандитовъ; слово bravo имѣетъ, какъ извѣстно любителямъ романовъ, другое значеніе). Баронъ Розенъ холодво объявилъ, что онъ надѣялся быть въ Италіи дней черезъ десять. -- "Не лучше ли, замѣтила одна изъ дамъ, остаться въ Швейцаріи?"
   -- Швейцарія хороша -- возразилъ я -- какъ эта милая, въ національной одеждѣ, служанка, которая намъ теперь подаетъ соусъ; но она, конечно, не поспоритъ о пальмѣ красоты съ волшебницею Италіею!
   "-- Mais le poignard du bravo?"
   -- Кинжалъ браво есть грудная булавка, которымъ сирена иногда, изъ женскаго каприза, кольнетъ своего обожателя! ужели не подходить къ великолѣпной сиренѣ, боясь грудной булавки ея?
   "-- Voue cachez l'horreur sous une forme gracieuse!"
   -- Въ этомъ-то и дѣло, сударыня, подъ граціозною формою и смерть не въ смерть! A впрочемъ, не вѣрьте этимъ баснямъ: a beau mentir qui vient de l'Italie. Сирева весьма рѣдко направляетъ свою булавку на ваше сердце, и, въ этихъ рѣдкихъ случаяхъ, оружіе ея почти всегда притупляется о ваше золото: брави жаждутъ не крови, a франковъ".
   Съ нетерпѣніемъ ожидаю продолженія путешествій барона Розена. Я не пуристъ, и погрѣшности противъ русскаго языка не пугаютъ меня. Терпѣть не могу людей, при всякомъ чтеніи безпрестанно спрашивающихъ, зачѣмъ авторъ такой-то статьи писалъ такъ, а не этакъ? Въ качествѣ постояннаго врага исключительности и нетерпимости къ чужимъ мнѣніямъ и чужому слогу, я сознаюсь откровенно, что прочелъ путешествіе барона Розена отъ первой страницы до послѣдней, и прочелъ его не безъ удовольствія. Если bravi не испугали барона и путешествіе его въ Италію состоялось, то меня скоро будетъ ждать новое удовольствіе описывать впечатлѣнія ученаго туриста при видѣ родины Тацита и Виргилія. Тутъ будетъ поле для эрудиціи римскихъ анекдотовъ, этрурскихъ болео и сабинскихъ происшествій!
   Чувствую, однакоже, что послѣднее мое письмо о русской журналистикѣ 1849 года становится непомѣрно длиннымъ. Спѣшу проститься съ вами и съ читателями, быть можетъ, слишкомъ ко мнѣ снисходительными. Журналы за этотъ годъ доставили мнѣ довольно пріятныхъ и веселыхъ минутъ,-- говорю это откровенно почему и прошу всѣхъ и каждаго не перетолковывать моихъ отзывовъ въ дурную сторону.
   A свѣтъ любитъ все толковать въ худую сторону; въ подтвержденіе этого дряхлаго аффоризма, я приведу новый анекдотъ, недавно случившійся со мною. У меня есть одинъ знакомый, человѣкъ холодный и педантическій, изъ породы самолюбивыхъ нелюдимовъ. Съ своей бѣдной, молодой женою, онъ занимаетъ помѣщеніе надъ головою другого, очень милаго семейства, съ которымъ я хорошо знакомъ и гдѣ провожу пріятные вечера, когда бываю въ Петербургѣ. Никто не ѣздитъ въ гости къ скучнымъ дикарямъ, сами они никуда не выѣзжаютъ и даже по временамъ совѣстятся своей гордой дикости. Одинъ разъ, когда я сидѣлъ у своихъ знакомыхъ подъ квартирою этого джентльмена, надъ нами раздались звуки бальной музыки и топанье ногъ. -- "Что это?" вскричалъ я съ недоумѣніемъ -- "у N N. гости?" -- "Не безпокойтесь", отвѣчала мнѣ хорошенькая, бойкая хозяйка. -- "Чтобы показать, что ему весело, нашъ N N заставилъ жену играть, а самъ въ одиyочку выплясываетъ по комнатѣ!"
   Вотъ какъ злы бываютъ иногда ученые люди! Я боюсь, чтобъ любители литературы и этого анекдота не перетолковали невыгоднымъ для меня образомъ!
   

XI.

Январь 1850.

   "Дешевый журналъ вещь отличная, а дешевая газета есть благодѣтельнѣйшая изъ всѣхъ выдумокъ" -- такъ выразился одинъ небогатый сельскій житель, подписавшійся на "Санктпетербургскія Вѣдомости" безъ прибавленій, и за 10 рублей серебромъ имѣющій удовольствіе въ теченіи всего года прочитывать каждый нумеръ этой газеты...
   Я вполнѣ согласенъ съ моимъ помѣщикомъ, и, чтобы убѣдить каждаго въ истинѣ его словъ, я попрошу моихъ читателей, бывшихъ въ провинціи, припомнить всѣ тѣ неправдоподобные слухи, всѣ тѣ новости, лишнныя тѣни вѣроятности, которыя разсказываются всѣмъ и каждому людьми ничего не читающими или слишкомъ бѣдными для полученія печатныхъ новостей. Не входя въ анализъ этихъ дивныхъ свѣдѣній, далеко оставляющихъ за собою всѣ классическія свѣдѣнія, доставляемыя въ газеты "корреспондентами", скажу только, что подобныя новости всегда отличаются до того страннымъ колоритомъ, что, выслушавши ихъ, довѣрчивому человѣку остается только закрыть глаза полою мантіи и, посыпавъ голову пепломъ, придти къ убѣжденію, что міръ покачнулся. Необыкновенные феномены, землетрясенія, ужасныя предсказанія,-- все это сочиняется самими разскащиками, и, къ удивленію, сами же разскащики подъ конецъ начиваютъ вполнѣ вѣрить своимъ вымысламъ. На всю эту массу исторій, составленныхъ на досугѣ, появленіе газетнаго листка производитъ вліяніе похожее на дѣйствіе булавки, если ее воткнуть въ надутый пузырь, и при одномъ словѣ слушателя: "я получаю такую-то газету", никто уже не осмѣливается подчивать его плодами собственнаго своего вдохновенія. Оттого-то хорошая газета, и дешевая хорошая газета, есть вещь благодѣтельная.
   Въ Петербургѣ, кромѣ газетъ спеціальныхъ, на русскомъ языкѣ издаются двѣ политико-литературныя газеты: "Сѣверная Пчела" и "Санктпетербургскія Вѣдомости". Вторая почти вдвое дешевле первой. Въ ней, кромѣ отчетливыхъ внутреннихъ и заграничныхъ новостей, попадаются часто статьи ученыя, отчеты о театрахъ и литературныхъ новостяхъ. Въ "Сѣверной Пчелѣ" литературнаго почти одинъ субботній фельетонъ. Театральныя обозрѣнія въ "Сѣверной Пчелѣ" очень коротки и сухи. Въ критическомъ отношеніи полемика "Сѣверной Пчелы" сплошь не подкрѣпляется примѣрами и заключается обыкновенно въ сѣтованіи объ упадкѣ русской словесности, о томъ, что у насъ, въ Россіи, съ нѣкоторыхъ поръ никто не пишетъ ничего порядочнаго, и что нашихъ толстыхъ журналовъ, у которыхъ по нѣскольку тысячъ подписчиковъ, не стоитъ читать.
   Когда, лѣтъ десять тому назадъ, Эмиль де-Жирарденъ произвелъ огромный коммерческій переворотъ въ парижской журналистикѣ, начавъ издавать журналъ вдвое дешевле и вдвое обширнѣе другихъ журналовъ, ему пришлось поплатиться за свою счастливую идею дуэлью съ однимъ изъ задорныхъ своихъ собратовъ, дуэлью, окончившеюся трагическимъ образомъ. У насъ дуэль происходила на перьяхъ. Побѣда осталась за "Петербургскими Вѣдомостями": я по крайней мѣрѣ такъ думаю, потому что въ вашемъ уѣздѣ число подписчиковъ на эту газету увеличилось почти вдвое.
   Изъ всѣхъ моихъ знакомыхъ, одинъ только извѣстный вамъ сосѣдъ, любитель стихотвореній, остался крайне недоволенъ окончаніемъ спора между "Сѣверною Пчелою" и "Петербургскими Вѣдомостями". Надо вамъ сказать, что съ нѣкоторыхъ поръ почтенный любитель русской музы вовсе не читаетъ стихотвореній, а обратился къ учености и по цѣлымъ днямъ сидитъ надъ старыми, пыльными фоліянтами и даже по временамъ пытается говорить на языкахъ латинскомъ, греческомъ, славянскомъ, провансальскомъ и старомъ французскомъ. Когда я спросилъ его, какихъ же литературныхъ споровъ онъ желаетъ, сосѣдъ мой откашлялся и началъ медленнымъ, важнымъ голосомъ:
   "Въ періодѣ только-что развивающейся словесности, сказалъ онъ: -- все должно быть грандіозно и колоссально: отъ поэмъ до споровъ, отъ размѣра книгъ in folio до самой учености. литературнымъ спорамъ не слѣдуетъ ограничиваться одною перебранкою.
   Я хотѣлъ остановить моего сосѣда, но его угрюмое краснорѣчіе не знало никакихъ препонъ.
   Въ хроникѣ монаха Рише -- продолжалъ онъ -- упоминается объ одной ссорѣ. Король Людовикъ IV имѣлъ при себѣ двухъ медиковъ: одинъ изъ нихъ, уроженецъ аміенскій, назвалъ себя, на латинскій манеръ, Деролдусомъ; другой, по имени неизвѣстный, былъ происхожденіемъ изъ Салерно. Вслѣдствіе ссоры, имѣвшей причиною различное истолкованіе греческихъ медицинскихъ терминовъ, салернецъ помазалъ свои пальцы ядомъ и опустилъ ихъ въ солонку, стоявшую передъ Деролдусомъ. Но опытный медикъ, почувствовавъ первый припадокъ болѣзни, изцѣлилъ себя пріемомъ теріаку. На слѣдующій день онъ самъ отравилъ своего соперника и имѣлъ несказанное удовольствіе видѣть врага, незнакомаго съ теоріей противоядій, у своихъ ногъ, съ мольбами о спасеніи. Удовольствовавшись этимъ униженіемъ, онъ вылечилъ хитраго салернца, хотя не совсѣмъ, и миръ водворился между двумя эскулапами.
   "Два знаменитыхъ итальянскихъ филолога, Филельфъ и Тимофей, нѣсколько лѣтъ спорили о значеніи одного слова въ сочиненіи Пиндара и, по обыкновенію, въ своихъ сочиненіяхъ осыпали другъ друга укоризнами. Наконецъ Филельфъ объявилъ, что платитъ сто ефимковъ, если его истолкованіе не призвано будетъ истиннымъ. Тимофей, по своей гнусной бѣдности, отозвался, что. не имѣя денегъ въ случаѣ потери заклада, онъ позволяетъ всенародно обрить себѣ бороду и хранить ее въ домѣ противника. Въ библіотекѣ короля Альфонса неаполитанскаго собранъ былъ совѣтъ ученыхъ, для разсмотрѣнія доводовъ обоихъ истолкователей, и побѣда осталась на сторонѣ Филельфа. Не смотря на всѣ происки Тимофея, борода его была тутъ же обрита и съ тріумфомъ передана Филельфу, который приказалъ повѣсить свой трофей надъ главною каѳедрою той коллегіи, въ которой былъ преподавателемъ филологіи.
   "Весьма любопытенъ споръ Эразма Роттердамскаго съ нѣмецкимъ ученымъ, по имени Гейнрихомъ фонъ-Эппендорфъ. Послѣ долгихъ преній, Эппевдорфъ пригласилъ своего знаменитаго противника передать споръ на рѣшеніе Базельскаго магистрата, который и рѣшилъ споръ не въ пользу Эразма. Выигравъ дѣло, Эппендорфъ сталъ требовать отъ противника слѣдующихъ условій: 1) Эразмъ долженъ былъ издать книгу въ опроверженіе своей собственной системы. 2) Книгу эту посвятить ему, Гейнриху фонъ-Эппендорфу и 3) Въ вознагражденіе всѣхъ обидъ, ему причиненныхъ, пожертвовать 300 червонцевъ въ пользу бѣдныхъ. Судъ подтвердилъ всѣ эти требованія, и такимъ образомъ остались довольны всѣ: и Эрпендорфъ, и бѣдные города Базеля, и Эразмъ, издавшій тотчасъ послѣ того сочиненіе, гдѣ называетъ своего антагониста козломъ и даже касается его частной жизни, разсказывая про его жену разныя исторіи.
   "Итальянскій математикъ Тарталлій (ум. въ 1557 г.) дошелъ до рѣшенія какой-то трудной математической задачи и сообщилъ его извѣстному Кардану, а Карданъ, позабывъ всякую литературную совѣсть, объявилъ, что онъ самъ придумалъ тоже самое рѣшеніе. Разъяренный математикъ написалъ къ Кардану и ученику его Феррари письмо, въ которомъ дѣлалъ имъ страшныя угрозы. Чтобъ предупредить единоборство подобнаго рода, миланскіе ученые (въ 1549 г.) назначили обоимъ врагамъ диспутъ въ церкви Санта Маріо дель-Джіардино, но Карданъ, опираясь на свою знаменитость, послалъ на споръ одного изъ своихъ учениковъ, за которымъ и осталась побѣда. Замѣчательно, что тотчасъ по окончаніи диспута, Тарталлій былъ выгнанъ изъ Милана, для того, чтобъ не произошло новыхъ ссоръ между двумя учеными.
   "Въ 1620 году, двое протестантскихъ ученыхъ, Демаре и Боеціусъ, были въ сильной враждѣ между собою, по поводу какого-то теологическаго вопроса. Чтобъ разомъ поразить обоихъ противниковъ, іезуитъ Гретсеръ издалъ отдѣльною книгою всю ихъ переписку, съ такимъ короткимъ предисловіемъ: "еслибъ двѣ трети приведенныхъ здѣсь обоюдныхъ обвиненій были ложны, то за остальную треть, которой нельзя же не повѣрить, обоихъ соперниковъ слѣдуетъ подвергнуть наказаніямъ!"
   "Замѣчательный литературный споръ семнадцатаго столѣтія, раздѣлившій все высшее общество Парижа на двѣ партіи, порожденъ былъ двумя сонетами. Въ одномъ изъ этихъ сонетовъ Вуатюръ воспѣлъ прелести какой-то Ураніи; другой принадлежалъ Белсераду и назывался сонетомъ Іова. Въ немъ поэтъ, обращаясь къ любимой женщинѣ, говорилъ, что онъ несчастнѣе Іова. Герцогиня Лонвилль, и маркиза де-Монтозье были въ главѣ партіи Уранистовъ, утверждавшихъ, что сонетъ Вуатюра выше всѣхъ сонетовъ въ мірѣ; Жобелины, имѣя впереди себя принца Конти, говорили тоже самое о сонетѣ Іовъ. Дѣло не обошлось безъ нѣсколькихъ дуэлей и потасовокъ, и ссора разгоралась болѣе и болѣе, когда наивный отвѣтъ дѣвицы Рошъ де-Менъ положилъ ей конецъ, и конецъ довольно забавный. Когда ее спросили, что ей болѣе нравится, сонетъ Ураніи или сонетъ Іова, вѣтреная дѣвушка, сбившись въ названіяхъ, отвѣтила: "Je me déclare pour Tobie". Смѣхъ, возбужденный этимъ отвѣтомъ, окончилъ всѣ распри между любителями Вуатюра и почитателями Белсерада".
   Долго еще говорилъ мой пріятель, но времени у меня мало, и я обращаюсь отъ Белсерада къ "Санктпетербургскимъ Вѣдомостямъ".
   Теперь "Петербургскимъ Вѣдомостямъ" остается только упрочивать свое торжество. Всякая редакція даже самаго лучшаго изъ всевозможныхъ журналовъ должна неусыпно заботиться о новыхъ средствахъ улучшить свое изданіе; малѣйшая остановка въ дѣлѣ этого усовершенствованія, самый кратковременный отдыхъ на лаврахъ есть уже шагъ назадъ. Отдавая полную справедливость хорошему выбору литературныхъ статей въ названной мною газетѣ, нельзя не замѣтить и нѣкоторыхъ ея недостатковъ. Такъ, напримѣръ, въ фельетонѣ, на которомъ-то изъ лѣтнихъ мѣсяцевъ, я имѣлъ неудовольствіе прочесть преплохую повѣсть о томъ, какъ какой-то господинъ перебирался на дачу съ своимъ семействомъ; такъ въ "Петербургской Лѣтописи" нерѣдко встрѣчаются толки о погодѣ а варіяціи на подобныя темы. по моему мнѣнію, послѣднее обстоятельство происходитъ не отъ слабости фельетониста, не отъ отсутствія предметовъ, а скорѣе отъ обширности рамки, которую онъ для себя выбралъ. Отдавать ежедневный отчетъ обо всемъ замѣчательномъ, что происходитъ въ столицѣ по части литературы, общественныхъ увеселеній, модъ, торговли, городскихъ слуховъ, почти невозможно въ коротенькой статьѣ. Обиліе фактовъ стѣсняетъ писателя и ведетъ къ общимъ мѣстамъ. Лучшіе фельетонисты несомнѣнно во Франціи, и, посмотрите, какъ ловко каждый изъ нихъ умѣетъ стѣснить себя въ опредѣленномъ кругѣ предметовъ для своего отчета. Жаненъ пишетъ о театрѣ, Готье тоже, Евг. Гино ограничивается однѣми сплетнями въ кружкѣ богатомъ и артистическомъ, Кювиллье Флери взялъ себѣ словесность. Канва, по видимому, не велика, а обиліе цвѣтковъ на ней замѣтнѣе, чѣмъ по широкому полю. Тема не трудна, а для варіяцій мѣста сколько угодно. Къ фельетону можно примѣнить отзывъ одного защитника старыхъ трагедій о трехъ единствахъ Аристотеля: "чтобы фонтанъ былъ хорошъ, надо, чтобъ онъ билъ сквозь узенькую трубочку".
   Такъ какъ въ нашихъ лучшихъ газетахъ литературная часть постоянно оставалась въ тѣни, то у насъ и немного писателей, умѣющихъ сжимать свою фантазію и умѣщать ее на короткихъ столбцахъ нижней части газеты, или, сказать иначе, способныхъ къ составленію фельетонной статьи. Блестящимъ исключеніемъ изъ этого правила могутъ назваться статейки графа Соллогуба, къ сожалѣнію, слишкомъ рѣдко помѣщаемыя въ "Петербургскихъ Вѣдомостяхъ". Статьи его, въ особенности маленькіе разсказы, живы, умны и остроумны. еслибъ обязанностью критики было стараніе находить вездѣ недостатки, я бы упомянулъ о страсти графа Соллогуба къ легкому разсказу примѣшивать глубокомысленныя разсужденія, по поводу лотереи аллегри толковать, напримѣръ, о судьбахъ Европы; но я не скажу этого, чтобъ не класть предѣла фантазіямъ такого фельетониста. Въ одномъ изъ первыхъ нумеровъ названной нами газеты, графъ Соллогубъ помѣстилъ очень милый разсказъ о "Симбирскомъ театрѣ" въ которомъ, (т. е. разсказѣ, а не театрѣ) развиваетъ ту мысль, что у русскихъ никогда не будетъ ни хорошей драмы, ни изящной словесности, и не будетъ -- какъ бы вы думали, почему? -- потому что характеръ русскаго человѣка слишкомъ тихъ, слишкомъ безмятеженъ, слишкомъ лишенъ сочувствія къ жизненному драматизму!
   Я воображаю, какъ подскочитъ на своемъ диванѣ, прочитавъ эти строки, какой нибудь любитель чтенія, для котораго участіе къ словесности не есть одна фраза, и котораго простодушный умъ сурово смотритъ на свѣтскіе парадоксы. "Урусскихъ не будетъ драмы, не будетъ словесности! -- возопитъ онъ -- у русскихъ, которые въ одно пятидесятилѣтіе выставили Карамзина, Пушкина, Грибоѣдова, Гоголя, Жуковскаго, Крылова и Лермонтова! у русскихъ, имѣвшихъ замѣчательныхъ критиковъ, и наконецъ самого графа Соллогуба въ числѣ новыхъ бельлетристовъ! За что такая бѣда? За то, что русскій человѣкъ тихъ и спокоенъ характеромъ! Да развѣ для созданія отличныхъ произведеній необходимо нужно жить драматическою жизнью Байрона, скитаться по свѣту какъ Данте и Шелли? Развѣ Гёте, спокойный и безмятежный олимпіецъ, не писалъ превосходныхъ твореній, или Шиллеръ не былъ всю свою жизнь спокойнымъ и беззаботнымъ студентомъ, или геніяльный Россини глубокими страданіями добился до того, что написалъ "Отелло" и "Barbiere"? О парадоксъ, тройной парадоксъ, жестокій парадоксъ! какъ бы тебя опровергнуть!" и нашъ любитель чтенія пустится съ озабоченнымъ видомъ шагать по комнатѣ, не думая о томъ, что цѣль остроумнаго фельетониста вполнѣ достигнута, что онъ затронулъ умнаго читателя своимъ легкимъ парадоксомъ, заставилъ его хмуриться, спорить и шагать по комнатѣ! Бѣда писателю, не разшевеливающему читателя, не наводящаго его на споръ и на разговоры съ самимъ собой!
   Обращаюсь къ "Отечественнымъ Запискамъ".
   Разъясните мнѣ, пожалуйста, вопросъ, заданный мнѣ однимъ изъ сосѣдей, спросившимъ у меня: долженъ ли хорошій журналъ ронять себя въ глазахъ подписчиковъ, печатая, во что бы то ни стало, плохія повѣсти, если хорошихъ не имѣется? Я думаю, что не долженъ, и на вопросъ этотъ, сдѣланный по поводу помѣщенной въ "Отечественныхъ Запискахъ" "Коломенской Розы", г. Зотова, могу отвѣчать, основываясь на томъ, что въ "Отечественныхъ же Запискахъ" и "Современникѣ" даннымъ давно не печатается стиховъ, по той простой причинѣ, что ни въ ту, мы въ другую редакцію не поступаетъ хорошихъ стихотвореній. Отчего же истина въ отношеніи къ стихотвореніямъ перестаетъ быть истиною, когда дѣло идетъ о повѣстяхъ? отчего редакція не избавится отъ обязанности помѣщать оригинальныя бельлетристическія статьи, если хорошихъ такого рода не поступаетъ въ редакцію? Еще, если бы наша публика вовсе не была разборчива въ дѣлѣ бельлетристики, еслибъ ее можно было удовлетворить чѣмъ ни попало,-- еслибъ эта публика имѣла предубѣжденіе въ пользу всякаго печатнаго листа, я бы понялъ причины печатанія такихъ вещей, какъ "Два старичка", "Скупой","Коломенская роза", "Вольтижерка"; но я имѣлъ не разъ случай убѣдиться, что ни одна изъ названныхъ мною повѣстей не нашла себѣ читателей... для чего же вводить себя въ убытокъ и печатать подобныя произведенія?
   Зато мнѣ пріятно отдать справедливость ученому отдѣлу январьской книжки "Отечественныхъ Записокъ". За исключеніемъ отчета о русской словесности за 1849 годъ, которымъ я недоволенъ за названіе меня любителемъ парадоксовъ, и въ которомъ встрѣчаются довольно часто отмѣнно высокопарныя фразы и еще высокопарнѣйшія мысли (когда нибудь я поговорю о вычурности фразъ, уже исчезнувшей изъ нашей словесности, и о вычурности мыслей, которая въ ней все еще гнѣздится), за исключеніемъ этой статьи, и библіографическая и ученая часть книжки составлены хорошо. Г. Ордынскій, котораго статью объ "Аристофанѣ" я недавно еще имѣлъ удовольствіе перечитывать, подарилъ насъ небольшою статьею о греческихъ женщинахъ. Простой, легкій, сжатый языкъ г. Ордынскаго какъ нельзя лучше помогаетъ ему знакомитъ всякаго читателя съ бытомъ народа, вѣчно интереснаго каждому образованному человѣку. Съ замѣчательнымъ тактомъ, авторъ статьи о греческихъ женщинахъ употребляетъ свое немного лаконическое изложеніе тамъ, гдѣ предметъ становится сухимъ, и вдается въ ясныя подробности въ такомъ только случаѣ, если ходъ разсказа дѣйствительно того требуетъ. Не смотря на то, намъ поминутно хотѣлось упрекать г. Ордынскаго въ излишней краткости: по нашему мнѣнію, авторъ статей объ "Аристофанѣ" и греческихъ женщинахъ можетъ быть смѣло убѣжденъ въ томъ, что его сочиненія не принадлежатъ къ числу тѣхъ, которыя холодно и нетерпѣливо пробѣгаются читателями.
   Такъ, напримѣръ, г. Ордынскій, къ великому моему сожалѣнію, очень мало сказалъ о знаменитой Сафо, или Сапфо, идеалѣ греческой женщины, и женщины писательницы, до сихъ поръ еще пользующейся недоброю славою между учеными изслѣдователями, а для ученыхъ изслѣдователей,-- про то знаетъ цѣлый свѣтъ,-- нѣтъ радости болѣе, какъ идти наперекоръ мнѣніямъ свѣтлымъ и понятнымъ. Сафо была слишкомъ геніяльна для того, чтобъ эти гробокопатели могли придраться къ достоинству ея стихотвореній; слѣдовательно, имъ оставалось одно только наслажденіе: опорочить ея жизнь, основываясь на двухъ, трехъ стихахъ едва понятнаго содержанія, и на названіи ея родины, Лезбоса, пользовавшагося недоброю славою въ нравственномъ отношеніи. Конечно, г. Ордынскій отвергнулъ эти обвиненія, но отвергнулъ ихъ голословно. Къ удовольствію моему, я нашелъ подъ рукою нѣсколько матеріяловъ о жизни великаго поэта-женщины, почему и поставляю себѣ долгомъ сказать нѣсколько словъ объ этомъ предметѣ.
   О жизни Сафо мы знаемъ очень мало, но и то, что намъ извѣстно, отдаляетъ всякую мысль о порочной жизни. Родители ея были богаты, отецъ ея былъ купцомъ и жилъ на островѣ Лезбоссѣ. Сафо почти въ дѣтскомъ возрастѣ выдана была за богатаго же гражданина, проживавшаго на островѣ Андросѣ, гдѣ и поселилась. Мужъ ея, по имени Церкала, скоро умеръ, оставивъ одну дочь. Изъ этихъ данныхъ мы видимъ, что Сафо должна была вести жизнь семейную и тихую: за что же получила она извѣстность какъ гетера или даже нѣчто еще хуже? Вотъ почему это случилось.
   Атеней и Свидасъ, древніе греческіе писатели, упоминаютъ въ своихъ сочиненіяхъ о Сапфо Эрезской, гетерѣ, извѣстной многочисленностью своихъ любовныхъ похожденій и кромѣ того написавшей нѣсколько стихотвореній. Эта женщина жила около пятидесяти лѣтъ позднѣе Сафо Лезбосской. Вся исторія любви Сапфо къ молодому Фаону, приписываемая той Сапфо, о которой говоритъ г. Ордынскій, случилась съ Сапфо Эрезской, чему есть весьма много доказательствъ. Геродотъ, говоря довольно подробно о сочиненіяхъ и жизни Сапфо Лезбосской, не произноситъ никакого обвиненія на ея нравы и даже вовсе не упоминаетъ ни о Фаонѣ, ни о классическомъ прыжкѣ въ море съ Левкадскаго утеса. Путаница, происшедшая отъ смѣшенія исторіи Сапфо Лезбосской съ приключеніями Сапфо, куртизанки эрезской, давно уже указана извѣстнымъ Висконти, въ его иконографіи.
   Г. Ордынскій извинитъ меня, если я приведу лля удовольствія читателямъ нѣсколько строкъ изъ его статьи, по поводу двухъ стихотвореній Сапфо.
   "Предварительно замѣчу, что несмотря на то, что мы имѣемъ отъ Сафо только два (почти) полныхъ ствхотворенія и немного отрывковъ, нельзя не замѣтить, читая эти чудные остатки, что Сафо была женщина въ высшей степени страстная и благородная. Любовь ея была духовная. Потомъ, въ стихахъ Сафо заметна грусгь, или вѣрнѣе -- томленіе. Вотъ ея молитва къ Афродитѣ, богинѣ любви. Она дошла, кажется, въ цѣлости. Такъ-какъ текстъ этого стихотворенія до-сихъ-поръ не установленъ окончательно, то считаю нужнымъ замѣтить, что я при переводѣ этого стихотворенія пользовался изданіемъ Шнейдевина (F. G. Schneidewini -- Delectus poёtarum etc. 1838).
   "Ha тронѣ разноцвѣтномъ сидящая, безсмертная Афродита, Зевсова дочь, коварная! молю тебя, не круши меня кручинами, не круши душу мою горестями.
   "А прійди сюда, какъ прежде... Бывало, ты заслышишь вдали рѣчь мою, и прійдешь, оставя домъ отчій, золотую колесницу запрягши. Съ неба по эѳиру везли тебя прекрасные, быстрые воробьи, махая крылышками. Скоро прибывали они. И ты, безсмертнымъ ликомъ твоимъ улыбаясь, бывало, спрашиваешь, что терплю я здѣсь, зачѣмъ тебя зову сюда, чего пуще всего желаю душѣ моей взволнованной, какого уговора и любви осѣтивающей. -- "Кто тебя, Сафо, обижаетъ? -- Ибо если онъ побѣжитъ, ты его скоро нагонишь; даровъ не возьметъ -- самъ другіе дастъ; не любитъ -- мигомъ полюбитъ, даже не желающую". -- Прійди же ко мнѣ и нынѣ; освободи отъ тяжкихъ скорбей: соверши, чтб душа моя хочетъ свершить; будь сама мнѣ союзницею."
   "Переводъ мой не передаетъ и тѣни красоты подлиника. Даже не вполнѣ близокъ и нѣсколько выраженій совершено нельзя перевести. Но обратите вниманіе на сжатость этаго стихотворенія. Въ подлинникѣ всего 28 маленькихъ стихов: а посмотрите, какъ много сказазано. Потомъ какъ хороша, наивна эта вставка: "Кто тебя, Сафо, обижаетъ?" Шнейдевинъ полагаетъ, что нужно перевести: "Кто тебя, Сафочка, обижаетъ?" Она показываетъ, что Сафо какъ-будто вспомнила не только слова, но даже ласковый тонь Афродиты; и потому не могла удержаться, чтобы не повторить ихъ. Вотъ еще отрывокъ изъ одной свадебной пѣсни. Дѣвушка, долго не соглашавшаяся выходить замужъ, сравнивается, съ чѣмъ бы вы думали? "Какъ сладкое яблочко рдѣетъ на верхней вѣткѣ, на верхней вѣточкѣ; и забыли про него садовники. Нѣтъ, не забыли, а не съумели достать." Въ подлинникѣ только три стиха: но не стоитъ ли благодарить время, что оно хоть эти три стиха пощадило? Какое мѣткое сравненіе! какъ мило выражено! Нужно замѣтить, что Сафо часто упоминаетъ о цвѣтаха. Это видно не стоило изъ отрывковъ, изъ стихотвореній ея самой, сколько изъ латинскихъ подражаній Катулла.
   Лучшаго изъ стихотвореній Сапфо авторъ статьи о греческихъ женщинахъ не захотѣлъ перевести, вѣроятно, по своей скромности, боясь утомить читателей. Стихотвореніе это у насъ не очень извѣстно. Попытаюсь его перевесть, хотя не съ подлинника.
   "Равенъ богамъ человѣкъ, который, нѣжно сидя возлѣ тебя, слушаетъ твою плѣнительную рѣчь и глядитъ на твою улыбку...
   "Едва я вижу тебя, какъ голосъ исчезаетъ на моихъ губахъ, мой языкъ скованъ и не ворочается, пронзительный огонь бѣгаетъ по жиламъ, въ устахъ моихъ слышится звонъ, и холодный потъ выступаетъ на тѣлѣ.
   "Члены мои трепещутъ, я изнемогаю какъ засохшая травка, дыханіе мое прерывается, и кажется мнѣ, что смерть подходитъ, подходитъ ко мнѣ." {*}
   {(*) Одинъ изъ французскихъ поэтовъ перевелъ стихами это прекрасное стихотвореніе, и перевелъ такъ добросовѣстно, на сколько позволяли ложныя французскія теоріи о стихосложеніи. Вотъ этотъ переводъ.
   
             De veine en veine une subtile flamme
             Court en mon sein sitôt que je te vois
             Et dans le trouble où s'égare mon âme
                       Je demeure sans voix.
             Je n'entends plus -- un voile est sur ma vue
             Je rêve et tombe en de douces langueurs
             El sans baleine, inquiète, éperdue
                       Je tremble, je me meurs!}
   Я воображаю, какъ долженъ быть удаченъ мой переводъ, сдѣланный съ подстрочнаго нѣмецкаго перевода. Но я привелъ его затѣмъ, чтобъ навести васъ или читателей на одну мысль, исполненіе которой доставитъ имъ высокое наслажденіе. Если найдется между вашими знакомыми человѣкъ, знакомый съ древними языками, попросите его громко прочесть это стихотвореніе, въ томъ видѣ, какъ оно дошло до насъ, и прочитать не прежде, какъ истолковавъ передъ тѣмъ значеніе каждаго слова, и, слушая, вы забудетесь на минуту. Это не слова, это не стихи, а слезы, рыданія и вздохи...
   Укажемъ теперь на прекраснѣйшую статью г. Боткина: "Объ эстетическомъ значеніи новой фортепьянной школы",-- статью, вдвойнѣ для меня радостную, какъ по ея замѣчательнымъ достоинствамъ, такъ и по справедливымъ нападеніямъ на музыкальную схоластику, которую я самъ ненавижу до крайности. Вообще, моя вражда къ схоластикѣ какой бы то ни было доходитъ до степени ребячества, и я не раньше успокоюсь, какъ высказавши весь сбродъ мыслей и парадоксовъ, накопившихся въ моей головѣ вслѣдствіе разныхъ схоластикъ: музыкальной, философской, моральной, критической, фельетонной, исторической, политико-экономической, схоластики въ дѣлѣ живописи, схоластики разговорной, схоластики медицинской, схоластики дѣловой. Я чувствую, что предметъ стоитъ десяти томовъ in folio, и удерживаю свое перо, чтобъ подумать о предметѣ и потомъ, по словамъ одного весьма знаменитаго оратора, "сперва запершись въ цитадель моего разума, выйти изъ нея съ пушками истины и разгромить въ прахъ окопы обмана!" Каково говорили, однако, парламентскіе ораторы? Кстати о статьѣ г. Боткина. Не могу не рекомендовать любителямъ и особенно любительницамъ фортепьянной музыки той части названной мною статьи, гдѣ говорится объ одномъ блистательномъ, хотя и мало извѣстномъ у васъ представителѣ новой фортепьянной школы, а именно Фердинандѣ Лангерѣ. Характеристика произведеній этого компониста такъ вѣрна и завлекательно выражена г. Боткинымъ, что нѣтъ средствъ прочесть его статью и не пожелать покороче познакомиться съ талантомъ Лангера. Что касается до меня, то я имѣлъ удовольствіе на дняхъ слышать нѣкоторыя пьески изъ Rêveries Лангера и остался въ полномъ восхищеніи. Безъ статьи г. Боткина, можетъ быть, долго не добрался бы я до этихъ Rêveries.
   Теперь перейдемъ къ "Библіотекѣ для Чтенія". Весь этотъ годъ я удивительно счастливъ во всемъ, даже въ пустыхъ моихъ прихотяхъ. Я видимо клонюсь къ состоянію человѣка, который доволенъ собой и всѣмъ міромъ, и при всякомъ разсказѣ о какомъ нибудь истинномъ несчастіи недовѣрчиво говоритъ: "Пусть ихъ себѣ лясы точатъ!" Чтожь съ этимъ дѣлать! Знаю, что лѣнивый эпикуреизмъ охлаждаетъ душу, а исполненіе прихотей ведетъ къ сухости сердца, а совсѣмъ тѣмъ, какъ тяжело отказаться отъ желанія видѣть исполненіе своихъ желаній, хотя бы литературныхъ, которыми пожертвовать легче, чѣмъ всякими другими.
   Г. Яковлевъ, авторъ "Венеціи", умный писатель, по всей вѣроятности не звавшій о существованіи иногороднаго любителя его путевыхъ впечатлѣній, на время оставилъ повѣсти и пишетъ "Письма изъ Италіи". Письма эта живы, милы, живописны, такъ хороши, что по неволѣ становится досадно на ихъ автора. Имѣть въ головѣ "Письма изъ Италіи" -- и заниматься сочиненіемъ повѣстей, помнить очень хорошо о Неаполѣ, Венеціи и Салерно и описывать нравы обитателей Галерной гавани! Это мистификація, это насмѣшка надъ нашей братьею, нувеллистами, не ѣздившими никуда дальше Москвы и своихъ имѣній подъ Петербургомъ, не видавшими, посреди своихъ нѣжныхъ подвиговъ, другой обстановки кромѣ изящныхъ будуаровъ (конечно -- на то мы и нувеллисты -- съ гамбсовскою мебелью) да еще залы Дворянскаго Собранія.
   Г. Яковлевъ захотѣлъ поднять знамя конкурренціи противъ петербургскихъ нувеллистовъ: попытки его были не совсѣмъ удачны, по той причинѣ, что чисто петербургскій нувеллистъ есть существо странное и оригинальное, съ которымъ борьба не легка. Это странное существо не имѣетъ понятія о черноглазыхъ синьоринахъ иразвалинахъ Пестума; зато въ маскарадѣ съ лотереей аллегри онъ въ своей тарелкѣ; зато психологическія тонкости празднаго человѣка передъ нимъ раскрыты, и ни одно наблюденіе не пропадаетъ даромъ. Онъ ведетъ реестръ своимъ похожденіямъ, для того, чтобъ по прошествіи двухъ, трехъ лѣтъ, изукрасивъ ихъ для большей себѣ чести, втиснуть ихъ въ романъ или повѣсть; онъ тщательно сохраняетъ всѣ крошечныя записочки косымъ почеркомъ на свѣтло-фіолетовой бумагѣ, и сохраняетъ ихъ для того, чтобъ современемъ подѣлиться съ публикою этими дорогими матеріялами. У петербургскаго нувеллиста ничего не пропадаетъ; онъ рыскаетъ по гостиннымъ, иногда по чердакамъ, набираясь вдохновенія, чужихъ анекдотовъ и жалкихъ разсказовъ; если для него закрыты и гостинныя и чердаки, онъ высасываетъ сокъ изъ чужихъ романовъ, онъ носитъ въ сердцѣ собственный свой портретъ въ тысячѣ различныхъ положеній. Еслибъ я жилъ за тридцать лѣтъ тому назадъ, я не пропустилъ бы случая сравнить г. Яковлева съ мотыльковъ, порхающимъ по цвѣтущимъ долинамъ Италіи, или трудолюбивою пчелою, перелетающею отъ цвѣтка къ цвѣтку; петербургскихъ же нувеллистовъ сравнилъ бы съ піявками, прильнувшими къ одному мѣсту и отстающими отъ него только въ такомъ случаѣ, если "душа не принимаетъ болѣе".
   Какъ бы то ни было, я совѣтую всѣмъ и каждому читать письма г. Яковлева, и не только совѣтую, но даже поспѣшаю на образецъ привести одну страничку, гдѣ описывается вещь по видимому очень простая, a именно дождь. Вотъ эта страница:
   "Сегодня въ моей памятной книжкѣ я самъ запишу:
   "Видѣлъ въ первый разъ закатъ неаполитанскаго солнца въ тучахъ."
   "Обыкновенно солнце здѣсь опускается вь море при безоблачномъ горизонтѣ и не представляетъ тѣхъ волшебныхъ контрастовъ свѣта и тѣни, золота и пурпура, какими разнообразятся утра и вечера на сѣверѣ.
   "Вчера, пріѣздъ нашъ въ Салерно былъ ознаменованъ дождемъ: Бури не было; но капли дождя испестрили гладкую мостовую кружками, величиной съ женскую ладонь. Всѣ жители вышли на улицу насладиться дождемъ; какъ у насъ выходятъ погреться на весеннемъ солнышкѣ. Ребятишки, отмѣнно любящіе дождь подъ всѣми широтами, съ шумомъ веселья прыгали на улицѣ, раздѣвштсь до-нага. Полногрудыя Итальянки, кормившія младенцевъ y дверей своихъ жилищъ, не прерывали этого мирнаго занвтія ни на минуту: другія -- спокойно продолжали публично чесать свою косу, которой, скажу мимоходомъ, позавидовала бы не одна баронесса. Изъ-за желѣзныхъ рѣшетокъ полубалконовъ, какими украшено здѣсь почти каждое окно, выглядывали цвѣты, наклоненные заботливою рукой подъ драгоцѣнныя капли дождя; мѣстами, между туберозъ и маньолій выставлялась и прелестная рука, обнаженная до плеча, и роскошно округленное плечуо, которому такъ и хочется остудить томительный жаръ молодости.
   "Насладившись дождемъ какъ слѣдуетъ, по мѣстному обычаю, я возвратился въ свою бѣлую комнату, отличавшуюся гораціевской простотой: тамъ было душно, какъ въ каирской банѣ.
   "Я открылъ окно, обращенное на уединенный дворикъ, на которомъ цвѣлъ кактусъ и два или три куста голубоватаго алоэ. Между ними, въ эту минуту, стояла молоденькая дѣвушка въ спенсерѣ амарантоваго цвѣту: она тоже не упустила случая насладиться дождемъ -- граціозно приподняла свои короткія одежды повыше колѣна, и съ невольнымъ смѣхомъ любовалась, какъ освѣжающія капли падали на ея прелестную ножку. Вотъ какимъ невиннымъ образомъ подсмотрелъ я эту розовую, съ золотистымъ оттѣнкомъ, ножку. Подлинно итальянскую ножку, которая знатоками цѣнится выше античныхъ мраморовъ. Боязливо поглядывая кругомъ, смуглянка вдругъ встрѣтилась съ моимъ любознательнымъ взоромъ.... вскрикнула съ дѣтской стыдливостью и исчезла подъ аркадами, позабывъ со страху крошечные башмачки на толстыхъ деревянныхъ подошвахъ. Этой дѣвушкѣ четырнадцать лѣтъ, формы ея развиты окончательно и притомъ съ совершенствомъ, которому позавидовали бы наши двадцатилѣтнія красавицы.
   "На другой день она принесла мнѣ букетъ померанцовыхъ цвѣтовъ и миртовыхъ вѣтокъ и приглашала меня на свою свадьбу, назначенную черезѣ три дня. Этаго улыбающагося ребенка выдавали замужъ за пятидесятилетняго парня, -- ремесломъ контрабандиста, который откровенно сознавался, что не можетъ спокойно заснуть, если у его изголовья нѣтъ заряженнаго карабина.
   "-- Eb! va bene! повторялъ отецъ невѣсты съ веселымъ и тинственнымъ видомъ, потирая руки, какъ-будто окончилъ выгоднѣйшую спекуляцію. "
   Какъ ни мила эта страничка, но въ статьѣ г. Яковлева есть еще одно мѣсто, котораго я не выпишу, и которое поражаетъ читателя какою-то особенною грандіозностью. Я говорю про описаніе Пестумскихъ развалинъ, лежащихъ на равнинѣ, заражонной тлетворными испареніями болотъ, испареніями, которыя, понимаясь вверхъ подъ лучами жгучаго солнца, окружаютъ портики храмовъ золотистою, но yбійственною атмосферой. Кругомъ этихъ величественныхъ остатковъ древняго города стоятъ жалкія хижины и словно тѣни бродятъ тощіе поселяне, изнуренные неотступными лихорадками. Контрасть прошлаго величія и настоящихъ страданій не могъ не произвести вліянія на легкій и увлекательный разсказъ путешественника.
   Съ краснорѣчивымъ молчаніемъ проскользнувъ мимо окончанія "Житейской Школы" г. Григорьева, я считаю себя обязаннымъ обратить вниманіе читателя на повѣсть автора, о которомъ до сихъ поръ очень мало говорится въ журналахъ, и очень много въ кругу русскихъ читателей. Такое странное обстоятельство по временамъ встрѣчается и не въ одномъ Петербургѣ, гдѣ, по преимуществу, литераторы читаютъ весьма мало, да и то не на своемъ языкѣ. Я разумѣю "Замосковную лѣтопись" Лейлы, состоящую изъ нѣсколькихъ отдѣльныхъ разсказовъ, изъ которыхъ каждый отличается, какъ внѣшнею занимательностью, такъ и искусствомъ изложенія,-- а главное -- обиліемъ мыслей, новыми и ловкими замѣчаніями.
   Дѣйствительно, современныхъ нашихъ литераторовъ, не смотря на всю добрую волю критики, можно похвалить за что угодно, только не за обиліе мыслей и замѣчаній. Нѣкоторыя изъ женщинъ-писательницъ прекрасно поняли этотъ недостатокъ: въ произведеніяхъ г-жи Туръ и г-жи Лейлы (оба эти таланта имѣютъ между собой весьма много родственнаго) вы встрѣтите весьма мало безконечныхъ картинъ природы и описаній, голыхъ описаній, чего бы то ни было,-- взамѣнъ того вы отыщете цѣлый запасъ мыслей, замѣчаній, не сухихъ, не избитыхъ, а живыхъ и по возможности новыхъ.
   Однимъ изъ важнѣйшихъ недостатковъ преобладанія журналистики въ какой бы то ни было словесности должно признать тотъ вредъ, который происходитъ отъ необходимаго раздробленія замѣчательныхъ статей,-- раздробленія, объусловливаемаго матеріяльными неудобствами каждаго журнала. Дѣйствительно, читать романъ или ученое изслѣдованіе, разбросанное по шести книжкамъ изданія, являющагося черезъ мѣсяцъ нумеръ отъ нумера, есть трудъ, полный неудобствъ, условіе, располагающее къ несправедливой оцѣнкѣ произведенія. Допустимъ еще, что творенія въ родѣ "Житейской Школы" или "Коломенской Розы" могутъ исчезнуть изъ памяти читателя безъ всякаго съ его стороны сожалѣнія, но за что должны терпѣть другія, несравненно превосходнѣйшія вещи? Я разскажу вамъ очень просто, съ полной откровенностію, какимъ образомъ былъ я введенъ въ поверхностный и безтолковый отчетъ объ одномъ изъ отдѣленій "Московской Лѣтописи". Прочитавъ въ ноябрьской книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" частичку повѣсти г-жи Лейлы, я высказалъ, не о талантѣ (въ немъ я не сомнѣвался), а o направленіи автора нѣсколько мыслей, которыя совершенно опровергаются тѣмъ направленіемъ, которое видно въ статьѣ того же автора. помѣщенной въ январьской книжкѣ. Мнѣ показалось, что авторъ "Замосковной Лѣтописи" любитъ видѣть во всѣхъ житейскихъ дѣлахъ одну только свѣтлую сторону. Великая радость для любителя парадоксовъ и отступленій! зачѣмъ ждать окончанія повѣсти! зачѣмъ припоминать, что прежнія статьи "Замосковной Лѣтописи" отличались совсѣмъ другимъ колоритомъ? зачѣмъ брать въ соображеніе, что многосторонность умной женщины выказывается совсѣмъ иначе, нежели многосторонность мужчины? все это пустяки, а мысли готовы, перо росписалось: жизнь кажется сладка автору "Замосковной Лѣтописи"; правда, и мнѣ эта же жизнь не приносила никакой особенной горечи; но все-таки слѣдуетъ спорить, спорить.... и сдѣлана ошибочная оцѣнка!
   Собравши "Библіотеку для Чтенія" за старые года, я снова перечиталъ все написанное авторомъ "Замосковной Лѣтописи" и поговорю о немъ съ читателями. Теперь же не могу не замѣтить одного неважнаго недостатка: г-жа Лейла любитъ употреблять въ разсказѣ разговорныя сцены, очевидно напоминающія старинные "разговоры въ царствѣ мертвыхъ", или драмы. Безъ сомнѣнія, весьма скучно писать поминутно: "возразилъ такой то, сказала героиня, замѣтилъ Иванъ Ивановичъ, вскрикнула она"; но эти выраженія, какъ они вы скучны, все-таки лучше манеры, принятой авторомъ "Лѣтописи". Въ мелочахъ, болѣе чѣмъ въ чемъ либо, не стоитъ отклоняться отъ правилъ, установленныхъ привычкою.
   Затѣмъ въ "Библіотекѣ для Чтенія" есть еще статья г. Сенковскаго о "Памятникахъ Ниневійскихъ". Я увѣренъ, что имя такого автора, выставленное на заглавномъ листѣ, лучше всякаго указанія на самую статью и на ея достоинства; къ тому же я знаю, что по поводу ученыхъ статей г. Сенковскаго можетъ быть только одинъ способъ критики -- похвала и удивленіе универсальной эрудиціи автора; я же не люблю писать громкихъ похвалъ, боясь сдѣлаться отчаяннымъ оптимистомъ, въ родѣ доктора Панглосса. Къ тому же у меня чешется языкъ по поводу "литературной Лѣтописи" того же нумера "Библіотеки для Чтенія".
   Критика "Библіотеки для Чтенія", отдавая ежемѣсячный, но очень краткій отчетъ о нѣкоторой, весьма незначительной части русскихъ книгъ и оставляя безъ вниманія остальныя, слѣдуетъ своей особенной системѣ дѣленія русскихъ писателей на два, весьма оригинальные класса, то есть на писателей, называемыхъ критикомъ по имени и отчеству, какъ напримѣръ "Степанъ Ивановичъ, Сергѣй Васильевичъ", и на литераторовъ, о которыхъ говорится просто! "господинъ Гоголь, господинъ Шеппингъ, господинъ такой-то". Это простое дѣленіе придаетъ "Литературной Лѣтописи" какой-то совершенно особенный характеръ. Какъ радушно звучатъ эти дружескія наименованія, какъ легко и пріятно говорится о поэмѣ "Ивана Кузмича", о комедіи "Петра Петровича",-- такъ напротивъ сухи, унылы кажутся слова: "сочиненія господина такого-то", эта пьеса есть подражаніе господину Гоголю. И, замѣтьте, учтиво сухое слово господинъ пишется всѣми буквами; никогда критикъ, опасаясь затемнить живописность выраженія, не поставитъ вмѣсто него г. или г-нъ.
   О, какъ счастливы,-- думалъ я одно время -- какъ счастливы литераторы которыхъ "Библіотека для Чтенія" величаетъ по имени и отчеству! Имъ улыбка рецензента и привѣтъ его! Семену Ильичу любезность и вниманіе, господину такому-то одна сухость и сжатое разсужденіе. Счастливъ и любимъ Кондратій Александрычъ; но горе какому нибудь N. N. Но когда я сталъ повнимательнѣе всматриваться въ рецензіи "Библіотеки для Чтенія", мысли мои во многомъ измѣнились, и теперь я убѣдился, что быть называемымъ отъ рецензента по имени и отчеству не есть еще высокое предпочтеніе, что иногда вѣжливая улыбка скрываетъ capказмъ, и что по временамъ иному Павлу Николаичу приходится выпить отъ "Лѣтописи" горькую чашу, и чашу, которая обходитъ скромнаго господина такого-то. За примѣромъ идти будетъ недалеко.
   Въ "Литературной лѣтописи" 1 No"Библіотеки для Чтенія" разобраны только двѣ книги: "Комедія безъ свадьбы" и "Миѳы славянскаго язычества". Первый разборъ начинается такъ: "Николай Васильевичъ Сушковъ прекрасно подвизается на пользу и славу изящной русской словесности". Потомъ говорится: "я, какъ лѣтописецъ, въ восхищеніи отъ пословицы Николая Васильевича". Потомъ: "комедія Николая Васильевича Сушкова не уступаетъ нисколько сочиненію господина де Мюссе" (отчего же не Альфреда, если г. де Мюссе?), и на конецъ: "если Николай Васильевичъ захочетъ, его пословицы войдутъ у васъ въ пословицу".
   Объ авторѣ же "Миѳы славянскаго язычества" говорится, просто, "господинъ Теннингъ" (Теннингъ вездѣ поставлено въ статьѣ вмѣсто Шеппингъ). Кажется, всѣ выгоды на сторонѣ г. Сушкова! въ разборѣ есть все -- и ласковыя наименованія, и выписки, и сравненіе съ талантливымъ Альфредомъ де Мюссе; а совсѣмъ тѣмъ я не желалъ бы, чтобъ меня хвалили такъ, какъ хвалитъ рецензентъ "Библіотеки" комедію г. Сушкова. Сквозь изобиліе похвалъ поминутно скользитъ иронія, причина которой совершенно непонятна читателю, потому что на комедію г. Сушкова черезчуръ вооружаться незачѣмъ, и, по мнѣнію нашему, она не заслуживаетъ.
   
             "Ni cel excès d'honneur, ni cette indignité."
   
   Сравненіе же "Комедіи безъ свадьбы" съ пословицею де Мюссе "il faut qu'une porte soit ouverte ou fermée" можетъ быть непріятнымъ для г. Сушкова точно также, какъ мнѣ былобъ непріятно, еслибъ кто нибудь вздумалъ сравнивать лежащее передъ читателемъ письмо о русской журналистикѣ съ блестящими и поэтическими, хотя нѣсколько и причудливыми, критическими этюдами Макулея.
   Дѣло въ томъ, что хотя въ стихотвореніяхъ и маленькихъ комедіяхъ автора "Il faut qu'une porte soit ouverte ou fermée" и нѣтъ того ослѣпительнаго генія, который ярко горитъ въ каждой строкѣ Макулея, перваго писателя нашего времени, совсѣмъ тѣмъ Альфреду де Мюссе, автору дюжины весьма посредственныхъ комедій и растрепанныхъ поэмъ а la Heine, удалось таки написать пять или шесть отличныхъ стихотвореній и три пьески, достойныя названія совершеннѣйшихъ произведеній въ своемъ родѣ. Пословицы его: "Капризъ" и "Надо, чтобъ дверь была отворена или заперта", такъ хороши, умны и занимательны, что не удивляться имъ можетъ только человѣкъ, привыкшій восторгаться только передъ колоссальными статуями и съ презрительнымъ равнодушіемъ проходить мимо вазы Бенвенуто Челлини, за то только, что объемъ ея незначителенъ. Блестящимъ и остроумнымъ пословицамъ Мюссе пытались подражать писатели съ дарованіемъ несравненно замѣчательнѣйшимъ, нежели талантъ г. Сушкова, но не имѣли никакого успѣха; изъ всѣхъ ихъ только одинъ молодой литераторъ, по имени Октавій Фёлье, можетъ быть названъ опаснымъ соперникомъ поэту парижскихъ салоновъ. Изъ старыхъ писателей, сочинявшихъ пьески въ томъ же родѣ, я могу назвать Мариво и Шеридана. Критикъ "Библіотеки для Чтенія" не подумалъ объ этихъ писателяхъ; а послѣ сравненія комедіи H. B. Сушкова съ пословицами Альфреда де Мюссе, недурно было бы поставить автора "Комедіи безъ свадьбы" выше знаменитаго Ричарда Шеридана.
   Напротивъ того, въ разборѣ сочиненія господина Шеппинга о миѳахъ древнихъ славянъ, не смотря на сухой тонъ, труду автора отдана должная справедливость. Кто же послѣ этого остается въ выгодѣ, Николай Васильевичъ Сушковъ, или господинъ Шеппингъ?
   Распространяясь о рецензіяхъ "Библіотеки для Чтенія" по поводу сочиненій гг. Сушкова и Шеппинга, я не столько имѣю въ виду порицаніе библіографическаго отдѣла "Библіотеки", сколько хочу высказать мое искренное желаніе; о возстановленіи прежней критической славы этого самого журнала. Кто изъ насъ, даже людей не глубоко сочувствующихъ отечественной словесности, вспомнитъ безъ особенно пріятнаго чувства блестящія статейки прежней "Литературной Лѣтописи",-- статейки, ходившія по рукамъ въ теченіи нѣсколькихъ мѣсяцевъ и даже черезъ нѣсколько мѣсяцевъ послѣ своего появленія возбуждавшія въ читателяхъ неодолимую, веселость и симпатію къ литератору, писавшему эти статейки? Не смотря на не совсѣмъ завидное положеніе критическаго отдѣла въ теперешней "Библіотекѣ для Чтенія" мнѣ все еще хочется думать, что для этого журнала вернется его старое время, и что мѣсяца черезъ три или четыре, въ "литературной его Лѣтопися", вмѣсто странныхъ отзывовъ о Николаѣ Васильевичѣ Сушковѣ и господинѣ Шеппингѣ, вновь появится цѣлый рядъ остроумныхъ статей въ томъ самомъ родѣ, который еще не такъ давно приводилъ въ восхищеніе вашу публику.
   Говоря о библіографіи, не могу не указать вамъ на разборы разныхъ книжекъ въ первомъ нумерѣ "Москвитянина",-- разборы, подписанные г. Вельтманомъ. Въ этихъ крошечныхъ статеечкахъ, составленныхъ на скорую руку и довольно небрежно, нѣсколько разъ проскакиваетъ тотъ колкій и оригинальный юморъ, который я такъ люблю у г. Вельтмана. Напримѣръ, говоря о географической игрѣ, называемой "фантомъ", авторъ нѣсколькими словами очерчиваетъ передъ вами сцену, заставившую меня отъ души посмѣяться. Вмѣстѣ съ дѣтьми, за игру сѣли папаша и мамаша, не слишкомъ бойкіе въ наукахъ. На долю маменьки выпалъ такой фантъ:
   "Вспомните и скажите какой-нибудь историческій фактъ."
   "-- Ну ка, мамаша, говоритъ одно изъ дѣтей,-- скажите вамъ какой-нибудь историческій фактъ?
   "-- Это, другъ мой, сдѣлано для дѣтей, сказала мамаша: -- скажи-ка ты!
   "-- A что такое это значитъ, мамаша,-- историческій фактъ?
   "-- A вотъ папаша тебѣ скажетъ.
   "-- Какъ же это ты, братъ, грамматику учишь, а опредѣленій не знаешь, а?
   "-- Нѣтъ, знаю, папаша: грамматика учитъ чисто говорить и писать.
   "-- Ну, вотъ видишь, вотъ и историческій фактъ".
   Почти половина первой изъ январьскихъ книжекъ "Москвитянина" занята драмою гр. Ростопчиной, подъ названіемъ "Нелюдимка". Драма въ пяти дѣйствіяхъ и въ стихахъ. О пьесѣ этой было объявлено въ одной изъ предыдущихъ книжекъ "Москвитянина", и объявлено въ довольно странныхъ выраженіяхъ. По словамъ журнала, гр. Ростопчина готовила драму, "послѣ которой Скрибъ долженъ былъ разбить свой Verre d'eau (стаканъ воды) и взорвать свою Chaоne (цѣпь)".Не смотря на странность такого отзыва, я не могъ сомнѣваться въ его истинѣ. На той же страницѣ "Москвитянина" говорилось о новой комедіи г. Островскаго, которую я недавно слышалъ, и похвала этой комедіи показалась мнѣ совершенно основательною. Отзывъ, справедливый въ отношеніи къ новой комедіи, могъ быть также вѣренъ и относительно новой драмы. Каково же было мое удивленіе, когда я увидѣлъ, что ни содержаніе, ни манера, ни интрига "Нелюдимки" не имѣютъ ровно ничего сходнаго ни съ интригою, ни съ изложеніемъ Скрибовскихъ комедій. Послѣ этого можно и вамъ написать въ "Современникѣ": "Тьеери! сожги свою исторію завоеванія Англіи норманнами: мы слышали, что Гоголь печатаетъ вторую часть "Мертвыхъ Душъ!"
   Изъ содержанія "Нелюдимки" вы убѣдитесь, что основная мысль произведенія весьма удачна. Столичная дѣвушка, по имени княжна Зоя, своею немного эксцентрическою жизнью,-- жизнью, непорочною, но слишкомъ противною разнымъ свѣтскимъ условіямъ, навлекла на себя клевету и порицаніе свѣта. Самые близкіе къ ней люди отъ нея отступились, и, что всего хуже, страстно любимый ею женихъ, внявъ свѣтской молвѣ, отъ нея отказался. Съ этой поры Зоя поселилась въ своемъ имѣніи, окружила себя книгами и изящными предметами, не стала пускать къ себѣ никого, начала дѣлать добро и жить какою-то книжною микроскопическою жизнью.
   Она еще молода и хороша. одинъ изъ сосѣднихъ помѣщиковъ держитъ пари съ друзьями о томъ, что ему удается завоевать сердце нелюдимки. Разными хитростями онъ добивается до знакомства съ ней. Онъ падаетъ съ лошади посреди ея двора, и добрая Зоя за нимъ ухаживаетъ. Но она слишкомъ умна, чтобъ не разгадать дѣйствій юноши, и слишкомъ холодна, чтобъ его любить. Зато молодой человѣкъ, по имени Валентинъ, влюбляется все болѣе и болѣе.
   Между тѣмъ, съ помощью разныхъ переодѣваній, въ имѣніе Зои и въ домъ ея пробирается прежній ея женихъ, графъ Юрій. Онъ раскаявается, признается въ любви, но Зоя говоритъ ему:
   
             "Вы любите... я вѣрю вамъ... но я,--
             Я не могу любить -- теперь ужь поздно!"
   
   Итакъ, планы графа Юрія рушатся. Онъ начинаетъ ревновать Зою къ Валентину и назначаетъ ему свиданіе, въ паркѣ, для дуэли. Героиня является въ часъ поединка, миритъ соперниковъ и объявляетъ, что не любитъ ни того, ни другого. Когда всѣ расходятся, няня Зои говоритъ ей:
   
             "Вотъ мы съ тобой однѣ! -- свой дорогой
             Всѣ разошлись.... Два жениха твои
             Съ отказомъ, голову повѣсивъ.... грустно....
             . . . . . . . . . . . . . . .лишь ты
             Осталась одинакая, что птица
             Безпарная въ далекомъ поднебесьи....
             И пусто и мертво вокругъ тебя...."
   
   Отрицать достоинство основной идеи "Нелюдимки" было бы признакомъ плохого вкуса. Но, къ сожалѣнію, не могу сказать того же о выполненіи драмы.
   Развивать подобное содержаніе можно было двумя способами, то есть: или написать комедію съ простыми нравами, съ комическими и естественными подробностями, съ рѣдкими, весьма рѣдкими вспышками лиризма, или сорвать съ себя узду драматической формы, не вести правильной интриги, а, опираясь мы рельефность характера огорченной женщины,-- женщины высокаго ума,-- создать поэму, неправильную, горячую, неровную,-- поэму, въ которой бы высказывались всѣ чувства, всѣ предразсудки, всѣ стремленія героини. Авторъ "Нелюдимки" не сдѣлалъ ни того, ни другого; его произведеніе не можетъ назваться ни комедіею, ни поэмою. Никакая комедія не вынесетъ такихъ длинныхъ лирическихъ и превыспреннихъ разговоровъ, какъ діалоги Зои съ няней, Зои съ графомъ, Зои съ Валентиномъ. Съ другой стороны, чтобъ округлить дѣйствіе, авторъ ввелъ въ свою драму два персонажа совершенно лишніе безцвѣтные, Готлиба и его невѣсту Минхенъ, которыхъ весь комизмъ состоитъ въ томъ, что они другъ съ другомъ говорятъ на изломанномъ русскомъ языкѣ. Въ одно и тоже время естественность драмы терпитъ отъ красоты слога и длинныхъ разсужденій, а живость и огонь поэмы гаснутъ подъ грудой безполезныхъ подробностей.
   Безчисленное множество мелкихъ промаховъ кидается въ глаза читателю и затемняетъ несомнѣнныя достоинства произведенія. Оттого Зоя говоритъ о своихъ огорченіяхъ темными и общими мѣстами, и не скажетъ намъ, по словамъ г. Вельтмана, "какого нибудь историческаго факта". Какимъ образомъ Валентинъ можетъ проживать по мѣсяцамъ у едва знакомой ему дѣвушки и княжны? Зачѣмъ Готлибъ и Минхенъ, нѣмецъ и нѣмочка, объясняются на исковерканномъ русскомъ нарѣчіи? Вотъ десятая часть несообразностей драматическихъ; намъ былобъ легко, на томъ же основаніи, разобрать и психологическія данныя сочиненія, но за это я не берусь: въ дѣлѣ психологіи обычный вопросъ критика: почему такъ, а не этакъ? становится вещью до крайности пошлою и изобличающею крайнюю неопытность и нетерпимость судьи. Душа человѣческая есть лабиринтъ безконечный, и жизнь далеко интереснѣе каждаго романа; я по крайней мѣрѣ не знаю почти ни одного произведенія умной фантазіи, которое не моглобъ быть подкрѣплено десятками примѣровъ изъ дѣйствительной жизни.
   Во многихъ мѣстахъ "Нелюдимки" попадаются стихи сильные, гладкіе и удачные, но выдержанности въ нихъ мало, а длиннотъ слишкомъ много. Отъ этого каждое дѣйствіе имѣетъ колоритъ туманный и расплывающійся, напоминающій собой картины дилетантовъ живописи, обладающихъ неоспоримымъ талантомъ, но не успѣвшихъ придать своей кисти той твердости и отчетливости, которая пріобрѣтается долгимъ навыкомъ и рано начатымъ ученіемъ.
   Я еще не видалъ ни "Сѣвернаго Обозрѣнія", ни другихъ журналовъ, а потому толковать о нихъ буду въ слѣдующемъ мѣсяцѣ. Для меня чрезвычайно выгодно, даже необходимо сократить мое настоящее письмо,-- и причины тому очень понятны: вы его напечатаете рядомъ съ письмомъ, написаннымъ въ декабрѣ мѣсяцѣ; а будто возможно помнить то, что было писано за мѣсяцъ назадъ! Я люблю противорѣчить себѣ безпрестанно и вовсе не желаю, чтобъ подобныя противорѣчія столкнулись въ одной и той же книжкѣ. Не всякій читатель изучалъ Монтаня и вполнѣ сочувствуетъ его великому слову: "тоі aujourd' hui et moi tantôt, sommes bien deux!"
   Итакъ, до слѣдующаго мѣсяца.
              

XII.

Февраль 1850.

   Наконецъ надо же обратиться съ маленькимъ воззваніемъ къ благосклонному читателю, и я это сдѣлаю теперь, по всей строгости классическихъ правилъ. Итакъ, благосклонный читатель, позвольте спросить у васъ, что новаго узнали вы о русской журналистикѣ съ той поры, какъ я съ такою лирическою неаккуратностью имѣю удовольствіе угощать васъ моими письмами? Какъ бы вы вы были учтивы и благосклонны, но я сомнѣваюсь, чтобъ вы нашлись мнѣ отвѣтить, что бы то вы было. Конечно, я открылъ нѣсколько аксіомъ: сообщилъ вамъ, напримѣръ, что "Отечественныя Записки" не любятъ повѣстей, если ихъ завязка происходитъ не на чердакѣ, а въ красивой комнатѣ, что "Библіотека для Чтенія" очень много говоритъ о музыкѣ и мало о словесности, что "Москвитянинъ" печатаетъ иногда на своихъ страницахъ интересныя путевыя записки... Пожалуй, чтобъ быть безпристрастнымъ, я сообщу вамъ еще, что вообще журналы, а въ томъ числѣ и "Современникъ", щеголяютъ изряднымъ количествомъ опечатокъ. Но, сообщивъ вамъ это, я уже не могу ничего больше сказать; не только въ вашей, даже въ моей собственной головѣ не осталось мы малѣйшаго воспоминанія о содержаніи прежнихъ писемъ иногороднаго подписчика, и всѣ идеи, высказанныя въ этихъ достолюбезныхъ эпистолахъ, разсѣялись какъ туманъ и пропали невозвратно.
   Какая же была причина такому горькому событію? Я ее знаю и сейчасъ вамъ скажу. У нея и не было системы въ воззрѣніи на журналистику, не было критеріума для оцѣнки талантовъ. Впрочемъ, критеріума и теперь не будетъ,-- это слово, за свою педантическую наружность, изгоняется мною,-- но система будетъ отзывѣ, до будущаго мѣсяца. Я могу самъ не вѣрить этой системѣ, какъ, по всей вѣроятности, нѣмецкіе философы сами не вѣрятъ своимъ умозаключеніямъ, могу я даже иногда подсмѣяться надъ ними, но все-таки система необходима, необходима со всѣми своими атрибутами: исключительностью, нетерпимостью, задоромъ, готовностью умереть за свои убѣжденія. Я не имѣлъ подобной системы, начиная это письмо; теперь же она у меня готова, и горе скептику, который осмѣлится вооружиться противъ меня, и въ особенности моей системы! Я самъ былъ скептикомъ, и оттого буду неумолимъ къ недовѣрію, насмѣшливо поглядывающему на всякую теорію въ искусствѣ. У меня съ сегодняшняго утра есть теорія искусства, но о ней послѣ, есть система отчетовъ о журналистикѣ, и я ее сейчасъ же выскажу, не желая васъ мучить долѣе.
   Вся эта система заключается въ короткихъ словахъ: "нужно доказывать, что наша журналистика никуда не годится". Содрагайтесь, благосклонный читатель, зовите меня вандаломъ и геростратомъ, поглядывайте на меня съ вопросительнымъ видомъ -- я слишкомъ знаю правила фельетонныхъ романовъ, знаю, что каждая хорошая глава должна непремѣнно кончаться загадочнымъ появленіемъ окровавленнаго привидѣнія или чѣмъ нибудь въ этомъ родѣ; потому-то я оставляю васъ въ недоумѣніи, добычею любопытства и начинаю разсказывать вамъ анекдотъ изъ древней римской исторіи,-- анекдотъ, случившійся съ однимъ изъ современниковъ Горація.
   Во времена Октавія Августа, въ вѣчномъ городѣ проживалъ сибаритъ по имени Меніусъ. Этотъ римлянинъ не очень сочувствовалъ литературѣ и политикѣ, но умѣлъ откармливать муренъ, уничтожать огромное количество маленькихъ устрицъ съ береговъ Батавіи и ѣсть морскихъ раковъ, заморенныхъ въ фалернскомъ винѣ. Предаваясь такимъ удовольствіямъ, Меніусъ сильно размоталъ свое огромное состояніе. Одинъ разъ, около форума, въ присутствіи праздношатающихся денди и красавицъ, сей римлянинъ началъ громко взывать къ Зевесу:
   -- Великій Юпитеръ! вопіялъ онъ во всеуслышаніе: -- устрой такъ, чтобы къ будущему мѣсяцу у меня было сорокъ тысячь сестерцій долгу!
   Присутствующіе изъявили свое изумленіе, но Меніусъ, оборотясь къ нимъ, холодно сказалъ:
   -- Что васъ такъ озадачило? или не знаете, что у меня долгу восемьдесятъ тысячь сестерцій?
   Разсчетъ былъ весьма не дуренъ, и еслибъ Юпитеръ внялъ мольбѣ Меніуса, то половина его долга должна была бы погаситься.
   Подражая Меніусу, и я буду утверждать, что наша журналистика никуда не годится: почемъ знать, можетъ быть, вслѣдствіе моихъ воззваній, въ будущемъ мѣсяцѣ мы увидимъ въ ней какое нибудь замѣтное усовершенствованіе. Одинъ мой знакомый, занимая у меня деньги, имѣлъ привычку съ перваго слова назначать страшнѣйшую сумму, безъ которой онъ будто бы не могъ обойтись, и, запугавъ меня неслыханными требованіями, мирился со мной на условіяхъ, которыя уже казались до крайности снисходительными.
   Теперь обратимся къ вашей системѣ воззрѣнія на русскую журналистику. Она (то есть журналистика) дѣйствительно никуда не годится -- говорю я смѣло,-- но прошу не считать меня Геростратомъ: журналы наши до крайности плохи, но плохи не въ литературномъ, не въ ученомъ, а въ матеріяльномъ отношеніи. Механическая часть нашихъ періодическихъ изданій находится въ незавидномъ положеніи. Опечатки безчисленны, собственныя имена иностранныя иногда перековерканы съ такимъ утонченнымъ тщаніемъ, что ихъ не поймешь. Въ ученыхъ извѣстіяхъ встрѣчается отсутствіе системы: свѣдѣніе, совершенно вѣрное и полезное, помѣщается иногда рядомъ съ журнальною уткою и выдумкою какого нибудь "гамбургскаго корреспондента"; ученые факты, заимствованные изъ иностранныхъ изданій, печатаются и переводятся безъ всякой провѣрки: если въ оригиналѣ говорится о туазахъ, метрахъ, литрахъ, флоринахъ и акрахъ, будьте увѣрены, что чаще ни переводчики, ни редакція не позаботятся перевести этихъ названій на русскіе вѣсы и мѣры.
   Хотите вы примѣровъ: стоитъ раскрыть любой журналъ, любую газету, и примѣровъ отыщутся тысячи. Въ одномъ изъ нашихъ журналовъ говорилось недавно, по поводу шестнадцатилѣтней дѣвушки, героини романа: "двое ея дѣтей за ней строго присматривали." Читатель изумится и спроситъ, какія дѣти могутъ быть у шестнадцатилѣтней героини, и еще дѣти такія, что могутъ присматривать за своею матерью. Догадается ли онъ, что вмѣсто словъ двое ея дѣтей нужно читать два дяди? О передѣлкѣ собственныхъ именъ и говорить пестритъ: такъ, въ одномъ журналѣ, англичанинъ Матьюсъ (Matthews) названъ Матевсомъ, а другой журналъ до того доводитъ свою страсть къ сохраненію иностраннаго произношенія, что слова fair maid of Perth перевелъ переская красна-дѣвица. Но еще интереснѣе, что одинъ журналъ недавно, при разборѣ одной русской книги, имя автора, выставленное на заглавномъ листѣ книги русскими буквами -- Шеппингъ, превратилъ въ Теннинга. Не угодно ли теперь взглянуть, какъ передаются разныя заграничныя извѣстія. Одинъ журналъ (я все еще пока не называю какой именно), сообщая о смерти поэта Штиглица, выразился такъ: "впрочемъ поэтическій талантъ автора угасъ съ тѣхъ поръ какъ его покинула Шарлотта". Замѣтьте, что въ некрологѣ нигдѣ не говорится ни о какой Шарлотгѣ. Новое удивленіе читателя, новый вопросъ, что бы могла значить эта Шарлотта!
   Объясненія опять-таки искать недолго: имя Шарлотты Штиглицъ народно въ Германіи; извѣстіе взято переводчикомъ изъ нѣмецкой статейки, авторъ которой могъ говорить о поэтѣ Штиглицѣ и его женѣ какъ о лицахъ весьма извѣстныхъ; но можно ли было перепечатывать этотъ некрологъ безъ всякихъ поясненій?
   Чрезвычайно забавенъ былъ промахъ другого журнала. Опровергая отзывъ одного писателя о томъ, что Карамзинъ немного заплатилъ дань духу Пале-Рояля, этотъ журналъ сказалъ между прочимъ, что отъ отцевъ Пале-Рояля остались и великія произведенія учености и благочестія. Въ странной этой фразѣ авторъ смѣшалъ названіе Пале-Рояля, дворца герцога орлеанскаго и средоточія всѣхъ парижскихъ увеселеній въ XVIII столѣтіи, съ Порь-Роялемь, женскимъ монастыремъ, имя котораго такъ извѣстно въ исторіи философіи и богословіи XVII столѣтія!
   Хотите еще примѣровъ?... впрочемъ, нѣтъ, я пріостановлюсь, боясь вамъ надоѣсть, и только попрошу васъ повѣрить мнѣ на слово, что, при небольшомъ желаніи, я могу представить хотя сію минуту подобныхъ примѣровъ на три листа печатныхъ {По чувству безпристрастія мы не сочли нужнымъ исключить это мѣсто изъ письма, нашего сотрудника, хотя некоторые, изъ бросаемыхъ имъ камешковъ очевидно направлены въ нашъ огородъ. Но считаемъ нужнымъ сказать по этому случаю нѣсколько словъ отъ себя. Мы совершенно согласны, что внѣшняя, такъ сказать, механическая часть въ нашихъ журналахъ находится далеко не на степени совѣршенства. Но этого избѣгнуть покуда почти невозможно, при спѣшности изданія и при нѣкоторыхъ другихъ условіяхъ. Намъ возразятъ, отчего же иностранные журналы, выходящіе въ такіе же и даже кратчайшіе вроки, чужды этихъ недостатковъ? Дѣло въ томъ, что, при ограниченности числа подписчиковъ, редакція русскаго журнала не можетъ быть устроена въ такихъ обширныхъ размѣрахъ, какъ бываетъ за границей, не можетъ имѣть по каждой части спеціялистовъ, которые не только писали бы или журнала, но и были бы постоянными помощниками редакціи. Притомъ и людей, имѣющихъ возможностъ посвятить свои труды исключительно журналу, у насъ менѣе. Изъ этого очевидно, что стоитъ захворать на недѣлю лицу, занимающемуся приготовленіемъ книжки къ печати и окончательной корректурой, чтобъ книжка явилась съ сотнею опечатокъ и десяткомъ промаховъ. Впрочемъ, охотно винясь въ опечаткахъ, мы не думаемъ, чтобъ въ нашемъ журналѣ встрѣчались (по крайней мѣрѣ часто) такъ называемые промахи, то есть ошибки, искажающія смыслъ. Подобные промахи могутъ встрѣчаться только тогда, когда статьи и извѣстія по предметамъ спеціяльнымъ составляются и переводятся не спеціялистами. Мы же составленіе такихъ статей и извѣстій поручить не спеціалистамъ привычки не имѣмъ. Не принимаемъ также на свой счетъ слѣдующаго далѣе упрека въ нетерпимости къ чужимъ опечаткамъ; читающіе нашъ журналъ знаютъ, часто ли обнаруживали мы подобную нетерпимость. Все это сочли мы не лишнимъ прибавить къ словамъ Иногороднаго подписчика и въ утѣшеніе его скажемъ еще, что съ увеличеніемъ средствъ нашего журнала, и эта частъ въ немъ будетъ доведена до возможной степени исправности. Примѣч. Редакціи.}.
   Теперь взглянемъ на тотъ же предметъ съ другой стороны. При такомъ плохомъ состояніи механической части нашихъ журналовъ, каждый журналъ, по видимому, долженъ соблюдать величайшую скромность, думать объ исправленіи своихъ ошибокъ, объ избѣжаніи опечатокъ и ложныхъ свѣдѣній на будущее время, и какъ можно менѣе шутокъ надъ промахами своихъ собратій, другихъ журналовъ; а на повѣрку выходитъ иначе. Каждая журнальная книжка, наполненная опечатками, силится выставить на видъ читателямъ обиліе опечатокъ въ другомъ журналѣ; иной фельетонистъ упрекаетъ лучшихъ писателей въ безграмотности -- и черезъ двѣ строчки самъ впадаетъ въ непростительныя грамматическія погрѣшности. Г-нъ Классовскій былъ обвиненъ однимъ изъ русскихъ критиковъ въ совершенномъ незнаніи древней жизни... и вдругъ оказывается, что самъ критикъ, говоря о древнихъ монетахъ и тому подобныхъ вещахъ, выказалъ незнаніе названій и подробностей, извѣстныхъ каждому читателю, сколько нибудь знакомому съ древней исторіей. Вездѣ нетерпимость, вездѣ поверхностность, вездѣ микроскопическій антагонизмъ, вездѣ бури въ въ стаканѣ воды! критика идетъ какъ бы наперекоръ литературнымъ потребностямъ. Основывается новый журналъ, положимъ "Отечественныя Записки", въ исходѣ тридцатыхъ годовъ. Предпріятіе многосложное, требующее времени и снисхожденія на первыхъ порахъ. Поставимъ себя на мѣсто литературныхъ судей того времени: какую роль слѣдовало имъ держать относительно новаго журнала? Очевидно: обращать вниманіе на интересъ и хорошій выборъ статей, не гоняясь за опечатками и мелкими промахами, неизбѣжными въ новомъ еще изданіи? Что же дѣлали критики: они бросились на мелочи, пріискивали микроскопическія несообразности, подмѣчали промахи, указывали на фразы, въ которыхъ неточно соблюдены были грамматическія правила! Журналъ, однакожь, установился и пріобрѣлъ значительныя матерьяльныя средства; но редакціонная часть изданія мало подвинулась впередъ: промаховъ также много, безсистемность въ выборѣ статей еще увеличилась. Казалось бы вотъ самое время, когда надо требовать улучшеній по этой части, когда можно высказать ему нѣсколько полезныхъ замѣчаній и совѣтовъ удобопримѣнимыхъ; что же дѣлаютъ тѣже критики? Они вовсе прекращаютъ полемику и только по временамъ (обыкновенно во время подписки) берутся за старое оружіе.
   Испытавъ на себѣ всю трудность изданія журнала въ первые годы его существованія, редакція "Отечественныхъ Записокъ" должна бы очень хорошо знать, что уничтоженіе типографскихъ и другихъ недостатковъ требуетъ много хлопотъ и разныхъ условій, и, знавши это, обязана была бы имѣть болѣе терпимости къ другимъ русскимъ журналамъ. Всякій изъ русскихъ читателей сознается, что съ прошлаго года "Москвитянинъ" сдѣлалъ улучшенія во всѣхъ отношеніяхъ: исчезла прежняя неаккуратность и проч. Въ "Москвитянинѣ" мы читали "Чудодѣя", записки графа Ростопчина и кн. Салтыкова. "Отечественныя Записки" не замѣтили этого улучшенія, и я ихъ въ томъ не виню ни мало; но для чего же въ февральской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ", на страницѣ 295 (Смѣсь), помѣщены замѣтки такого рода:
   
   "-- Послѣ своевременнаго выхода 23-го No "Москвитянина", гг. пренумерантамъ роздано было на другой день особенное, тоже своевременное, прибавленіе нижеслѣдующаго содержанія: "Просимъ исправить слѣдующія типографическія ошибки въ 23-мъ нумерѣ, на

"61 стр. критика и Библіографія:

   "вмѣсто: Регда, напечатано Перла,
   "вмѣсто: Семарглу, напечатано Семирлу.

На 46 стр. "Смѣси":

   "вмѣсто: подкладывали огонь напечатано: подглядывали очень".
   Первыя двѣ опечатки возможны; но какимъ образомъ корректура удосужилась просмотрѣть третью -- трудно представить. Вѣрно ей хотѣлось показать, что своевременнаго выхода книжекъ имъ ничего невозможнаго.
   
   Но есть у "Москвитянина" и несвоевременныя поправки. Вотъ, что читаемъ въ 24-мъ No, въ отдѣлѣ: "Литературныя новости", на страницѣ 67-й:
   
   "Въ извѣстіи о комедіи А. Н. Островскаго, "Москвитянинъ" сдѣлалъ въ послѣднемъ нумерѣ нѣсколько ошибокъ. Во первыхъ: комедія называется "Свои люди -- сочтемся", а не "Банкрутъ"; во вторыхъ: комедія не въ пяти дѣйствіяхъ, а въ 4-хъ; въ третьихъ: принадлежитъ А. Н. Островскому, а не H. H. -- Въ томъ только не ошибся "Москвитянинъ", что комедія производитъ общій восторгъ; г. Садовскій не начитается, а слушатели не наслушаются".
   Итакъ, на три ошибки -- одна не ошибка! Итогъ невыгодный для тѣхъ, кому нужны вѣрныя извѣстія. Любопытно знать, какимъ образомъ редакція собираетъ литературныя новости? Не изъ десятыхъ ли рукъ? Кто самъ слушалъ прекрасное чтеніе Садовскаго, тотъ не приметъ четырехъ за пять. Совѣтуемъ редактору прибавить къ своему журналу особенный отдѣлъ, подъ названіемъ: "Поправки ошибокъ", сдѣланныхъ въ предъидущемъ нумерѣ -- объемъ журнала оттого значительно увеличится, и подписчики будутъ знать, по крайней мѣрѣ, чему вѣрить и чему не вѣрить".
   
   Что подумать объ этихъ замѣткахъ, проникнутыхъ какою-то тяжелою и непріятною ироніею? Что въ "Москвитянинѣ" очень много промаховъ, типографскихъ и корректорскихъ неисправностей, это мы давно знаемъ, точно также, какъ знаемъ, что, при всѣхъ этихъ и другихъ недостаткахъ, "Москвитянинъ" все-таки журналъ порядочный. Промахи бываютъ и въ изданіяхъ, начавшихся ранѣе "Москвитянина": и въ "Отечественныхъ Запискахъ" ихъ не оберешься. A Дойенъ Дауге? а разстояніе солнца отъ земли? а повѣсть, въ которой герой ходитъ по петербургскимъ улицамъ, лѣтомъ, по утру и при свѣтѣ фонарей? И, не смотря на эти промахи "Отечественныхъ Записокъ", я ихъ не назову безусловно плохимъ журналомъ, даромъ что на рѣдкой страницѣ послѣдней книжки не встрѣчается ошибокъ противъ грамматики. Даже въ замѣткѣ, по поводу неисправности "Москвитянина", вкралась одна опечатка, и опечатка довольно значительная.
   Между прекрасными стихотвореніями Лермонтова есть одно произведеніе, довольно плохое. Я не помню какъ оно называется, но тамъ есть вотъ такіе стихи:
   
             Я вамъ скажу (говоритъ поэтъ), нужна отвага,
             Чтобы раскрытъ -- хоть вашъ журналъ,
             (Онъмнѣ ужь руки обломалъ).
             Во первыхъ, сѣрая бумага,
             Она, быть можетъ, и чиста,
             Да какъ-то страшно безъ перчатокъ...
             Читаешь -- сотни опечатокъ...
   
   Итакъ далѣе, въ томъ же родѣ.
   Стихи эти весьма прозаичны, выраженіе поэта да какъ-то страшно безъ перчатокъ напоминаетъ собою дендизмъ средней руки, а за тѣмъ судъ о журналахъ довольно справедливъ, хотя и не заслуживаетъ чести быть переложеннымъ въ стихи. Что же дѣлаютъ наши журналы: они поминутно цитируютъ сами этотъ слабый отрывокъ, и цитируютъ его съ явною цѣлью кольнуть другъ друга! На моей памяти, эти стихи напечатаны были разъ двадцать въ разныхъ нашихъ журналахъ! Не лучше ли оставить подобныя продѣлки и съ пользою сказать умную латинскую пословицу: "лекарь, вылечи себя самого!"
   Вотъ, благосклонный читатель, къ чему служатъ погони за системой и критеріумомъ! я утомилъ самъ себя, надоѣлъ вамъ разглагольствованіями о журнальныхъ промахахъ, о журнальной нетерпимости, и не высказалъ десятой части того, что намѣренъ былъ высказать! Кончено! прощаюсь съ системой и критеріумомъ: они надоѣли мнѣ до зла-горя,-- будемъ лучше, поглядывая на все замѣчательное въ своей и чужой словесности, бѣгать отъ исключительности и схоластики! A чтобъ развеселить васъ сейчасъ же, у меня подъ рукою хорошее средство: въ "Москвитянинѣ" продолжается романъ г. Вельтмана, "Чудодѣй", котораго можно бранить, на котораго можно досадовать, съ которымъ можно поминутно ссориться, но котораго не любить нѣтъ никакой возможности. Какъ молодая женщина, горячаго, взбалмошнаго и капризнаго характера выводитъ всякій день изъ терпѣнія своего мужа, такъ и меня, признаюсь передъ г. Вельтманомъ, бѣсилъ зачастую его "Чудодѣй". Но старый мужъ все-таки любитъ свою избалованную вѣтренницу: то онъ разбранится съ ней за кокетство, то сердится на мотовство и вспыльчивость, то за безпорядочную жизнь и здоровье, разбрасываемое на вѣтеръ... но стоитъ шалуньѣ улыбнуться, выкинуть дѣтскую шалость, и старикашка снова у ея ногъ, снова любитъ и противъ воли потакаетъ ей. Такъ и авторъ "Чудодѣя" держитъ въ своей власти умъ своихъ читателей. Утомивъ ихъ невѣроятными хитросплетеніями, неровностями, г. Вельтманъ быстро начинаетъ смекать въ чемъ дѣло: мѣткимъ перомъ рисуетъ двухъ трехъ забавныхъ оригиналовъ, засыпаетъ читателя шуточками, уморительными сравненіями, совершенно неправдоподобными анекдотами, и тотъ же самый читатель начинаетъ, сидя на диванѣ, хохотать до слезъ...
   Теперь я поговорю о новомъ произведенія графини Ростопчиной, подъ названіемъ: "Версальскія ночи".
   Въ прошломъ моемъ письмѣ я уже отдалъ полную справедливость той ловкости и тому поэтическому такту, съ которыми авторъ "Нелюдимки" выбираетъ основныя идеи своихъ произведеній. Тоже могу я сказать по поводу "Версальскихъ ночей". Человѣкъ, учившійся исторіи и имѣвшій случай своими глазами видѣть мѣста, прославленныя великими событіями, очень хорошо понимаетъ, что по временамъ какое нибудь старинное событіе, темная легенда или проявленіе громадной, но уже исчезнувшей со свѣта личности способны расшевелить человѣческую душу едва ли не болѣе, какъ воспоминаніе о собственной нашей любви, о собственной нашей жизни, о собственныхъ нашихъ испытаніяхъ. Въ исторіи многихъ народовъ есть точки, есть лица, есть мѣста, при одномъ названіи которыхъ поэтическое чувство врывается въ душу. Вспомните обворожительную легенду "Орлеанской дѣвственницы", вспомните Аѳины временъ Перикла, подумайте о тридцатилѣтней войнѣ и о тяжкой битвѣ, гдѣ палъ Густавъ Шведскій, подумайте о Версали и о вѣкѣ Людовика XIV -- и скажите, можетъ ли какое нибудь роскошнѣйшее произведеніе мощной фантазіи сравниться съ этими событіями, можетъ ли какое нибудь личное ваше воспоминаніе затронуть васъ такъ, какъ воспоминаніе объ этихъ чуждыхъ вамъ людяхъ, легендахъ и вѣкахъ? жизнь человѣческая и жизнь человѣческихъ обществъ -- это цѣлое море жизни!
   Маленькая поэма гр. Ростопчиной начинается рельефнымъ описаніемъ Версаля въ 1847 году. Ночь, безконечный фасадъ мраморнаго дворца озаренъ луною, окна его горятъ серебристымъ блескомъ. Правильный, выстриженный, вытянутый по стрункѣ и все-таки прекрасный въ своемъ безобразія, садъ Ленотра тянется на безграничное пространство. Все пусто, нѣтъ огня въ окнахъ, по дорожкамъ не ходятъ пудреныя дамы и блестящіе волокиты въ льняныхъ парикахъ, бассейны сухи, фонтаны не бьютъ, иные изъ нихъ чуть струятъ лѣнивыя капли.
   Ни души во дворцѣ; но онъ также прекрасенъ, также ослѣпителенъ. Вотъ бальныя залы, съ десятью рядами картинъ на позолоченныхъ стѣнахъ; вотъ апотеоза Геркулеса, гигантскій плафонъ Ленуана; вотъ рядъ картинъ Лебрена,-- картинъ, изображающихъ побѣды Франціи; вотъ спальня короля Людовика и его высокая кровать, съ которой онъ могъ глядѣть на Парижъ, сквозь просѣку парка; вотъ классическая зала съ красною мебелью и круглымъ окномъ, гдѣ придворные и полководцы, Вильяхъ, Ришльё, Лозенъ, Расинъ, Вильруа, Сенъ-Симонъ, ждали пробужденія государя. Все пусто въ огромныхъ залахъ; однѣ картины съ блестящихъ стѣнъ таинственно глядятъ на посѣтителя.
   Все это очень грандіозно у гр. Ростопчиной. Начало поэмы и нѣсколько стиховъ въ серединѣ прекрасно. Но вотъ со второй страницы уже звучитъ ошибочная нота. Автору стихотворенія будто не нравится эта величественная картина спящаго замка съ его поэтическою пустотою, съ его громадными воспоминаніями; авторъ отъ поэзіи рѣшается искать поэзіи и вызываетъ тѣни лицъ, давно умершихъ.
   Отъ добра добра не ищутъ, отъ поэзіи нечего искать поэзіи; когда стихотворецъ вдохновляется такими людьми, какъ Людовикъ XIV и Наполеонъ, ему не мѣшаетъ помнить, что жизнь этихъ государей была грандіознѣе всякой фантазіи. Поэтому мнѣ не нравится ни "Воздушный Смотръ", ни "Воздушный Корабль", ни "Версальскія Ночи". Подумайте хорошенько, какую роль фантастическое направленіе можетъ имѣть въ разсказѣ про Наполеона? "Въ двѣнадцать часовъ ночи, барабанщикъ встаетъ изъ гроба, бьетъ тревогу, гренадеры выходятъ изъ могилъ, кирасиры и уланы садятся на коней; ихъ эскадроны несутся по воздуху; человѣкъ въ сѣрой шляпѣ дѣлаетъ смотръ своимъ ветеранамъ". Нѣмецкій поэтъ составилъ это стихотвореніе и вообразилъ, что создалъ грандіозную великую картину! {На русскомъ языкѣ превосходный языкъ перевода придалъ этому стихотворенію изящество.} Нечего сказать, удивительная картина! Было изъ-за чего хлопотать и посылать эскадроны старой гвардіи по воздуху. A не хотите ли, теперь я разскажу вамъ содержаніе настоящей картины,-- картины масляными красками, видѣнной мной у одного богатаго человѣка, страстно привязаннаго къ искусству. Содержаніе ея внушено также поэтическимъ воспоминаніемъ о "баловнѣ побѣдъ". Передъ нами внутренность убогой хижины. Отставной французскій солдатъ купилъ гдѣ-то статуэтку императора и съ умиленіемъ поставилъ ее на покачнувшійся столъ, около котораго собрались всѣ члены сельскаго семейства. Сынъ старика, молодой рекрутъ, сидитъ поодаль, нагнувъ голову, и вслушивается въ разсказъ старухи-хозяйки,-- разсказъ, по всей вѣроятности, внушенный, какъ извѣстная пѣсня Беранже, воспоминаніемъ о свиданіи съ Наполеономъ, во время компаніи четырнадцатаго года. Старшіе дѣти жадно глядятъ въ глаза бабушки; одинъ только трехлѣтній мальчишка, въ коротенькой рубашонкѣ, не раздѣляетъ общаго вниманія и стоитъ около стола, заложивъ рученки за спину, совершенно такимъ же образомъ, какъ заложены руки у статуэтки императора. Картина, эта по моему мнѣнію, выше всѣхъ "Ночныхъ Смотровъ" и "Воздушныхъ Кораблей".
   Перелистывая второй нумеръ "Москвитянина", я съ удовольствіемъ отыскалъ въ немъ статью г. Горчакова, подъ названіемъ "Объ А. С. Пушкинѣ. Выдержки изъ дневника". Нѣтъ сомнѣнія, что печатать матеріалы, относящіеся до частной жизни нашего великаго поэта, еще рано. Многіе изъ современниковъ Пушкина еще живы, и, слѣдовательно, статья объ авторѣ "Евгенія Онѣгина" не можетъ быть составлена съ полнымъ безпристрастіемъ: еслибъ панегирикъ Пушкину и всѣмъ окружавшимъ его липамъ былъ и строго справедливъ, то все-таки читатель не преминетъ усомниться въ искренности панегириста. Впрочемъ, это заключеніе не можетъ вполнѣ относиться къ г. Горчакову: онъ познакомился съ Пушкинымъ въ 1820 году, въ Кишиневѣ, и въ разсказѣ своемъ почти не касается лицъ, сколько нибудь извѣстныхъ въ наше время. Вотъ какъ разсказываетъ авторъ статьи свое первое свиданіе съ Александромъ Сергѣичемъ въ Кишеневской театральной залѣ:
   "Услужливый факторъ Мошка, принесшій мнѣ афишку на первое представленіе, въ которой объявлялось, что будуть представлены никогда не выиданныя штуки, разсказывалъ, между прочимъ, о театральной, залѣ, какъ о чемъ-то волшебномъ. "Ай, ай, ай, какая та зала, ваше сіятельство, говорилъ факторъ: ну вотъ посмотрите, ваше благородіе, прибавилъ онъ, ну вотъ посмотрите." -- На этотъ разъ факторъ не обманулъ меня: въ самомъ дѣлѣ, когда я вошелъ въ залу, то несмотря на то, что ложъ не было, а вся разноплеменная публика, при бѣдномъ освѣщеніи сальными свѣчами и плошками, помѣщалась въ партерѣ, восхваляемая зала казалась великолѣпной. Треть этой залы занимали оркестръ и сцена; плафонъ темнѣлъ въ какихъ-то каббалистическихъ знакахъ; но на стѣнахъ я могъ замѣтить росписныя колонны, поддерживающія фризъ, составленный изъ военныхъ арматуръ Русскихъ. Это украшеніе на первую минуту показалось мнѣ страннымъ; но тутъ же я узиалъ, что въ этой залѣ Бессарабское дворянство угощало, въ 1818 г., Императора Александра, въ первый разъ посѣтившаго Кишеневъ. Всѣ эти подробности сообщилъ мнѣ сидящій возлѣ меня какой-то господинъ, доброй и обязательной наружности. По праву сосѣдства, я какъ-то скоро съ нимъ познакомился. Это были Н. С. Алексѣевъ, недавній переселенецъ изъ Москвы, назначенный состоять при Полномочномъ Намѣстникѣ Бессарабіи. Скромность пріемовъ Николая Степановича и какая-то исключительная вѣжливость, довольно къ нему располагали. Съ полнымъ довѣріемъ стараго пріятеля, и разговорился съ нимъ и обо всемъ его разспрашивалъ. Алексѣевъ охотно удовлетворялъ моему любопытству. Въ числѣ многихъ особенно обратилъ мое вниманіе вошедшій молодой человѣкъ небольшаго роста, но довольно плечистыи и сильный, съ быстрымъ и наблюдательнымъ взоромъ, необыкновенно живой въ своихъ пріемахъ, часто смѣющійся въ избыткѣ непринужденной веселости, и вдругънеожиданно переходящій къ думѣ, возбуждающей участіе. Очерки лица его неправильны и некрасивы, но выраженіе думы до того было увлекательно, что невольно хотѣлось бы спросить: что съ тобою? какая грусть мрачитъ твою душу? -- Одежду незнакомца составляли черный фракъ, застегнутьш на всѣ пуговицы, и такого же цвѣта шаровары.
   Кто бы это, подумалъ я, и тутъ же узналъ отъ Алексѣева, что это Пушкинъ, знаменитый уже пѣвецъ Руслана и Людмилы. -- Послѣ перваго акта какой-то драмы, весьма дурно игранной, Пушкинъ подошелъ къ намъ; въ разговорѣ съ Алексѣевымъ, онъ довѣрчивю обращался ко мнѣ, какъ бы желая познакомиться; но это сближеніе было прервано поднятіемъ занавѣса. Неловкіе артисты сыграли второй актъ еще хуже перваго. Во второмъ антрактѣ Пушкинъ снова подошелъ къ намъ. При вопросѣ Алексѣева, какъ я нахожу игру актеровъ, яотвѣчалъ рѣшительно, что тутъ разбирать нечего, что каждый играетъ дурно, а всѣ вмѣстѣ очень дурно. Это незначущее мое замѣчаніе по чему-то обратило вниманіе Пушкина. Пушкинъ началъ смѣяться и повторялъ слова мои; въ слѣдъ за этимъ, безъ дальнихъ околичностей, мы какъ-то сблизились разговоромъ, вспомнили нашихъ петербургскихъ артистовъ, вспомнили Семенову {Кн. Гагарина.}, Колосову {Каратыгина.}. Воспоминанія Пушкина согрѣты были неподдѣльнымъ чувствомъ памяти о первоначальныхъ дняхъ его петербургской жизни, и при этомъ снова яркую улыбку смѣнила грустная дума. Въ этомъ расположеніи Пушкинъ отошелъ отъ насъ, и пробираясь между стульевъ, со всею ловкостію и изысканною вѣжливостію свѣтскаго человѣка, остановился предъ какои-то дамою; я невольно слѣдилъ за нимъ, и не могъ не замѣтить, что мрачность его исчезла, ее смѣнилъ звонкій смѣхъ, соединенный съ непрерывною рѣчью, оживляемой всею пышностію восторженій. Пушкинъ безпрерывно краснѣлъ и смѣялся; прекрасные его зубы выказывались во всемъ своемъ блескѣ, улыбка не угасала".
   Чрезвычайно интересно описаны авторомъ мелкія огорченія, которыя Пушкинъ, привыкшій къ столичной и утонченной жизни, встрѣчалъ въ отдаленномъ городкѣ. Иной изъ новыхъ знакомцевъ досаждалъ поэту какимъ-то покровительственнымъ тономъ, другой страшно обижался при каждой невинной шуткѣ Пушкина. Третьему казалось ужаснымъ, что Александръ Сергѣичъ ходитъ по улицамъ въ молдаванской шапкѣ. За это послѣднее нарушеніе обычаевъ многіе изъ горожанъ прославили Пушкина невѣждою и вольнодумцемъ, а между тѣмъ причина была весьма простая: выдержавъ горячку, Пушкинъ долженъ былъ обрить себѣ голову, парика купить было негдѣ, потому-то онъ и ходилъ по городу и въ комнатѣ въ шапочкѣ страннаго вида.
   Прочитавъ статью г. Горчакова, съ горестью убѣждаешься, что всякому истинному поэту, даже и въ наше столѣтіе, невозможно не нажить себѣ враговъ, и враговъ самыхъ лютыхъ. Какъ бы ни былъ такой человѣкъ уменъ, кротокъ и уступчивъ, враги найдутся. Одинъ изъ кишеневскихъ армянъ, котораго авторъ статьи называетъ А. М., вознегодовалъ на Пушкина и при всякомъ случаѣ (разумѣется, за глаза) честилъ поэта самыми обидными наименованіями. И какъ бы вы думали, за что такъ возненавидѣлъ Александра Сергѣевича почтенный кишиневскій гражданинъ? Пушкинъ, по его словамъ, жестоко, невыносимо оскорбилъ всю армянскую націю. Въ только что написанномъ тогда романсѣ "Черная Шаль" были два стиха въ высшей, видите ли, степени обидные:
   
             Вхожу въ отдаленный покой я одинъ,
             Коварную дѣву лобзалъ армяниеъ!
   
   
   Нельзя не признаться, оскорбленіе было, дѣйствительно, невыносимое! Послѣ этого изумляешься, какъ какой нибудь членъ семейства Ротшильдовъ не потребовалъ отъ Пушкина удовлетворенія за стихи
   
             Однажды я созвалъ веселыхъ гостей;
             Ко мнѣ постучался презрѣнный Еврей!
   
   Къ воспоминаніямъ г. Горчакова осмѣливаюсь прибавить свое собственное воспоминаніе по поводу "Черной шали". Одна барыня, любительница поэзіи, не шутя увѣряла меня, что событіе описанное въ пѣснѣ, дѣйствительно случилось, и что Пушкинъ "такъ-таки и зарубилъ измѣнившую ему гречанку".
   Вотъ еще занимательный разсказъ о другомъ врагѣ Пушкина. Въ Кишеневѣ проживалъ толстый господинъ съ краснымъ носомъ, который сперва сблизился съ Александромъ Сергѣичемъ, а потомъ началъ (опять-таки за глаза,) осыпать его бранью и отзываться о поэтѣ съ самой дурной стороны. Автора статьи заинтересовала эта быстрая перемѣна, и скоро онъ безъ большого труда добрался до причины такого негодованія:
   "Вотъ какъ это было: его пригласили на какой-то обѣдъ, гдѣ находился и Пушкинъ; за обѣдомъ чиновникъ заглушалъ своимъ говоромъ всѣхъ, и всѣ его слушали, хотя почти слушать было нечего, и наконецъ договорился до того, что началъ доказывать необходимость употребленія вина, какъ лучшаго средства отъ многихъ болѣзней.
   -- Особенно отъ горячки, -- замѣтилъ Пушкинъ.
   -- Да таки и отъ горячки, -- возразилъ чиновникъ съ важностію; -- вотъ-съ извольте-ка слушать: у меня былъ пріятель, нѣкто Иванъ Карповичь, отличный, можно сказать, человѣкъ, лѣтъ десять секретаремъ служилъ; такъ вотъ, онъ-съ, просто нашимъ винцомъ отъ чумы себя вылечилъ: какъ хватилъ двѣ осьмухи, такъ какъ рукой сняло.
   При этомъ чиновникъ зорко взглянулъ на Пушкина, какъ бы спрашивая: ну, что вы на это скажете?
   У Пушкина глаза сверкнули; удерживая смѣхъ и краснѣя, онъ отвѣчалъ; -- Быть можетъ, но только позвольте усомниться.
   -- Да чего тутъ позволить, -- возразилъ грубо чиновникъ, -- что и говорю, такъ -- такъ; а вотъ вамъ, почтеннѣйшій, не слѣдъ бы спорить со мною, оно какъ-то не приходится.
   -- Да почему же? спросилъ Пушкинъ съдостоинсвомъ.
   -- Да потому же, что между нами есть разница.
   -- Что жъ это доказываетъ?
   -- Да то, сударь, что вы еще молокососъ.
   -- А, понимаю, -- смѣясь, замѣтилъ Пушкинъ,-- точно есть разница: я молокососъ, какъ вы говорите, а вы винососъ, какъ я говорю. При этомъ всѣ расхохотались, противникъ не обидѣлся, а ошалѣлъ. По воспитанію и понятіямъ, онъ держался поговорки простолюдиновъ: брань на вороту не виснетъ; но Пушкинъ уронилъ его во мнѣніи: съ этой поры, пожалуй, не многіе станутъ его слушать и заслушиваться, не возражая. -- Да ужъ такъ бы и быть, --думалъ чиновникъ, -- а то прошу покорно, добро бы терпѣть отъ человѣка, а то отъ мальчишки, который только что стишки кропаетъ!
   Въ послѣдствіи Пушкинъ самъ подтвердилъ мнѣ справедливость этихъ разсказовъ".
   Наконецъ, въ "Москвитянинѣ" появилась статья о "Модахъ". Никогда рѣчь парламентскаго оратора, явно отступившагося отъ всѣхъ своихъ теорій, не была встрѣчена съ такимъ жаднымъ любопытствомъ, съ какимъ раскрылъ я послѣднюю страничку 3 нумера "Москвитянина". Итакъ, журналъ, незадолго еще воевавшій съ мантильями и сертучками, издавна ещеосыпавшій невинное пальто сотнею насмѣшекъ,-- итакъ, этотъ журналъ, поклонникъ душегрѣекъ и охобней, заводитъ съ вами рѣчь о парижскихъ "Модахъ". Я люблю отдѣлъ "Модъ" въ журналахъ, люблю всматриваться вдумываться во все микроскопическое. Всякій журналъ смотритъ на "Моды" съ своей особенной, оригинальной точки зрѣнія. "Современникъ", подобно весьма юному джентльмену, только что сбросившему курточку и облекшемуся въ хорошо сшитый фракъ, ежемѣсячно утверждаетъ, что никогда еще мужскія и женскія моды не доходили до такого изящества, какъ въ настоящій мѣсяцъ. Еслибъ въ модахъ "Современника" не печатался одно время "великосвѣтскій романъ", живая пародія на микроскопическій дендизмъ, я бы готовъ былъ подумать, читая отдѣлъ "Модъ", что "Современникъ" тѣломъ и душою вдался въ этотъ самый уморительный недостатокъ. "Библіотека для Чтенія", напротивъ того, не говорятъ ни одного слова о мужскихъ модахъ, и она почти права: мужскія моды не многосложны, и ихъ познаніе держится на двухъ-трехъ весьма извѣстныхъ аксіомахъ; къ тому же онѣ гораздо постояннѣе, чѣмъ женскія моды. Въ "Отечественныхъ Запискахъ" отдѣлъ "Модъ" отличается сухостью и странности вкусовъ: я помню, какъ одинъ разъ этотъ журналъ, съ большими хвалами, рекомендовалъ иногороднымъ подписчикамъ портного не слишкомъ изящнаго, а по дороговизнѣ почти равнаго первымъ артистамъ города. Въ молчанія "Москвитянина" насчетъ модъ было что-то величаво насмѣшливое... и вотъ молчаніе это внезапно прерывается!
   Что же сообщилъ намъ отдѣлъ "Модъ" "Москвитянина?" Злая иронія блещетъ на первой уже страницѣ!
   "Мода! -- Что это такое? (спрашиваетъ авторъ статьи) -- не понимаю,-- по крайней мѣрѣ хорошая ли это вещь? по крайней мѣрѣ здоровая ли это вещь?" Вы не понимаете, что такое мода? да развѣ нужно досконально изслѣдовать и изучить предметъ для того, чтобъ о немъ говорить? Большая часть вашихъ молодыхъ подписчицъ никогда не разсуждали о философскомъ значеніи моды, но имъ не непріятно будетъ узнать, какой цвѣтъ нынче въ употребленіи и какого рода костюмъ надѣвается для зимнихъ прогулокъ. Полноте, г. составитель статьи о модахъ, полноте покрывать насмѣшками непостоянство и причуды рода человѣческаго: вы его не исправите! Вы говорите, что мода -- болѣзнь; но развѣ, войдя въ чуть-чуть освѣщенную гостинную молодой женщины съ разстроенными нервами, вы не захотите поговорить съ хозяйкою о ея нервахъ и мигрени? "Мода" -- ребячество, говорите вы; но развѣ редакція "Москвитянина" не подарила своимъ "юнымъ читателямъ" маленькаго альманаха съ дѣтскими повѣстями? Отчего же вы не хотите потѣшить дѣтей другого рода,-- женщинъ, съ обворожительною улыбкою, несложившимися мыслями и забавными причудами? Вы начали толковать о томъ, что такое мода и вдругъ стали сближать это слово съ разный родами болѣзней, видами (modas), "начиная отъ прыща (говорю вашими словами) и проходя чрезъ всѣ моды нервныхъ и кровяныхъ болѣзней, до струпа..." нѣтъ, я не въ силахъ читать болѣе. Хорошенькая женщина, которой я читаю вашу статейку, вскрикнула "quelle horreur!" и объявила, что никогда, никогда не станетъ читать русскихъ журналовъ. Вы уронили журналистику въ глазахъ женщины,-- и какой еще -- хорошенькой женщины!
   Въ первомъ нумерѣ "Сѣвернаго Обозрѣнія" есть статья г. Щукина,-- статья интересная,-- статья, способная пробудить самое успокоительное, отрадное впечатлѣніе въ читателѣ. Статья эта называется "Нерчинскій Округъ". Ну!-- думаетъ читатель, принимаясь за нее: какихъ ужасовъ я наслушаюсь: про морозы, про безплодныя пустыни, про жалкихъ дикарей, про тщедушную природу! На первыхъ страницахъ начинается пріятное разочарованіе, похожее на чувство помѣщика, когда, купивъ за глаза имѣніе, онъ при личномъ объѣздѣ удостовѣряется въ красотѣ и изобильномъ хозяйствѣ своего новаго помѣстья. Нерчинскій округъ вовсе не дикъ и не жалокъ; онъ покрытъ лѣсистыми горами, между ними тянутся живописныя долины, перерѣзанныя рѣчками, озерами, холмами; растительность сильна, народонаселеніе гостепріимно и не знаетъ бѣдности. Изобиліе въ лѣсахъ, лугахъ, хлѣбородной землѣ, рыбныхъ промыслахъ, обширное скотоводство, мѣна товаровъ за границу разливаютъ всюду довольство. По рѣкѣ Окону стоятъ прекрасныя дома, изъ четырехъ и пяти комнатъ. Вездѣ чистота и опрятность; у казака найдете все, кромѣ европейскихъ винъ. Все семейство въ безусловномъ повиновеніи у отца-старика; чинопочитаніе наблюдается во всей строгости. За обѣдомъ посреди сидятъ отецъ съ матерью; подлѣ отца по правую руку старшій сынъ, затѣмъ другой -- помоложе, и такъ далѣе. По лѣвую руку сидитъ старшая невѣстка и такъ далѣе. Всѣ сидятъ тихо; дѣти не имѣютъ права говорить за столомъ , а только могутъ отвѣчать на вопросы отца или матери. Послѣ обѣда подаютъ горшокъ съ кирпичнымъ чаемъ, послѣ чего всѣ встаютъ и молятся Богу, потомъ кланяются родителямъ и благодарятъ за хлѣбъ за соль.
   Подобнаго рода описаній много въ статьѣ г. Щукина; каждое изъ нихъ производитъ на читателя пріятное впечатлѣніе, и мысль его съ удовольствіемъ переносится въ тотъ отдаленный край, о которомъ у васъ до сихъ поръ имѣется такъ мало истинныхъ и такъ много ложныхъ свѣдѣній. Казалось бы, чего лучше? цѣль автора достигнута: подробности, имъ сообщаемыя, весьма любопытны; во этого мало г. Щукину. Къ интереснымъ даннымъ авторъ "описанія" прибавилъ собственныя свои размышленія, не только не интересныя, но даже совершенно лишнія въ серьезной статьѣ ученаго содержанія. Говоря о патріархальности нравовъ жителей Нерчинскаго округа, г. Щукинъ горюетъ о томъ, что подражаніе иноземнымъ обычаямъ изгнало простоту изъ русскихъ нравовъ. Допустимъ справедливость этой мысли; но что же можно извлечь изъ этого заключенія въ отношеніи къ статистикѣ и къ Нерчинскому округу?
   Въ другомъ мѣстѣ, г. Щукинъ насмѣхается надъ красотами Саксонской Швейцаріи и не вѣритъ путешественникамъ, восхваляющимъ красивыя мѣстоположенія въ Германіи. "Зачѣмъ же нѣмцы -- говоритъ онъ -- эмигрируютъ въ Америку и другія страны?" На это мы могли бы сказать, что страна красивая и плодородная очень можетъ не имѣть средствъ нужныхъ для пропитанія всего ея народонаселенія; но мы вмѣсто того скажемъ просто: "что вамъ за дѣло до Саксонской Швейцаріи? разсказывайте вамъ то, что вами начато: статистическій обзоръ Нерчинскаго округа!.."
   Кстати, надобно сказать еще нѣсколько словъ о "Москвитянинѣ" и проститься съ нимъ до слѣдующаго мѣсяца. Со статьей г. Щукина не мѣшаетъ сблизить живой и весьма интересный этюдъ г. Кокорева о "Публикаціяхъ и вывѣскахъ", помѣщенный во 2 и 3 нумерахъ "Москвитянина". Многія изъ преждечитанныхъ мною мелкихъ статеекъ г. Кокорева отличались довольно пріятнымъ юморомъ и мелкими наблюденіями. Послѣднее произведеніе г. Кокорева доказываетъ, что талантъ наблюдательнаго автора въ тоже время и подвигается впередъ и носитъ въ себѣ элементъ, совершенно однородный съ главнымъ недостаткомъ статей г. Щукина: онъ состоитъ въ неодолимомъ стремленіи автора поминутно высказывать убѣжденія, нисколько не относящіяся къ избранному имъ предмету. Г. Кокореву не нравятся слова: цивилизація, публикація, грація, рекомендація и такъ далѣе; вѣримъ этому, но намъ-то что за дѣло до антипатій г. Кокорева? Не нравятся вамъ слова конкуренція и эрудиція, замѣните ихъ другими -- et rien parlons plus! Потомъ г. Кокоревъ говоритъ: "Была пора, когда слухомъ земля полнилась, языкъ доводилъ до Кіева, когда кумушкамъ-вѣстовщицамъ было дѣла по горло... То ли нынѣ? языку не даютъ вѣры, человѣкъ самъ сталъ машиною и требуетъ, чтобы все у него шло, какъ заведенные часы. Встрѣтилась ему какая надобность: продать, купить, заложить -- онъ публикуетъ, и дѣло въ шляпѣ".
   Остановимся на этихъ словахъ. Чтобы они могли значить? Если они заключаютъ въ себѣ простой разсказъ о пользѣ публикацій печатныхъ, то не зачѣмъ было-бъ писать этихъ словъ: въ нихъ нѣтъ ничего новаго. Но явная иронія сквозятъ въ каждой строкѣ; г. Кокоревъ будто жалѣетъ о времени, когда языкъ доводилъ до Кіева и кумушкамъ-вѣстовщицамъ было дѣла по горло! Странный вкусъ! но о вкусахъ спорить невозможно,-- можно одно только сказать автору: зачѣмъ вы вамъ сообщаете ваши личные и не много странные вкусы?
   Къ счастію, г. Кокоревъ не всегда толкуетъ съ читателями о своихъ немного эксцентрическихъ вкусахъ. Мнѣ особенно понравилось то мѣсто статьи, гдѣ авторъ, перечитывая газетныя объявленія, какъ Чичиковъ передъ спискомъ купленныхъ имъ душъ, начинаетъ строить свои догадки и предположенія. Ему попадается объявленіе: "Одинокій, пожилой человѣкъ ищетъ мѣста управителя, въ надеждѣ заслужить себѣ вѣчный пріютъ усердіемъ и честностью. Спросить тамъ-то. Тутъ же продается канарейка, которая дерется на рукѣ и поетъ". По случаю этихъ строчекъ, авторъ рисуетъ передъ нами живую и трогательную картину, описываетъ бѣдную комнату, гдѣ пріютился пожилой горемыка, пріѣхавшій въ Москву, въ надеждѣ получить мѣсто. Никто его не нанимаетъ, ему нечѣмъ жить, кое какія крохи распроданы, приходится ему продавать свою ручную канарейку, которая у него только и осталась и съ которою разстаться не по силамъ бѣдняку". "Душеприкащики NNвызываютъ единственнаго наслѣдника покойнаго". Новое предположеніе, новая картина. Покойникъ былъ милліонеръ: кого-то обрадуютъ душеприкащики? кому суждено разбогатѣть? въ какомъ положеніи застанетъ публикація того счастливца? Можетъ быть, этотъ счастливецъ въ долгу какъ въ шелку, проживаетъ послѣдній рубль и приходитъ въ отчаяніе.
   Эти странички лучшія въ статьѣ г. Кокорева. Можетъ быть, я ошибаюсь; но эти небольшіе отрывки произвели на меня какое-то пріятное впечатлѣніе: мнѣ показалось, что они свидѣтельствуютъ о какой-то особенной, неразвитой еще сторонѣ дарованія, совершенно самостоятельнаго и даже новаго въ вашей словесности. Дѣйствительно, юмористическая вдумчивость, умѣнье въ самомъ микроскопическомъ фактѣ подсмотрѣть поэтическую или забавную сторону,-- эта способность, которою такъ прославился Стернъ и нѣкоторые изъ его талантливыхъ подражателей,-- по временамъ мелькаетъ въ этюдахъ г. Кокорева, хотя ее безпрерывно затемняютъ какія-то непонятныя сѣтованія о старикѣ, о кумушкахъ-вѣстовщицахъ и о вѣкѣ, когда промышленности совсѣмъ не существовало. У насъ, въ Россіи, еще не было писателей, которыхъ дарованіе принимало бы направленіе, сходное съ причудливымъ направленіемъ Стерна, Фильдинга, графа К. де Местра, Жанъ-Поля Рихтера.
   ......Мнѣ весьма хотѣлось бы узнать, понравилась ли нашимъ читателямъ милая и оригинальная повѣсть Топфера (вѣрнѣе Тепфера),-- повѣсть, подъ названіемъ: "Наслѣдство", помѣщенная въ февральской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ" и переведенная весьма недурно, хотя и не отлично. Видно, что переводчикъ исполнилъ свое дѣло добросовѣстно; но онъ, кажется, не подумалъ, что писателей, подобныхъ Тепферу, нужно переводить съ особеннымъ тщаніемъ и дилетантизмомъ. Такъ какъ вторая книжка "Отечественныхъ Записокъ" имѣетъ видъ довольно унылый, то я поболѣе потолкую о Тепферѣ и его повѣстяхъ, мимо остальныхъ же статей книжки пройду въ молчаніи.
   Тепферъ не французъ. Вмѣстѣ съ Ж. Ж. Руссо, братьями де Местръ, онъ принадлежитъ къ числу иностранцевъ, писавшихъ на французскомъ языкѣ едва ли не лучше, чѣмъ природные французы. Между всѣми этими писателями есть много общаго, и каждый изъ нихъ оцѣненъ по заслугамъ во Франціи и въ Европѣ. Тепферъ родился въ Женевѣ въ 1799 году. Дѣтство его прошло въ виду очаровательныхъ озеръ и долинъ родины. До двадцати лѣтъ авторъ "Женевскихъ разсказовъ" готовился къ живописи, ранніе успѣхи обѣщали ему блестящую будущность, когда сильное воспаленіе глазъ, испортивши его зрѣніе, побудило молодого человѣка кинуться на другую дорогу.
   Послѣ долгаго леченія едва возстановивъ свое здоровье, Тепферъ, объѣздивши Францію и побывавъ въ Парижѣ, снова поселился около Лемана, завелъ пансіонъ для мальчиковъ и предался тихой семейной жизни, которая такъ согласовалась съ его безмятежнымъ и симпатическимъ характеромъ.
   Дѣти, воспитываемыя нашихъ романистомъ, составляли для него новое семейство: Тепферъ былъ другомъ, наставникомъ и товарищемъ своихъ учениковъ. Чуть наступала весна, уроки прекращались; всѣ мальчики, подъ предводительствомъ своего наставника, отправлялись бродить по живописнымъ окрестностямъ Женевы и въ теченіи нѣсколькихъ недѣль странствовали изъ кантона въ кантовъ, ночевали подъ открытымъ небомъ, лазили по горамъ, охотились и гербаризировали, на практикѣ, повѣряя уроки ботаники и другихъ естественныхъ наукъ. Понятно, какъ мила казалась такая бродячая жизнь веселому юношеству, какъ благотворно дѣйствовала она на здоровье и способности учениковъ Тепфера. Душою юнаго общества, самымъ веселымъ изъ всѣхъ путешественниковъ былъ самъ воспитатель; лучшіе часы своей жизни Тепферъ провелъ посреди рѣзвыхъ дѣтей между цвѣтущими ребятишками, въ виду красотъ швейцарской природы, подъ скалами, у костра, на берегу тихихъ озеръ Оберланда. Печать тихаго веселья, юношеской свѣжести, добродушнаго юмора лежитъ на каждой строкѣ, написанной Тепфверомъ,-- и немудрено: вся его жизнь отражается въ его сочиненіяхъ.
   "На деревѣ нѣтъ двухъ листовъ одинаковыхъ, въ мірѣ нѣтъ двухъ людей совершенно сходныхъ между собою". Вотъ мысль, которою можно объяснять успѣхъ той школы, послѣднимъ представителемъ которой былъ Тепферъ. Иной писатель усиливается создать что нибудь новое, выворачивая человѣческую натуру на изнанку; поэтъ, подобный Тепферу, старается только быть истиннымъ и полнымъ. Первый бьетъ на новизну и падаетъ посреди общихъ мѣстъ, второй боится изысканности и всюду пріобрѣтаетъ симпатію. Стернъ портитъ свое громадное дарованіе усиліями и заранѣе данною себѣ задачей быть оригинальнымъ, во что бы то на стало, графъ К. де Местръ сухъ и слишкомъ мелоченъ; въ одномъ Тепферѣ мы постоянно встрѣчаемъ отсутствіе всякой натяжки. Онъ начинаетъ разсказывать какую нибудь простую повѣсть, на пути встрѣчаетъ онъ какую нибудь мысль, развиваетъ ее безъ церемоніи, вводитъ одинъ, два эпизода, но все-таки помнитъ о цѣломъ: онъ не ловитъ отступленій; онъ знаетъ что, со странностями или безъ странностей, разсказъ его все-таки будетъ хорошъ и оригиналенъ.
   "Наслѣдство" принадлежитъ къ числу лучшихъ повѣстей вашего автора. Въ ней разсказываются похожденія одного швейцарскаго денди, которому жизнь наскучила и который корчитъ изъ себя совершенно разочарованнаго человѣка. Въ городѣ, гдѣ живетъ онъ, случился пожаръ. Нашъ левъ надѣваетъ бѣлыя перчатки и идетъ смотрѣть картину разрушенія. Народъ, дѣятельно пособляющій пожарной командѣ, вталкиваетъ юношу въ цѣпь людей, передающихъ ведра, и денди принужденъ работать. Общее движеніе, дѣятельность, видъ опасности возбуждаютъ его душу: онъ работаетъ съ усердіемъ. Въ этой же цѣпи, рядомъ съ нимъ, стоитъ бѣдно одѣтая дѣвушка и также трудятся съ большимъ рвеніемъ. Отблески пожара по временамъ озаряютъ ея милое личико и розовыя щеки.... Впрочемъ, можно ли пересказывать повѣсти Тепфера и передавать картины, имъ изображенныя?
   Но касательно общаго колорита произведенія очень можно сказать нѣсколько словъ. Въ "Наслѣдствѣ", какъ и во всѣхъ повѣстяхъ Тепфера, есть нѣчто тихое, успокоительное, любезное, идиллическое. Природа Швейцаріи и швейцарское общество описаны съ рѣдкою живописностью. Тепфера должны обожать люди огорченные и сознающіе пустоту своихъ огорченій, Тепфера должны любить оптимисты, слишкомъ лѣнивые для того, чтобъ сѣтовать надъ картинами человѣческихъ несчастій. Прочитать повѣсть Тепфера все равно, что послѣ утомительнаго бала заснуть и увидѣть во снѣ долину Шамуни. Можно зѣвать надъ повѣстью Тепфера, но дурно отзываться о талантѣ ея автора невозможно.
   .......Но въ какомъ видѣ долженъ я представить себѣ автора музыкальныхъ статей въ "Отечественныхъ Запискахъ". Конечно, въ видѣ Протея, являвшагося иногда въ привлекательномъ образѣ, иногда же въ ужасающей фигурѣ. Что наговорилъ означенный критикъ по поводу "Донъ-Жуана", Моцартовскаго "Донъ-Жуана", той самой оперы, на которую было написано нелѣпѣйшихъ комментаріевъ болѣе, нежели на вторую часть Гётева "Фауста"! Музыкальный критикъ отличился.... держу пари, что у него на столѣ лежитъ кипа старыхъ нѣмецкихъ сочиненій; впрочемъ, нѣтъ: вѣроятно не кипа, а одна какая нибудь увѣсистая книга, написанная музыкальнымъ Эригеномъ или Томазіусомъ, профессоромъ эстетики, не умѣющимъ отличить сопрано отъ контральта, а совсѣмъ тѣмъ готовымъ написать четыре тома in quarto по поводу вальса "Ach, du lieber Augustin!" Взываю къ господину Боткину, дону Сазилію Педро Боткину, врагу музыкальной схоластики: пусть вооружится онъ томами старыхъ книгъ, изъ которыхъ новые критики нещадно заимствуютъ свои вдохновенія, пусть припомнитъ онъ десятки забавныхъ анекдотовъ по поводу глубокомысленныхъ и темныхъ сужденій о музыкѣ, и съ помощью этихъ орудій даетъ новый толчокъ музыкальнымъ тонкостямъ. Я же безсиленъ въ этомъ случаѣ, чѣмъ я могу быть полезенъ въ этомъ дѣлѣ! парадоксомъ, анекдотцемъ? Впрочемъ, отчего же не разсказать одного хорошаго анекдотца. За истину анекдота я ручаюсь. Нѣсколько лѣтъ тому назадъ, въ Петербургѣ жила пѣвица великая, умная, милая, насмѣшливая,-- пѣвица, обожаемая публикою, артистка, окруженная славою, особа, завоевавшая свою славу съ самыхъ юныхъ лѣтъ. Она страстно любила искусство, которому было всѣмъ обязана, была не прочь изрѣдка и поговорить о музыкѣ, хотя частенько, во время разговоровъ съ нашими дилетантами, немного ироническая веселость блестѣла въ ея темныхъ глазахъ. Одинъ изъ этихъ дилетантовъ, ревностный поклонникъ ученой музыки, всѣхъ чаще надоѣдалъ милой артисткѣ своими музыкальными комплиментами, за которыми слѣдовали неминуемыя диссертаціи объ ученыхъ операхъ, о симфоніяхъ, въ которыхъ картинно изображается восходъ солнца, и объ ораторіяхъ, гдѣ съ самою убійственною точностью переданы колебанія скептическаго ума, а потомъ горячее убѣжденіе души. Насмѣшливая артистка смирно выслушивала все это, изрѣдка кусая губы и лукаво поглядывая на своего супруга, который тоже иногда былъ не прочь подшутить надъ своимъ ближнимъ. Впрочемъ, тутъ не было ничего обиднаго: кусать губы, c'était son geste familier. Въ большомъ театрѣ тогда готовилось торжество -- "музыкальный фестиваль", по выраженію тогдашнихъ фельетонистовъ. Ставилась на сцену опера прекрасная, грандіозная, равно нравящаяся и профанамъ и схоластикамъ. Нашъ дилетантъ былъ внѣ себя отъ восхищенія, тѣмъ болѣе, что послѣ оперы ему предстояло провести цѣлый вечеръ въ обществѣ любимой артистки и надоѣдать ей разсказами о музыкальныхъ фразахъ, рисующихъ, такъ сказать, картину смерти, о скрыпкахъ, выражающихъ взоры изумленія, и такъ далѣе, въ томъ же родѣ. Передъ спектаклемъ, поутру, онъ досталъ себѣ прехитрую нѣмецкую книгу и вычиталъ тамъ десятка съ три преоригинальныхъ разсужденій. Чтеніе утомило нашего дилетанта; усилія памяти отразились на его желудкѣ: онъ пошелъ обѣдать съ пріятелями; обѣдъ былъ сытный, вина было выпито много. Нашъ любитель ученой музыки со слипающимися глазами добрался до театра, сѣлъ въ свое кресло и глубокомысленно наклонилъ голову.
   Пьеса кончилась, публика была въ восторгѣ. На вечерѣ у Л. почтенный любитель музыки сошелся съ артисткою, и надо было послушать, что онъ ей разсказывалъ, какъ пенялъ онъ каждую ея нотку, какъ истолковывалъ значеніе ея игры! Дѣло дошло до одной аріи третьяго акта. Дилетантъ превзошелъ самого себя: по поводу этой аріи онъ сдѣлалъ обозрѣніе трудовъ Палестрины, Порпоры, Баха и Глюка, коснулся десятка пѣвицъ на ини и елли и заключилъ свою рѣчь торжественнымъ признаніемъ, что ни одна изъ этихъ пѣвицъ не выполняла трудной аріи такъ, какъ она, очаровательница Петербурга. Посреди своихъ изліяній, краснорѣчивый дилетантъ почувствовалъ себя несовсѣмъ ловко, и дѣйствительно было отчего встревожиться: присутствующія лица коварно переглядывались между собою, хозяинъ дома старался замять разговоръ, знаменитая артистка кусала губы сильнѣе обыкновеннаго, цѣлый потокъ шутливости видѣнъ былъ въ ея глазахъ. Нѣсколько дамъ лукаво шептались въ сторонѣ. Человѣкъ, сдѣлавшій глупость, становится крайне проницателенъ; чуткое ухо вашего героя различило въ этомъ шопотѣ слова: "Арія была пропущена.... monsieur sommeillait, забавная ошибка".... и такъ далѣе.
   Однако, вашъ любитель нашелся и, какъ прилично свѣтскому человѣку, первый во всемъ покаялся, но съ тѣхъ поръ совершено пересталъ говорить о музыкальныхъ тонкостяхъ.
   Нынѣшній мѣсяцъ Сибири, Байкалу, Алтаю и Нерчинску посчастливилось: кромѣ указанной нами статья "Сѣвернаго Обозрѣнія", въ "Отечественныхъ Запаскахъ" читается статейка въ томъ же родѣ. Кромѣ того въ "Сѣверномъ Обозрѣніи" есть разсказъ г. Ступишина о бурятскомъ преданіи и сверхъ того обѣщаніе изрѣдка печатать народныя легенды и сказки сибирскихъ народовъ. Бурятское преданіе, о которомъ мы говоримъ, не лишено занимательности и нѣкоторой грандіозности; по крайней мѣрѣ человѣкъ, бывшій на мѣстѣ разсказа, можетъ составить изъ него поэму интереснѣе многихъ поэмъ, пользующихся извѣстностью,-- поэмъ, воспѣвающихъ разныхъ героевъ съ охлажденною душою.
   Февральская книжка "Библіотеки для чтенія" хотя и тонка, но составлена весьма недурно. Тамъ продолжается "Замосковная лѣтопись", о которой я говорилъ въ прошедшей книжкѣ, и помѣщена небольшая повѣсть подъ названіемъ "Rendez vous". Повѣсть эта очень жива, читается съ удовольствіемъ; она основана на идеѣ всѣмъ доступной и весьма драматической: въ ней разсказываются грустныя похожденія стараго холостяка, изнывающаго подъ тяжестью своихъ сорока лѣтъ и вслѣдствіе своего грустнаго, жалкаго одиночества, почти утратившаго всѣ добрыя качества. Я покрайней мѣрѣ такъ понялъ основную мысль повѣсти и долженъ признаться, что мысль эта стоитъ десяти повѣстей, трехъ романовъ, одной драмы и цѣлаго трактата. Кажется, что можетъ быть обыкновеннѣе разсказа о горестяхъ отцвѣтшаго волокиты, одинокаго человѣка, стараго холостяка, а между тѣмъ я почти не знаю хорошихъ произведеній, писанныхъ на эту тему. Мы любимъ рыться въ своей душѣ, но выбираемъ оттуда черты и свѣдѣнія, дѣлающія намъ честь; мы такъ самолюбивы, что чуждаемся идеи искать въ себѣ самихъ матеріялы неутѣшительные и обидные для тщеславія. Вотъ если дѣло идетъ о разочарованіи, о грандіозной сухости души, объ отвергнутой любви, на то мы литераторы: мы готовы наговорить съ три короба объ этихъ эффектныхъ тонкостяхъ. Мы готовы смѣяться надъ жизнью, но хотимъ, чтобъ нашъ смѣхъ располагалъ въ нашу пользу; мы готовы сказать, что "жизнь есть пустая шутка"; но что сами мы по временамъ бываемъ пусты, неловки, жалки, этого мы никогда не скажемъ. Даже умные люди рисуются сами передъ собою, и рисуются, какъ бы имъ тошно ни приходилось: Оберканъ бродитъ по Альпамъ и любуется своимъ страданіемъ; Адольфъ, выставляя себя съ черной стороны, тщательно скрываетъ обидныя частички своего извращеннаго я; у Жанъ-Жака Руссо за каждымъ откровеннымъ признаніемъ слѣдуетъ страница оговорокъ. Тѣ, которые говорятъ, что психологическая сторона человѣка вся подмѣчена и разработана, не знаютъ сами, что говорятъ: авторъ психологическаго романа разсказываетъ сплошь, какъ бы думая, что всѣ герои пишутся съ него самого, и на этомъ основаніи украшаетъ своихъ героевъ.
   Въ жизни человѣка есть много элементовъ горькихъ безъ всякаго вознагражденія, тягостныхъ безъ малѣйшей эффектности, жалкихъ безъ всякой картинности. Мимо этихъ-то элементовъ наблюдатели-разскащики проходятъ робко и спѣшно, съ непріятнымъ сжиманіемъ сердца. Замѣтьте, какого рода герои являются во всѣхъ европейскихъ романахъ, старыхъ или новыхъ. То или люди молодые, или старики, или, по крайней мѣрѣ, особы совершенно зрѣлаго возраста. Переходнаго же возраста,-- возраста между молодостью и зрѣлостью,-- возраста тяжелаго и весьма разнообразнаго, боятся всѣ разскащики. Въ эти года такъ много пустыхъ огорченій, грустныхъ неудачъ, порывовъ къ прошлому, малодушныхъ сожалѣній и шаткихъ поступковъ, что романистъ, заглянувъ въ эту бездну, увидѣвъ въ ней такъ много своего, скрытаго отъ самого себя, не рѣшается анализировать далѣе.
   Обратимся, однако, къ старымъ холостякамъ. Я смотрю на этотъ возрастъ не съ той водевильной точки зрѣнія, по которой старый холостякъ почитается несчастнымъ только изъ-за того, что не имѣетъ семейства, смѣшитъ своими волокитствами и повинуется своей кухаркѣ. Все это можетъ быть забавно и уже служило пищею для многихъ бельлетристовъ. Но чего еще никто почти не анализировалъ, не выставлялъ въ вѣрномъ разсказѣ, такъ это тѣ явленія, которыя совершаются въ душѣ зрѣлаго человѣка, не умѣвшаго въ юности дѣльно направить свою любящую способность и оттого впослѣдствіи претерпѣвающаго цѣлый рядъ грустныхъ катастрофъ. Мнѣ бы хотѣлось въ какомъ нибудь серьёзномъ произведеніи фантазіи прослѣдить томительныя колебанія того возраста, когда любить уже поздно и когда любить все еще хочется, хочется не сердцемъ, а головою, когда потребность привязанности также сильна, какъ минутный аппетитъ у больного человѣка. Мнѣ бы хотѣлось осязательно изслѣдовать рядъ мелкихъ причинъ, превращающихъ здоровую натуру въ натуру испорченную и мало по малу разрушающихъ всѣ свѣтлыя надежды юношества. Сюжетъ этотъ такъ занимаетъ меня, что я обѣщаюсь редакціи, достигнувъ лѣтъ стараго холостяка, посвятить цѣлый годъ такой грустной жизни на ея изображеніе.
   Въ отдѣлѣ "Наукъ и Художествъ" г. Мацкевичъ продолжаетъ свои интересныя біографіи французскихъ художниковъ XVIII столѣтія. Счастіе писателю, выбравшему для своего труда жизнеописаніе поэта или живописца: тутъ столько можетъ быть картинъ, анекдотовъ, характеровъ и подробностей! Не то съ біографіями ученыхъ, особенно нѣмецкихъ. Эти почтенные джентльмены (за рѣдкимъ исключеніемъ Гумбольдта и Нибура) сидятъ въ своемъ кабинетѣ, читаютъ, читаютъ и наконецъ дочитываются до того, что могутъ пробѣжать въ полчаса книгу, которую иной не прочтетъ и въ двѣ недѣли {Постоянныя занятія, дѣйствительно, придаютъ ученымъ людямъ ту быстроту въ процессѣ чтенія, безъ которой невозможно обойтись человѣку, посвятившему себя многосложнымъ изысканіямъ по части какой нибудь науки. Въ сочиненіяхъ А. Тьери, ослѣпшаго вслѣдствіе непомѣрнаго чтенія, можно найти нѣсколько интересныхъ данныхъ на счетъ той скорости, до которой можетъ дойти процессъ чтенія, и чтенія разумнаго. Авторъ "Разсказовъ о Меровингахъ" говоритъ въ одномъ мѣстѣ, что ему было достаточно кинуть одинъ взглядъ на страницу никогда не читаннаго имъ фоліанта, чтобъ отыскать въ немъ фактъ или выраженіе, необходимое для справки.}. По поводу твореній одного изъ такихъ ученыхъ, знаменитаго Леопольда Ранке, г. Куторга пишетъ статью, которой первая часть напечатана уже въ "Библіотекѣ". Сочиненіе г. М. Куторги прочтетъ не только человѣкъ, интересующійся всякимъ новымъ явленіемъ въ словесности и сочувствующій трудамъ автора, но даже лѣнивый любитель бельлетристики не оставитъ ея, не дочитавъ до конца. Чистота слога, ясность и щеголеватость изложенія, умѣнье сгруппировать факты и заключенія, способность передавать сложныя идеи самымъ простымъ общедоступнымъ образомъ,-- вотъ неполное еще исчисленіе достоинствъ названной мною статьи. Къ всему этому присоединяется та особенность, пріобрѣтаемая однимъ путемъ -- любовію къ своему предмету,-- та особенность въ разсказѣ, которая придаетъ живой интересъ всему тому, до чего касается перо автора. Часть статьи г. М. Куторги посвящена разсмотрѣнію тѣхъ источниковъ, которыми пользовался Ранке для своихъ историческихъ сочиненій: изчисляя эти источники, совершенно неизвѣстные предшественникамъ берлинскаго историка, г. Куторга находитъ случай коснуться исторіи Венеціи, сдѣлать краткій обзоръ феодальной системы въ западной Европѣ и, переходя онъ, одного предмета къ другому, знакомитъ читателя съ главнымъ предметомъ своихъ изысканій. Указаніе источниковъ, послужившихъ Леопольду Ранке пособіями при составленіи "Исторіи Реформаціи", дѣлаетъ г. Куторгѣ величайшую честь, не только какъ отличному спеціалисту, но и какъ знатоку дѣла въ чисто литературномъ отношеніи. Въ то время, какъ наши бельлетристы о любви и о забавныхъ происшествіяхъ толкуютъ какимъ-то унылымъ и крайне запутаннымъ слогомъ, когда музыкальные критики нагоняютъ на насъ зѣвоту своими тонкостями, чрезвычайно пріятно видѣть людей ученыхъ, говорящихъ о своемъ предметѣ на языкѣ изящномъ и доступномъ каждому.
   Исторія, какъ и всякая другая наука, имѣетъ своихъ схоластиковъ, писателей, погубившихъ всѣ свои познанія подъ спудомъ невѣроятныхъ умозрѣній, людей даровитыхъ, но зараженныхъ какимъ-то болѣзненнымъ стремленіемъ подчинять всѣ факты заранѣе придуманнымъ выводамъ, и, разсказывая о дѣйствительныхъ событіяхъ, поклоняться собственнымъ своимъ идеямъ. Съ того времени, какъ ученіе Декарта, по словамъ г. Куторги, "открывшее новый міръ умственной дѣятельности человѣка", разлилось по Европѣ, исторія восприняла много новыхъ элементовъ, изъ которыхъ одни принесли обильный плодъ, другіе же оказались блестящимъ пустоцвѣтомъ. Послѣ остроумныхъ, хотя весьма эксцентрическихъ твореній Вико и Гердера, насталъ для исторіи философскій періодъ, принесшій несомнѣнную пользу, и вмѣстѣ съ тѣмъ породившій бездну писателей, до сихъ поръ пользующихся знаменитостью, но сочиненія которыхъ человѣкъ мало мальски скептическій не можетъ читать безъ досады или хохота, смотря по состоянію нервовъ.
   На трехъ первыхъ страницахъ своей статьи г. Куторга сдѣлалъ мастерскій обзоръ старому и новому направленію исторіи. Нельзя не пожелать, чтобъ статья о Ранке была скорѣе кончена; не прибавлю: "также кончена, какъ начата"; тутъ нѣтъ мѣста ни сомнѣніямъ, ни желаніямъ: дѣло говоритъ само за себя.
   Въ заключеніе, не могу не сказать нѣсколько словъ о быстромъ и дѣльномъ развитіи нашей ученой словесности за послѣдніе годы. Людямъ, безпрестанно пишущимъ объ упадкѣ русской словесности, мы можемъ дать теперь самый блистательный отвѣтъ, указавъ хотя на тѣ статьи учено-литературнаго содержанія, которыя явились въ нашихъ журналахъ за послѣдніе шесть мѣсяцевъ. Мы бы не заговорили объ этомъ предметѣ, еслибъ дѣло шло о защитѣ русской словесности противъ насмѣшекъ фельетонистовъ; противъ такихъ порицателей лучшее оружіе есть молчаніе. Но, къ сожалѣнію, въ изданіяхъ дѣльныхъ, въ разговорахъ людей безпристрастныхъ, безпрестанно читаешь и слышишь слова "наша бѣдная словесность", "въ пустынѣ нашей литературы появилось то-то и то-то". Въ этихъ отзывахъ есть малая частичка правды, но гораздо больше заблужденій. Правда, стихотвореній не пишутъ; правда, бельлетристика бѣдна; но развѣ успѣхъ словесности измѣряется по однимъ стихамъ и повѣстямъ? Смѣемъ спросить всѣхъ и каждаго, много ли писалось ученыхъ статей, доступныхъ всѣмъ читателямъ, въ тѣ періоды словесности, о которыхъ такъ сожалѣютъ нынѣшніе цѣнители? По какимъ свѣдѣніямъ лѣтъ двадцать тому назадъ могъ слѣдить за интересами пауки человѣкъ незнакомый съ иностранными языками? Какого рода историческіе и біографическіе этюды помѣщались въ тогдашнихъ журналахъ?
   Да зачѣмъ ходить такъ далеко: возьмемъ періодъ болѣе къ намъ близкій и изъ подъ вліянія котораго мы еще не вполнѣ вышли -- періодъ преобладанія критики надъ другими отдѣлами словесности,-- періодъ, ознаменованный появленіемъ толковъ весьма замѣчательныхъ, но обреченныхъ на безсиліе ложными и крайне запутанными теоріями объ искусствѣ. Лѣтъ десять тому назадъ, въ нашей словесности, рядомъ съ неоспоримо прекрасными элементами, существовалъ недостатокъ, вслѣдствіе котораго и литературные дѣятели и литературные судьи были въ какомъ-то ложномъ кругѣ. Не имѣя ни силъ, ни средствъ изъ него выбиться. Недостатокъ этотъ заключался въ совершенномъ незнаніи образцовъ древней и новой словесности, въ неумѣньи слѣдить за всѣмъ, что появлялось замѣчательнаго по части изящной литературы во Франціи и Англіи, Италіи и Германіи. Отъ невѣдѣнія оставался только одинъ шагъ къ исключительности, отъ исключительности оставалось перейти къ пренебреженію чужихъ образцовъ и къ порывамъ къ какой-то оригинальности, псевдореальности, какъ назвалъ это направленіе одинъ изъ извѣстныхъ нашихъ литераторовъ. Въ эту эпоху туманныхъ и юношескихъ стремленій роль нашей критики была и самая блестящая и самая грустная. По своей малой начитанности и поверхности свѣдѣній, лучшіе наши цѣнители поминутно вдавались въ непростительныя ошибки, забавные промахи, легкомысленные приговоры. Еслибъ я умѣлъ писать въ то время, я не упустилъ бы случая потѣшиться надъ тогдашнею критикою. Я бы заготовилъ повѣсть или романъ, цѣликомъ украденный изъ такихъ иностранныхъ писателей, о которыхъ ничего не знать почитается дѣломъ непозволительнымъ. Въ романѣ этомъ не было бы ни одной строчки моей, всѣ мысли, всѣ событія и характеры были бы заимствованы, потомъ оставалось сгладить общій колоритъ, за тѣмъ напечатать вещь и услышать себѣ громкія похвалы, приправленныя сотнею весьма пріятныхъ, хотя и длинныхъ разсужденій о чемъ угодно, кромѣ самой статьи.
   Я вполнѣ убѣжденъ, убѣжденъ, на сколько позволяется человѣку быть убѣжденнымъ, что наша изящная словесность и вмѣстѣ съ всю критика тогда только выйдутъ изъ своего, не совсѣмъ удовлетворительнаго состоянія, когда наши писатели поставятъ себѣ въ непремѣнную обязанность обширное, полное знакомство съ исторіей древней и новой словесности, когда наша ученая литература обогатится множествомъ этюдовъ надъ твореніями замѣчательныхъ талантовъ всѣхъ временъ и народовъ. Много нужно имѣть свѣдѣній и приложить труда, чтобъ сочинить самое нехитрое произведеніе, чтобъ пустить въ ходъ нѣсколько замѣчательныхъ истинъ; нужно знать о томъ, какъ въ другое время другіе люди смотрѣли на эти самыя истины. Легко создавать вещи, не основанныя на наукѣ; но въ томъ-то бѣда, что такія вещи, кажущіяся намъ удивительно милыми и оригинальными, были уже сказаны прежде насъ и лучше насъ. Изъ всѣхъ подражаній самое нестерпимое бываетъ то, которое совершенно безсознательно.
   Вслѣдствіе всѣхъ этихъ скучныхъ соображеній, я веселюсь духомъ, слѣдя за развитіемъ нашей ученой словесности, и особенно радуюсь появленію статей, трактующихъ (выраженіе барона Розена) объ исторіи литературы, о древнихъ писателяхъ, объ образцовыхъ твореніяхъ русской и иностранной словесности. Можетъ быть, моя радость не понравится журналамъ, въ исключительности своей нападающимъ на такое направленіе словесности, утверждающихъ, что у насъ мало своего, оригинальнаго; на это я могу сказать одно только: чтобъ создать что нибудь хорошее свое, необходимо знать все то, что у другихъ есть хорошее; чтобъ выбиться изъ подражаній безсознательныхъ, нужно умѣть, при случаѣ подражать съ полнымъ сознаніемъ своего дѣла. Гоняться же за какою-то идеальною самостоятельностію въ словесности можетъ только человѣкъ, незнающій того, что родъ человѣческій въ теченіи многихъ тысячъ лѣтъ повторяетъ одно и тоже, и не довольно сознавшій ту великую истину, что словесности всѣхъ образованныхъ народовъ до крайности сходны между собою.
   Теперь слѣдовало бы заключить мое письмо новою диссертаціею о журнальныхъ ошибкахъ и промахахъ; но, къ несчастію, начало весенней лѣни одолѣваетъ меня съ непонятною силою.
   

XIII.

Мартъ 1850.

   Возможенъ ли русскій водевиль? забавенъ ли русскій водевиль? хорошо ли дѣлаетъ русскій талантливый литераторъ, сочиняющій водевили? Вотъ три вопроса, которые я задаю себѣ. Рѣшивъ ихъ, я кладу руку на сердце и торжественно произношу слѣдующую формулу:
   "Нѣтъ, русскій водевиль невозможенъ". "Нѣтъ, этотъ водевиль нимало не забавенъ". "Нѣтъ, талантливый человѣкъ, посвятившій себя сочиненію водевилей, приноситъ ущербъ своей извѣстности и отечественной литературѣ".
   Вслѣдствіе сего, приглашаемъ прослушать нѣсколько старыхъ и довольно скучныхъ разсужденій о всѣхъ водевиляхъ вообще и въ особенности о послѣднемъ водевилѣ графа Соллогуба: "Бѣда отъ нѣжнаго сердца" ("Отечественныя Записки", мартъ 1850).
   Попросите Пушкина перевести пѣсню Беранже -- стихи будутъ плохіе; уговорите Гейне передать на своемъ языкѣ одну изъ лучшихъ басень Крьнова -- и вы изумитесь пучинѣ вздору, который поднесетъ вамъ стихотворецъ Германіи. Представьте себѣ русскаго бельлетриста, вознамѣрившагося написать водевиль, то есть маленькую пьеску, изъ того разряда пьесъ, которыя удаются только французамъ, и вы убѣдитесь, что она не удается.
   Французъ любитъ "пѣть и веселиться", какъ говорятъ рыцари, чокающіеся пустыми стаканами въ "Робертѣ". Счастливѣе ли французы отъ этого, я не знаю; только знаю, что всякій народъ понимаетъ веселость по своему. Еще знаю, что читающему и театральному міру весьма можно жить на свѣтѣ безъ французскихъ водевилей, а безъ русскихъ и подавно. Французскій водевиль держится на трехъ точкахъ, и о нихъ я намѣренъ говорить подробнѣе, желая показать, что ни одна изъ этихъ точекъ неудобна для подражателей. Во-первыхъ, французскій водевиль не можетъ обойтись безъ остротъ, каламбуровъ, то есть игры словами. По организаціи французскаго языка, эта игра возможна, понятна и производитъ довольно пріятное впечатлѣніе. По организаціи нашего языка, такая игра невозможна, а если возможна, то смѣшитъ слушателей насчетъ остряка. Вотъ русскіе водевильные каламбуры -- предоставляю судить о нихъ читателямъ: "Отелло" -- Отъѣловъ; "моего гнѣва не залить Нѣвой". -- Полно, дружище, не вой! "Aucune politesse!" -- окунь на сковородѣ-съ!" "Pauvre diable!" "поваръ дьяволъ!"
   
             "Мужья приданое берутъ
             A ужь жену берутъ въ придачу".
   
   "Если веселиться, то надо быть навеселѣ!" "Зачѣмъ вамъ цвѣты: вы сами настоящій цвѣтокъ!"
   Вотъ они -- каламбуры и бомо! Стоитъ ли ломать русскій языкъ и пускаться въ фокусы, несовмѣстные съ его духомъ!
   Признаюсь, въ дѣлѣ остротъ и каламбуровъ я люблю болѣе всего остроты сказанныя для шутки, съ явнымъ сознаніемъ ихъ нелѣпости. Вѣроятно, многимъ изъ моихъ читателей доводилось сиживать у камина посреди самой дружеской бесѣды, въ ты рѣдкія минуты, когда каждому изъ присутствующихъ хочется пошалить, поболтать вздору и безпрестанно вмѣшиваться въ чужую рѣчь. Въ этомъ ребяческомъ настроеніи духа отпускаются самыя пошлыя остроты, говорятся каламбуры, повергающіе въ изумленіе своей нелѣпостью. Слушатели восклицаютъ: "какъ это пошло!" и хохочутъ отъ чистаго сердца; дикія бомо пересѣкаются одно другимъ; анекдоты, не имѣющіе тѣни здраваго смысла, передаются съ важнымъ видомъ и возбуждаютъ новый хохотъ; но удовольствіе такого рода есть комнатное, интимное, которому на сценѣ подражать нѣтъ возможности.
   Второй пунктъ: во французскомъ водевилѣ безпрестанно встрѣчается пѣніе въ одиначку или хоромъ. На несообразность этого обстоятельства съ драматическими условіями указывать нечего: дѣйствительно: господинъ во фракѣ или мундирѣ національной гвардіи, подходящій къ оркестру и начинающій заливаться на разные тоны, есть вещь довольно дикая. A между тѣмъ во Франціи пѣсня и куплетъ еще имѣютъ мѣсто въ общественной жизни средняго сословія. Тамъ довольно часто на званыхъ обѣдахъ поютъ послѣ дессерта многіе риѳмоплеты, какъ Жовіаль, сочиняютъ куплетцы на разные случаи и, конечно, не упускаютъ возможности пѣть ихъ при постороннихъ. Кромѣ того, несообразность введенія куплетовъ во французскіе водевили ослабляется тѣмъ обстоятельствомъ, что водевиль есть вещь, родившаяся во Франціи,-- вещь, къ которой всѣ до того привыкли, что никто не обращаетъ вниманія на ея недостатки.
   Но не такъ у насъ. Водевиль не родился въ Россіи, c'est une plante parasite; мы вовсе его не любимъ о не намѣрены снисходить къ піитическимъ вольностямъ нашихъ водевилистовъ. Намъ вовсе не кажется правдоподобнымъ явленіе какого нибудь титулярнаго совѣтника, въ пятьдесятъ лѣтъ отъ роду, вбѣгающаго на сцену и начинающаго пѣть:
   
             Вѣдь шутка сказать,
             Чай, братцы, лѣтъ пять,
             Какъ съ вами ужь я не видался.
             Забыли вы насъ,
             A я такъ безъ васъ
             Ну, просто, совсѣмъ стосковался...
   
   и поющаго цѣлую рапсодію въ томъ же родѣ въ продолженіи четверти часа.
   Я не говорю уже о нашихъ нравахъ, какъ и вездѣ имѣющихъ и комическое, но ровно ничего водевильнаго, и перехожу къ третьему, самому главному пункту.
   Всякій водевиль основанъ на шуткѣ, на комическомъ изображеніи извѣстныхъ нравовъ; каждый водевиль долженъ зацѣплять публику за живое. Французы любятъ, когда на сценѣ смѣются надъ ихъ слабостями; гордый англичанинъ не позволяетъ рисовать на себя карикатуры: у нихъ такой вкусъ; а o вкусахъ спорить нельзя. Русское же общество щекотливо: оно не любитъ насмѣшекъ надъ собою...
   И вотъ почему я скорѣе буду писать героическую поэму, нежели водевили. По крайней мѣрѣ героическую поэму можетъ всякій читатель бросить подъ столъ безъ особенной досады; по крайней мѣрѣ въ героической поэмѣ не нужно игры словъ, такъ несовмѣстной съ духомъ русскаго языка; по крайней мѣрѣ героическая поэма не затронетъ ничьей щекотливости. Благодаря Бога, и еще ни разу въ жизни не смѣялся надъ человѣкомъ, который бы не былъ въ состояніи за мои насмѣшки отплатить мнѣ вдесятеро, и ни за что въ свѣтѣ не позволю себѣ подшучивать надъ слабыми и безотвѣтными особами, надъ которыми такъ изощряютъ свое остроуміе господа водевилисты.
   Теперь я могъ бы пересказать публикѣ содержаніе водевиля съ бомо и куплетами,-- водевиля, написаннаго тѣмъ же самымъ перомъ, которое подарило васъ "Медвѣдемъ" и "Аптекаршею"; но, помня наслажденіе, доставленное мнѣ этими двумя, по истинѣ, прекрасными, повѣстями, я удерживаюсь отъ разбора водевиля, называющагося "Бѣда отъ нѣжнаго сердца". Я понимаю возможность смотрѣть подобнаго рода пьесы на сценѣ, въ особенности, если придешь въ театръ послѣ веселаго обѣда и возьмешь кресло рядомъ съ двумя пріятелями, изъ которыхъ каждый разсказываетъ во время представленія смѣшные анекдоты. При такихъ условіяхъ, я готовъ смотрѣть что угодно: "Отца и дочь", "Григорія Григорьевича Носова", "Макара Губкина", "Камилла, римскаго диктатора" и такъ далѣе.
   Но читать водевиль въ журналѣ, пересказывать, его содержаніе, я рѣшительно не въ силахъ, и потому, попросивъ извиненія у моихъ читателей, поспѣшаю перейти къ весьма интересному сочиненію.
   Въ одномъ изъ моихъ писемъ, я говорилъ съ вами о "Теккереѣ", или, какъ называютъ его нѣкоторые строгіе соблюдатели британскаго произношенія, "Ѳеккреѣ". Я же не люблю буквы ѳита, и потому буду звать этого талантливаго писателя по прежнему "Теккереемъ". Помнится, я хвалилъ его повѣсть "Самуилъ Титмаршъ и его большой гоггартіевскій алмазъ",-- повѣсть, отличающуюся необыкновенно лукавою наивностью и мѣткимъ изображеніемъ лондонскихъ нравовъ. Теперь на русскій языкъ переводится романъ, послужившій краеугольнымъ камнемъ извѣстности этого писателя. Романъ носитъ имя не менѣе странное, какъ и названіе повѣсти, о которой я сейчасъ вспомнилъ: онъ называется Vanity Fаir -- "Ярмарка Тщеславія". Я читалъ его въ оригиналѣ и смѣло рекомендую его русскимъ читателямъ. Начало, дѣйствительно, немного скучновато, но слѣдующія части гораздо живѣе и интереснѣе. Считаю не лишнимъ всѣ эти предувѣдомленія, ибо странное названіе сочиненія дѣйствительно можетъ отбить охоту къ его чтенію. Помню, какого труда стоило мнѣ проглотить первыя страницы, а между тѣмъ англійскій титулъ романа не звучитъ такъ страшно. Онъ весь въ двухъ короткихъ словахъ, но эти два слова обѣщаютъ столько сухихъ и скучныхъ разсужденій. Никто столько не писалъ о литературныхъ мелочахъ, какъ англичане, а между тѣмъ никто хуже ихъ не обходится съ этими мелочами, никто не придумываетъ болѣе страннаго дѣленія своей книги, никто не подчуетъ читателя болѣе пустыми эпиграфами, никто не выдумываетъ для своихъ романовъ болѣе странныхъ названій.
   Извѣстный англійскій библіофилъ, д'Израэли замѣчаетъ довольно справедливо, что удачно придуманное заглавіе книги рѣдко выпадаетъ на долю сочиненій истинно-прекрасныхъ, и въ доказательство приводитъ примѣръ доктора Джонсона и Аддисона,-- писателей, никогда не остававшихся довольными заглавіемъ своихъ сочиненій. По нашему мнѣнію, усиліе талантливаго писателя сочинить ловкое названіе для своей книги заставляетъ предполагать въ этомъ писателѣ какую-то мелочность, и собственное заключеніе наше мы можемъ подкрѣпить примѣровъ тысячи сочиненій, которыя читаются всѣмъ міромъ и осыпаются похвалами, не смотря на то, что ихъ заглавія чрезвычайно просты и не имѣютъ въ себѣ ничего заманчиваго. Въ замѣнъ того, хитросплетенность и неестественность заглавія почти всегда заставляетъ дурно думать о самомъ произведеніи. Вообще, заглавія старыхъ и новыхъ изданій могутъ служить поводомъ къ довольно интересному этюду. Вотъ что говорятъ Плиній старшій и Авлъ Геллій о заглавіяхъ, бывшихъ въ употребленіи въ древней словесности.
   "Греки -- говоритъ первый изъ названныхъ нами писателей -- умѣли выбирать счастливыя заглавія для своихъ сочиненій: одни изъ нихъ именовали свои книги словомъ Керіонъ, т. е. улей, другія называли ихъ Фіялками, Мухами, Пандектами, Картинами, Записными книгами. Но мы, римляне, или не умѣемъ давать нашимъ книгамъ пріятныхъ названій, или даемъ названія странныя и уродливыя..."
   Авлъ Геллій еще строже Плинія.
   "Сборникъ мой -- говоритъ онъ -- писанъ мною въ Аттикѣ, во время долгихъ зимнихъ ночей. Оттого я его назвалъ "Аттическія ночи". Я не хочу подражать изысканной утонченности греческихъ и римскихъ писателей, которые, составивъ книгу изъ разнаго сброда и смѣси, прилагаютъ всѣ свои старанія, чтобъ заглавіе ея соотвѣтствовало содержанію. Такъ, иной издаетъ "Музы", другой сочиняетъ "Рогъ изобилія", другой называетъ свою книгу "Покрывало". A сколько еще другихъ названій: "Долина", "Цвѣтникъ", "Мои чтенія", "Загадки", "Воспоминаній", "Кинжалъ", "Плодовитый Садъ" и тысячи другихъ, столь же причудливыхъ и изысканныхъ!"
   По этимъ выпискамъ легко усмотрѣть, что заглавія греческихъ и латинскихъ книгъ были почти въ томъ же родѣ, какъ и заглавія нашего времени. Еслибъ Плиній и А. Геллій звали, какая литература послѣдуетъ за ихъ трудами,-- трудно рѣшить, какъ выразились бы писатели эти, которымъ заглавія римскихъ книгъ казались слишкомъ неловкими.
   Не мѣшаетъ сказать, что въ древней словесности причудливыми заглавіями отличались книги восточныя. Одно изъ истолкованій Талмуда носитъ названіе "Кость Іосифа и золотыя яблоки", другой изъ подобныхъ же комментаріевъ называется "Сердцемъ Аароновымъ". философское сочиненіе Манассея Лонцанскаго раздѣляется на двѣ части, изъ которыхъ одна называется "Правою" другая "Лѣвою Рукою", а каждая часть имѣетъ въ себѣ пять пальцевъ, то есть пять главъ.
   Арабскія и персидскія книги носятъ по большой части заглавія, нисколько не соотвѣтствующія содержанію. "Ароматъ дамасской розы" есть не какое нибудь стихотвореніе, а хроника о магометовыхъ товарищахъ. "Весна Праведниковъ" Цамакшари заключаетъ въ себѣ не религіозныя истины, а самыя уморительныя побасенки. Подъ именемъ: "Восхожденіе двухъ планетъ и сіяніе двухъ морей" извѣстна исторія Тамерлана, составленная Абд-эр-Эзахомъ.
   Въ этомъ странномъ разногласіи названія съ предметомъ уже заключается нѣчто комическое; но должно признаться, что комизмъ, рождающійся при чтеніи заглавій произведеній средневѣковой Западно-европейской словесности, далеко оставляетъ за собою странность сирійскихъ и арабскихъ сочинителей.
   Около 1500 года въ Парижѣ издана была книга съ такимъ заглавіемъ: "Великое кораблекрушеніе глупыхъ людей, плавающихъ по морю свѣта въ кораблѣ "Невѣдѣнія". Книга великаго достоинства, истины и пользы для всѣхъ людей, съ великимъ числомъ картинъ, облегчающихъ постиженіе человѣческаго безумія."
   Вотъ еще нѣсколько заглавій въ томъ же родѣ:
   1) "Приличный нарядъ и торжество благородныхъ женщинъ". Парижъ. 1510. Книга эта дѣлится на двадцать шесть главъ, изъ которыхъ первая называется "Пантуфля смиренія", вторая "Платье приличія" и такъ далѣе, въ томъ же родѣ.
   2) "Геральдика пляски, показывающая бѣды и заключенія, происходящія отъ сего бѣсовскаго игрища, отъ котораго женщины теряютъ стыдъ, а мужчины умъ." Beauseu. 1506. In 8R.
   3) "Щетка для души, запятнанной самолюбіемъ". Парижъ. 1581.
   Вотъ еще заглавіе, показывающее весьма оригинальный складъ ума въ сочинителѣ: "Нравственная подушка, необходимая для того, чтобъ полоть траву порока и сѣять добродѣтель". Дуэ. 1599. Какимъ образомъ подушка можетъ служить, даже и въ переносномъ смыслѣ, орудіемъ для того, чтобъ полоть и сѣять,-- это объясняетъ сочинитель въ особомъ прибавленіи.
   Въ 1538 году въ Парижѣ продавалась книга "Зажигательныя свѣчки любви къ роду человѣческому". И другая, подъ заглавіемъ: "Табакерка, отъ которой должны чихать многія души". Англія, за которою издавна остается неоспоримое первенство въ дѣлѣ странностей и эксцентричностей, и на этомъ пути скоро перегнала другія страны. Суровые методисты, усиливаясь вездѣ и во всемъ выказать свою задорную нетерпимость къ чужимъ убѣжденіямъ, сообщали заглавіямъ своихъ книжекъ колоритъ весьма свирѣпый и все-таки комическій. Одна изъ нихъ, изданная около 1628, называется: "Ядро, пущенное въ лагерь дьявола, съ тѣмъ, чтобъ поразить его слугу, Джона Фрея". Другая, написанная противъ того же диссидента, носитъ заглавіе: "Духъ мѣховъ, предназначенныхъ для того, чтобъ обдуть пыль съ Джона Фрея". Еще одно изданіе (1646) называется "Брадобрей или Тимофей Пристли, выбритый по своимъ заслугамъ". Таковы были полемическія сочиненія; но если книга назначалась для чтенія собратій, заглавіе ея дышало нѣжностью, какъ напримѣръ: "Сухари, испеченные въ пещи краснорѣчія и назначенные цыплятамъ нашей доктрины, воробьямъ мышленія и ласточкамъ душенасилія", или "Пряжка съ петельками для нашихъ собратій".
   Составители полемическихъ сочиненій съ большимъ усердіемъ придумывали затѣйливыя заглавія, усиливаясь даже самымъ названіемъ своей книги зацѣпить противника. Когда въ XVI столѣтіи католикъ Фабриціусъ издалъ свои "Очки для заблуждающихся", одинъ протестантскій писатель отвѣчалъ брошюрой "Чистильщикъ очковъ", и книгою, которая называлась "Карманный пистолетъ,изъ котораго стрѣляютъ въ еретиковъ".
   Весьма забавный примѣръ злой сатиры, основанной на заглавіи сочиненія, нашли мы въ сочиненіяхъ Брантома. Когда изнѣженный герцогъ д'Эпернонъ поѣхалъ управлять Провансомъ, сотни разнощиковъ бросились продавать въ Парижѣ книжку подъ заглавіемъ: "Великія дѣянія и мудрыя изреченія герцога д'Эпернона, во время его поѣздки въ Провансъ". Имя герцога было слишкомъ извѣстно, и книга раскупалась съ быстротою, когда одинъ изъ покупателей, собираясь платить деньги, отвернулъ заглавную страницу и нашелъ, что вся книга состоитъ изъ листовъ бѣлой бумаги. Но когда онъ началъ осыпать разнощика укоризнами, тотъ отвѣчалъ наивнымъ языкомъ, который такъ хорошъ у Брантома:
   -- Aussy n-a'-t-il rien faict, monsieur!
   Въ наше время почти невозможно назвать серьезной книги, которая бы носила названіе или хитрое, или забавное, или нелѣпое; въ замѣнъ того никогда еще романы, поэмы, повѣсти и собранія стихотвореній не назывались болѣе чудными именами. Тутъ уже нельзя отдать преимущества ни одному народу, ни одной словесности: каждый и каждая постоятъ за себя. Всѣ современные намъ поэты, отъ Томаса Мура до г. Шкурина, издавшаго свои стихотворенія въ Тифлисѣ, эти романисты, отъ Диккенса до Эля Нерте и г. Бранта, всѣ драматурги, отъ Шеридана Ноульса до г. Григорьева, неимовѣрно искусны въ придумываніи заглавій, отъ которыхъ читателя заранѣе подстрѣкаетъ любопытство. Библіотека, составленная изъ новыхъ романовъ и поэмъ, можетъ, по справедливости, показаться магазиномъ самыхъ эксцентрическихъ фразъ и названій. "Внутренніе голоса" (В. Гюго), "Амъ Раухснъ" (Kappa), "Аббадонна" (Полеваго), "Проступокъ г. Антуана", "Исторія трехъ женщинъ и одного попугая", "Титанъ" и "Котъ Муръ", "Приключенія, почерпнутыя изъ моря житейскаго", "Іафетъ, отыскивающій своего отца", "Черный гробъ или Кровавая звѣзда", и такъ далѣе до безконечности.
   Опрометчивый библіофилъ, основываясь на заглавіяхъ, заключитъ, что всѣ названныя нами книги лишены здраваго смысла; но тутъ-то онъ и ошибется: не смотря на отмѣнно плохія заглавія, иногда подъ заглавіями этими скрывается товаръ, заслуживающій вниманія. Такова точно и "Ярмарка Тщеславія" Теккерея, отъ котораго я отвлекся сейчасъ на такое неизмѣримое разстояніе. Въ этомъ романѣ есть между прочимъ одинъ превосходный характеръ -- миссъ Ребекка Шарпъ, едва тронутый романистами,-- и одна прелестная сцена: прощаніе вѣтрянаго мужа со своей кроткой женой, наканунѣ Ватерлооскаго сраженія.
   Заговоривши о странныхъ названіяхъ книгъ, нельзя не упомянуть еще объ одной странности современныхъ литераторовъ во всей Европѣ, а именно -- ихъ привязанности къ эффектнымъ эпиграфамъ. Употребленіе эпиграфовъ доведено многими извѣстными и неизвѣстными писателями до крайнихъ предѣловъ возможности. Самымъ нестерпимымъ въ этомъ отношеніи человѣкомъ можетъ назваться Эдвардъ Литтонъ Бульверъ, авторъ "Евгенія Арама" и "Послѣднихъ дней Помпеи": у этого господина передъ каждою главою романа находится страница, вся испещренная цитатами изъ мертвыхъ, полумертвыхъ и живыхъ авторовъ, на всѣхъ языкахъ, которые употреблялись или употребляются въ Европѣ, но преимущественно на языкахъ нынѣ неупотребительныхъ. Изъ русскихъ писателей г. Славинъ если не достигъ до извѣстности Бульвера, зато изобиліемъ эпиграфовъ далеко оставилъ за собой британскаго романиста. Я люблю произведенія, передъ которыми много эпиграфовъ: самой вещи можно не читать и все-таки знать ея содержаніе. Тутъ эпиграфы исправляютъ должность разскащика, и разскащика самаго существеннаго.
   За примѣромъ пользы отъ эпиграфовъ идти недалеко. Въ 5 No "Москвитянина" есть романъ въ стихахъ, подъ заглавіемъ: "Поэзія и Проза Жизни, дневникъ дѣвушки". Разсудите сами: каково прозаическому человѣку прочесть цѣлый романъ въ стихахъ, да еще въ какихъ? въ бѣлыхъ! (Романъ бѣлыми стихами -- что можетъ быть упористѣе?). Еще, еслибь онъ былъ конченъ! а то читать одну первую часть! И тутъ-то являются на помощь эпиграфы.
   Общимъ девизомъ сочиненія избрано такое изреченіе на французскомъ языкѣ: "Женщина... вся женщина... ничего кромѣ женщины". Прекрасно! и если вы требуете еще поясненій, то переверните страницу: тамъ цѣлыхъ четыре дополнительныхъ эпиграфа, на разныхъ языкахъ. Переведемъ ихъ потщательнѣе.
   "А между тѣмъ, эта душа была велика. Она желала, она должна была... что же она сдѣлала?"

(Оберманъ -- "Сенавкура").

                                 ... Горе
             Всѣхъ одаренныхъ душою удѣлъ.
                                                     (Жуковскій -- "Ундина").
   
   Многіе пишутъ не вслѣдствіе темной потребности, во вслѣдствіе повелѣнія самой судьбы. Огонь зажженъ: онъ долженъ пробиться. Крылья отросли у птицы: она должна покинуть свое гнѣздо.

(Бульверъ -- "Эрнестъ Мальтраверсъ").

   Четвертый эпиграфъ -- изъ "Вертера".
   За этими эпиграфами идетъ посвященіе, но передъ посвященіемъ еще три эпиграфа: одинъ изъ Байрона, одинъ изъ Жуковскаго, третій неизвѣстно откуда. Послѣ посвященія, занимающаго одну страницу, идетъ глава первая, вмѣсто предисловія, "Письмо Зенаиды къ ея бывшей наставницѣ". Передъ этой главой два эпиграфа: одинъ изъ стихотворенія г-жи Сегала, другой изъ "Чайльдъ-Гарольда"; изъ нихъ видно съ совершенною ясностію, что героиня романа покидаетъ свой родительскій домъ и ѣдетъ куда-то очень далеко.
   Глава вторая. "Начало записокъ". Передъ ней три эпиграфа: г-жи Дельфины Гэ, г-жи Криднеръ и Веневитинова; въ нихъ говорится о томъ, какъ грустно любящему и юному существу очутиться въ обществѣ людей сухихъ и холодныхъ. Изъ этого слѣдуетъ, что героиня романа пріѣхала къ мѣсту назначенія, а именно въ Петербургъ. Но отчего въ Петербургѣ люди сухіе и холодные, этого эпиграфы не объясняютъ. Итакъ, если захотите узнать, почему въ вашемъ городѣ сухіе и холодные люди, то читайте поэму; если же не желаете, то удовольствуйтесь фактами, почерпнутыми мною изъ эпиграфовъ.
   Кстати еще объ эпиграфахъ. У меня теперь лежитъ на столѣ поэма, великолѣпнѣе которой не создавала ничего фантазія человѣческая. Она называется "Послѣдній изъ рода человѣческаго или видѣніе въ степяхъ Аравіи". Первая пѣснь сопровождается сорока тремя эпиграфами, но каждый изъ нихъ подобранъ съ великимъ тщаніемъ: съ ихъ помощью вы никакъ не доберетесь до содержанія поэмы! Для всего произведенія есть одинъ общій эпиграфъ:
   
   О! о! о!!!.
                                                     (Шекспиръ -- "Отелло").
   
   Посвященіе украшено выдержками изъ знаменитыхъ мыслителей и поэтовъ, въ такомъ родѣ:
   "Впередъ! впередъ!"
                                           (Лордъ Баиронъ -- "Мазепа")
   
   "Роза, едва распустившаяся".
                                           (Саади -- "Гюлистанъ").
   
   "Если поэтъ противополагаетъ природу искусству, а идеалъ дѣйствительности, такимъ образомъ, что представленіе природы и идеала становится владычествующимъ, а интересъ къ нимъ главнымъ ощущеніемъ, то такого поэта называю и элегическимъ."

(Шиллеръ. -- "Отечественныя Записки" No 3 1830 года).

   "О свѣтлое и пресвѣтлое солнце!"
                                                     (Слово о полку Игоревѣ).
   
   И всѣ сорокъ три эпиграфа въ томъ же родѣ, и ни одинъ изъ нихъ не бросаетъ ни малѣйшаго свѣта на содержаніе величавой поэмы. Вотъ вамъ урокъ, поэты и прозаики! вотъ какъ должно пользоваться чужимъ добромъ, не принося ни малѣйшаго ущерба своему собственному творенію!
   Въ февральской книжкѣ "Москвитянина" помѣщена статья подъ названіемъ: "Нѣкоторыя черты изъ жизни М. М. Хераскова"; къ статьѣ присоединена выноска господина М. П., объявляющаго,что предлагаемая читателямъ статья полна драгоцѣнныхъ подробностей. Дѣйствительно, литературная дѣятельность автора "Россіяды", писателя трудолюбиваго и преданнаго отечественной словесности по мѣрѣ своихъ силъ, могла бы послужить предлогомъ для этюда весьма интереснаго: мы такъ мало знаемъ закулисную исторію старой нашей литературы, намъ было бы такъ пріятно прослѣдить за изложеніемъ трудовъ человѣка, котораго читали, хвалили и цѣнили въ свое время! Къ сожалѣнію, въ статьѣ "Москвитянина" нѣтъ ровно ничего касающагося до словесности временъ Хераскова или трудовъ автора "Кадма и Гармоніи"; она вся состоитъ изъ нѣкоторыхъ анекдотическихъ свѣдѣній о покойномъ поэтѣ, и свѣдѣній, которыя напечатаны совершенно напрасно. По прочтеніи ихъ, въ головѣ читателя остается впечатлѣніе, вовсе невыгодное автору "Россіяды"; и читатель въ томъ нисколько не виноватъ. Изъ всѣхъ занятій и привычекъ Хераскова въ статьѣ собраны всѣ занятія и привычки, имѣющія колоритъ въ высшей степени эксцентрическій. Такъ, напримѣръ, читатель узнаетъ, что Херасковъ если на прогулкѣ встрѣчалъ деревья, то почиталъ непремѣнною обязанностью колотить по каждому изъ нихъ палкою опредѣленное число разъ. Спать ложился онъ также весьма страннымъ образомъ: бросаясь въ постель со всѣхъ ногъ, а потомъ начиналъ отдергивать и задергивать постельныя занавѣски и повторялъ это занятіе опредѣленное число разъ. При перемѣнѣ бѣлья, каммердинеру было строго приказано, ставъ въ отдаленіи отъ барина, бросать въ него чистою рубашкою, такъ, чтобъ она попала на голову. Всѣ эти странныя подробности былибъ не лишними въ полномъ жизнеописаніи Суворова, пожалуй Крылова или Державина; но Херасковъ далеко не такъ великъ, чтобъ малѣйшее свѣдѣніе о его частной жизни стоило напечатанія и названія "Драгоцѣннаго матеріала для русской исторіи".
   Въ той же V книжкѣ "Москвитянина" г. Забѣлинъ помѣстилъ статью подъ названіемъ "Замѣтки о старинной масляницѣ". Статья эта полна интересныхъ подробностей, трогательныхъ и новыхъ, какъ, напримѣръ, страницы о благотворительныхъ занятіяхъ государей передъ Великихъ постомъ. Остальная часть "Замѣтокъ" посвящена описанію народныхъ увеселеній въ Москвѣ,-- описанію, составленному въ духѣ совершеннаго безпристрастія.
   Неумѣренность въ пищѣ и питьѣ обусловливалась однимъ обстоятельствомъ, котораго избѣгнуть не могъ ни одинъ изъ сколько нибудь достаточныхъ жителей Москвы. Въ продолженіе масляницы, предки наши почитали непреложною обязанностью посѣтить каждаго изъ своихъ родственниковъ. Первые блины справлялись всегда у старшихъ; обойти котораго нибудь изъ родныхъ своимъ посѣщеніемъ или прійти и соблюдать умѣренность -- значило нанести ему обиду...
   Въ тѣхъ же книжкахъ "Москвитянина" есть еще нѣсколько интересныхъ статей. Въ одной изъ нихъ сказано нѣсколько словъ о знаменитомъ сочиненія Маколея, историка, критика и философа, котораго историческія сочиненія печатаются пятью изданіями въ три мѣсяца, критическіе этюды съ жадностью читаются и перечитываются женщинами и дѣвицами, не только что мужчинами. Томасъ Бабингтонъ Маколей, членъ палаты коммонеровъ, авторъ "Исторіи Англіи отъ временъ Іакова II" и многихъ другихъ сочиненій, пользуется въ Лондонѣ такою блестящею славою, которая до него не давалась ни одному изъ британскихъ писателей, кромѣ лорда Байрона. Путешественнику, въ первый разъ присутствующему при засѣданіи парламента, прежде всего показываютъ Томаса Маколея, Maccauley the genius, полнаго джентльмена съ открытой физіономіей и блестящими глазами; на балахъ и раутахъ около Маколея непроходимая толпа народа; въ разныхъ обозрѣніяхъ печатаются длиннѣйшія и скучнѣйшія статьи о томъ, принадлежить ли Маколей къ числу геніяльныхъ писателей, и о томъ, что такое значитъ геніяльный писатель. Я не берусь рѣшить этихъ этихъ вопросовъ, но могу отъ себя сказать, что сочиненія Маколея производятъ на меня какое-то неизъяснимое, обоятельное дѣйствіе. Я довольно холоденъ къ чтенію и не могу посвятить много времени этому невинному занятію, но совсѣмъ тѣмъ я готовъ отказаться отъ самой дружеской бесѣды, отъ дѣлъ, отъ блестящаго спектакля, если знаю, что мнѣ предстоитъ чтеніе какой нибудь неизвѣстной статьи Маколея. Большая часть этихъ статей разсыпана въ разныхъ обозрѣніяхъ; по методѣ Англійскихъ критиковъ, подъ ними нѣтъ подписи; но я по десяти строкамъ могу узнать трудъ моего любимаго писателя, его манеру, его поэтическій тактъ, который ослѣпитъ васъ по поводу какой нибудь сухой исторической личности или ничтожной литературной эпохи. Дарованіе его ускользаетъ отъ всякой критики, отъ всякой оцѣнки. Съ которой стороны вы къ нему подступитесь? Его историческіе труды похожи на поэму, а между тѣмъ въ нихъ нѣтъ ничего противнаго исторической вѣрности и сжатости; его критическіе этюды просятся въ область исторіи, а кромѣ того, каждая строка этого мыслителя проникнута такою поэзіею, такою картинностію, ясностію, жаромъ, ироніею, практичностью, что критикъ путается посреди своей оцѣнки, и подъ конецъ восклицаетъ: genius, genius! Къ сожалѣнію, сочиненія Т. Маколея, разбросанныя въ разныхъ журналахъ, до сихъ поръ не собраны и не изданы!
   Въ Смѣси "Москвитянина" замѣтно улучшеніе; прежнія насмѣшливыя статьи по поводу "промышленнаго вѣка" и парижскихъ увлеченій перестали показываться. Есть, правда, въ одной изъ замѣтокъ насмѣшка надъ Россини, молчавшимъ столько лѣтъ и вдругъ написавшимъ... нѣсколько аріэтокъ; но зато въ другой замѣткѣ авторъ "Вильгельма Телля", "Отелло" и "Севильскаго цирюльника" названъ "удивительнымъ геніемъ". Уваженіе къ великому Россини меня чрезвычайно радуетъ; я было начиналъ почитать московскій журналъ столь же эксцентрическимъ въ дѣлѣ музыки, какъ въ дѣлѣ мужскихъ и женскихъ модъ. Впрочемъ, надо и то сказать: начитавшись музыкальныхъ статей въ "Отечественныхъ Запискахъ" и "Библіотекѣ для Чтенія", поневолѣ утратишь охоту толковать о пѣніи, увертюрахъ и инструментовкѣ.
   Лучше поговоримъ объ англійскихъ журналахъ и о механической части ихъ изданія: подробности объ этомъ весьма интересномъ предметѣ помѣщены въ 4 No "Москвитянина". Англійскій журналъ, то есть газета, есть вещь удивительная, нѣкотораго рода идеалъ, недосягаемый по своему типографическому совершенству. Размѣры лучшихъ британскихъ политическихъ листковъ чрезвычайно огромны; такъ какъ засѣданія парламента кончаются поздно, печатаніе начинается на разсвѣтѣ, и при всѣхъ этихъ тяжелыхъ условіяхъ, видѣть въ такомъ листкѣ хоть одну опечатку можетъ назваться рѣдкостью. Двое моихъ пріятелей, англичанинъ и французъ, дня три тому назадъ, заспорили при мнѣ о типографскихъ преимуществахъ журналовъ своей родины, и вслѣдствіе спора побились объ закладъ и приступили къ рѣшенію дѣла. Французъ развернулъ "Journal des Débats", англичанинъ -- другой какой-то журналъ, кажется "Evening Mail", въ которомъ текста было вдвое болѣе. Оба соперника знали во всей грамматической точности языки Французскій и Англійскій; они обмѣнялись газетами и углубились въ чтеніе, каждый перечитывалъ всякую строку чужой газеты по нѣскольку разъ, усиливаясь найти въ ней хотя опечатку, хотя знакъ препинанія, поставленный не на мѣстѣ. Они просидѣли долго, перевернули страницы и снова принялись за наблюденія: я же отъ нечего дѣлать, успѣлъ просмотрѣть въ это время всю мартовскую книжку "Библіотеки для Чтенія", замѣтить, что въ ней библіографическій отдѣлъ занимаетъ двѣ страницы, пробѣжать переводъ Шекспирова "Ричарда III", переводъ весьма удовлетворительный, но наполвенный совершенно нерусскими, изломанными словами; успѣлъ даже сдѣлать заключеніе о томъ, что почти всѣ переводчики Шекспира считаютъ долгомъ насиловать свой природный языкъ, пытаясь придать ему цвѣтистость подлинника. Дѣйствительно, по идеѣ многихъ переводчиковъ, Шекспировскій элементъ заключается въ ломаніи языка на самыя неупотребительныя манеры. Все это успѣлъ я передумать, а спорщики мои еще читали, читали третью страницу, и опечатокъ все-таки не было.
   Я успѣлъ пробѣжать послѣднюю статью г. Сенковскаго "О развалинахъ Ниневіи", убѣдиться, что она совершенно соотвѣтствуетъ двумъ первымъ, заключаетъ въ себѣ тоже остроуміе, ученость и тотъ же блескъ въ изложеніи... когда, наконецъ, англичанинъ радостно вскрикнулъ. На четвертой страницѣ французской газеты (извѣстно, что страницы эти назначаются для объявленій и потому не просматриваются съ такимъ тщаніемъ, какъ первыя), на четвертой страницѣ нашелъ онъ пропущенное слово, потомъ опечатку, а вслѣдъ за тѣмъ точку съ запятой, поставленную не на своемъ мѣсти. Въ Англійскомъ же журналѣ, прочитанномъ отъ первой до послѣдней буквы, не было ни одного промаха, ни одной опечатки, мы одного ошибочно поставленнаго знака препинанія! Теперь взглянетъ на порядокъ изданія этихъ газетъ.
   Многочисленная ватага людей, необходимая для изданія каждой хорошей англійской газеты, дѣлится на шесть разрядовъ. Прежде всего -- типографическое отдѣленіе, состоящее по меньшей мѣрѣ изъ шестидесяти человѣкъ. Одна часть этого отдѣленія занимается печатаніемъ, другая исправленіемъ корректуръ, которыя уже потомъ просматриваются лицами, отъ редакціи на то опредѣленными. За тѣмъ слѣдуетъ отдѣленіе торговое, человѣкъ изъ двѣнадцати, обязанность котораго состоятъ въ завѣдываніи счетною, промышленною частью изданія. Эти двѣнадцать человѣкъ, такъ сказать, слагаютъ съ издателей всѣ матеріяльныя обязанности: ни торговецъ бумаги, ни поставщикъ другихъ матеріяловъ, ни кредиторъ уже не смѣютъ мимо ихъ обращаться къ издателямъ. Потомъ идетъ отдѣленіе вѣстовщиковъ, раздѣленное такимъ образовъ: стенографы парламента, обязанные слѣдить за политическими преніями (отъ 12 до 16 человѣкъ); стенографы, записывающіе пренія въ судебныхъ мѣстахъ (отъ 6 до 8 человѣкъ); корреспонденты въ главныхъ городахъ и портахъ Великобританіи, и множество вѣстовщиковъ, извѣстныхъ подъ названіемъ копеечныхъ (penny-a-liners), которые снабжаютъ журналъ свѣдѣніями о пожарахъ, убійствахъ и такъ далѣе.
   Эти копеечные вѣстовщики составляютъ весьма оригинальный классъ сотрудниковъ. Съ утра они бѣгаютъ по городу сами или посылаютъ своихъ товарищей, чтобъ подслушать городскіе толки, узнать о какомъ нибудь преступленіи, ребенкѣ съ тремя головами, скандалезномъ происшествіи, подвигѣ благотворительности. Записавъ все узнанное такимъ образомъ, они разсылаютъ свое произведеніе въ конторы разныхъ журналовъ. Тамъ уже имѣются люди для строгой повѣрки новостей. Вѣстовщикъ, получая деньги построчно, желаетъ доставить много матеріяла, а потому лжетъ напропалую; но строгая критика другихъ сотрудниковъ подрѣзываетъ крылья его фантазіи. Совсѣмъ тѣмъ ремесло вѣстовщика весьма прибыльное: иные изъ нихъ получаютъ до 1,000 франковъ въ недѣлю.
   Четвертый за тѣмъ разрядъ называется отдѣленіемъ иностранной корреспонденціи. Лица, составляющія это отдѣленіе, проживаютъ на тѣхъ точкахъ Европы, которыя особенно важны въ политическомъ и военномъ отношеніяхъ. До февральской революціи каждый англійскій журналъ имѣлъ четыре, много пять подобныхъ корреспондентовъ; нынѣ же ихъ число по необходимости должно было весьма увеличиться, по причинѣ обилія событій. Должность корреспондента многосложна и опасна, особенно если ему ставится въ обязанность слѣдить за военными событіями. Ему не довѣряютъ, на войнѣ принимаютъ за шпіона, въ мирное время стараются снабдить фальшивыми свѣдѣніями. При столкновеніи враждебныхъ интересовъ, корреспондентъ долженъ бояться всякаго, заботиться самъ о себѣ и ни откуда не ждать помощи.
   Потомъ слѣдуетъ пятое отдѣленіе -- редакція, къ которой причисляются не только издатели журнала, но всѣ сотрудники по части политики, наукъ и словесности.
   Шестой разрядъ состоитъ изъ прислуги, разнощиковъ, курьеровъ и такъ далѣе. Весь этотъ нарядъ состоитъ въ вѣдѣніи торговаго отдѣленія.
   Главная причина исправнаго печатанія англійскихъ газетъ заключается въ томъ, что наборщики журнала выбираются изъ людей самыхъ ловкихъ, смышленыхъ и смѣтливыхъ (лучшіе изъ нихъ получаютъ отъ 70 до 95 рублей асс. въ недѣлю). Наборщикъ долженъ легко разбирать всякую рукопись и знать грамматику. Ихъ работа оканчивается въ пять часовъ утра, а начинается въ восемь вечера.
   Вотъ какимъ образомъ распредѣлено время занятія по изданію. Большую часть дня никто не бываетъ въ заведеніи, исключая конторщиковъ, принимающихъ объявленія. Около четырехъ часовъ является нѣсколько лицъ, принадлежащихъ къ редакціи; они пробѣгаютъ корреспонденцію и до семи часовъ заготовляютъ второстепенную часть журнала, то есть иностранныя извѣстія и такъ далѣе. Съ семи часовъ являются грошевые вѣстовщики, получаются письма изъ провинціи и мокрые еще журналы. Все замѣчательное тутъ же вырѣзывается изъ этихъ журналовъ и набирается. Наконецъ являются парламентскіе стенографы, и начинается самая важная работа. Свѣдѣнія, собранныя въ парламентѣ, рѣчи ораторовъ, записанныя наскоро, исправляются и сокращаются; однѣ только рѣчи знаменитыхъ ораторовъ не подвергаются этому процессу {Потому-то за стенографами весьма ухаживаютъ члены обѣихъ палатъ: добрый стенографъ можетъ исправить много промаховъ, а дурной подбавитъ своихъ вдоволь.}. Къ полуночи изготовляется вся масса новостей и получаются капитальныя статьи главныхъ сотрудниковъ. Въ пять часовъ печатаніе кончено, въ половинѣ шестого отходящіе паровозы развозятъ готовые листы газеты по всѣмъ уголкамъ Великобританіи.
   Понятно, что при такомъ ловкомъ и тщательномъ распредѣленіи огромнаго труда типографскіе промахи совершенно невозможны, и что ежели въ журналѣ найдется ошибка, то ошибка эта должна пасть ни на кого другого, какъ на сочинителя статьи. Оттого сотрудники англійскихъ журналовъ, не имѣя возможности отъ каждаго своего промаха отговориться неточностью наборщика и другими типографскими неудобствами, обращаютъ удвоенное вниманіе на исправность своихъ статей. Для вящаго соблюдены всевозможной исправности, въ редакціи лучшихъ иностранныхъ журналовъ, особенно литературныхъ, состоитъ одно лицо, обязанное окончательно просматривать листы, уже двадцать разъ просмотрѣнные, и дѣлать на нихъ свои замѣчанія. Это лицо выбирается изъ людей, имѣющихъ самое полное энциклопедическое образованіе,-- изъ людей, въ одно время и свѣтскихъ и начитанныхъ. Свѣдѣнія такого персонажа должны быть огромны и неимовѣрно разнообразны. Онъ долженъ знать хронологію и цѣну биржевыхъ фондовъ, жизнь Демосѳена и послѣднія городскія сплетни, основную идею системы Декарта и сюжетъ послѣдняго фешенебельнаго романа. Ему слѣдуетъ имѣть точное понятіе о томъ, много ли написано комментаріевъ на такую-то драму Шекспира, какъ великъ австрійскій флотъ и въ какомъ положеніи торговля на Коромандельскомъ берегу. Однимъ словомъ, такой господинъ долженъ быть ходячею критикою, живою энциклопедіею.
   Если, наперекоръ всѣмъ предосторожностямъ, въ изданіи встрѣчается значительный промахъ, публика вопіетъ, противные журналы поднимаютъ смѣхъ, и въ редакціи начинается неописанная тревога. Въ Англіи, благодаря фундаментальному образованію и аккуратности литераторовъ, подобныя событія происходятъ рѣже, чѣмъ во Франціи. Недавно еще парижскіе журналы потѣшались надъ забавнымъ промахомъ.
   Вотъ въ чемъ дѣло. Въ парижской "Иллюстрація" напечатана была остроумная басня, подъ заглавіемъ "Обезьяны и Плотъ", басня,-- заключающая въ себѣ ѣдкую насмѣшку надъ партіями, волнующими Францію. Редакція скрыла имя автора; однако, изъ нѣсколькихъ замѣтокъ, прибавленныхъ къ стихотворенію, публика заключила, что оно принадлежитъ академику и поэту Вьенне. Вьенне, огорченный этимъ слухомъ, написалъ въ редакцію "Иллюстраціи" колкое письмо, въ которомъ отклонялъ отъ себя подозрѣніе въ сочиненіи такой плохой басни. Въ концѣ письма академикъ сильно подсмѣивался надъ слогомъ и стихами приписаннаго ему произведенія.
   Басня, если вѣрить увѣреніямъ многихъ журналовъ, принадлежала, дѣйствительно, не г. Вьенне, а писателю, котораго одна строка почитается въ Европѣ выше всѣхъ басень академика: ее сочинилъ Беранже!
   Эта исторія чрезвычайно сходна съ однимъ забавнымъ промахомъ русскихъ журналовъ, и промахомъ, до сихъ поръ оставшимся безъ указанія. Нѣсколько времени, три или четыре года тому назадъ, издана была на русскомъ языкѣ поэма въ стихахъ, водъ названіемъ "Страшный Гость". Появленіе поэмы въ стихахъ, да еще и съ такимъ страннымъ названіемъ обрадовало нашихъ рецензентовъ: со всѣхъ сторонъ атаковали они "Страшнаго Гостя", въ которомъ, дѣйствительно, было нѣчто странное. Содержаніе поэмы было осмѣяно: оно было ниже всякой критики, ниже своего изложенія. Многіе читатели прочли эти рецензіи: никто не обратилъ на нихъ вниманія. A между тѣмъ, каждая изъ рецензій была однимъ громаднымъ промахомъ. "Страшный Гость" былъ плохимъ переводомъ изъ одного писателя, мало извѣстнаго въ Россіи, но во всей Европѣ, безъ исключенія, признаннаго за одного изъ поэтическихъ геніевъ! Имя его слишкомъ извѣстно; пустъ его ищутъ сами рецензенты; я же не назову этого имени.
   Однако, я чувствую, что читатель начинаетъ на меня сердиться, за то, что нынѣшній мѣсяцъ я ничего еще не говорилъ о новыхъ русскихъ повѣстяхъ и разсказахъ; но ихъ явилось очень немного. Сверхъ того есть одна причина, по которой я не очень люблю говорить о подобнаго рода произведеніяхъ, и эту причину, это препятствіе я самъ себѣ создалъ. Гдѣ-то я написалъ, что, по моему мнѣнію, для сочиненія хорошаго бельлетристическаго произведенія нужны только три достоинства въ авторѣ: умъ, вкусъ и жизненная опытность, и, сказавши это, я признался, что не совсѣмъ вѣрю въ какую-то отвлеченную и неуловимую способность, называемую талантомъ. Нашлись люди, согласившіеся со мной, нашлись противники этому мнѣнію, котораго я и до сей поры вполнѣ придерживаюсь. A между тѣмъ это заключеніе налагаетъ на меня трудную обязанность при отчетахъ о новыхъ романахъ, разсказахъ и повѣстяхъ. Еслибъ я принялъ туманную номенклатуру и слова въ родѣ творчества, способности воспроизводитъ дѣйствительность, таланта и такъ далѣе, я могъ бы осмѣивать разныя плохія произведенія по части бельлетристики, а теперь не могу предаваться этому влеченію. Отказывать разнымъ авторамъ въ творчествѣ, возсозданіи истины, образности, я бы могъ, не обижая ихъ ни мало; но посудите сами, есть ли средство благовоспитанно человѣку отказывать другому индивидууму во вкусѣ, въ умѣ и въ жизненной опытности! Надо подумать объ этомъ неудобствѣ и состряпать себѣ на слѣдующій мѣсяцъ манеру отзывовъ о бельлетристикѣ; въ настоящее же время я могу поговорить съ читателями только объ одной повѣсти и одномъ разсказѣ, ито потому, что изъ повѣсти я прочелъ третью долю, а разсказъ основанъ на историческомъ фактѣ.
   Прежде о разсказѣ. Онъ помѣщенъ въ послѣдней книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ" и называется "Князь Кантеміръ въПарижѣ". Онъ довольно интересенъ: не знаю только, принадлежитъ онъ русскому писателю, или заимствованъ изъ какого нибудь иностраннаго источника. Послѣднее вѣрнѣе, потому что разсказъ неправдоподобенъ. Вотъ въ чемъ дѣло: въ присутствіи Монтескье и какой-то маркизы, князь Антіохъ Кантеміръ, тогдашній посолъ въ Парижѣ, разсказываетъ исторію своей юности и своихъ сношеній съ Петромъ Великимъ. Между прочимъ, онъ сообщаетъ, какъ одинъ разъ, стоя на часахъ у государевой спальни, заснулъ, потому что наканунѣ всю ночь читалъ Горація. Отецъ князя, увидя сына, заснувшаго на часахъ, до того разсердился, что хотѣть тутъ же заколоть молодого человѣка, и исполнилъ бы свое намѣреніе, еслибъ Петръ, услышавъ шумъ не вышелъ изъ спальни и не заступился за своего стража. Разсказъ живъ, но вѣрить ему трудно: какимъ восточнымъ нравомъ ни былъ бы одаренъ отецъ Антіоха Кантеміра, онъ, безъ сомнѣнія, не былъ такъ жестокъ, такъ неостороженъ и такъ дерзокъ, чтобъ во дворцѣ государя обнажить шпагу на часового, стоявшаго у дверей спальни, не говоря уже о томъ, что часовой былъ его сынъ. Примѣръ подобной запальчивости могъ бы, съ грѣхомъ пополамъ, быть выставленнымъ въ какомъ нибудь историческомъ романѣ, гдѣ не требуется строгаго правдоподобія; но здѣсь, въ небольшомъ разсказѣ, безъ указанія источниковъ, онъ производитъ другое впечатлѣніе.
   Повѣсть, изъ которой я прочелъ третью часть, принадлежитъ г. Чернову и называется "Двойникъ". Такъ какъ я не имѣлъ времени кончить этой повѣсти, то и не берусь судить о еянедостаткахъ и достоинствахъ; упомяну только о вліяніи его, на меня произведенномъ,-- вліяніи, въ которомъ виноватъ былъ не авторъ "Двойника", а я самъ. Съ нѣкотораго времени я получилъ рѣшительную страсть къ новымъ именамъ; если я вижу въ журналѣ повѣсть или разсказъ неизвѣстнаго мнѣ автора, не смотря на всю мою антипатію къ повѣстямъ и разсказамъ, я раскрываю статью прежде другихъ и пробѣгаю часть ея съ нѣкоторымъ любопытствомъ. Романъ новаго писателя, повѣсть молодого литератора! съ этими словами у меня сливается идея о произведеніяхъ неправильныхъ, жаркихъ, юныхъ, поэтическихъ,-- произведеніяхъ, вырвавшихся изъ души,-- произведеній, родившихся изъ первыхъ воспоминаній, изъ свѣтлаго опыта, вслѣдствіе страданій, которыя радостны, и радостей, оканчивающихся страданіями. Въ первомъ произведеніи нувеллиста я ожидаю видѣть нѣчто особенное, неподходящее подъ схоластическую мѣрку критики, прекрасное въ своихъ ошибкахъ, ошибочное въ самыхъ задушевныхъ страницахъ, растянутое, недосказанное я все-таки изящное. Въ томъ-то, по моему мнѣнію, и заключается прелесть бельлетристики, что на все нѣтъ правилъ; ея законы -- неожиданность и прихотливость; часто трудъ никуда не годится, не взирая на всѣ старанія автора; но вотъ, около конца, мелькаетъ новая мысль, страничка, вырвавшаяся изъ сердца. Эффектъ, самъ собою устроившійся,-- и всѣ недостатки забыты: читатель увлеченъ и совершенно доволенъ. Потому-то, въ дѣлѣ бельлетристики я готовъ проповѣдывать безпрестанную перемѣну дѣятелей; мнѣ не столько нужно искусство, какъ чувство, веселость и молодость. Для бельлетриста порою успѣха должна быть его молодость; онъ долженъ безъ ропота уступать свое мѣсто другахъ, болѣе юнымъ писателямъ; годъ, два года успѣха для него достаточны.
   Изъ этого не слѣдуетъ, чтобъ всякій изъ нувеллистовъ "отзвонивши", долженствовалъ класть перо и не заботиться о новыхъ трудахъ: напротивъ, я весьма убѣжденъ въ пользѣ изученія великихъ образцовъ и новой жизненной опытности. Знаю, что, начавши съ произведеній неправильныхъ, можно подняться до высокой степени въ искусствѣ; но со всѣмъ тѣмъ я знаю тоже, что по прочтеніи позднѣйшихъ твореній подобнаго писателя, какъ бы они хороши ни были, ни одинъ читатель, сладко задумавшись, не скажетъ съ Петраркою:
   
             O primavera -- gioventù dell'anno!
             O gioventù -- primavera delia vita.
   (т. е. o весна -- юность года! о юность! -- весна человѣческой жизни!)
   
   Поэтому-то, въ каждомъ романѣ. каждой повѣсти, кромѣ достоинствъ разнаго рода, я люблю подсматривать ту относительную красоту, которая не подведена подъ критическія рамки, но въ которой рѣдко ошибается самый непривычный читатель. Впрочемъ, я не совсѣмъ основательно обвиняю критику въ этомъ отношеніи: гоняясь за прелестью чисто случайною, она можетъ бросаться въ тонкости, а тонкости, по моему, хуже всевозможныхъ ложныхъ оцѣнокъ. Кромѣ того, во Франціи и Англіи критика умѣетъ отличать тонкіе оттѣнки бельлетристическихъ произведеній {Укажу любителямъ критики на прекрасныя этюды Сентъ-Бёва.}; правда, въ Германіи запутанность теорій губитъ критику, а у насъ она еще такъ неопытна, что правильныхъ обвиненій на нее быть не можетъ.
   Но обратимся собственно къ бельлетристикѣ, къ произведеніямъ юнымъ, до которыхъ я, можетъ быть, вслѣдствіе притупленнаго вкуса, сдѣлался въ послѣднее время страшнымъ охотникомъ. Въ нашей литературѣ есть довольно этого подобныхъ произведеній; иныя изъ нихъ, по справедливости, считаются твореніями образцовыми, хотя ихъ неоспоримая прелесть заключается именно въ той относительной красотѣ, о которой я только что говорилъ. Таковъ "Герой Нашего времени", романъ, основанный на дѣтски-ложной идеѣ и полный самыхъ наивныхъ промаховъ, но все-таки романъ превосходный; такова комедія "Горе отъ Ума", ошибочная, какъ комедія, по недосягаемо высокая, какъ проявленіе ума, кипящаго юношескою силою {Марлинскій, имѣвшій огромный успѣхъ между русскими читателями, обязанъ имъ тому неоспоримо поэтическому элементу и юношескому жару, которыми дышутъ многія изъ его произведеній. Потому я твердо убѣжденъ, что повѣсти этого писателя, за исключеніемъ ихъ слога, навсегда останутся замѣтными въ нашей словесности, и такихъ вещей, какъ "Страшное гаданье", "Красное одѣяло" и мн. др., не можетъ написать писатель посредственный. Я самъ иногда потѣшался надъ манерою Марлинскаго и каюсь въ этомъ: тогда я поддавался чужому вкусу; теперь же вполнѣ сознаю, что этотъ замѣчательный писатель не оцѣненъ у насъ по достоинству. Въ настоящее время я не могу прочесть странички Марлинскаго безъ досады, зато каждая строка его хулителей возбуждаетъ во мнѣ тоже самое чувство.}. Еслибъ Лермонтовъ и Грибоѣдовъ прожили долѣе, они написали бъ много произведеній, болѣе зрѣлыхъ и правильныхъ, но не подарили бъ намъ ни второго "Героя", ни новаго "Горя отъ Ума". Возьмемъ еще одинъ, болѣе рѣзкій примѣръ, изъ сочиненій писателя, пользующагося неменьшею извѣстностью.
   Всякій знаетъ, что "Мертвыя Души", "Шинель", "Тарасъ Бульба", "Старосвѣтскіе помѣщики" почитаются лучшими изъ произведеній Гоголя. Самъ авторъ до того былъ убѣжденъ въ огромномъ развитіи своихъ силъ, что при изданіи "Собранія своихъ сочиненій" хотѣлъ исключить изъ него всю первую часть, заключающую въ себѣ "Вечера на Хуторѣ близъ Диканьки". Дѣйствительно, повѣстей, заключающихся въ первой части сочиненій г. Гоголя, ни одинъ критикъ не посмѣетъ равнять съ его позднѣйшими произведеніями, и я самъ того же мнѣнія; а между тѣмъ въ этой самой части, между сказками пасѣчника Рудаго Панька, есть одно произведеніе неправильное, слабо выдержанное и все-таки очаровательное, повѣсть, полная той относительной и волшебной прелести, которая достигается только во время юности и потомъ пропадаетъ навѣки.
   Я говорю о повѣсти, которая называется "Майская Ночь или Утопленница". Пересказывать ея содержаніе и лучшихъ мѣстъ я не намѣренъ: люди съ артистическимъ складомъ ума вѣрно читали ее съ отраднымъ чувствомъ. Скажу только, что въ отношеніи правдоподобія, завязки, очертанія характеровъ "Майская Ночь" ниже всякой критики, и, не смотря на то, для читателя съ здравымъ вкусомъ таже "Майская Ночь" выше всякой поэмы. Вся поэзія Украйны, народныхъ легендъ, идиллическаго быта ея жителей, первой любви, могучей и все-таки нѣжной природы: тутъ все есть, на десяти или двадцати страницахъ, неполное, недосказанное, по такъ понятное, такъ изящное! Вотъ она -- прелесть относительная и скрытая, неподходящая подъ заранѣе составленную форму! вотъ оно произведеніе молодости, которое только можно сравнивать съ другимъ произведеніемъ молодости! Нѣтъ сомнѣнія въ то время, когда писалась "Майская Ночь", ея авторъ не былъ въ силахъ написать главы изъ "Мертвыхъ Душъ"; но зато, сочиняя "Мертвыя Души", г. Гоголь мы за что въ мірѣ не могъ бы принудить себя написать другую "Утопленницу".
   И замѣчательно, что сами писатели, достигнувъ зрѣлаго возраста, позабываютъ о твореніяхъ, внушенныхъ имъ невозвратною порою юности, и начинаютъ отзываться о нихъ съ непритворною небрежностью. Мы говорили уже о г. Гоголѣ, желавшемъ исключить одинъ томъ изъ изданія своихъ сочиненій; извѣстный нашей публикѣ французскій поэтъ Альфредъ де-Мюссе поступилъ еще страннѣе: при изданіи своихъ сочиненій онъ разбранилъ, въ особомъ посвященіи, всѣ труды своей молодости. "Первые мои стихи написалъ бы дитя" -- говоритъ онъ -- "слѣдующіе за тѣмъ по силамъ отроку; только послѣдніе принадлежатъ взрослому человѣку". И на бѣду, послѣдніе были хуже всѣхъ.
   И несмотря на то, нельзя сказать чтобъ талантъ де-Мюссе былъ въ упадкѣ: его комедіи щеголеваты и окончены какъ каменное кружево на готическомъ зданіи; его послѣднія стихотворенія изящны какъ вещицы Мореля; но въ нихъ уже нѣтъ той порывистой, неправильной, относительной юношеской прелести, которая, напримѣръ, видна въ слѣдующемъ стихотворенія, написанномъ въ двадцать лѣтъ, подъ вліяніемъ испанскихъ впечатлѣній:
   
   "Кто изъ васъ видѣлъ въ Барселонѣ андалузянку съ смуглою грудью? Она блѣдна какъ тихій осенній вечеръ. То моя возлюбленная, моя львица, моя маркиза!
   "Я состряпалъ въ честь ея много пѣсенъ; не сочтешь сколько разъ я за нее дрался! сколько ночей я простаивалъ на часахъ у ея занавѣсокъ, колыхавшихся отъ вѣтра,-- стоялъ затѣмъ, чтобъ увидѣть хотя уголокъ ея глаза!"
   "Теперь она моя, я для одинъ въцѣломъ свѣтѣ. Мнѣ ея высокія черныя брови, мнѣ ея гибкій станъ и стройная ножка! мнѣ ея роскошные волосы, въ которыхъ она можетъ вся спрятаться.
   "Мнѣ принадлежитъ ея бѣлая шея, которая такъ мило гнется во время сна, и ея баскина {Короткая юбка.}, кончающаяся вмѣстѣ со станомъ, и ея рука въ бѣлой перчаткѣ и ея ножка въ черномъ полусапожкѣ!
   "Когда ея глаза искрятся и вспыхиваютъ изъ подъ бахрамы головной сѣтки, это не дастъ себѣ переломать всѣхъ костей, только чтобъ коснуться ея мантильи?"
   
   Можно спросить: что въ этихъ стихахъ особенно замѣчательнаго, кромѣ довольно трескучихъ выраженій, звучныхъ риѳмъ и безцеремонной манеры? А, между тѣмъ этотъ романсъ пользуется популярностью во Франціи, и его многіе знаютъ наизусть; его любятъ именно за то, что въ немъ блещетъ прелесть молодости.
   Такъ вотъ по какимъ причинамъ я люблю труды молодыхъ нувеллистовъ и почему началъ читать "Двойникъ" г. Чернова. Но, не найдя въ этой повѣсти и слѣдовъ чего нибудь юношескаго, я ее оставилъ и тѣмъ, можетъ быть, лишилъ себя удовольствія -- объ этомъ судить я не могу. Повѣсть какъ повѣсть, и, можетъ быть, при концѣ она довольно занимательна.
   Грѣшно будетъ, потолковавъ о барселонской красавицѣ и испанскомъ диѳирамбѣ Альфреда де Мюссе, не сказать ни одного слова о путешествіи г. Валлона въ Андалузію, переведенномъ съ французскаго и помѣщенномъ въ четвертомъ и пятомъ нумерахъ "Москвитянина". Любители путевыхъ замѣтокъ прочтутъ эту статью не безъ удовольствія; она интереснѣе сочиненія Теофила Готье объ Испаніи, сочиненія, которое когда-то произвело большое впечатлѣніе во Франціи. Авторъ статьи, переведенной въ "Москвитянинѣ", передаетъ свои впечатлѣнія самымъ откровеннымъ и безхитростнымъ образомъ; онъ не скрываетъ, что сперва Испанія ему не понравилась, и говоритъ о нея довольно небрежно, но потомъ воодушевляется, входитъ во вкусъ и вполнѣ раздѣляетъ восторги самыхъ пылкихъ туристовъ. Я долженъ, однакожь, сознаться, что съ прекрасными "Письмами объ Испаніи" г. Боткина статья французскаго путешественника не можетъ выдержать сравненія.
   Я кончалъ мое письмо и думалъ поговорить на послѣднихъ страницахъ о "Пантеонѣ" и "Сынѣ Отечества", когда получилъ, изъ парижскаго письма Евгенія Гино, горестное извѣстіе о смерти одного изъ любимѣйшихъ моихъ писателей, романиста, очень хорошо извѣстнаго русской публикѣ, именно Шарля Бернара. Какъ бы ни былъ охлажденъ человѣкъ къ чтенію, у него есть всегда свои симпатіи въ литературномъ мірѣ, а блестящій, остроумный, благородный авторъ "Жерфо" и "Львиной Кожи" былъ одною изъ моихъ симпатій. Онъ не оцѣненъ по достоинству. Во Франціи, по крайней мѣрѣ, онъ былъ любимымъ писателемъ аристократіи, у насъ же ему суждено было являться въ довольно плохихъ переводахъ, рядомъ со скучнѣйшими повѣстями. Надѣюсь, что вы поговорите о жизни и трудахъ романиста, похищеннаго такъ рано, посреди полнаго развитія своихъ силъ. Я очень огорченъ смертью Бернара... Онъ былъ такъ скроменъ, такъ изящно себя держалъ, такъ былъ далекъ отъ жалкихъ литературныхъ кружковъ и дружескихъ похвалъ, что мы даже не имѣемъ его портрета; у меня подъ рукой нѣтъ его біографіи. Этотъ человѣкъ былъ похожъ на свои творенія. Мнѣ его такъ жалко, что о "Пантеонѣ" и "Сынѣ Отечества", а уже буду говорить не ранѣе слѣдующаго мѣсяца.
   

XIV.

Апрѣль 1850.

   Въ Петербургѣ мало говорятъ о русской словесности, за исключеніемъ нѣсколькихъ кружковъ, гдѣ поминутно слышатся такія рѣчи: "читали вы новую повѣсть?" "господинъ такой-то сдѣлалъ огромный шагъ на пути къ творчеству"; но эти кружки такъ скучны, что говорить о нихъ нѣтъ возможности. Вообще, можно сказать съ достовѣрностью, что на господина, пустившагося въ иной гостинной толковать о журналахъ, критикѣ и творчествѣ, собесѣдники посмотрятъ съ такимъ же изумленнымъ видомъ, какъ если бы онъ говорилъ о превратности земного счастія и даже коснулся греческаго философа Діогена. Есть даже люди, хвастающіеся тѣмъ, что не читаютъ ничего: я бы хотѣлъ, чтобъ такія джентльмены на минутку сдѣлались англичанами и осмѣлились, въ гостинной какой нибудь леди, похвастаться своимъ равнодушіемъ къ отечественной словесности. Даромъ, что британская аристократія не вдается въ книжный дилетантизмъ, я увѣренъ, что всякій изъ присутствующихъ отвернулся бы отъ такого господина, да сверхъ того назвалъ бы его жалкимъ.
   Можно бы, пожалуй, сказать, что литература, касаясь всѣхъ жизненныхъ интересовъ, можетъ дать поводъ къ разговорамъ весьма занимательнымъ, къ болтовнѣ о психологическихъ рѣдкостяхъ, о многихъ мелочахъ, которыя такъ эффектны въ устахъ хорошаго говоруна,-- можно бы замѣтить, что въ словесности совершаются случаи, могущіе подать поводъ къ живымъ шуткамъ и веселымъ выходкамъ,-- можно бы сообразить, что при чрезвычайной неразвитости разговорнаго искусства не слѣдуетъ пренебрегать вещью, способною оживить разскащика и слушателей; но всѣ эти доводы и соображенія не приведутъ ни къ чему.
   Достаточно будетъ замѣтить, что если въ Петербургѣ не любятъ читать журналовъ и мало толкуютъ о русской словесности, зато въ Москвѣ сильно любятъ и то и другое, въ особенности толки о словесности. Мнѣ даже случилось получить оттуда письмо отъ одного весьма порядочнаго господина; въ письмѣ говорилось между прочимъ, что при чтеніи одной комедіи "трепетъ пробѣгалъ по жиламъ каждаго слушателя".
   Что касается до меня, то я вполнѣ убѣжденъ, что лучше ничего не говорить о словесности, нежели по поводу новыхъ сочиненій толковать о трепетѣ наслажденія и о необъятномъ творчествѣ. Оно и непонятно и крайне забавно, а между тѣмъ вовсе не прилично забавляться по случаю вещи дѣйствительно замѣчательной. Если выбирать между этимъ трепетомъ и совершеннымъ невѣжествомъ въ дѣлѣ отечественной словесности, я рѣшаюсь на послѣднее: не нужно только хвастаться своимъ невѣжествомъ, и васъ никто не тронетъ; на дняхъ, въ бытность мою въ Петербургѣ, я ужиналъ съ двумя первоклассными литераторами, не читавшими ни одной строки изъ моихъ сочиненій; винюсь въ томъ, что и объ ихъ произведеніяхъ я имѣлъ понятіе весьма смутное. A между тѣмъ нашъ разговоръ не былъ скученъ; мы ни слова не сказали о литературѣ и разошлись добрыми пріятелями; а то ли было бы, еслибъ кто нибудь изъ насъ сталъ въ это время говорить о творчествѣ и т. под.?
   Теперь, я думаю, ясно, почему избѣгаю я въ моихъ письмахъ восторженности. Но я не люблю также и другой крайности. Начавъ писать о вашей журналистикѣ, я выбралъ для себя тонъ снисходительный. По моему мнѣнію, снисходительный судъ надъ обыкновенными сочиненіями особенно нуженъ въ журнальной критикѣ, и оно понятно: еслибъ который нибудь изъ нашихъ журналовъ былъ недосягаемо выше другихъ, ему и книги въ руки, онъ могъ бы смѣло смѣяться надъ содержаніемъ остальныхъ періодическихъ изданій, глядѣть свысока на всю отечественную словесность. Но, кажется, подобнаго феномена еще не являлось въ нашей журналистикѣ, и вотъ почему единственный исходъ для нашей критики есть снисходительность. Конечно, подобнаго рода снисходительность иногда зацѣпляетъ хуже нетерпимости; но съ этимъ уже нечего дѣлать. За неимѣніемъ Байрона и Вальтеръ-Скотта похваливаются Бульверъ и Джемсъ.
   Отсюда я прямо перехожу къ "Москвитянину". Я отчего-то ныньче не встрѣчаю трудовъ г. Вельтмана въ московскомъ журналѣ: нѣтъ ни "Чудодѣя", ни юмористической библіографіи, ни бойкихъ статеечекъ въ "Смѣси, подписанныхъ буквами A. B" {Г-нъ Вельтманъ недавно напечаталъ объявленіе, что онъ болѣе не участвуетъ въ "Москвитянинѣ". Прим. Ред. Современ.}. Авторъ "Приключеній, почерпнутыхъ изъ моря житейскаго", обладаетъ достоинствомъ, неоцѣненнымъ какъ въ свѣтской жизни, такъ и при литературной дѣятельности, а именно: живымъ, оригинальнымъ складомъ ума, или способностью во всякомъ предметѣ открывать какую нибудь новую сторону, то забавную, то свѣтлую, то неожиданно интересную. Въ періодическомъ изданіи одинъ подобный сотрудникъ стоитъ десяти, особенно, если онъ пишетъ такъ легко и скоро, какъ писалъ г. Вельтманъ. Особенная манера этого автора, его бойкій слогъ, его легкій юморъ, чуждый всякихъ претензій, одушевляли прежнія книжки "Москвитянина", и отсутствіе этого важнаго элемента какъ нельзя замѣтнѣе въ послѣднихъ нумерахъ. Нельзя не пожелать, чтобъ въ слѣдующихъ книжкахъ "Москвитянина" вновь появились труды автора "Чудодѣя".
   Въ послѣдніе мѣсяцы я все толковалъ объ однихъ и тѣхъ же журналахъ, забывая о томъ, что слѣдуетъ же коснуться и остальныхъ изданій, изъ которыхъ одно, "Пантеонъ и Репертуаръ русской сцены", возобновилось съ нынѣшняго года, а другое, именно "Сынъ Отечества", перемѣнило своихъ сотрудниковъ. Теперь уже въ "Сынѣ Отечества" нѣтъ ни романовъ г. Масальскаго, ни поэмъ барона Розена, ни неизвѣстнаго фельетониста, разсыпавшаго остроты предъ своими читателями. Я еще не успѣлъ прочесть первыхъ книжекъ "Сына Отечества" и не могу ничего сказать о ихъ содержаніи; но въ аккуратности выхода журналъ сдѣлалъ несомнѣнные успѣхи. Исправность выхода есть первое дѣло въ изданіи: обезпечивъ себя относительно довѣрія читателей, можно смѣло приниматься за усовершенствованія по части литературной.
   Къ "Пантеону" мы можемъ быть нѣсколько строже. Это изданіе, посвященное театральнымъ новостямъ и драматической литературѣ, по самому своему направленію, не можетъ бояться конкурренціи другихъ журналовъ: оно идетъ своимъ особеннымъ путемъ, на него слѣдуетъ смотрѣть какъ на книгу, какъ на театральный альманахъ. Стихи и повѣсти, помѣщенные въ "Пантеонѣ", принадлежатъ къ избыткамъ редакціи, къ роскоши, не составляющей главнаго въ изданіи. Я прочелъ эти стихи и повѣсти со вниманіемъ: стихи довольно гладки; повѣсти такъ и просятся въ "Репертуаръ Русской сцены": въ нихъ много остроумія, которое бъ могло составить счастіе любого изъ новыхъ водевилей. Я сейчасъ бы передѣлалъ эти повѣсти въ маленькія комедіи и помѣстилъ ихъ въ "Репертуарѣ Русской сцены"; изъ "Репертуара" же бы взялъ двѣ-три комедіи и передѣлалъ ихъ въ повѣсти.
   Такимъ образомъ одинъ отдѣлъ журнала служилъ бы пополненіемъ другому, и любитель чтенія имѣлъ бы извѣстный сюжетъ предложенный ему въ двухъ видахъ: театральномъ и повѣствовательномъ.
   Одна изъ повѣстей, о которыхъ я сейчасъ говорилъ, принадлежитъ къ разряду произведеній, въ Англіи называемыхъ tremendous tales. Я бы перевелъ это названіе словами: вопіющія повѣсти. Онѣ бываютъ двухъ родовъ: однѣ пишутся нарочно, чтобъ озадачить читателя какою нибудь величайшею несообразностью, невозможнымъ приключеніемъ, завязкою, основанною на какой нибудь совершенно дикомъ событіи, окончаніемъ, доведеннымъ до отчаянной сладости или уморительнаго ужаса. Однимъ словомъ, въ повѣсти или другомъ вопіющемъ произведеніи должны быть самыя комическія ошибки, вопіющія противъ правдоподобія. У меня теперь еще въ памяти такая вопіющая повѣсть, помѣщенная въ одномъ щегольскомъ кипсекѣ, между двумя восхитительными картинками, изъ которыхъ одна изображаетъ прелестную леди, бѣлокурую царицу Гросвеноръ-сквера, а другая -- красавца мальчика, съ картины Лауренса,-- повѣсть, сочиненная писателемъ извѣстнымъ и весьма даровитымъ. Она называется "Химическій опытъ". Содержаніе ея до того нелѣпо, до того вопіетъ противъ всякаго вѣроятія, что читатель путается и потомъ, вполнѣ поддавшись вліянію шутливаго автора, начинаетъ хохотать. Вотъ въ чемъ дѣло: одинъ лордъ занимается химіей, надоѣдаетъ ею всѣмъ своимъ знакомымъ и говоритъ только о ней одной. Онъ изобрѣтаетъ какой-то составъ, при воспламененіи горящій необыкновенно яркимъ краснымъ огнемъ. Чтобъ похвастаться своимъ изобрѣтеніемъ, онъ сзываетъ къ себѣ на вечеръ всѣхъ своихъ знакомыхъ, съ женами и дѣтьми, и послѣ веселаго ужина приступаетъ къ опыту. Выславъ слугъ, чтобъ они не разболтали о секретѣ, онъ запираетъ всѣ двери наглухо, и въ присутствіи своего кружка приступаетъ къ опыту. Всѣ свѣчи погашены, кромѣ одной... Многочисленная компанія въ трепетномъ ожиданіи. Но едва фитиль съ огнемъ коснулся таинственнаго состава, составъ вспыхиваетъ съ страшнымъ трескомъ, задуваетъ единственную свѣчу, воспламеняетъ наколку на двухъ старыхъ леди, зажигаетъ парикъ на одномъ членѣ палаты лордовъ, гаснетъ на минуту, наполнивъ комнату краснымъ сіяніемъ и отвратительнымъ запахомъ. Парикъ, намазанный помадою, горитъ какъ свѣчка, леди кричатъ и бросаютъ свои наколки въ кучу испуганныхъ дамъ, посреди общаго мрака начинаютъ бѣгать тамъ и сямъ, какъ въ третьемъ актѣ "Роберта" огоньки; отъ вспыхнувшихъ блондъ и волосъ, смятеніе возрастаетъ, гости падаютъ другъ на друга, опрокидываютъ столъ; ихъ крикъ слышенъ на улицѣ, уже заставленной зѣваками. Вспышка краснаго огня, общій шумъ и тревога объяснены ими по своему: "Пожаръ! пожарь!" кричатъ на улицѣ. "Горимъ! горимъ!" слышно изъ темной залы. Но полиція не дремлетъ: пожарныя трубы съ быстротою молніи несутся по городу, останавливаются подъ окнами отеля, уже лѣзутъ вверхъ по складной лѣстницѣ.
   -- Вижу, вижу! кричитъ одинъ пожарный, выбивая окно залы: -- сюда трубы!
   И двѣ или три труби уже направлены на публику. При первыхъ струяхъ воды, загорѣвшіеся парики и платья угасаютъ; но комната темна, наполнена дымомъ и смрадомъ, стало быть надобно еще лить воду. Трубы вставлены во всѣ окна, влага хлещетъ и бьетъ толстыми фонтанами по всѣмъ направленіямъ, сбиваетъ съ ногъ публику, окачиваетъ ее съ головы до ногъ. Почтенные лорды и юныя леди, едва избѣгнувъ опасности сгорѣть, встрѣчаютъ новую бѣду: имъ грозитъ опасность совершеннаго потопленія. Уже комната наполнена водою по колѣно самому высокому изъ гостей, уже вода значительно прибыла, уже многіе посѣтителей, отыскавъ кое-какъ стулья, стали на нихъ, уже иные изъ нихъ, бывавшіе на морѣ, начинаютъ плавать по комнатѣ какъ въ купальнѣ. Наконецъ прислуга, догадавшись, въ чемъ дѣло, взламываетъ боковыя двери, и перемокшіе гости отправляюгся къ своимъ экипажамъ, проклиная хозяина, химію и призывая небо въ свидѣтели того, что съ этого дня они не поѣдутъ смотрѣть ни на какой химическій опытъ. Бойкость разсказа, живописность, съ которою очерчены всѣ самыя нелѣпыя подробности, дѣлаютъ изъ этого страннаго разсказа вещь въ высшей степени забавную и дѣйствительно замѣчательную.
   Другой разрядъ подобныхъ повѣстей пишется безъ всякаго умысла на комизмъ; часто авторъ отъ души желаетъ быть серьезнымъ, а читатель хохочетъ; и наоборотъ: часто авторъ чуть не становится на колѣни передъ своимъ героемъ, а читатель находитъ этого героя человѣкомъ крайне дурного тона; часто авторъ разсказываетъ трогательное событіе, которое не только не трогательно, но по своей неестественности наводитъ одно изумленіе. Такихъ повѣстей и вообще твореній довольно на всѣхъ языкахъ; но говорить о нихъ неловко: тутъ оскорбишь авторское самолюбіе и самъ прослывешь за человѣка, чуждаго всякой терпимости. A между тѣмъ въ февральской книжкѣ "Пантеона" есть повѣсть г. Тускарева: "Левъ на ловлѣ", которую бы иной критикъ отнесъ къ подобному разряду сочиненій; но я этого не сдѣлаю. Я хочу лучше думать, что г. Тускаревъ пожелалъ написать забавную повѣсть, въ родѣ "Химическаго опыта", о которомъ я сейчасъ говорилъ. Все заставляетъ меня предполагать въ авторѣ "Льва на ловлѣ" это желаніе посмѣшить читателя непомѣрною странностью своего произведенія. Посудите сами: въ этой повѣсти описано, какъ одинъ Петербургскій левъ вознамѣрился завоевать сердце простой дѣвушки и отъѣхалъ отъ нея съ носомъ, да еще и былъ осмѣянъ. Все это бы еще ничего, но вотъ въ чемъ проявляется юморъ г. Тускарева: петербургскій денди, о которомъ идетъ рѣчь, ходитъ въ венгеркѣ, носитъ пунцовый жилетъ съ разводами, становится въ грязь на колѣни и выражается о женщинахъ весьма неуважительно, называя ихъ именами душечки и милочки. Но пусть самъ г. Тускаревъ представитъ вамъ своего героя.
   "Прошло полтора года со времени нашего разсказа. Въ одинъ изъ самыхъ теплыхъ и свѣтлыхъ дней петербургскаго скуднаго лѣта, множество каретъ, колясокъ, пролетокъ и дрожекъ обгоняли другъ друга по пустынному Каменноостровскому проспекту. Все спѣшно на какое-то вавилонскій праздникъ на Минеральныхъ Водахъ, очень затѣйливо придуманный кондитеромъ Излеромъ и еще затѣйливѣе и заманчивѣе изукрашенный афишеромъ. Залы были почти биткомъ набиты народомъ, а экипажи все еще длинною вереницею тянулись къ заведенію. Маленькій, уютный садикъ такъ и пестрѣлъ группами гуляющихъ; пѣсенники и музыка Гильмана поперемѣнно смѣнялись; но это была только прелюдія къ тѣмъ разнороднымъ увеселеніямъ, которыя готовились вечеромъ. Въ ожиданіи ихъ, посѣтители гуляли, или, пріютясь кое-какъ по уголканъ дымной залы, около небольшихъ столиковъ ѣли мороженое, пили чай и даже шампанское. Всѣ столики были заняты, и около нихъ многіе ждали очереди, и если одинъ изъ столовъ дѣлался свободнымъ, нѣсколько человѣкъ вдругь кидались къ нему, спорили, шумѣли, и побѣда оставалась обыкновенно на сторонѣ проворнѣйшаго.
   -- Ну, мой другъ, кажется мы не найдемъ мѣста; видишь, все занято. Напрасно мы ходили смотрѣть кабиловъ, толку мало, а чай прогуляли. -- Это говорила своему мужу прехорошнькая дамочка, одѣтая очень просто, но съ большимъ вкусомъ.
   Но въ эту минуту, нѣсколько дамъ встали изъ за ближняго столика, и мужчина, схватя за руку свою жену, быстро кинулся къ нему, говоря: вотъ и не прогуляли, все въ своемъ порядкѣ! Усѣвшись, она начали осматривать своихъ сосѣдей, и особенное вниманіе ихъ привлекла группа, состоявшая изъ четырехъ мужчинъ, передъ которыми стояло нѣсколько опорожненныхъ бутылокъ шампанскаго. Въ особенности одинъ изъ нихъ, мужчина лѣтъ тридцати двухъ, высокій, довольно полный, съ необычайно длинными усами и улыбающейся физіономіей, въ венгеркѣ, красномъ жилетѣ съ черными бархатными разводами и голубомъ галстухѣ, съ лорнеткой, вставленной въ глазъ, обратилъ на себя вниманіе дамы. Она нѣсколько разъ взглядывала на него, и потомъ, наклонясь къ мужу, сказала ему что-то очень тихо. Онъ въ ту же минуту обратился къ группѣ веселыхъ собесѣдниковъ, въ главѣ которыхъ, казалось, красовался господинъ въ венгеркѣ, потому что онъ больше всѣхъ пилъ, громче другихъ говорилъ и сопровождалъ каждую свою фразу самодовольнымъ смѣхомъ. Это былъ истинный левъ, да еще самой дикой, степной породы, который и стѣснялся ничѣмъ и свободно дѣлалъ свои замѣчанія на все и всѣхъ. "Что за садъ, говорилъ онъ, дрянь -- просто! Вотъ у меня въ деревнѣ такъ садъ, въ два двя не отыщутъ, если спрятаться, -- а здѣсь, въ этомъ садишкѣ и плюнуть не куда, того и гляди на кого-нибудь наткнешься, а вѣдь бѣда, какъ вотъ на такую душечку, что вонъ -- въ розовой то шляпкѣ. Послѣ три ночи будетъ сниться, шампанскимъ не запьешь! Просто, одурь возметъ....
   -- Что же, зачѣмъ дѣло стало? отвѣчалъ маленькій франтикъ, въ широкомъ, свѣтломъ пальто, съ перламутровыми пуговицами, и въ бархатной фуражкѣ: ты, братецъ, теперь свободенъ, богатъ, -- приволокнись, да коли успѣешь -- женись.
   -- Нѣтъ, братъ, спасибо! ужь мнѣ любовныя-то похожденія и въдеревнѣ надоѣли! Смотришь, та съ поцалуемъ съ этой сторовы, та со слезами съ другой, а третья записку шлетъ, на розовой бумажкѣ... Ужъ это, братъ, счастіе мнѣ.... А исторій-то сколько, господа! Что день, то ссора! ну, да какъ отдѣлалъ молодцовъ двухъ-трехъ, такъ и отстали, только ужъ изъ подтишка косились. Жаль, бывало, смотрѣть, какъ иная чахнетъ, ну да развѣ я тутъ виноватъ, думаю себѣ; за всѣми зайцами не угоняешься....
   -- Да вѣдь это, братъ, въ деревнѣ, ну, а здѣшнія дамы, не бойся, не зачахнутъ отъ любви, развѣ самого спалятъ своими рѣзвыми глазками, сказало опять пальто.
   -- Ой-ли? Видалъ я, братъ, и вашихъ! Разъ пріѣхала отсюда къ сосѣдкѣ племянница, чудо дѣвочка, Катенькой звали. Вотъ я и началъ за нею увиваться, такъ просто, для шутки, да послѣ и самъ не радъ былъ: вѣдь втюрилась въ меня по-уши, пристала, какъ съ ножомъ: осчастливь, женись, молъ; нѣть, душенька, думаю себѣ, много васъ. Что жъ? она, бѣдняжка, грустить, грустить, зачахла, да говорятъ и умерла здѣсь у отца".
   Вотъ какъ выражается левъ г. Тускарева, и вся повѣсть въ томъ же родѣ. Толки о дурномъ и хорошемъ тонѣ, скучные въ разговорѣ, невыносимы въ словесности; я твердо убѣжденъ, что и господинъ въ венгеркѣ и голубомъ галстухи, подъ перомъ искуснаго писателя, будетъ достоинъ вниманія; но не слѣдуетъ только называть его ни львомъ, ни денди. Въ людяхъ, преданныхъ настоящему дендизму и втихомолку почитающихъ себя львами, есть много комическихъ, грустныхъ, жалкихъ сторонъ,-- сторонъ, любопытныхъ для наблюдателя.-- Я зналъ и знаю толпу безукоризненно одѣтыхъ молодыхъ людей, которые меня смѣшили и смѣшатъ во сто разъ болѣе, нежели любой господинъ въ пунцовомъ жилетѣ съ черными разводами. Эти люди вездѣ приняты и, конечно, не называютъ женщинъ милочками; но чѣмъ тонѣе комическая забавная черта, тѣмъ милѣе наблюдать за нею. Впрочемъ, всѣ эти размышленія не идутъ къ дѣлу: г. Тускаревъ не нуждается въ моихъ совѣтахъ; онъ создалъ себѣ свой особенный родъ, написалъ то, что англичане называютъ tremendous tale, вопіющую, поразительную повѣсть, и, можетъ быть, не захочетъ искать успѣха на другомъ поприщѣ.
   Въ панданъ ко "Льву на ловлѣ" идетъ юмористическій разсказъ, напечатанный въ третьей книжкѣ "Пантеона",-- разсказъ называется "Улыбка въ пять рублей". Разсказъ этотъ начинается такими странными словами: "Это было очень давно, началъ мой пріятель, еще въ то блаженное время, когда я сливки предпочиталъ гоголь-моголю, а въ улыбкѣ хорошенькой женщины уже началъ находить болѣе сладости, чѣмъ въ вяземскомъ пряникѣ". Начало необыкновенно удачное! слогъ, своей живостью и остротою повергающій въ изумленіе! За этимъ началомъ идетъ изложеніе событія: разсказъ о томъ, какъ одна дѣвушка своею нѣжностью и улыбками выманила у одного влюбленнаго въ все господина послѣдніе пять рублей въ пользу какого-то иностраннаго концертиста, по имени Пискарини. Въ заключеніе всего, разскащикъ изъявляетъ твердое намѣреніе получать женскія улыбки не иначе какъ даромъ. Намѣреніе совершенно похвальное. Улыбки, которыя даются даромъ, даются отъ нечего дѣлать и ни къ чему не ведутъ, и лучшая изъ всѣхъ улыбокъ та, которая куплена, конечно, не съ помощью денегъ, а съ помощью нематеріяльныхъ капиталовъ.
   Но довольно о бельлетристической части "Пантеона": истинное назначеніе этого журнала не состоитъ въ печатаніи стихотвореній и повѣстей. Взглянемъ на театральную часть изданія. Съ этой точки зрѣнія, редакція "Пантеона" выполняетъ свое дѣло добросовѣстно и съ толкомъ. Въ двухъ послѣднихъ книжкахъ, за мартъ и февраль, помѣщено пять драматическихъ пьесъ, изъ которыхъ четыре написаны русскими авторами, а пятая переведена съ нѣмецкаго. Переводная пьеса, надо признаться, несравненно лучше оригинальныхъ; но изъ этого не слѣдуетъ, чтобъ она была хороша. Она называется "Философскій камень" и принадлежитъ Фридриху Гальну, писателю напыщенному, вялому, лишенному простоты, какъ всѣ собратія его, новые нѣмецкіе драматурги. Я не могу безъ особеннаго сожалѣнія говорить о положеніи нѣмецкаго театра, такъ недавно еще гордившагося твореніями Гёте, Лессинга, Шиллера, и теперь доведеннаго до самой жалкой степени твореніями господъ Раупаха, Кернера, Гальма и tutti quanti. Трудно себѣ представить, что такія нелѣпо-фантастическія произведенія, какъ, напримѣръ, "Двадцать четвертое февраля" Вернера, имѣли громадный успѣхъ у той самой публики, которая воспитана была на "Эгмонтѣ" и "Дѣвѣ Орлеанской". Это "Двадцать четвертое февраля" лѣтъ семь тому назадъ было напечатано въ томъ же "Пантеонѣ"; а нѣмцы не могутъ начитаться и нахвалиться имъ. Фридрихъ Гальмъ, о которомъ мы сейчасъ говорили, сдѣлался извѣстенъ черезъ одну изъ своихъ драмъ, которую мы имѣли случай видѣть и на русскомъ театрѣ, именно "Гризельду". Легенда, на которой основана была эта пьеса, поражаетъ своею граціею и глубокимъ смысломъ; но легенда принадлежитъ народу; драматургъ же только сдѣлалъ все отъ него зависящее, съ тѣмъ, чтобъ ее испортить; но прелесть содержанія все-таки спасла драму и доставила извѣстность ея бездарному автору.
   Преданіе о Гризельдѣ, или, вѣрнѣе, Гризели, существуетъ и въ Англіи и въ сѣверной Германіи, хотя, но именамъ дѣйствующихъ лицъ, вы не доберетесь до того, чтобъ узнать, въ какой землѣ жила эта женщина. Рыцарь Персиваль влюбился въ дочь бѣднаго угольщика, не смотря на предразсудки своей касты, женился на ней и провелъ съ нею нѣсколько лѣтъ, полныхъ невозмутимаго счастія. Красота Гризельды, ея добродѣтели, кротости и преданность мужу гремѣли во всемъ околодкѣ и даже дошли до ушей королевы Джиневры, никогда не видавшей Гризельды, ибо она жила съ мужемъ въ уединеніи, далеко отъ двора и столицы. Одинъ разъ, когда счастливый супругъ, оставивъ жену въ своемъ замкѣ, явился ко двору, между придворными зашла рѣчь о женской добродѣтели. Неосторожный Персиваль гордо объявилъ, что во всей вселенной нѣтъ женщины болѣе преданной нужу, какъ его собственная жена, и когда королева изъявила сомнѣніе, рыцарь объявилъ, что онъ предлагаетъ испытаніе какое будетъ угодно. Предложеніе было принято, и закладъ состоялся на тяжкихъ условіяхъ. Въ случаѣ, если Гризельда твердо перенесетъ назначенныя для нея испытанія, безропотно согласится на всѣ требуемыя отъ нея жертвы, то королева, въ присутствіи всего двора, должна будетъ торжественно воздать полную похвалу ея добродѣтелямъ. Условившись во всѣхъ подробностяхъ плана, Персиваль возвращается въ свой замокъ.
   Я не помню всѣхъ подробностей легенды и не могу передать въ точности всѣ испытанія, наложенныя Персивалемъ на свою прелестную жену. Сперва онъ говоритъ ей, что лишился всѣхъ своихъ владѣній: Гризельда твердо рѣшается встрѣтить нищету съ нимъ вмѣстѣ. Потомъ онъ говоритъ, что его будутъ судить какъ измѣнника королю: Гризельда готова дѣлить его участь. Потомъ рыцарь признается женѣ, что для спасенія своего ему надобно съ ней разстаться навѣки: преданная супруга радостно жертвуетъ своею любовью, покидаетъ замокъ и безропотно поселяется у своего отца, стараго и бѣднаго угольщика, ухаживаетъ за старикомъ, лелѣетъ его и кормитъ грудью своего сына. Королева и придворные начинаютъ тревожиться; но имъ осталось еще одно, послѣднее испытаніе. Персиваль является въ хижину угольщика и требуетъ, чтобы Гризельда разсталась съ единственнымъ своимъ утѣшеніемъ, своимъ груднымъ младенцемъ. Эта жертва, говоритъ онъ, необходима для его спасенія. Гризельда соглашается, обливаясь слезами, въ послѣдній разъ обнимаетъ свое дитя, и хочетъ удалиться, но супругъ, восхищенный своимъ счастіемъ, подаетъ къ ея ногамъ, заключаетъ страдалицу въ свои объятія. Испытаніе кончено, со всѣхъ сторонъ приходятъ графы и бароны, царедворцы со своими женами, и наконецъ сама королева Джиневра подходитъ къ простой дочери угольщика и цалуетъ ее. Супруги обнимаются и живутъ счастливо до глубокой старости. Вотъ содержаніе преданія о Гризельдѣ, и всякій сознается, что трудно сыскать сказку болѣе изящную, болѣе близкую къ нравамъ среднихъ вѣковъ, болѣе подходящую къ понятіямъ стараго времени. Гальмъ измѣнилъ окончаніе, и измѣнилъ его эффектнымъ, но самымъ неловкимъ образомъ. Гризельда читаетъ мужу длинный монологъ, въ которомъ даетъ ему замѣтить, что нельзя играть любовью женщины, что сердце ея разбито, и, сказавъ нѣсколько аффоризмовъ à la comtesse Bahn-Hahn, разлучается навѣки съ коварнымъ Персивалемъ. Какъ все это естественно въ женщинѣ феодальныхъ временъ!
   Какъ бы то ни было, но "Гризельда" Гальма имѣла огромный успѣхъ. Не знаю, имѣла ли успѣхъ драма того же автора "Философскій камень", но въ чтеніи она очень скучна. Въ концѣ пьесы кто-то закалывается. Но интересъ отъ того нисколько не выигрываетъ. Все-таки нельзя осуждать редакцію "Пантеона" за печатаніеподобной пьесы: пусть по крайней мѣрѣ читатель убѣдится, что нѣмецкія драматическія знаменитости далеко не гакъ знамениты, какъ о нихъ обыкновенно думаютъ.
   Народы, вносящіе туманный элементъ въ область искусства и словесности, бываютъ подвержены одному важному недостатку, общему съ главнымъ недостаткомъ людей малообразованныхъ, а именно безтолковому преклоненію предъ всякою новизною. Шаткость и смутность въ потребностяхъ критики ведетъ къ тому, что читатель не довѣряетъ тому, чему прежде удивлялся и гоняется за чѣмъ-то еще несказаннымъ и по большей части эксцентрическимъ. Нѣмцы много сдѣлали на поприщѣ науки и словесности, но не умѣютъ цѣнить того, что у нихъ есть дѣйствительно хорошаго по этой части. Заговорите съ нѣмцемъ о какомъ нибудь историкѣ, поэтѣ, философѣ, писавшемъ лѣтъ двадцать назадъ, онъ сперва отдастъ ему должную справедливость, а потомъ не упуститъ сказать, что этотъ историкъ, поэтъ, философъ уже устарѣлъ, что другіе пошли дальше, но куда они пошли, къ совершенной ли чепухѣ, или къ схоластикѣ -- ему все равно; нѣмецъ знаетъ только, что такой-то устарѣлъ, а между тѣмъ онъ самъ читалъ его въ семнадцать лѣтъ отъ роду и не понималъ наполовину. Съ тревожнымъ подобострастіемъ нѣмецъ готовъ всякому новому писателю придать свои собственныя запутанныя убѣжденія и во имя этихъ убѣжденій произнести надъ предшественникомъ судъ ложный. Выходитъ вторая часть "Фауста", твореніе слабое, растянутое, загадочное... Скорѣе! давай прославлять эту вторую часть! что передъ ней первая! что передъ ней труды Шиллера и самого Гёте въ лучшую эпоху жизни! Небольшая часть послѣдователей Гегелевой философіи бросается въ крайности, силится создать новую доктрину, коверкаетъ мысли своего учителя, съ комическимъ задоромъ провозглашаетъ отъявленныя нелѣпости.... и германецъ преклоняется передъ этими людьми, которые бьются изъ того только, чтобъ сказать что нибудь, по ихъ мнѣнію, новое. Итакъ, Гегель устарѣлъ, его можно читать безъ вниманія, да здравствуютъ Фейербахъ и Штирнеръ! Изданы стихотворенія Грюна и Гервега, стихотворенія недурныя, но одностороннія и словно написанныя на заданную тэму: подавай сюда Грюна и Гервега! мы отыщемъ въ ихъ твореніяхъ особый элементъ, не безстрастный и олимпійски спокойный какъ у Гете, а элементъ живой, пламенный, и такъ далѣе. Въ подкрѣпленіе нашихъ словъ, сейчасъ же настрочимъ дюжину статей, въ которыхъ, начавши отъ Мосхуса и Тиртея, поговоривъ о міровыхъ интересахъ, докажемъ, какъ дважды два, что никогда еще германская поэзія не была такъ блистательна. Что Гёте? безстрастное созданіе, холодное существо, свысока поглядывающее на бѣснующееся человѣчество. Конечно, онъ писалъ хорошо; но почитать его мы не хотимъ!... мы скажемъ ему его же словами:
   

Ich dich ehren?... wofür?...

   
   "Чтобы я сталъ тебя уважать? за что? Развѣ ты уменьшалъ горести страждущихъ? развѣ ты отиралъ слезы плачущихъ?" и такъ далѣе и такъ далѣе.
   Такого же рода исторія произошла съ нѣмецкой драматургіей. На нѣмецкихъ театрахъ играютъ уже не "Вильгельма Телля", не "Валленштейна", а драмы Раупаха, Кернера и Гальма. Каждый изъ этихъ писателей былъ встрѣченъ восторженными рукоплесканіями и хитросплетенными критическими статьями, каждый былъ превозносимъ въ Германіи; но Европа не утверждала ни одного изъ этихъ приговоровъ. Что же съ этимъ дѣлать, въ особенности, что дѣлать "Пантеону", обязавшему ежемѣсячно представлять своимъ читателямъ нѣсколько лучшихъ произведеній, явившихся на русской сценѣ и за границею? Потому-то намъ кажется, что журналу, имѣющему цѣлью знакомить публику съ драматическими произведеніями и различными театральными новостями, слѣдовало бы издаваться въ весьма небольшомъ объемѣ. Тогда выборъ пьесъ могъ бы производиться строже.
   Изъ русскихъ оригинальныхъ пьесъ въ двухъ книжкахъ "Пантеона" помѣщены: 1) "Дядюшкинъ фракъ и тетушкинъ капотъ". Комедія. Я еe не читалъ и не видалъ на сценѣ.
   2) "Нѣтъ дѣйствія безъ причины" Водевиль. idem.
   3) "Да или нѣтъ" Комедія. idem.
   4) "Русскій механикъ Кулибинъ". Анекдотное представленіе. idem...
   Впрочемъ, не idem, потому что Кулибина я сейчасъ пересмотрѣлъ и даже открылъ въ немъ одну важную особенность, общую всѣмъ нашимъ историческимъ комедіямъ, начиная отъ "Дѣдушки русскаго флота" и кончая "Кулибинымъ". Всѣ онѣ до такой степени похожи одна на другую, что заставляютъ думать, нѣтъ ли какого нибудь рецепта для составленія подобныхъ комедій. Разговоры, монологи, дѣйствующія лица, развязка и завязка "Кулибина",-- все это знакомо какъ нельзя болѣе лицамъ, помнящимъ пьесы Полеваго и его подражателей. Во многихъ мѣстахъ заимствованіе до того наивно, что рѣзко, невольно бросается въ глаза. Во всѣхъ пьесахъ такого рода есть герой, выражающійся очень высокопарно,-- двое ничтожныхъ любовниковъ и подъячій; во всякой изъ комедій есть какой нибудь неизвѣстный, съ помощью котораго любовники соединяются. Даже самыя вспышки лиризма, по временамъ встрѣчающіяся въ разговорахъ или посреди монолога, вездѣ одинаково ложны, вездѣ одинаково чужды духу русскаго человѣка и производятъ неловкое впечатлѣніе. Параша Сибирячка, собираясь идти пѣшкомъ изъ Сибири въ Петербургъ, вдругъ впадаетъ въ этотъ лиризмъ и говоритъ: "Ахъ, зачѣмъ я не птичка Божья! какъ бы я полетѣла въ тотъ край и защебетала бы, прося пощады моему отцу!" Голландецъ Брантъ, говоря о сдѣланной имъ лодкѣ, производитъ диѳирамбъ по поводу кораблей, которые мчатся по морю, и этотъ диѳирамбъ вовсе не кстати въ устахъ добраго, но весьма прозаическаго голландца. Кулибинъ, занимающійся постройкою модели моста, пускается въ такія изреченія: "Ахъ! еслибъ мнѣ удалось достроить мою модель! да она бъ выдержала должную тяжесть! можетъ быть дожилъ бы я до того, что построилъ но ней черезъ Неву мостъ! Какъ радуга небесная былъ бы онъ перекинутъ съ одного берега Невы на другой, и эта радуга соединила бы меня съ Академіей!" Къ чему этотъ паѳосъ? есть ли въ немъ какая нибудь естественность?
   Если къ названнымъ мною пьесамъ и повѣстямъ прибавить еще довольно интересныя свѣдѣнія объ Абхазіи, извѣстія о театральныхъ новостяхъ въ Петербургѣ, Москвѣ и за границею, нѣсколько біографическихъ статей и анекдотовъ, изъ которыхъ иные были бы довольно хороши, еслибъ ихъ сказать кстати, но которые всѣ плохи въ печати, то мы буденъ имѣть почти весь составъ "Пантеона" за февраль и мартъ мѣсяцы. Подписчики, помнящіе время тощаго "Репертуара русскихъ театровъ", издававшагося г. Песоцкимъ лѣтъ семъ тому назадъ, вѣрно отдадутъ "Пантеону" полную справедливость относительно обѣихъ статей и даже ихъ хорошаго выбора. Въ самомъ дѣлѣ, обязанность редакціи состоитъ въ томъ, чтобъ сообщать публикѣ лучшія театральныя новости, и она не виновата, ежели нѣтъ хорошихъ оригинальныхъ пьесъ; ей остается выбирать только то, что менѣе слабо и пользоваться нѣкоторымъ успѣхомъ, какъ, напримѣръ, "Кулибинъ". Одинъ англійскій мирный судья имѣлъ обыкновеніе оправдывать всѣхъ подсудимыхъ, которые только подлежали его власти. Отпуская ихъ изъ трибунала, онъ обращался ко всѣмъ присутствующимъ и говорилъ только: "могло бы быть хуже"! Точно также и выборъ пьесъ въ "Пантеонѣ" могъ бы быть хуже: сколько въ эту зиму явилось на русскомъ театрѣ пьесъ въ родѣ "Григорія Гртгорьевича Носова",-- пьесъ неудачныхъ, вопіющихъ, de comédies sans nom! Не осуждая "Пантеона" за помѣщепіе на своихъ страницахъ водевилей и водевильныхъ куплетовъ, я, напротивъ того, буду очень радъ, если въ этомъ журналѣ всѣ статьи будутъ драматаческаго содержанія. Иные изъ читателей любятъ изрѣдка прочесть новую комедію, другіе безъ ума отъ домашнихъ спектаклей, третьи непремѣнно желаютъ знать, гдѣ ныньче поетъ г-жа Віардо: для всѣхъ ихъ театральная часть "Пантеона" не будетъ вещью совершенно излишнею. Но до повѣстей въ родѣ "Льва на ловлѣ" и "Улыбки въ пять рублей" едва ли сыщутся охотники.
   Въ доказательство того, что "Пантеонъ" можетъ имѣть полный успѣхъ безъ помощи бельлетристики и слабыхъ стихотвореній, я могу привести огромный успѣхъ "Репертуара", о которомъ сейчасъ только говорено было. Этотъ журналъ издавался тощими книжечками, въ немъ не было ничего кромѣ новыхъ водевилей и біографій извѣстныхъ артистовъ, а между тѣмъ "Репертуаръ Русскаго театра" имѣлъ столько подписчиковъ, что редакція его заготовила новую обертку, на которой изображена была контора журнала, на Невскомъ Проспектѣ, въ домѣ Рогова. Вокругъ конторы (все это изображено на той же оберткѣ) происходила давка, толпы подписчиковъ тискались къ окнамъ, изъ рукъ рвали билеты; нѣкоторые изъ читателей, сбитые съ ногъ, лежали на землѣ, другіе шагали черезъ нихъ съ стоическимъ хладнокровіемъ. Но редакція "Репертуара" слишкомъ рано объявила свое торжество. Обидѣлись ли подписчики тѣмъ, что ихъ изобразили въ разныхъ положеніяхъ на журнальной оберткѣ, или, что вѣрнѣе, испуганы они были повѣстями, начавшими появляться съ театральномъ изданіи, только успѣхъ "Репертуара" продолжался недолго. Отъ души желаю, чтобъ "Пантеонъ" также нравился публикѣ, какъ "Репертуаръ" въ первые годы его существованія; а если публика своимъ вниманіемъ начнетъ поддерживать какой нибудь журналъ, то и средства найдутся и улучшенія явятся. Да еще нельзя не пожелать, чтобъ редакція не печатала на страницахъ своего журнала куплеты, подобные слѣдующимъ:
   
             "Если вдовушка ужь въ лѣтахъ.
             Да набитъ ея ларецъ,
             И за нею въ эполетахъ
             Вьется ловкій молодецъ,
             И воркуетъ вкругъ старушки:
             Я безъ васъ ни ѣмъ, ни сплю!"
             Это значитъ -- финтифлюшки
             Финтифлюшки -- финтифлю.
   
             "Есси авторъ представлетъ
             Книжки критику на судъ,
             И тотъ ловко обѣщаетъ,
             Что ихъ скоро разберутъ:
             "Ваши книжечки -- игрушки;
             Я ихъ завтра расхвалю!
             Это значитъ -- финтифлюшки
             Финтифлюшки -- финтифлю.
   
   Теперь можно обратиться къ другимъ журналамъ.
   Въ "Отечественныхъ Запискахъ" за апрѣль мѣсяцъ бельлетристическій отдѣлъ весьма богатъ, особенно въ сравненіи съ прежними мѣсяцами. Тамъ начата повѣсть графа Соллогуба "Старушка". о которой буду говоритъ, когда она кончится, и помѣщенъ маленькій разсказъ г. Тургенева, подъ заглавіемъ "Дневникъ лишняго человѣка". Повѣсть эта принадлежитъ къ самымъ слабымъ произведеніямъ автора "Записокъ Охотника". Это одна изъ тѣхъ повѣстей, которыя никогда не дочитываются до конца, и о которыхъ два-три любителя выражаются съ глубокомысленнымъ видомъ: "это собственно не повѣсть, а психологическое развитіе". Г. Тургеневъ слишкомъ уменъ, чтобъ написать вещь совершенно скучную, и человѣкъ, со вниманіемъ прочитавшій его послѣднее произведеніе, найдетъ въ немъ нѣсколько мыслей, живописныхъ описаній,-- но не болѣе. Мы въ послѣднее время такъ уже привыкли къ психологическимъ развитіямъ, къ разсказамъ "темныхъ", "праздныхъ", "лишнихъ" людей, къ запискамъ мечтателей и ипохондриковъ, мы такъ часто, съ разными, болѣе или менѣе искусными нувеллистами, заглядывали въ душу героевъ больныхъ, робкихъ, загнанныхъ, огорченныхъ, вялыхъ, что наши потребности совершенно измѣнились. Мы не хотимъ тоски, не желаемъ произведеній, основанныхъ на болѣзненномъ настроеніи духа; еслибъ самъ авторъ "Обермана" воскресъ и написалъ намъ новый романъ въ этомъ родѣ, сомнѣваюсь, чтобъ такой романъ былъ дочитанъ до конца... даже до конца первой главы. Г. Тургеневъ, владѣя замѣчательною способностью къ психологическому анализу, любитъ подмѣчать въ каждомъ изъ своихъ героевъ стороны слабыя, раздражительныя, болѣзненныя. Эта особенность, употребленная вмѣру, помогла ему обрисовать прекрасный характеръ Вилицкаго въ "Холостякѣ" и очень эффектно проявилась въ одномъ изъ "Разсказовъ Охотника", если не ошибаюсь, въ "Гамлетѣ Щигровскаго уѣзда". "Дневникъ лишняго человѣка" построенъ весь на этой особенности, и оттого повѣсть слаба, однообразна, утомительна.
   Содержаніе повѣсти очень просто и трогательно. Молодой, одинокій человѣкъ умираетъ отъ чахотки; ему осталось жить какія нибудь двѣ недѣли. Возлѣ него нѣтъ ни одного дружескаго лица, никто о немъ не жалѣетъ, самъ онъ никому не нуженъ. Отъ скуки онъ пишетъ свой дневникъ, разсказываетъ исторію своей первой любви, называетъ себя лишнимъ человѣкомъ, отпускаетъ нѣсколько шутокъ, не весьма естественныхъ въ его положеніи; а за тѣмъ журналъ прекращается: молодой человѣкъ умеръ. Все это довольно трогательно, но все это было сто тысячъ разъ сказано прежде, въ стихахъ и прозѣ, на всевозможныхъ діалектахъ. Да иначе и быть не можетъ: сочиненія грустнаго, болѣзненнаго содержанія пишутся чрезвычайно легко; всякій человѣкъ, если страдалъ или отъ нечего дѣлать создавалъ себѣ страданія, всякій изъ насъ болѣе или менѣе погружался въ атмосферу психическихъ недуговъ и выносилъ оттуда какое нибудь свое наблюденіе. Въ послѣднія двадцать лѣтъ сотни даровитыхъ людей, въ праздныя минуты, разработывали эту тощую жилу. Изъ всѣхъ ихъ, я еще люблю одного Сенанкура, потому что онъ владѣетъ очаровательнымъ языкомъ и пассивенъ менѣе всѣхъ его подражателей. Можетъ быть, я и неправъ, но мое заблужденіе раздѣляютъ многіе, предпочитающіе свѣжій воздухъ и веселую природу душной комнатѣ больного, да сверхъ того еще и мнительнаго человѣка.
   Прочитавъ съ довольно унылымъ чувствомъ повѣсть г. Тургенева, я задумался надъ этою повѣстью одного изъ любимыхъ моихъ писателей. Мнѣ захотѣлось разгадать одну изъ главныхъ причинъ той мелочности, въ которую впала наша бельлетристика за послѣднія пять или шесть лѣтъ,-- мелочности, непонятной въ то самое время, когда наша ученая словесность быстро движется впередъ и когда каждый изъ русскихъ журналовъ каждый мѣсяцъ представляетъ своимъ читателямъ по одной, по двѣ замѣчательныхъ статей серьёзнаго содержанія. Думая о причинахъ этой мелочности, я пришелъ къ двумъ убѣжденіямъ: первое, что сатирическій элементъ, какъ бы блистателенъ онъ ни былъ, не способенъ быть преобладающимъ элементомъ въ изящной словесности, а второе, что наши бельлетристы истощили свои способности, гоняясь за сюжетами изъ современной жизни.
   По поводу сюжетовъ изъ современной жизни, тутъ же я вспомнилъ мой недавній разговоръ съ однимъ добрымъ помѣщикомъ, не знающимъ иностранныхъ языковъ и потому сильно сочувствующимъ русской бельлетристикѣ.
   -- Отчего вы не напишете романа въ родѣ романовъ Вальтеръ Скотта? спросилъ онъ меня:-- да и отчего ныньче никто не пишетъ такихъ романовъ?
   -- Какихъ же вы хотите, изъ русской или иностранной исторіи?...
   -- Положимъ, изъ русской, сказалъ помѣщикъ.
   -- Но вы знаете, какова была семейная жизнь вашихъ предковъ и какова была роль женщины до временъ Петра Великаго? Главный интересъ романа, что вы мы говорите, долженъ вертѣться на разнообразныхъ отношеніяхъ лицъ обоего пола. Вы знаете всѣ наши историческіе романы и можете судить объ ихъ главномъ недостаткѣ. Если же писать романъ изъ временъ XVIII столѣтія, это значитъ тревожить прахъ людей, недавно умершихъ, касаться фактовъ, еще не поступившихъ въ область науки и романа. Я вполнѣ убѣжденъ, что изъ нашей старой и новой исторіи можно брать сюжеты для повѣстей, этюдовъ, разсказовъ, но романы писать едва ли возможно.
   -- A иностранная исторія? сказалъ спорщикъ съ торжествующимъ видомъ. -- Я очень хорошо помню, какъ вы заспались до самого обѣда, потому что всю ночь не могли оторваться отъ какой-то новой исторіи Англіи? Я немножко знаю исторію Англіи, хотя читалъ ее по аббату Милоту и въ книжкахъ сочиненія г. Эртова. Признайтесь откровенно, когда вы читали ту книгу, не находили ли вы тамъ лицъ, съ которыми нейдутъ въ сравненіе герои нашихъ новыхъ и старыхъ романистовъ?
   -- Не только находилъ, отвѣчалъ я, подвигнутый на лиризмъ воспоминаніемъ о сочиненіи Маколея: -- но даже видѣлъ ихъ передъ собою. Всѣ эти люди бродили передъ моими глазами, въ бархатѣ и золотѣ, длинныхъ парикахъ и стальныхъ нагрудникахъ; они спорили, сражались, говорили рѣчи въ парламентѣ, влюблялись, умирали на эшафотѣ и сидѣли въ Уайтъ-Галлѣ. Каждаго изъ нихъ я помню какъ дорогого пріятеля, почти какъ любимую женщину. Я бы почелъ себя счастливымъ, еслибъ могъ произвести на моихъ читателей десятую часть этого волшебнаго дѣйствія.
   Мои непомѣрно краспорѣчивыя выраженія, извинительныя весною въ деревнѣ, обрушились на мою же голову. -- Такъ попробуйте же, сказалъ помѣщикъ: -- попробуйте передать нашей публикѣ хотя десятую часть того впечатлѣнія, которое на васъ произведено этимъ чтеніемъ. Выставьте передъ нами любимое вами лицо, если не въ романѣ, то въ двухъ или трехъ повѣстяхъ, хотя бы короткихъ, пускай хоть ошибочныхъ.
   Я не зналъ, что сказать; мой соперникъ торжествовалъ и самъ быстрыми шагами шелъ къ лиризму, который къ нему присталъ несравненно болѣе.
   -- Торопитесь, господа литераторы, говорилъ онъ:-- торопитесь. Мы не можемъ читать Вальтеръ Скотта въ оригиналѣ, а когда выучимся, тогда будетъ поздно: васъ уже мы не будемъ читать. За вами теперь познанія, охота къ труду, свободное время, ученость.
   Мнѣ было очень пріятно слышать, что помѣщикъ приписываетъ литераторамъ ученость и охоту къ труду.
   -- Да будете ли вы довольны, спросилъ я: -- если васъ начнутъ подчивать разсказами изъ временъ Іакова II и Людовика XIV, если героини не будутъ называться Машами и Полиньками, а леди Дженъ или мадамъ де Керуайлль?...
   -- Тѣмъ пріятнѣе: мы ихъ вовсе не знаемъ.
   -- Если сцена будетъ въ Марли или въ Дублинѣ?
   -- Большая часть изъ насъ вовсе не видали Невскаго проспекта и чердаковъ въ Коломнѣ, не служили въ департамелтахъ.
   -- Если въ романѣ или повѣсти будетъ описываться бытъ, совершенно чуждый вашему ежедневному быту?
   Спорщикъ усмѣхнулся.
   -- Право, примитесь за дѣло! сказалъ онъ только.
   -- Такъ знайете же, сказалъ я, раздосадованный этой усмѣшкою: -- такъ знайте же, что я... не знаю ни своей, ни чужой исторіи!
   А въ самомъ дѣлѣ, досадно, что я не знаю ни своей, ни чужой исторіи! Я не называю знаніемъ исторіи свѣдѣнія о голыхъ фактахъ, сгруппированныхъ при помощи разныхъ, болѣе или менѣе нелѣпыхъ, философскихъ умозрѣній: на этотъ счетъ я спокоенъ; только та бѣда, что съ помощью подобныхъ свѣдѣній не напишешь историческаго романа. Я не читалъ ни хроникъ, ни старыхъ книгъ, не знаю быта стараго времени, я заикнусь на первомъ описаніи. Я помню, какъ одинъ разъ я принялся строчить разсказъ изъ жизни Байрона -- и остановился, потому что не зналъ, какіе сапоги носили въ то время, съ кисточками или безъ оныхъ? А то ли еще встрѣтитъ меня, когда я обращусь ко времени Оливера Кромвеля и Вильгельма Оранскаго? Конечно, при нѣкоторой охотѣ къ труду, на которую намекалъ помѣщикъ, конечно, при нѣкоторомъ упорствѣ, при дилетантизмѣ, можно одолѣть эти трудности, и я удивляюсь, какъ мои литературные сочлены давно не придумали поискать счастія въ богатой области историческихъ повѣствованій... вѣроятно, они тоже думаютъ, что публика очень высоко цѣнитъ романы изъ современной жизни, иначе я не могу объяснить себѣ ихъ равнодушія. Неужели и они не знаютъ... нѣтъ, этого быть не можетъ!
   A въ самомъ дѣлѣ, досадно, что я не знаю ни своей, ни чужой исторіи! Какъ были бы пріятны мои литературныя занятія, какъ окружилъ бы и себя образами, дорогими для всякаго, съ какою радостью переселялся бы я въ давно отжившую эпоху, бродилъ бы по улицамъ стараго Лондона, по стриженнымъ аллеямъ ленотрова сада въ Версаля, по звонкимъ корридорамъ Фонтенеблосскаго замка, по каменистымъ горамъ аргайльскаго графства, разговаривалъ съ лицами, никогда не гулявшими по Невскому проспекту, съ саркастическимъ Вильгельмомъ Оранскимъ, съ квакеромъ Пенномъ, съ блестящимъ авантюрьеромъ Мордауптомъ, съ меланхолическимъ герцогомъ Беринкскимъ, съ бѣлокурыми фрейлинами королевы Мери! Я бы отдѣлилъ себѣ одинъ любимый уголокъ, въ которомъ былъ бы свободенъ совершенію, не боялся литературныхъ предшественниковъ, не опасался бы подражателей. Теперь я разсказываю любовныя исторіи нашего времени и очень о томъ жалѣю: такіе разсказы лучше всего хранить въ своей памяти илюбоваться ими въ рѣдкіе часы, въ сумерки, на разсвѣтѣ, между пробужденіемъ и новымъ усыпленіемъ; они милы для меня, но не для публики; они по сту разъ разсказывались и до меня и послѣ меня. А въ моемъ историческомъ уголку я былъ бы властелинъ совершенный. Вамъ угодно самимъ написать любовную исторію изъ временъ Іакова II? извольте, работайте, а я буду глядѣть на васъ съ усмѣшкою. Вы думаете, что это также легко, какъ смастерить нѣжный романъ изъ коломенскихъ нравовъ? очень ошибаетесь, любезный нувеллистъ: вы не сдѣлаете и шагу въ моихъ владѣніяхъ, а я буду держаться за бока и хохотать надъ вашими усиліями. Вы не читали того, что я читалъ; вы слишкомъ лѣнивы, вы не бродили по берегамъ Темзы, вы не знаете, кто былъ тогда лордомъ-мэромъ Лондона, вы не имѣете понятія о видѣ каждой улицы, вы сбиваетесь съ дороги, заходите въ пивную лавку вмѣсто кофейнаго дома, гдѣ засѣдаетъ Драйденъ; вы не узнаете Сондерленда и не снимаете шляпы передъ первымъ министромъ; вы не знаете, гдѣ живетъ Катерина Седли, вы не знаете, кто командуетъ голубымъ кирасирскимъ полкомъ; вы смотрите совершеннымъ ирландцемъ; мальчишки начинаютъ хохотать и прыгать около васъ, съ палками, на концѣ которыхъ воткнуто по картофелинѣ: вы не знаете, что вамъ дѣлать! Вамъ нечего у меня дѣлать, любезный мой собратъ: вы сѣли не въ свои сани; ступайте лучше въ старыя ваши владѣнія, разсказывайте лучше о томъ, какъ Марья Ильинишна влюблена была въ Ивана Иваныча, какъ ее насильно выдали за старика и какъ ей потомъ приглянулся левъ, въ отлично-повязанномъ галстухѣ, въ безукоризненномъ черномъ казиміровомъ жилетѣ, обшитомъ черными снурками. Въ этомъ мірѣ вы какъ дома; не мѣшайте же мнѣ, по крайней мѣрѣ. Боже мой! какъ жаль, что... я не знаю ни своей, ни чужой исторіи!
   Большая часть русскихъ и иностранныхъ бельлетристическихъ произведеній, взятыхъ изъ современной жизни, отличаются какою-то вялостью, безцвѣтностью, невыдержанностью. Такіе романы, особенно повѣсти, пишутся съ большою легкостью, и за такой трудъ можетъ взяться всякій человѣкъ, владѣющій языкомъ. Онѣ неполны, потому что авторъ боится зацѣпить щекотливость своихъ читателей. A что и того хуже, въ нихъ поминутно проскакиваетъ личность автора, до которой нѣтъ никому дѣла, его собственныя воспоминанія, о которыхъ никто не заботятся, кромѣ лѣниваго дилетанта, для котораго чтеніе книгъ есть тоже, что наблюденіе за чудакомъ сосѣдомъ. Публика охладѣла къ подобнымъ произведеніямъ, потому что этотъ родъ, безпрестанно употребляемый, при всѣхъ своихъ достоинствахъ, утомляетъ гораздо скорѣе. Литераторы, исключительно посвятившіе себя разработкѣ матеріяловъ изъ современной жизни, должны бываютъ покориться всѣмъ, весьма понятнымъ, неудобствамъ этой разработки, искать вдохновенія въ своей собственной головѣ и мелкой наблюдательности. Они работаютъ одни-одинехоньки, и такая работа располагаетъ ихъ къ вящей лѣности и вялости. То ли дѣло трудъ человѣка, черпающаго вдохновеніе изъ эпохъ, событій, характеровъ разныхъ вѣковъ и народовъ? Такой человѣкъ трудятся не одинъ; онъ не роется съ усиліемъ въ событіяхъ своей жизни, бѣдной опытомъ; голова его работаетъ, но не надъ пустыми тонкостями: ей есть свое занятіе. У него бездна помощниковъ, отовсюду ему нашоптываются новыя мысли, подробности и выраженія, съ нимъ за одно сидятъ за работою лучшіе историки; знаменитыя, давно умершія лица сообщаютъ ему свои тайны; въ старомъ фоліянтѣ находитъ онъ одну черту для своего романа; изъ какого нибудь тома забытой всѣми переписки возникаетъ передъ нимъ сцена, картина, начало завязки. На человѣка, занятаго подобнымъ трудомъ, не можетъ найти апатія и отвращеніе къ работѣ; родникъ его мыслей не изсякнетъ: ему стоитъ только развернуть тетрадь собранныхъ матеріяловъ, и потокъ мыслей зашумитъ въ головѣ. Нѣтъ, завидна участь романиста, знающаго свою и чужую исторію!
   И потомъ, наконецъ, что ни говорите, а увлекательность, грандіозность событій -- важное дѣло въ бельлетристическомъ произведеніи. Незачѣмъ стѣснять себя однимъ изображеніемъ высокихъ личностей, незачѣмъ бѣгать отъ житейскихъ мелочей. Фламандская школа живописи, tab e ux de geme французскихъ художниковъ, безспорно, очень хороши; по какъ-то глазъ человѣка любитъ съ любовью останавливаться на сюжетахъ блестящихъ, ужасныхъ, историческихъ. H недавно видѣлъ двѣ картины отличнаго живописца: одна изъ нихъ изображаетъ голландскую кухню съ дичью и плодами, наваленными на столъ; на другой прекрасно нарисована сова на пустомъ полѣ. Кто скажетъ, чтобъ эти сюжеты были недостойны кисти истиннаго художника; но совсѣмъ тѣмъ, еслибъ я составлялъ себѣ картинную галлерею, я не хотѣлъ бы, чтобъ на всѣхъ стѣнахъ моей квартиры висѣли изображенія плодовъ кухни и лупоглазой совы. Отчего бы вамъ не пуститься въ историческую литературу, хотя бы для разнообразія?
   За неимѣніемъ у насъ историческихъ романовъ, я приглашаю читателей прочесть историческія статьи, помѣщенныя въ нашихъ журналахъ за послѣдніе мѣсяцы. Въ апрѣльской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ" есть статья извѣстнаго нашего историка С. М. Соловьева "О вліяніи природы русской государственной области на ея исторію",-- статью умную, замѣчательную, но все-таки не принадлежащую къ лучшимъ трудамъ автора. По моему мнѣнію, г. Соловьевъ не вполнѣ оправдалъ надежды, возбужденныя въ читателѣ заглавіемъ названной статьи: она могла бы быть полнѣе. Въ ней нѣтъ той увлекательности, простоты, такъ сказать, прозрачности изложенія, къ которому такъ привыкли всѣ почитатели дарованій автора. За тѣмъ въ "Отечественныхъ Запискахъ" есть еще одна статья, весьма оригинальная и интересная, "Записки Андрея Тимоѳеевича Болотова". Любители отечественной старины знаютъ о существованіи этихъ записокъ по двумъ отрывкамъ, напечатаннымъ въ "Сынѣ Отечества" за 1839 годъ. Одинъ изъ этихъ отрывковъ назывался "О новосельи Зимняго дворца въ 1762 году", другой "О Гроссъ-эгернсдорфскомъ сраженіи".
   Имя А. Т. Болотова извѣстно, какъ имя замѣчательнаго русскаго агронома. Онъ родился въ 1738 году, Тульской губерніи, Алексинскаго уѣзда, въ родовомъ сельцѣ Дворяниновѣ. Первые годы дѣтства онъ провелъ, переходя съ мѣста на мѣсто съ отцемъ, который командовалъ архангелогородскимъ пѣхотнымъ полкомъ, и такимъ образомъ въ короткое время перебывалъ во многихъ частяхъ Россіи: жилъ въ Петербургѣ, Лифляндіи, Эстляндіи и Финляндіи. Семнадцати лѣтъ онъ вступилъ въ дѣйствительную военную службу; говорю: дѣйствительную, потому, что десяти лѣтъ Болотовъ былъ уже капраломъ. Во время семилѣтней войны, Андрей Тимоѳеичъ былъ въ Пруссіи, потомъ переведенъ былъ въ Петербургъ адъютантомъ къ генералъ-полиціймейстеру, барону Корфу. При вступленіи на престолъ Императора Петра III, онъ вышелъ въ отставку и поселился въ своемъ имѣніи, гдѣ прожилъ семьдесятъ лѣтъ посреди тихаго счастія семейной жизни. Онъ скончался въ 1833 году, девяноста пяти лѣтъ отъ рожденія. Имъ издано нѣсколько сочиненій и переводовъ; между прочимъ одно изъ его изданій, подъ заглавіемъ: "Экономическій магазинъ", издавалось листками въ продолженіи десяти лѣтъ (съ 1780--1790) и имѣло 40 томовъ. Послѣ Болотова осталось много любопытныхъ рукописей: онъ записывалъ все современное и между прочимъ оставилъ записки свои въ 39 небольшихъ томикахъ. Записки эти важны не столько въ историческомъ отношеніи, какъ по живому и простодушному описанію нравовъ половины прошедшаго столѣтія. Съ этимъ-то журналомъ начала знакомить насъ редакція "Отечественныхъ Записокъ" и сдѣлала прекрасно, потому что записки Андрея Тимоѳеича весьма занимательны. Написаны они тѣмъ простымъ, немного устарѣлымъ, но весьма наивнымъ языкомъ, который такъ дорогъ любителямъ старыхъ сочиненій.
   Само собою разумѣется, что первыя главы записокъ Болотова, относящіяся къ его роду и описанію его дѣтства, не могутъ быть такъ интересны, какъ вторая половина статьи и каковы, безъ сомнѣнія, будутъ слѣдующія части записокъ; но, не смотря на то, нельзя не отдать справедливости почтенному старичку за его умѣнье разсказывать, за его ясную и спокойную рѣчь, чуждую всякихъ претензій, чуждую сухихъ аффоризмовъ,-- рѣчь, въ которой будто отсвѣчивается все тихое, кроткое, безмятежное и полезное существованіе этого умнаго человѣка. Записки начаты въ видѣ писемъ, затѣмъ, чтобъ сдѣлать разсказъ живѣе и короче; по мѣрѣ того, какъ событія принимаютъ размѣры болѣе строгіе, эта сторона разсказа исчезаетъ. Чтобы хоть сколько нибудь познакомить читателя съ манерою записокъ, я рѣшаюсь выписать изъ нихъ одно довольно длинное мѣсто, подъ названіемъ: Исторія Еремѣя Гавриловича.
   "Обѣщавъ въ послѣднемъ моемъ письмѣ разсказать вамъ повѣсть, переданную мнѣ объ одномъ изъ моихъ предковъ, хочу теперь обѣщаніе мое исполнить, и надѣюсь, что вы не поскучаете ея чтеніемъ, но будете ею довольны."
   Предокъ сей, какъ прежде мною уже упомянуто, назывался Еремѣемъ. Онъ былъ сынъ Гаврилы, прозваннаго Горяиномъ, и жилъ въ помянутой, неподалеку отъ насъ находившейся и на рѣчкѣ Гвоздевкѣ сидящей деревнѣ, которая по немъ стала называться Болотово, между тѣмъ, какъ братъ его родной, Ероѳей, поселился на берегахъ рѣки Скниги и въ самомъ томъ мѣстѣ, гдѣ мы нынѣ живемъ. У сего Еремѣя было два сына и двѣ дочери. Одна изъ сихъ послѣднихъ выдана была замужъ за сосѣдственнаго дворянина Ладыженскаго, а другая находилась въ дѣвкахъ. Какъ около тогдашняго времени случшось нашимъ государямъ имѣть войну съ Крымскими Татарами, и все дворянство, по тогдашнему обыкновенію, имѣло въ томъ участіе, то принужденъ былъ и помянутый Еремѣй, оставивъ жену и дочь въ дѣвкахъ, идти съ обоими своими сыновьями и лучшими людьми. Но сія война была ему крайне-злополучна. При глазахъ его поражены были оба его сыновья и пали мертвы къ ногамъ своего родителя. Сіе такъ тронуло сего несчастнаго старика, что онъ въ безпамятствѣ почти бросился на непріятелей, желая отмстить за смерть дѣтей своихъ, но тѣмъ лишь только свое несчастіе усугубилъ. Будучи отхваченъ отъ своихъ, хотя и долго оборонялся онъ отъ окружавшихъ его непріятелей, наконецъ принужденъ былъ уступить силѣ и дать себя взять въ плѣнъ и отвесть въ жестокую неволю.
   Какъ въ семъ плѣну препроводилъ онъ долгое время и объ немъ въ Россіи никакого слуха и извѣстія не было, то считали его всѣ погибшимъ. Жена и дочь были о лишеніи это неутѣшны, но небо въ особливости изліяло гнѣвъ свой на сей несчастный домъ и присовокупило новыя бѣдствія и напасти: немногіе годы спустя, ночнымъ временемъ напали разбойники на домъ сей госпожи. Они грабили оный весь и самоё ее, измучивъ тираническимъ образомъ, лишили жизни. Бѣдной дочери ея удалось уйтить босикомъ и со всѣмъ почти обнаженною. Къ-несчастію, устрашенная боязнію, чтобъ ее не нашли и не догнали, вздумала она бѣжать въ ближнюю и самую ту деревню, гдѣ мы нынѣ обитаемъ и гдѣ тогда жили двоюродные ея братья, Кирила и Ероѳей, искать у нихъ спасенія и прибѣжища. Но когда разгнѣванное небо похочетъ кого гнать, то можно ли найтить спасеніе и укрыться отъ его гнѣва? Самый сей побѣгъ, освободившій ее отъ рукъ и варварства злодѣевъ, обратился ей въ вящее несчастіе. Какъ случилось сіе въ зимнее время и въ жесточайшіе морозы, то она, бѣжавъ около трехъ верстъ, до нашей деревни, босая, по снѣгу, отзнобила ноги и, пришедъ въ домъ родственниковъ своихъ, пала безъ памяти. Страхъ, печаль, простуда и сама боль ногъ въ короткое время низвели ее во гробъ. А какъ за короткое предъ тѣмъ время и замужняя ея сестра умерла бездѣтна, то пресѣклось чрезъ то все ихъ поколѣніе, и имѣнію ихъ остались наслѣдниками помянутые ея родственники, т.-е. наши предки -- Кирила съ своими братьями, въ которое они поступали спокойно во владѣніе.
   Всѣ думали тогда, что отца ея, настоящаго владѣльца сего имѣнія не было въ живыхъ; ибо нѣсколько уже лѣтъ прошло, какъ онъ безъ вѣсти пропалъ и не было объ немъ ни малѣйшаго слуха. Совсѣмъ тѣмъ онъ былъ живъ и претерпѣвалъ всѣ суровости плѣна. Слишкомъ двадцать лѣтъ принужденъ онъ былъ, удаленнымъ отъ отечества, отъ дома и родныхъ своихъ, стонать, подъ игомъ жесточайшей неволи, быть рабомъ у многихъ перемѣнныхъ и немилосердыхъ господъ и отправлять всѣ должности раба и невольника. Много разъ покушался онъ уйтить; но всѣ его покушенія были тщетны и произвели только то, что содержать его стали жесточе, а для отвращенія отъ побѣга, по варварскому своему обыкновенію, взрѣзали ему пяты и, насыпавъ рубленыхъ лошадиныхъ волосъ, заростили оныя въ нихъ, дабы неспособенъ онъ былъ къ долговременной ходьбѣ.
   Наконецъ судьба соединила его съ однимъ землякомъ, такимъ же дворяниномъ, каковъ былъ онъ, и который былъ не только ему знакомъ, но и нѣсколько съродни. Сей несчастный былъ фамиліи Писаревыхъ, и, будучи взятъ тогда же въ полонъ, претерпѣвалъ такую же неволю и рабство. Хотя сей столько же надо могъ подать ему помощи, сколько себѣ, однакожь соединеніе сіе приносило обоимъ имъ великую уже отраду. По-крайней-мѣрѣ, могли они совокуплять свои слезы и жалобы на суровость своего жребія и говорятъ другъ съ другомъ утѣшая себя взаимно.
   Съ помощію одной татарки наши друзья убѣжали отъ невѣрнымъ и послѣ многихъ приключеній и бѣдствій достигли предѣловъ отечества. Продолжаемъ словами записокъ:
   По приближеніи къ тѣмъ мѣстамъ, гдѣ уже неподалеку ихъ обоихъ жилища были, распрощались они другъ съ другомъ наинѣжнѣйшимъ образомъ, и каждый спѣшилъ къ своему дому и обиталищу съ такими чувствами приближался нашъ старикъ къ тѣмъ мѣстамъ, гдѣ онъ рожденъ, воспитанъ и препроводилъ большую часть вѣка своего живучи въ покоѣ, и отъ коихъ толь долгое время былъ отлученъ и не имѣлъ надежды никогда видѣть, сіе всякому себѣ вообразить, нежели мнѣ описать удобнѣе. Трепетало сердце его и наполнилось наисладчайшею радостью, какъ начали уже появляться тѣ мѣста, которыя ему съ малолѣтства были знакомы, и встрѣчаться съ нимъ всѣ тѣ рѣчки, ручьи, вершины и бугорки, которыхъ и званія не могло изъ памяти его истребить столь долговременное отсутствіе. Переходя оныя, называлъ онъ каждое изъ нихъ знакомымъ его именемъ и каждое привѣтствовалъ. Всѣ они были ему милы и казались глазамъ его имѣющими въ себѣ нѣчто пріятное и прелестное. А многія мѣста не могъ уже онъ и узнавать совсѣмъ, а особливо лѣса и рощи. Во время столь многихъ годовъ его отсутствія, многія совсѣмъ иной видъ воспріяли. Тамъ, гдѣ, при отшествія его на войну, были лѣса, находилъ уже онъ пашни и поля, и гдѣ низкіе кустарники и чепыжи были, тамъ высокія и большія рощи и заказы стояли. Однимъ словомъ, все ему казалось ново, мило и пріятно: но, не зная, что въ домѣ его происходило, и кого онъ найдетъ, находился онъ между страхомъ и надеждою.
   Передъ вечеромъ было то, какъ нашъ старикъ, изнемогшій отъ трудовъ и долговременнаго путешествія, въ пыли, въ ногу, въ раздранномъ рубищѣ, съ котомкою за плечами и съ посошкомъ въ рукахъ, добрелъ до своихъ полей и тѣхъ мѣстъ, откуда, хотя вдали, но могъ уже онъ свое жилище видѣть. Вострепетало сердце его, при узрѣніи сего селенія, и вся душа взволновалась въ немъ. Онъ удвоилъ остатки своихъ силъ и спѣшилъ добраться до одного знакомаго ему еще бугорка, съ котораго можно было ему свой домъ видѣть, и съ котораго, идучи на войну, онъ въ послѣдній разъ съ нимъ прощался.. Онъ доходитъ туда. Но, увы! какое зрѣлище представляется его взору! Нигдѣ не видитъ онъ своего дома, и глаза его тщетно ищутъ сего обиталища, которое ему столь мило было, и которое онъ съ толикимъ вожделѣніемъ видѣть желалъ. Отъ сердца его власно какъ оторвалось тогда что-нибудь! Вся кровь взволновалась въ немъ при семъ печальномъ предвозвѣстіи, и онъ едва было на самомъ томъ мѣстѣ не упалъ, обезсилѣвъ. Однако нѣкоторый остатокъ надежды подкрѣплялъ еще его. -- Можетъ-быть, говорилъ онъ самъ себѣ: "жена моя перенесла хоромы въ другое мѣсто; можетъ-быть новый домъ и на другомъ мѣстѣ построила! Лѣтъ не мало прошло съ того времени, какъ я отлучился! Поспѣшу, вонъ, на этотъ пригорокъ!... Оттуда уже явственнѣе все увяжу и всю деревню обозрю!" Сказавъ сіе и собравъ остатки силъ, поспѣшилъ сей сѣдинами покрытый мужъ добраться до пригорка вожделѣннаго. Ноги его едва служить ему могли. Колѣни его сгибались противъ хотѣнія, и никогда не былъ ему посохъ нуженъ, какъ въ то время. Наконецъ достигаетъ онъ и до того пригорка и со страхомъ и надеждою восходитъ на него и обозрѣваетъ вновь всю деревню. Но, увы! онъ и тутъ ничего не видитъ. Онъ ищетъ темнѣющими глазами своихъ хоромъ, но и слѣда хоромъ и дворянскаго дома не находитъ. Повсюду видны только были мужичьи хижины и дворы, а на мѣстѣ, гдѣ онъ живалъ, былъ уже огородъ и росли конопли. Онъ и мѣста не узналъ бы, еслибъ нѣкоторыя деревья, оставшіяся отъ бывшаго его любезнаго ему садика, не дѣлали его примѣтнымъ. Однимъ словомъ, онъ не могъ болѣе никакъ сомнѣваться и все доказывало, что домъ и жилище его совершенно уничтожены.
   Тогда не могли уже ноги болѣе на себѣ держать. Колѣни его подломились, и онъ, изнемогши, ринулся на томъ мѣстѣ, гдѣ стоялъ, и слезы какъ градъ покатились изъ очей его. Нѣсколько минутъ сидѣлъ онъ тутъ опершись на посошокъ и орошая оный слезами, не былъ въ силахъ встать и продолжать путь свой.
   Наконецъ пришло ему въ мысли, что, можетъ-быть, жена его умерла и дочь вышла замужъ, или она еще жива, но живетъ съ замужней дочерью. Сія мысль ободрила его нѣсколько и подала, новый лучъ надежды и отрады. Въ сихъ помышленіяхъ видитъ онъ вдали человѣка, приближающагося къ себѣ и возвращающагося въ домъ свой съ поля съ хлѣбопашнымъ своимъ орудіемъ. -- "Подожду" -- сказалъ онъ тогда -- "сего земледѣльца я къ себѣ, и услышу отъ него о судьбѣ нашего дома и моихъ домашнихъ. Нельзя ему не знать, что съ нимъ и съ живущими въ немъ учинилось и какимъ случаемъ онъ совсѣмъ уничтожился."
   По приближеніи сего человѣка, показались черты и признаки его лица ему знакомы. То былъ старикъ, сѣдинами покрытый, и хотя двадцатилѣтнее время много видъ его перемѣнило, но онъ вскорѣ призналъ, что сей человѣкъ принадлежалъ прежде ему и былъ самый тотъ, который при отъѣздѣ его изъ дома былъ старостою. Обрадовался нашъ старикъ, узнавъ и увидѣвъ сего знакомаго человѣка, однако имѣлъ столько терпѣнія и духа, что не открылъ тотчасъ о себѣ, но хотѣлъ видѣть, узнаетъ ли онъ его, и, пользуясь неузнаніемъ, готовился разспрашивать у него обо всемъ, и потому, хотя съ нетерпѣливостію, но дожидался его къ себѣ.
   Земледѣлецъ, поровнявшись съ нимъ и видя дряхлаго и престарѣлаго человѣка, не инако его счелъ, какъ нищимъ, а будучи чистосердечнымъ человѣкомъ, не могъ его пройдтить мимо. -- "Старинушка!" сказалъ онъ ему; "небось ты, бѣдненькій, усталъ, сегодня еще не обѣдалъ?... Добреди, дружокъ, до моего двора и переночуй у насъ: мы тебя напоимъ и накормимъ." -- "Спасибо, мой другъ!" отвѣтствовалъ опечаленный старикъ и, сказавъ сіе, началъ собирать свои силы и вставать. Добродушный крестьянинъ, видя его дряхлость и изнеможеніе, подошелъ къ нему и помогъ подняться; не хотѣлъ онъ его покинуть, но самъ восхотѣлъ довесть его до двора.
   На дорогѣ спрашивалъ онъ его, откуда и изъ какихъ мѣстъ онъ. -- "Издалека, добрый человѣкъ!" отвѣтствовалъ нашъ старикъ: "и болѣе двадцати лѣтъ въ здѣшнихъ мѣстахъ не бывалъ -- и куда какъ у васъ всѣ мѣста здѣсь перемѣнились, и не узнаешь ихъ!... Вотъ здѣсь, помнится мнѣ, стояли хоромы и былъ домъ господскій, а теперь и слѣда его нѣтъ!" -- "Да, старинушка! Тутъ былъ домъ нашего прежняго боярина. Покойникъ свѣтъ! Дай Богъ ему царство небесное! Бояринъ былъ доброму и мы его очень любили. -- "А нынѣ чьи же вы, добрый человѣкъ?" спросилъ его нашъ путешественникъ. -- Племянниковъ его, старинушка, которые живутъ вонъ въ этой деревенькѣ" -- "Племянниковъ его?" подхватилъ изумившійся старина: "но развѣ не осталось у него дѣтей? Мнѣ помнится, что они у него были.... я какъ теперь ихъ вижу." -- Такъ, старинушка! дѣти были, но всѣ на томъ свѣтѣ!... Сыновья его побиты на войнѣ. Самъ онъ тамъ же безъ вѣсти пропалъ; а бѣдную боярыню нашу разбойники разбили и до смерти замучили. А изъ дочерей его была одна замужемъ и умерла, а другая ноги ознобила, бѣжавши отъ разбойниковъ, и оттого также на томъ свѣтѣ... и какъ никого не осталось, то такъ-то и перевелся этотъ домокъ, и мы достались его племянникамъ."
   Легко можно заключить, что немногія сіи слова поразили несчастнаго старца власно какъ громовымъ ударомъ. Не въ силахъ онъ былъ выслушать долѣе хотящаго говорить добросердечнаго крестьянина. Колѣни его подломились, и онъ воскликнулъ только: "О, Боже милосердый!" безъ памяти ринулся на землю и не въ состояніи былъ говорить болѣе. Слезы какъ градъ покатились изъ очей его, и вздохи послѣдовали за стенаніями.
   Таковое явленіе удивило простодушнаго крестьянина. Онъ, сочтя, что старикъ опасно занемогъ, стоялъ надъ нимъ въ изумленіи. -- "Что тебѣ, старинушка, сдѣлалось?" сказалъ онъ потомъ, примѣтя, что онъ нѣсколько поопамятовался: -- "о чемъ ты, дружокъ, такъ плачешь и горюешь?" -- О, мой другъ! есть о чемъ мнѣ плакать и горевать, отвѣтствовалъ вздыхая и всхлипывая старикъ: -- куда мнѣ теперь приклонить свою голову? Всего того уже нѣтъ, чѣмъ бы могъ я веселиться, всей надежды я теперь лишился!...
   Слова сіи невразумительны были для крестьянина, но онъ вскорѣ его вывелъ изъ сомнѣнія, сказавъ, чтобъ онъ посмотрѣлъ пристальнѣе на него и не узнаетъ ли онъ въ немъ своего прежняго боярина.-- "Ахъ, батюшка, Еремѣй Гаврилычъ!" закричалъ, узнавъ его, крестьянинъ и упалъ къ нему въ ноги: --"Въ живыхъ ли тебя, государя нашего, видѣть!... Откуда ты кто къ какъ взялся? Мы тебя, государь, давно уже поминаемъ и думали, что ты давно на томъ свѣтѣ!.. Какъ это тебя Богъ спасъ и на святую Русь вынесъ? Пожалуй, батюшка, поцаловать твою ручку. Старикъ немогъ тогда удержаться, чтобъ не удвоить своихъ слезъ и чтобъ не обнять своего стариннаго подданнаго. Онъ облобызалъ его, обмочивъ вкупѣ лицо его слезами, изъявляя радость, что нашелъ хотя его еще въ живыхъ и его незабывшаго.
   Приключеніе сіе въ такое замѣшательство привело добросердечнаго сего крестьянина, что онъ не зналъ, что тогда ему съ господиномъ дѣлать. И въ деревню бѣжать, и повозку для отвоза его къ себѣ въ домъ привесть ему хотѣлось, но не хотѣлось и утружденнаго, крайне опечаленнаго старика оставить одного на полѣ, находящагося не въ состояніи идти далѣе. Онъ озирался кругомъ, не увидитъ ли кого инаго; но, не видя никого, усердіе превозмогло, наконецъ. Онъ упросилъ его, чтобъ онъ на минуту посидѣлъ и отдохнулъ на томъ мѣстѣ, а самъ бросился въ деревню, и схватя первую телѣгу, попавшуюся ему въ глаза, спѣшилъ обратно на помощь къ своему господину.
   Между-тѣмъ, какъ сіе происходило и покуда они до деревни ѣхали, успѣлъ разнестисъ о приключеніи этомъ слухъ по всея деревнѣ. Семья того мужика разсыпалась по всѣмъ дворамъ и встревожила всѣхъ жителей. Со всѣхъ сторонъ бѣжалъ и стекался народъ и собирался ко двору того крестьянина, и множество было тогда сбѣжавшихся, какъ пріѣхали они въ деревню. Всякій спѣшилъ тотчасъ изъ любопытства видѣть прежняго своего господина, и многіе отъ нетерпѣливости бѣжали ему навстрѣчу и, кланяясь, изъявляли свою радость. А не успѣлъ онъ пріѣхать, какъ многіе наперерывъ бросились вынимать его и цаловать у него руки. Сколь старикъ ни былъ печально отягощенъ, но не могъ, чтобъ не чувствовать тогда нѣкоторой отрады. Онъ соединялъ тогда слезы горести съ слезами радости и удовольствія и не оставилъ никого изъ всѣхъ, кого бы не облобызалъ онъ и необмочилъ слезами. Всѣ, отъ мала до велика, принуждены были въ нему подходить, и всѣхъ старался онъ приласкать, колѣно было ему тогда можно. Многихъ засталъ онъ еще въ живыхъ, которыхъ зналъ, но большая часть была незнакомыхъ, отчасти родившихся послѣ его, отчасти такихъ, коихъ оставилъ онъ еще въ малолѣтствѣ, но всѣ до единаго были ему рады и не могли на него насмотрѣться.
   Въ то время, какъ сіе происходило, бѣгалъ хозяинъ почти безъ памяти взадъ и впередъ и суетился о скорѣйшемъ пріуготовленіи милому своему гостю ужина. Все, что достатокъ крестьянскій лучшаго могъ снискать, сносимо и пріуготовляемо было бабами, понуждаемыми то-и-дѣло кропочущимся старикомъ-хозяиномъ, а по изготовленіи, что могли въ скорости успѣть, приглашаютъ они утружденнаго старца, сажаютъ почти насильно ѣсть за столъ, окружаютъ оный толпами и просятъ, чтобъ покушалъ и не прогнѣвался на худую пищу.
   Сколь мало ни имѣлъ старикъ охоты къ пищѣ, но принужденъ былъ сдѣлать имъ удовольствіе, а между-тѣмъ суетился уже хозяинъ о пріуготовленіи ему мѣста для отдохновенія. Хозяйки принуждены были сломя голову бѣгать и приготовлять все, что къ тому было потребно. Уже все было готово, и уже начали приглашать старика, чтобъ онъ далъ утружденнымъ членамъ своимъ отдохновеніе, какъ появились его племянники и тогдашніе владѣльцы его имѣнія. Нечаянный и власно какъ нарочный случай доставилъ до нихъ слухъ о возвращеніи ихъ дяди изъ полона скорѣй, нежели могъ кто думать. Одинъ изъ людей, случившійся въ то самое время тутъ въ деревнѣ, какъ его привезли, бросился опрометью съ извѣстіемъ о томъ къ своимъ господамъ: а они не успѣли услышать и въ томъ удостовѣриться, какъ бросились на лошадей и поскакали опрометью къ своему дядѣ, котораго съ младенчества еще любили и почитали.
   Надѣюсь, что читатели не посѣтуютъ на меня за такую длинную выписку. Это одно изъ лучшихъ мѣстъ въ "Запискахъ" Болотова; его нельзя читать безъ нѣкотораго волненія.
   О "Базарѣ Житейской Суеты" я еще недавно говорилъ читателямъ "Современника" романъ этотъ знакомъ. Въ "Отечественныхъ Запискахъ" продолжается его печатаніе. Переводъ "Отечественныхъ Записокъ" принадлежитъ г. Введенскому, и я такъ часто хвалилъ переводы г. Введенскаго, что теперь съ полнымъ безпристрастіемъ могу указать на одинъ недостатокъ, отъ котораго ему будетъ нетрудно избавиться. Всѣ мы не разъ смѣялись мѣткимъ, забавнымъ, хотя и немного простонароднымъ русскимъ выраженіямъ, которыми г. Введенскій, въ своемъ переводѣ "Домби и Сынъ", по временамъ силился передавать бойкій юморъ Диккенса. Многія изъ этихъ смѣшныхъ выраженій показывали нѣкоторое злоупотребленіе вкуса, но они были новы, публика наша не читаетъ Диккенса въ оригиналѣ, и потому всѣ были довольны странными фразами, смѣшными прибаутками, которыя г. Введенскій по временамъ влагалъ въ уста неустрашимой "Суссанны Нипперъ" и "Лапчатаго Гуся", котораго носъ и глаза, въ кровавомъ бою, превращены были въ горчичницу и уксусницу. Г. Введенскій вдавался повременамъ въ юморъ вовсе не англійскій и не Диккенсовскій, его просторѣчіе не всегда льстило щекотливымъ ушамъ, но наконецъ оно было довольно ново, а изящества тутъ никто не требовалъ. Одинъ разъ можно было перевести англійскій романъ по такой системѣ; но, взявшись за романъ другого писателя, нужно было или бросить совсѣмъ прежнюю систему просторѣчія, или придумать что нибудь новое. Этого не сдѣлалъ г. Введенскій: онъ началъ переводить Теккерея точно также, какъ переводилъ Диккенса: тотъ-же языкъ, тѣже ухватки, тотъ же юморъ; тонкое различіе наивнаго, безхитростнаго Теккерея отъ глубоко-шутливаго Диккенса исчезло совершенно. Потомъ, г. Введенскій уже черезчуръ часто употребляетъ просторѣчіе: у него дѣйствующія лица не пьютъ, а запускаютъ за галстухъ, не дерутся, а кусаютъ другъ друга, одинъ господинъ высокаго роста названъ долговязый верзило, другой, желая похвалить что-то, употребляетъ выраженіе славнецкое дѣло! Камердинеръ одного изъ героевъ, по словамъ другого героя, "бестія, требуетъ и пива и вина и котлетокъ и суплетокъ. Вальяжный блюдолизъ!" Наконецъ нѣкій набобъ Джозефъ, одно изъ лучшихъ лицъ романа, въ порывѣ нѣжныхъ объясненій, называетъ дѣвицу, въ которую онъ влюбленъ, душкою и раздуханчикомъ. Выраженія эти довольно смѣшны, но можно было бы употреблять ихъ порѣже.
   Вообще, апрѣльская книжка "Отечественныхъ Записокъ" составлена очень хорошо. Изъ статей, неназванныхъ мной, посовѣтую желающимъ прочесть разборъ сочиненій Княжнина, который былъ бы еще лучше, еслибъ критикъ поболѣе распространился означеніи французской псевдоклассической словесности; впрочемъ, этотъ предметъ особенно важенъ и заслуживаетъ того, чтобъ о немъ были написаны двѣ или три отдѣльныя, добросовѣстныя статьи. Такіе этюды послужили бы твердымъ исходнымъ пунктомъ для оцѣнки русской словесности въ прошломъ и началѣ нынѣшняго столѣтія; они разъяснили бы передъ русскими читателями значеніе Державина, Сумарокова, Озерова и многихъ другихъ старыхъ литераторовъ. Изъ другихъ статей 4-го No могу указать на отрывокъ изъ записокъ путешественника: "Карамзинъ въ Швейцаріи", и на переводъ "Малютки Фалетты" Жоржа Санда.
   A если кому желательно позабавиться, того приглашаю я въ "Смѣси" отыскать статью г. Григорьева подъ заглавіемъ: "Замѣтки о Московскомъ театрѣ". Подъ этимъ скромнымъ заглавіемъ скрывается претензія, весьма невинная и вмѣстѣ съ тѣмъ опасная,-- претензія объяснить публикѣ значеніе Шекспирова "Гамлета". Отчего бы не такъ? я вполнѣ знаю, что всѣ глубокомысленныя поясненія какого бы то ни было автора ведутъ къ схоластикѣ, запутанности и поклоненію собственнымъ своимъ идеямъ; но схоластика часто бываетъ довольно умна, а если нѣтъ, то очень забавна. До двадцати ученыхъ нѣмцевъ ломали голову надъ вопросомъ: что бы могъ значить характеръ Гамлета? Въ числѣ этихъ нѣмцевъ были люди весьма замѣчательные: Гёте, Гервинусъ, Шлегель и многіе другіе. Каждый изъ нихъ между тучей абстрактностей, неведущихъ къ дѣлу, сказалъ кое-что или дѣльное, или блестящее. Большею частію то были парадоксы, тонкости, о которыхъ и не мечталъ Вилльямъ Шекспиръ, любимецъ старой веселой Англіи; но блестящій, умный парадоксъ имѣетъ свою цѣну, если не безусловную, то относительную. Не могу сказать того же о тонкостяхъ. Между германскими литераторами въ послѣднее время находилось довольно людей, открыто объявившихъ, войну критической схоластикѣ. Толкованія на "Гамлета" и "Фауста" давно уже въ самой туманной Германіи встрѣчаютъ холодность со стороны публики и насмѣшки отъ людей сколько нибудь практическихъ. Одна изъ весьма тонкихъ и злобныхъ насмѣшекъ по этому поводу сказана была извѣстнымъ Тикомъ, вотъ по какому случаю.
   Всякому извѣстно, какой славою пользовались въ Германій литературные вечера этого писателя. Люди изъ дальнихъ концовъ Германіи съѣзжались къ мѣсту жительства почтеннаго старика, чтобъ присутствовать на одномъ изъ Чтеній -- такъ назывались эти вечера -- прослушать какое нибудь новое литературное произведеніе и произвести надъ нимъ свой судъ. Я бы умеръ со скуки на подобномъ вечерѣ, но я не нѣмецъ, и до меня тутъ нѣтъ дѣла. Тикъ очень часто выражалъ свое мнѣніе о прочитанномъ и всегда бывалъ до крайности снисходителенъ.
   Одинъ разъ какой-то любитель Шекспира -- боюсь сказать его имя, чтобъ не ошибиться -- читалъ у Тика свои комментаріи на "Гамлета". Сюжетъ былъ тогда въ ходу. Любитель бросался во всевозможныя хитросплетенія, касался всевозможныхъ философовъ, судьбы Германіи и положенія Англіи. Слушатели рукоплескали, не понимая половины доводовъ туманнаго критика; два-три иностранца зѣвали въ углу; Тикъ улыбался своею добродушною улыбкою. По окончаніи статьи, давши каждому изъ слушателей время выказать свое удовольствіе, хозяинъ подошелъ къ ученому. "Ваша статья -- сказалъ онъ ему посреди общаго молчанія -- напомнила мнѣ одну исторію моей молодости. Я зналъ одного англичанина, собиравшаго рѣдкости въ родѣ череповъ великихъ людей и зубовъ отъ умершихъ красавицъ. Одинъ разъ ему посчастливилось достать волосокъ съ головы Маріи Стюартъ. Онъ былъ очень доволенъ этою рѣдкостью, за которую, по его словамъ, заплочено было около двухъ сотъ гульденовъ. Когда онъ показывалъ мнѣ свое сокровище, сколько я ни напрягалъ зрѣніе, сколько ни глядѣлъ на его пальцы, но все не видалъ никакого волоса. "Чего вы смотрите? наконецъ закричалъ хозяинъ, раздосадованный моими долгими усиліями: -- волосъ такъ тонокъ, что я самъ не могу видѣть его!"
   Послѣ этого краткаго аполога, раздраженный ученый швырнулъ на полъ рукопись и, отрясши прахъ съ своихъ ногъ, съ негодованіемъ оставилъ домъ насмѣшливаго хозяина.
   Таковы многія изъ нѣмецкихъ критическихъ тонкостей: онѣ не видимы и самому ихъ автору. Но Боже мой! что дѣлается съ ними, когда онѣ попадаются подъ бойкое перо иного русскаго автора, почерпнувшаго немного нѣмецкой мудрости! Эффектъ выходитъ неописанный, вызывающій самый добродушный смѣхъ. Одна мысль не понята, другая выпущена, третья истолкована на изнанку. Русскій языкъ не складывается въ туманную рѣчь, не хочетъ передавать темной мысли, не способенъ фразами драпировать бѣдность идеи. Нѣмецъ остороженъ: онъ не любятъ говорить о предметѣ, не изучивъ его фундаментально; онъ мастеръ наговорить самому себѣ непонятныхъ вещей, но при этомъ не сдѣлаетъ историческаго промаха; русскій человѣкъ небольшой охотникъ до подвиговъ эрудиціи. И выходитъ каша, амальгама дѣльныхъ мыслей, чужихъ тонкостей и своихъ промаховъ, и создается статья въ родѣ "Замѣтокъ о Московскомъ театрѣ" съ диссертаціею по поводу Гамлета.
   Совѣтую вамъ пробѣжать "Замѣтки", чтобъ убѣдиться въ моихъ словахъ. Я же сегодня не расположенъ говорить о курьёзныхъ вещахъ въ "Замѣткахъ", ни о серьезномъ разсужденій по тому поводу, что Гамлетъ былъ толстъ и задыхался, ни о причинахъ духовидѣнія въ скептикѣ Гамлетѣ, который видитъ духовъ потому, что имъ вѣритъ! Любители подобнаго рода рѣдкостей могутъ сами до нихъ доискаться. Что до меня, я такъ доволенъ "Замѣтками", что даже воздерживаюсь отъ старинной, избитой фразы всѣхъ недовольныхъ критиковъ и фельетонистовъ: "совѣтуемъ господину такому-то воздержаться отъ такихъ-то недостатковъ". Нѣтъ, у меня недостаетъ силы произвести подобный совѣтъ автору "Замѣтокъ о Московскомъ театрѣ": я такъ доволенъ его соображеніями о значеніи характера Гамлета, что мнѣ будетъ жаль, если въ слѣдующихъ "Замѣткахъ" не будетъ чего нибудь въ этомъ же родѣ...
   Пока въ "Смѣси" "Отечественныхъ Записокъ" говорится о значеніи Гамлета и тенденціи самого Шекспира, "Библіотека для чтенія" поступаетъ гораздо проще и лучше, помѣщая въ отдѣленіи "Изящной Словесности" переводъ Шекспировой драмы "Ричардъ Третій". Переводъ читается легко, стихъ весьма гладокъ и въ нѣкоторыхъ мѣстахъ звученъ; но трудъ г. Данилевскаго, которому принадлежитъ этотъ переводъ, едва ли будетъ замѣченъ публикою. Драма темна и скучна въ томъ винѣ, какъ она печатается: во-первыхъ, она раздѣлена на нѣсколько книжекъ, во-вторыхъ, въ ней не приложено ни объясненій, ни комментаріевъ, ни предисловія съ изложеніемъ событій. Читатель, даже и знакомый съ исторіею Англіи, бродитъ какъ въ лѣсу посреди толпы дѣйствующихъ лицъ, поминутно упуская главную нить интриги. Вѣроятно, переводчикъ "Ричарда Ш" человѣкъ очень молодой, и слѣдовательно имѣющій слабость видѣть публику и литературу въ розовомъ свѣтѣ. Шекспиръ принадлежитъ къ числу его любимыхъ писателей, о Шекспирѣ иногда любятъ поговорить въ журналахъ. Шекспировы пьесы идутъ на театрѣ: по всѣмъ этимъ признакамъ г. Данилевскій заключаетъ, что наша публика умѣетъ понимать великого трагика, интересуется имъ, что для нея "Ричардъ Ш" вещь извѣстная, и слишкомъ извѣстная. Смѣю увѣрить г. Данилевскаго въ противномъ, смѣю сказать ему, что у насъ почитателей Шекспира почти столько же, какъ почитателей Лессинга, что подъ всѣми громкими фразами по поводу Шекспировыхъ драмъ скрывается весьма ограниченное знаніе дѣла, что историческія пьесы автора "Ричарда Третьяго" будутъ тогда только понятны публикѣ, если ихъ напечатаютъ вмѣстѣ съ занимательными комментаріями и дѣльнымъ историческимъ этюдомъ вмѣсто предисловія. Малое сочувствіе къ Шекспиру въ нашей публикѣ (я тутъ разумѣю лучшую часть публики, дилетантовъ) часто заставляло меня обдумывать причины этой холодности. Я самъ, какъ и эти дилетанты, былъ холоденъ къ автору "Отелло", я самъ, какъ они, прикрывалъ свое равнодушіе непомѣрно похвальными фразами. "Шекспиръ -- говорилъ я тогда -- есть геній, неимѣющій себѣ равнаго. Всякое слово его есть поэзія; всякая драма его есть твореніе безподобное". И, бросивши такія слова въ кучу общихъ похвалъ, я думалъ, что все сдѣлано съ моей стороны, и что я избавленъ отъ обязанности вдумываться въ Шекспира и читать его почаще.
   Если какого нибудь писателя всѣ хвалятъ съ подобострастіемъ, это вѣрный знакъ, что хвалители въ сущности дѣла холодны къ такому писателю. Русскую публику, то есть дилетантовъ чтенія, нельзя винить за ихъ холодность къ Шекспиру. Во-первыхъ, мы недавно принялись учиться по англійски, но это бы еще ничего; въ драмахъ этого геніяльнаго человѣка есть одинъ элементъ, въ особенности противный русскому человѣку нашего времени. Яговорю про неестественно-цвѣтистый слогъ Шекспира, про его громогласныя метафоры, напыщенныя выраженія. Ученый французъ, нѣмецъ, англичанинъ довольно спокойно пройдетъ мимо этихъ недостатковъ, милліонъ разъ выкупаемыхъ блескомъ величайшаго генія; но у русскаго читателя страсть къ простотѣ доходитъ до сильной степени... Мы видѣли въ печати очень плохіе стихи, повѣстя и романы -- мы ихъ терпѣли и даже похваливали за то, что они были писаны простымъ слогомъ; въ замѣнъ того намъ невыносимы творенія, писанныя людьми весьма замѣчательными, но уклонившимися отъ простоты. Этимъ объясняется наша антипатія къ Марлинскому и писателямъ старой школы.
   Мы не любимъ Расина и Корнеля, писателей блестящихъ и обладавшихъ многими достоинствами, и, пользуясь тѣмъ, что псевдоклассицизмъ осужденъ на вѣки, не хотимъ даже читать этихъ трагиковъ. Шекспира мы рѣшительно не можемъ не любить; мы смутно сознаемъ его величіе, мы видимъ громадное цѣлое въ его твореніяхъ; но дальнѣйшая ихъ оцѣнка ускользаетъ отъ нашихъ дилетантовъ. Чтеніе Шекспира есть для насъ большой трудъ до тѣхъ поръ, пока мы въ него не вчитываемся; а многія ли изъ насъ имѣютъ довольно времени, терпѣнія для подобнаго труда? На всякомъ шагу, въ первое время изученія, мы поражаемся манерой великаго трагика, наша рутина чтенія получаетъ бездну толчковъ, каждая страница идетъ наперекоръ нашей страсти и нашимъ литературнымъ убѣжденіямъ; въ этомъ хаосѣ мы готовы принять частицу за цѣлое, готовы закрыть глаза передъ красотами и видѣть одни недостатки, неизбѣжные въ то время, когда писалъ Шекспиръ. Небольшая часть любителей, преодолѣвъ чувство антипатіи, по крутымъ тропинкамъ, по дремучему слогу, пробираются впередъ, пока наконецъ наслажденіе начинаетъ награждать ихъ за трудъ; большая же часть кладутъ книгу, обозрѣваютъ свои впечатлѣнія, отдаютъ справедливость тому, что было ими понято, а во всемъ остальномъ не довѣряютъ самимъ себѣ. Въ самомъ дѣлѣ, не сказать же, что намъ Шекспиръ не понравился! Лучше повторять общія мѣста другихъ цѣнителей!
   Нѣкоторыя изъ драмъ Шекспира, по неописанной простотѣ своего содержанія, еще сколько нибудь цѣнятся публикою, ихъ легче прочесть въ два присѣста. Таковы: "Ромео и Юлія", "Отелло". О нихъ толкуютъ съ большимъ знаніемъ дѣла, ихъ читаютъ и часто переводятъ. Въ замѣнъ того, множество драмъ великаго Вилльяма къ трудностямъ чтенія присоединяютъ еще трудность другого рода: для пониманія ихъ надобно имѣть основательныя свѣдѣнія въ исторіи; чтобъ читать ихъ съ пользою, нужно знать бытъ и интересы старой Великобританіи; а такого рода познанія не такъ-то легко встрѣтить въ любителѣ чтенія; англійскихъ и нѣмецкихъ комментаріевъ на пьесы Шекспира мы почти не знаемъ; ни въ одной частной библіотекѣ я еще не встрѣчалъ пяти сочиненій подобнаго рода.
   Вслѣдствіе всѣхъ этихъ умозаключеній, я думаю, что почти всѣ драмы Шекспира и "Ричардъ III", какъ драма, взятая изъ англійской исторіи, мало извѣстны нашей публикѣ. Самый лучшій переводчикъ сдѣлаетъ весьма мало, если ограничится одними звучными стихами и добросовѣстнымъ изложеніемъ смысла подлинника. Тутъ только одна черта труда; другая, какъ я сказалъ выше, должна заключаться въ комментаріяхъ и критической оцѣнкѣ пьесы; третья часть (если пьеса историческая) обязана представить намъ обозрѣніе историческихъ событій и быта той эпохи, къ которой относится драма.
   Наши литераторы (т. е. тѣ литераторы, которые любятъ свое дѣло) и дилетанты читатели любятъ все дѣлать на скорую руку и оттого часто остаются въ накладѣ. Мы выхватываемъ изъ словесности новой или старой, нѣмецкой, французской или англійской, нѣсколько отдѣльныхъ именъ, нѣсколько геніевъ и силимся прославлять ихъ, не сознавая того, сколько неполноты заключается въ такомъ поклоненіи. Намъ кажется, что, перечитавши по пяти разъ Шекспира, Данта, Руссо, Байрона, мы имѣемъ полное право судить объ этихъ великихъ дѣятеляхъ; а между тѣмъ, мы горько ошибаемся. Изъ всѣхъ названныхъ нами писателей Байронъ наиболѣе популяренъ между русскою публикою, а между тѣмъ, мы едва-едва знаемъ состояніе англійскаго общества и англійской словесности во времена пѣвца донъ Жуана, тогда какъ для человѣка, незнающаго этихъ основныхъ подробностей, половина стиховъ Байрона лишена смысла и значенія. A это еще поэтъ новый, самый близкій къ нашему времени; возьмите же теперь Шекспира, генія несравненно разнообразнѣйшаго и сверхь того, отдѣленнаго отъ насъ цѣлымъ моремъ годовъ, историческихъ событій, особенностей и предразсудковъ.
   Еслибъ Шекспиръ былъ по заслугамъ оцѣненъ русскими читателями, ограничились ли бы мы однимъ чтеніемъ драмъ Шекспира? не захотѣлось ли бы намъ познакомиться съ твореніями британскихъ драматурговъ, писавшихъ до Шекспира и послѣ Шекспира. Авторъ "Отелло" и "Гамлета" необъятно великъ; но не имъ однимъ гордится театръ старой Англіи. Еслибъ мы (не одни мы, сказанное мной примѣняется и къ французамъ и даже нѣмцамъ), еслибъ мы ясно различали тотъ живительный элементъ, который наполняетъ каждую драму Шекспира, не вошла ли бы намъ въ голову мысль чрезвычайно простая,-- мысль отыскивать этотъ самый элементъ въ старыхъ поэтахъ Англіи, выбравшихъ себѣ одну дорогу съ Шекспиронъ? Величіе Шекспира столько же заключается въ его собственныхъ силахъ, какъ и во всемъ направленіи современной ему британской словесности. Не нужно забывать, что оригинальное положеніе старой Англіи въ кругу европейскихъ государствъ наложило на всю ея словесность печать самостоятельности. Нравы, вѣрованія, юморъ, поэзія, философія, заблужденія старой Англіи не сходны были, и теперь не совсѣмъ сходны, съэтими же принадлежностями въ другихъ частяхъ Европы; потому-то старая и даже новая британская словесность есть область замѣчательная и могучая. Въ словесности этой почти нѣтъ общихъ мѣстъ, къ которымъ такъ привыкли наши дилетанты; изученіе британской словесности, особенно старой, освѣжаетъ душу и наполняетъ голову бездной новыхъ мыслей и незнакомой поэзіи. Творенія Шекспира, безспорно, возвышаются надъ всей словесностью старой Англіи, какъ огромные храмы подымаютъ свой башни посреди древнихъ городовъ, недавно открытыхъ въ лѣсахъ Мексики. Что бы мы сказали о путешественникѣ, который поглядѣлъ бы издали на эти храмы, срисовалъ ихъ не подъѣзжая къ городу, а потомъ бы ускакалъ, не заботясь о другихъ строеніяхъ, ни даже о внутренности храмовъ?
   Такъ поступаетъ большая часть цѣнителей съ Шекспиромъ, его современниками и послѣдователями {Я не люблю дѣлать номенклатуры писателей, особенно старыхъ. Люди, интересующіеся старою британскою словесностью, сами безъ труда отыщутъ нужныя имена. Англія справедливо гордится своими старыми драмами и комедіями. Людямъ, имѣющимъ слишкомъ мало времени для чтенія, я посовѣтую убѣдиться въ справедливости моей похвалы слѣдующимъ образомъ: Вальтеръ Скоттъ почтя во всѣхъ своихъ романахъ передъ каждою главою помѣщаетъ довольно объемистые эпиграфы изъ старыхъ поэтовъ и особенно комиковъ своей родины. Эти эпиграфы сами бросаются въ глаза умомъ и оригинальностію, которые видны въ каждой строкѣ.}. Англичане это очень хорошо знаютъ и обидно подсмѣиваются надъ чужеземными поклонниками Шекспирова генія. Всего болѣе забавляются они надъ нѣмецкими толковниками драмъ великаго Вилльяма. Но объ этомъ предметѣ я, кажется, уже говорилъ, и въ этомъ же письмѣ.
   Обратимся, однако, къ "Библіотекѣ для чтенія". Любители романовъ и легкихъ разсказовъ найдутъ себѣ довольно пищи въ послѣдней книжкѣ этого журнала: тамъ переводится романъ графини Дашъ, подъ заглавіемъ: "Три ступени", и помѣщено съ полдюжины разныхъ разсказовъ изъ французскихъ журналовъ. Выборъ ихъ свидѣтельствуетъ о вкусѣ редакціи.
   Въ отдѣлѣ "Наукъ и Художествъ" всѣ статьи интересны. Жизнеописаніе французскаго живописца Латура читается очень легко и можетъ замѣнить собою иную повѣсть. Потомъ окончена статья о древнеиталійскомъ искусствѣ; въ замѣткахъ по поводу кретинизма заслуживаютъ вниманія свѣдѣнія о докторѣ Гугенбюлѣ, посвятившемъ всю свою жизнь леченію этой страшной болѣзни и за то заслужившемъ названіе друга человѣчества. Стараніями этого благодѣтельнаго ученаго сотни людей, такъ сказать, созданы вновь и возвращены человѣчеству; а самый кретинизмъ пересталъ уже быть бѣдствіемъ, противъ котораго безсильны и наука и благотворительность.
   Вторая книжка "Сѣвернаго Обозрѣнія" очень тонка; но этотъ журналъ издается такъ тщательно, печатается такъ чистенько, что поневолѣ располагаетъ въ свою пользу. Журналъ, имѣющій изящный видъ, не можетъ быть долго неизвѣстнымъ: тщательность въ изданіи есть доказательство тому, что редакція не намѣрена пренебрегать ничѣмъ и исполняетъ трудъ свой добросовѣстно и охотно.
   Во второмъ нумерѣ "Сѣвернаго Обозрѣнія" есть двѣ повѣсти, три ученыя статьи, двѣ рецензіи новыхъ книгъ и "Смѣсь" самая разнообразная.
   Разсказовъ о путешествіяхъ немного въ нашихъ журналахъ за послѣдній мѣсяцъ; но въ послѣднее время я столько толковалъ съ вами объ Индіи, Персіи, Испаніи и другихъ земляхъ, которыхъ никогда не видалъ и, вѣроятно, не увижу, что теперь можно по менѣе толковать о разныхъ путевыхъ замѣткахъ. Не могу, однакоже, умолчать о письмахъ изъ Сѣверной Америки, которыя переводятся изъ какого-то иностраннаго журнала въ "Санктпетербургскихъ Вѣдомостяхъ". Смѣю увѣрить читателя, что въ письмахъ этихъ такъ много страннаго и неправдоподобнаго и все-таки увлекательнаго колорита, что они далеко оставляютъ за собою знаменитое путешествіе Ферри въ Мексику,-- того самого Ферри, который самъ поминутно съ полною наивностію признается въ пылкости своего воображенія.
   Письма, о которыхъ я говорю, составлены какимъ-то туристомъ, натерпѣвшимся столько ужаса, и испытавшимъ такъ много дивныхъ приключеній, что всякій другой на его мѣстѣ умеръ бы отъ одного воспоминанія о прошлыхъ событіяхъ. Чувствуя, что писатель готовъ на каждой страницѣ сказать: "лги, да знай мѣру", авторъ вышесказанныхъ писемъ приводитъ бездну свидѣтелей, напоминаетъ, что ему лгать нѣтъ никакой выгоды, и наконецъ представляетъ нѣсколько доводовъ, съ которыми нельзя не согласиться. Онъ путешествовалъ въ странѣ, о которой всѣ туристы оставили намъ самыя невѣроятныя данныя, онъ изъѣздилъ вдоль и поперекъ знаменитый Техасъ, пріютъ бандитовъ и авантюристовъ,-- Техасъ, наполненный самою худшею частью населенія Соединенныхъ Штатовъ,-- Техасъ, куда, какъ въ древній Римъ, стекаются люди, навлекшіе на себя строгость законовъ. Все дико и страшно въ этомъ краѣ: путешественникъ долженъ каждую минуту ждать грабежа и нападенія, хотя бы онъ былъ въ гостяхъ, хотя бы онъ гулялъ среди бѣла дня, по улицамъ главнаго города. Въ обывательскихъ домахъ пробиты бойницы для защиты отъ разбойниковъ; ставни окованы желѣзомъ, чтобъ пули не попадали въ окна, скромный горожанинъ идетъ на рынокъ съ кинжаломъ и пистолетомъ, равнодушно обходя трехъ человѣкъ, ночью зарѣзанныхъ у его дома и лежащихъ безъ призрѣнія. Вотъ край для любятеля сильныхъ ощущеній, для писателя романическихъ событій!
   Я читалъ письма эти какъ романъ, и потому не помню въ точности всѣхъ подробностей ихъ. Въ особенности поразилъ меня одинъ эпизодъ, послѣ котораго я готовъ былъ сказать, какъ говорили Ноздреву: "ну, братъ, ты, кажется, началъ пули лить", еслибъ не припомнилъ разныхъ статей о Техасѣ, читанныхъ мною въ "Revue des Deux Mondes" и англійскихъ обозрѣніяхъ. Эти статьи во всемъ сходны были съ настоящими письмами, и я пересталъ смотрѣть на сказанный эпизодъ, какъ на пустую игру воображенія.
   Вотъ въ чемъ дѣло: съ опасностію жизни добравшись до одного изъ главныхъ городовъ Техаса, нашъ путешественникъ располагается отдохнуть въ гостинницѣ. Въ общей залѣ сидятъ нѣсколько особъ, вида весьма подозрительнаго, бородатаго и свирѣпаго.
   -- Господинъ генералъ, говоритъ одинъ изъ нихъ трактирному слугѣ:-- принесите мнѣ стаканъ воды.
   -- Сейчасъ, господинъ судья, отвѣчаетъ тотъ и, не смотря на званіе генерала, приноситъ судьѣ стаканъ съ водою.
   Въ Техасѣ почти всякій гражданинъ носитъ титулъ полковника, генерала, судьи, а между тѣмъ въ краѣ нѣтъ ни военной силы, ни защиты отъ мошенниковъ, ни суда, ни расправы.
   Генералы и судьи, наполнявшіе гостинницу, оглядѣли нашего туриста съ ногъ до головы, грубо распросили его о томъ, много ли съ нимъ денегъ, куда онъ ѣдетъ, гдѣ его лошадь и вещи, стали шептаться между собою, и наконецъ двое изъ нихъ вышли изъ комнаты. Подозрѣвая что-то недоброе, нашъ туристъ тутъ же пошелъ смотрѣть свою лошадь, но при входѣ въ конюшню увидѣлъ странное зрѣлище. Генералъ и судья спокойно сѣдлали его собственнаго Буцефала и на всѣ его вопросы не отвѣчали ни одного слова. Путешественникъ былъ храбръ; онъ имѣлъ при себѣ хлыстъ и оружіе, что помогло ему выручить свою лошадь; мошенники же, зная, что добыча отъ нихъ не уйдетъ, уступили ему безъ большаго шума.
   Какъ ни свирѣпо народонаселеніе Техаса, но все-таки въ немъ не безъ добрыхъ людей. Одинъ старый испанецъ вошелъ въ положеніе туриста и объяснилъ ему, что мошенники, подъ предводительствомъ судьи Петерса, того самого, который сѣдлалъ его лошадь, намѣрены устроить засаду и зарѣзать его въ лѣсу, въ нѣсколькихъ верстахъ отъ города. "Зачѣмъ васъ принесла нелегкая въ нашъ край?" такимъ утѣшительнымъ вопросомъ заключилъ благородный испанецъ свое обязательное увѣдомленіе. Какъ ни былъ туристъ смѣлъ, но вѣроятно и самъ подумалъ тоже; впрочемъ, думать было некогда: противъ хитрости нужно было вооружиться хитростью. Испанецъ предложилъ путешественнику выѣхать ранѣе и ночевать въ загородномъ домѣ его племянника, по имени донъ Рамона. Судья Петерсъ, провѣдавъ о томъ, долженъ былъ съ своею шайкою напасть на мѣсто ночлега; но донъ Рамонъ не боялся злодѣевъ и давно искалъ случая посчитаться съ Петерсомъ.
   Съ прибытіемъ туриста къ донъ Рамону начинается самая ужасная, почти фантастическая часть разсказа. Донъ Рамонъ -- блѣдный, атлетическій молодой человѣкъ, потерявшій все свое семейство при нападеніи злодѣевъ, предводительствуемыхъ Петерсомъ. Домъ его похожъ на крѣпость: снаружи обитъ желѣзомъ, внутри увѣшанъ оружіемъ. Вся его прислуга состоитъ изъ двухъ или трехъ негровъ. Онъ принимаетъ туриста очень ласково, объявляетъ ему, что на домъ его нынѣшнею ночью сдѣлано будетъ нападеніе, и показываетъ ему свое хозяйство, состоящее, во-первыхъ, изъ стаи злыхъ собакъ величиною съ волка, ручного медвѣдя и американской черной тигрицы, которая валяется по полу и любитъ, чтобъ ее гладили. Въ осмотрѣ дома вечеръ проходитъ очень пріятно; хозяинъ и гость ужинаютъ съ аппетитомъ, послѣ чего донъ Рамонъ уводитъ туриста наверхъ, строго запрещаетъ ему открывать окна, что бы онъ ни услышалъ, даетъ ему пачку отличныхъ сигаръ и уходитъ. Легко представить себѣ положеніе туриста, не знающаго, что и подумать о хладнокровіи хозяина передъ нападеніемъ и о совершенномъ отсутствіи военныхъ приготовленій во всемъ донѣ.
   Ночь приближается къ концу; человѣкъ двадцать вооруженныхъ всадниковъ подъѣзжаютъ къ затвореннымъ воротамъ. Судья Петерсъ, какъ предводитель, приказываетъ отворить дверь; донъ Рамонъ отказываетъ, говоря, что боится дикихъ звѣрей. Петерсъ требуетъ выдачи путешественника, хозяинъ называетъ судью мошенникомъ и изъявляетъ желаніе его повѣсить. Тогда Петерсъ велитъ ломать ворота и стрѣлять по окнамъ, но пули не пробиваютъ желѣза, которымъ окованы ставни, ворота тоже довольно прочны.
   Путешественникъ слушаетъ всѣ эти переговоры и считаетъ удары въ дверь, которая готова уступить усиліямъ бандитовъ. Въ это время слышится паденіе двухъ тяжелыхъ тѣлъ на землю, крикъ ужаса и отчаянія, заглушенныя дикимъ, нечеловѣческимъ воемъ. Донъ Рамонъ, выбравъ минуту, отворилъ два окна и главныя двери; стая голодныхъ собакъ, медвѣдь и тигрица ринулись на толпу бандитовъ, обратившихся въ бѣгство при такой пріятной нечаянности. Но уйти отъ такихъ враговъ было трудно: почти всѣ злодѣи были разтерзаны, и съ этой ночи никто уже ничего не слышалъ о правосудномъ судьѣ Петерсѣ.
   Вотъ содержаніе двухъ шли трехъ писемъ, печатающихся въ "Санктпетербургскихъ Вѣдомостяхъ". Прочитавъ ихъ, благодаришь судьбу за то, что не живешь въ Техасѣ. Въ апрѣльской книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" тоже помѣщена небольшая статья, не совсѣмъ выгодная для людей, прославляющихъ бродячую жизнь. Статья эта называется "Пріятности и опасности путешествія по Австраліи" и написана однимъ докторомъ, заклинающимъ всѣхъ и каждаго сидѣть въ своей родной землѣ и не показывать носа въ пятую часть свѣта. Между прочимъ, почтенный медикъ очень жалуется на то, что въ Австраліи докторамъ худо платятъ; но подобное обстоятельство скорѣе можетъ приманить путешественниковъ: значитъ, что въ странѣ мало богачей, потому что истинно больной человѣкъ не станетъ скупиться. Статья, впрочемъ, не лишена занимательности.
   Очень жаль, что нынѣшній мѣсяцъ мало издано путешествій, зато любителямъ подобныхъ сочиненій въ скорости будетъ предстоять много удовольствія. недавно пріѣхалъ въ Петербургъ одинъ изъ вашихъ соотечественниковъ, совершившій путешествіе во внутренность Африки, въ тотъ край, гдѣ почти никогда не бывала нога путешественника, гдѣ солнечный зной доходитъ до такой степени, что останавливаетъ испарину и пищевареніе, гдѣ по ночамъ льется безпрестанный дождь, передъ которымъ ваши кратковременные ливни во время грозы кажутся ничтожными. Одна высокая страсть къ наукѣ могла побудить его къ такому путешествію, начатому въ компаніи другихъ туристовъ и продолжавшемуся въ полномъ, совершенно безпомощномъ одиночествѣ. Еслибъ такой подвигъ сдѣлавъ былъ англичаниномъ, мы давно уже прочитали бы во всѣхъ обозрѣніяхъ длинные разсказы о немъ и воздали бы похвалу смѣлому страннику; но нашъ соотечественникъ еще не издалъ своихъ записокъ, и самый разсказъ о многихъ изъ его похожденій я слышалъ не отъ него самого. Все-таки надо надѣяться, что, окончивъ свои чисто ученыя занятія, связанныя съ его путешествіемъ, нашъ туристъ не откажетъ русской публикѣ въ живомъ и популярномъ изложеніи всего ихъ видѣннаго и испытаннаго во внутренности Африки. Онъ можетъ быть увѣренъ, что такой трудъ не будетъ напраснымъ трудомъ.
   Теперь я хочу заключить мое письмо однимъ прибавленіемъ, которое не будетъ не пріятно для читателей "Современника". Наша ученая литература съ каждымъ годомъ принимаетъ болѣе широкое развитіе, въ журналахъ каждый мѣсяцъ появляется цѣлый рядъ статей, касающихся той и другой отрасли познаній. Мнѣ хотѣлось бы отдавать публикѣ подробный отчетъ о каждой изъ подобныхъ статей; но, во-первыхъ, предметъ будетъ слишкомъ важенъ для этихъ писемъ, во-вторыхъ, я не всегда буду способенъ произносить судъ съ полнымъ званіемъ дѣла, и наконецъ работа подобнаго рода потребуетъ слишкомъ много времени. A между тѣмъ, указывать на каждую статью серьёзнаго содержанія необходимо: такой указатель будетъ важнымъ пособіемъ для людей, посвящающихъ себя наукамъ, въ особенности для читателей, незнакомыхъ съ иностранными языками. Для того, чтобъ прочесть, что нибудь новое о какомъ бы то ни было предметѣ, нужно сперва знать, гдѣ отыскать такую статью; можно имѣть у себя дома полную коллекцію русскихъ журналовъ за десять лѣтъ и все-таки быть въ затрудненіи. Еслибъ кто-нибудь взялся составить указатель ученыхъ статей за старые годы нашихъ періодическихъ изданій, всѣ люди, цѣнящіе науку, принесли бы великую благодарность за такой трудъ. Но если у насъ нѣтъ подобнаго указателя за прежніе годы, то надо стараться, по мѣрѣ возможности, составлять его за настоящій годъ. Я съ своей стороны буду всякіе два мѣсяца доставлять вамъ таблицу всѣмъ ученымъ статьямъ, помѣщенныхъ въ получаемыхъ мною русскихъ журналахъ. Такая таблица, конечно, будетъ весьма неудовлетворительна, но ее можно будетъ современемъ сдѣлать гораздо полнѣе, прибавивъ къ ней указатель статей, помѣщенныхъ въ журналахъ, издаваемыхъ министерствами, въ журналахъ спеціяльныхъ и, наконецъ, журналахъ иностранныхъ. Весьма не мѣшало бы къ концу года изъ подобныхъ таблицъ составлять одинъ общій указатель и издавать его отдѣльно; только нужно, чтобы онъ стоилъ, какъ можно дешевле.

Таблица ученымъ статьямъ, оригинальнымь и переводнымъ, вь нѣкоторых русскихъ журналахъ за марть и апрѣль мѣсяцы.

   
   Система государственныхъ займовъ. Н. А.
   Объ однодворцахъ. С. Соловьева.
   Очеркъ веегерской войны. Статья первая.
   О вліяніи природы русской государственной области на ея исторію. Соловьева.
   Записки Андрея Тимоѳеевича Болотова.
   Наивная и сантиментальная поэзія, изъ Шиллера. Окончаніе.
   Разборъ сочиненій Княжнина.
   Николай Пуссенъ.
   Разборъ сочиненія: "Миѳы славянскаго язычества", г. Шеппинга.

Второй томъ "Отечественныхъ Записокъ".

   
   Искусство древне италійское и въ особенности этрусское. Двѣ статьи.
   Записки о Россіи. Ярославская губернія. Статья первая.
   О винодѣліи и разведеніи винограду въ Россіи, статьи третья и четвертая.
   Живопись во Франціи. Латуръ. Статья г. Мацкевича.
   Кретинизмъ и его леченіе.
   Пріятности и опасности путешествія по Австраліи.
   Рецензія г. Сенковскаго по поводу книгъ: "Памятники Ниневіи" Леярда и "Памятникъ Ниневійскій", П. Ботты и Фландена.
   
   Нерчинскій округъ, г. Щукина.
   Охотскъ, г. Каначева.
   Письма о физіологіи. Двѣ статьи.
   Псковская судная грамота 1497 года.
   Древности Этруріи.

Первая и вторая книжка "Сѣвернаго Обозренія"

   
   Ростопчинская галерея. Статья первая.
   Древность понятія о единствѣ русской земли, М. Погодина.

Шестая и седьмая книжки "Москвитянина"

   
   Я не считаю нужнымъ называть ученыхъ статей "Современника": ихъ можно видѣть изъ оглавленій, помѣщаемыхъ въ концѣ второй части каждаго тома вашего журнала.
   

XV.

Май 1850.

   Боже мой! куда дѣваться мнѣ отъ дендизма, съ нѣкотораго времени овладѣвшаго нѣкоторыми россійскими литераторами,-- дендизма бельлетристическаго, который разомъ, вдругъ, повелъ правильную атаку на ряды русскихъ читателей. Впрочемъ, до читателей мнѣ очень мало заботы: можетъ быть, имъ того и хочется; но за что же мнѣ, скромному иногородному подписчику, встающему въ девять часовъ и обѣдающему въ три, суждено перечитыватъ повѣсти, въ которыхъ идетъ дѣло о львахъ, о княгинѣ Б***, о фешелебльныхъ прогулкахъ по Невскому проспекту и живомъ, остроумномъ, ослѣпительномъ салонномъ разговорѣ? Не за то ли, что по поводу какой-то повѣсти Теккерея, я выразилъ нѣкоторое уваженіе къ британскому, дѣйствительно эффектному, лондонскому дендизму? но за то я сказалъ же нѣсколько колкихъ словъ по поводу леди Блессингтонъ и леди Бульверъ? Но въ то же время я не похвалилъ дендизма петербургскаго, не изъявлялъ ни малѣйшаго желанія, чтобъ у насъ явились свои Блессингтонъ и другія леди-писательницы. Дендизмъ объявляетъ мнѣ рѣшительную войну "идетъ прямо на насъ нѣсколькими колоннами съ читателями. Впереди, какъ застрѣльщики, мелькаютъ мѣткія французскія фразы,-- потомъ двигаются легкіе резервы въ видѣ извѣстныхъ описаній кушетокъ, созданныхъ фантазіею Гамбса, бальныхъ воздушныхъ нарядовъ, даже ресторацій, въ которыхъ обѣдаетъ блестящая молодежь! A я такъ не люблю молодежи, часто обѣдающей въ рестораціяхъ! Но еще не все: описанія становятся длиннѣе и начинаютъ поражать своею утонченною свѣтскостью: въ одномъ мѣстѣ "занавѣсъ опустился въ третій разъ надъ вызванной троекратно жрицей любимой у насъ музы; рукоплесканія смолкли. Первые ряды креселъ поднялись (какъ это живописно и правильне) и, оборотившись спиной къ сценѣ, вооружились биноклями, бракируя ихъ на ложи, то вправо, то влѣво".
   A потомъ: "графинѣ доложили о пріѣздѣ Ижорина.
   "Что такъ скоро? спросила она себя.
   "И недоумѣніе смѣнилось какъ будто досадой.
   "Два-три раза еще взглянула она въ зеркало, невозмутимо спокойно поправила бандо роскошныхъ волосъ, лѣниво вышла въ смѣжный съ ея уборной кабинетъ, и расположившись на кушеткѣ въ одной изъ тѣхъ причудливо непринужденныхъ и граціозно небрежныхъ позъ, которыхъ секретъ принадлежитъ исключительно хорошенькимъ женщинамъ, сказала громко и въ носъ, обращаясь къ лакею:
   -- Проси сюда!"
   Какъ все это хорошо, живописно и ново; читая такія описанія, невольно увлекаешься. Одного только не понимаетъ моя сельская натура, зачѣмъ графиня, живописно лежащая на кушеткѣ, говоритъ лакею громко и въ носъ? A и то сказать, кто проникнетъ во всѣ утонченности литературнаго дендизма? Но дѣло не въ томъ: пусть себѣ воздушная графиня говоритъ въносъ; а то худо, что, зачитываясь надъ подобными описаніями, забываешь о приближеніи непріятеля, о нашествіи львиныхъ повѣстей, фешенебльныхъ разсказовъ.
   За короткими сценами и описаніями слѣдуютъ новыя колонны: то уже самый разсказъ, проникнутый драматизмомъ,-- драматизмъ этотъ въ свою очередь проникнутъ дендизмомъ; правду сказать, зато уже дендизмъ не проникнутъ ровно никакою мыслью. Всѣ эти дѣйствующія лица вращаются въ такомъ фальшивомъ кругу, говорятъ такія ни къ чему не ведущія рѣчи, отпускаютъ такія вялыя и водяныя шуточки, что становится "за человѣка страшно мнѣ!" О дендизмъ, дендизмъ! долго ли тебѣ строить свои созданія на зыбучемъ песку условныхъ тонкостей и ничтожныхъ мелочей?.. Но между тѣмъ, пока я переговариваюсь съ непріятелемъ, главныя силы приближаются.
   Ихъ ведетъ писатель не безталанный,-- писатель, хорошо знакомый русской публикѣ; но -- Боже мой! -- что за воинство состоитъ у него подъ командою! То эссенція дендизма литературнаго,-- дендизмъ, перешедшій въ самыя сухія умствованія, полусвѣстскія, полуфилософскія тирады, ровно ничего не доказывающія,-- тирады, разсыпающіяся въ прахъ отъ одного какого нибудь простаго вопроса, сдѣланнаго прямо и безъ хитрости. Но по какому же случаю -- спроситъ читатель -- въ свѣтскій разсказъ попали философскія тирады? и объ этомъ я ему сейчасъ повѣщу. Въ одной изъ новыхъ повѣстей, о которыхъ я говорю, знатный молодой человѣкъ, графъ или князь Андрей, хочетъ жениться на бѣдной дѣвушкѣ, воспитанницѣ его бабушки, старой и престарой, и прехитрой и преумной княгини. Эта княгиня должна передать все свое состояніе князю Андрею; но, узнавъ, что онъ забралъ себѣ въ голову мысль о неровномъ бракѣ, она призываетъ его къ себѣ; объявляетъ, что не дастъ ему ни копейки, а что хуже всего, начинаетъ читать внуку своему длиннѣйшую рѣчь, наполненную философскими, политико-экономическими, историческими умозрѣніями, и наконецъ говоритъ ему послѣсловіе такого рода, занимающее цѣлую печатную страницу:
   -- Въ любовь нельзя не вѣрить, даже и въ мои лѣта. Но любовь, какъ ты ее теперь понимаешь, любовь страстная держится только заблужденіями и препятствіями. Попробуй жениться: препятствія и заблужденія исчезаютъ; поэзія твоя гибнетъ, а настоящая жизнь, жизнь дѣйствительная, начинается. Поговоримъ объ этой жизни. Что тебя ожидаетъ? Ты понимаешь, что ты уже не будешь моимъ наслѣдникомъ. Ты самъ сознаешься, что, при всемъ моемъ желаніи, мнѣ невозможно отказаться отъ моихъ убѣжденій и шестидесятилѣтнихъ трудовъ для первой любовной глупости, которая завертится у тебя въ головѣ. Въ Италіи живетъ теперь при посольствѣ твой двоюродный братецъ, который узнаетъ о женитьбѣ твоей съ восторгомъ, потому что я вынуждена буду передать ему свое имѣніе; разумѣется, это тебя не остановитъ. Ты такъ благороденъ и такъ молодъ, что мысль о бѣдности не можетъ и не должна тебя останавливать. Ты будешь гордиться своимъ упрямствомъ. Но что жь изъ этого выйдетъ? Вывѣска твоей страсти -- хорошенькое личико твоей дульцинеи, подурнѣетъ. Привычкой любовь уничтожится, а предметъ твоей любви окажется весьма обыкновенной женщиной, которой ты самъ никогда не простишь, что она отняла у тебя всѣ твои лучшія преимущества. Ты будешь краснѣть за жену свою, потому-что, за неимѣніемъ настоящей гордости, въ тебѣ все-таки таится тщеславіе -- и тутъ-то начнется твое наказаніе. Ты откажешься отъ большого свѣта, но ты не можешь сблизиться мы съ купцами, мы съ бѣдными чиновниками. Ты будешь одинъ, ты будешь бѣденъ, ты будешь несчастливъ, и даже вседневныя твои отношенія съ женой будутъ отравлены сознаніемъ, что она разрушила твою карьеру, лишила тебя собственнаго уваженія и сдѣлала посмѣшищемъ товарищей. Призваніе твое по рожденію, врожденная въ тебѣ любовь ко всему прекрасному ограничится кухонными разсчетами, вѣчной досадой на судьбу, и мечты восторженнаго воображенія осуществятся самой пошлой дѣйствительностью. Повѣрь мнѣ, мой другъ, супружество не заключается въ голубыхъ или черныхъ глазахъ, которые волнуютъ твою молодость. Женитьба -- самый важный поступокъ сознательнаго человѣка, нѣчто въ родѣ торжественнаго объявленія о внутреннихъ убѣжденіяхъ. Женитьбой доказываетъ онъ, что онъ послѣдователенъ въ своихъ поступкахъ, или дѣйствуетъ какъ мальчикъ, который жертвуетъ иногда жизнью, чтобъ достать игрушку, которую самъ же разобьетъ. Однакожь, мой другъ, я слишкомъ разболталась. Это, ты знаешь, порокъ всѣхъ старухъ. Слѣдовательно, ты меня долженъ извинить. Повѣрь, я, больше чѣмъ ты думаешь, принимаю участіе въ твоей любви. Люби, пока ты молодъ, но не дѣлай глупостей. Помни, что любовь -- роскошь жизни, и что только долгъ составляетъ ея необходимую потребность. Но прощай, однакожь; вели закладывать мнѣ карету я сказать Настасьѣ Ивановнѣ, чтобъ она была готова; я хочу ѣхать въ магазинъ выбрать ей новую шляпку.
   Андрей молча поцаловалъ руку своей бабушки, хотѣлъ что-то сказать, но одумался и поспѣшно вышелъ изъ комнаты.
   Прочитавши это умозрѣніе, я не могъ понять, почему Андрей вышелъ изъ комнаты и не сказалъ ни слова. По моему крайнему разумѣнію, ему слѣдовало бы отвѣчать очень просто: "вы боитесь, что меня съ женою погубитъ бѣдность? такъ чего же лучше! обезпечьте насъ своимъ состояніемъ. Тогда я не уроню своего званія и жена моя будетъ радушно принята въ моемъ кругу".
   Такова участь всѣхъ длинныхъ сентенцій и философскихъ разсужденій, построенныхъ на зыбкомъ основаніи какого нибудь мелкаго заблужденія, фантазіи, не выдерживающихъ одного яснаго взгляда, одной практической мысли. Перечитывая длинный и очень гладко написанный діалогъ бабушки княгини, съ графомъ Андреемъ, всякій изъ читателей припомнитъ ту драму Виктора Гюго, гдѣ вся завязка и всѣ эффекты держатся на секретѣ, котораго скрывать вовсе не надобно ни одному изъ дѣйствующихъ лицъ: Лукреція Борджіа отравляетъ своего сына Дженнаро, между тѣмъ какъ ей стоитъ только сказать ревнивцу мужу: "это мой сынъ",-- и Дженнаро будетъ внѣ опасности. Но, говоря о Викторѣ Гюго и князѣ Андреѣ, я забываю, что литературный дендизмъ и фешенебльные разскащики движутся, наступаютъ и своими военными кликами потрясаютъ скромныя стѣны нашего "храма музъ".
   Такъ, достопочтенный читатель, май мѣсяцъ не совсѣмъ выгоденъ для насъ съ тобой. Пока мы сидимъ подъ деревьями своего сада и смотримъ на играющихъ ребятишекъ, въ нашихъ кабинетахъ, на письменныхъ и круглыхъ столахъ, разлеглись произведенія, пропитанныя Петербургскимъ фешенебльнымъ шикомъ; ихъ страницы, начиненныя французскими поговорками и звонкими фамиліями, словно поглядываютъ на насъ съ видомъ насмѣшливаго покровительства. Какъ добры онѣ, эти книжки, удостоившія посѣтить наше сельское уединеніе! -- книжки, которыя такъ и просятся подъ столъ, работанный художникомъ-чародѣемъ Гамбсомъ, въ каминъ, у котораго иногда въ задумчивости сидитъ воздушная и упоительная графиня Z! Но онѣ снизошли и до насъ: наши ежемѣсячные журналы разнесли цѣлый рядъ фешенебльныхъ повѣстей по всей читающей Россіи, даже въ Яревскъ, Усть-сысольскъ, Изюмъ. "Le dandysme aime à se répandre au dehors", сказалъ бы г. Колошинъ, великій любитель французскихъ свѣтскихъ поговорокъ,-- г. Колошинъ, нувеллистъ, напечатавшій въ "Москвитянинѣ" начало великосвѣтской повѣсти, подъ названіемъ "Вашъ Старый Знакомый".
   Неужели "Москвитянинъ" печатаетъ уже на своихъ страницахъ французскія фразы и поговорки, представляетъ намъ фешенебльныя новеллы, еще такъ недавно съ негодованіемъ говорившій о щегольской отдѣлкѣ комнатъ и покойной мебели?! Неужели онъ печатаетъ описанія разныхъ пате и изящныхъ фраковъ, поклоняется дендизму, не британскому дендизму, не дендизму лорда Гоуэра и графа д'Юрсе, а дендизму мелкому, дѣлающему осторожные долги, обѣдающему у Дюссо и нанимающему квартиру комнатъ изъ четырехъ или пяти!?! Не одинъ "Москвятининъ": и "Отечественныя Записки" и "Библіотека для Чтенія"! Въ "Отечественныхъ Запискахъ" продолжается "Старушка" графа Соллогуба, въ "Библіотекѣ" есть повѣсть "Женщина въ тридцать лѣтъ", изъ которой прочелъ я только двѣ страницы, но успѣлъ усмотрѣть, что на этихъ двухъ страницахъ есть описаніе блестящаго экипажа, остановившагося у чугуннаго крыльца, женщины "съ темными лентами волосъ на аристократически-блѣдномъ челѣ". Основываясь на такихъ данныхъ, я тутъ же закрылъ книгу и пepeсталъ читать "Женщину въ тридцать лѣтъ": во-первыхъ, потому, что по части женскаго возраста я особенно люблю девятнадцати и двадцати-трехъ-лѣтній, а во-вторыхъ, въ этой повѣсти, какъ въ всякомъ издѣліи фешенебльныхъ русскихъ нувеллистовъ, я сразу успѣлъ наткнуться на изображеніе Невскаго проспекта. A Невскій проспектъ въ свѣтскихъ повѣстяхъ мнѣ почтя также знакомъ, какъ описанія Гамбсовой мебели и бальнаго наряда; этотъ неизбѣжный Невскій проспектъ вездѣ описанъ однаково. На немъ обыкновенно "ярко свѣтитъ солнце, осыпая золотыми искрами щегольскіе наряды дамъ, разноцвѣтныя ткани, драпированныя въ окнахъ, тысячу блестящихъ бездѣлицъ, выставленныхъ въ магазинахъ на соблазнъ проходящимъ. (Слѣдуетъ сдѣлать выноску о томъ, что большая часть проходящихъ, по бѣдности или промотавшемуся карману, никогда почти не соблазняются). Какъ волны стремятся взадъ и впередъ пестрыя группы гуляющихъ, мѣняясь взглядами, поклонами и привѣтствіями, если встрѣчи происходили между знакомыми. (Тутъ бы я сдѣлалъ новую выноску: я зналъ въ Петербургѣ многихъ людей и даже денди, имѣвшихъ непонятную страсть кланяться совершенно незнакомымъ людямъ, и не только кланяться, но даже вмѣшиваться въ ихъ разговоръ). Экипажи мелькали по гладкой мостовой, останавливались передъ магазинами, отъѣзжади, обгоняли другъ друга". Вотъ это очень хорошо хорошо и не совсѣмъ ново.
   Что-то скажетъ намъ другая фешенебльная повѣсть, та самая, которой длинные монологи такъ и просятся на сцену, въ драмы съ паѳосомъ. Впрочемъ, кромѣ философскихъ выходокъ старой графини мы можемъ найти тамъ кое-что болѣе легкое. Вотъ, напр., описаніе бала (всякій знаетъ, что фешенебльная повѣсть никогда не обходится безъ бала): "Комнаты скоро наполнились той пестрой толпой, которая составляетъ цвѣтъ Петербургскаго общества. Такъ какъ графиня считалась дамой весьма исключительной и допускающей кругъ самаго отборнаго знакомства, то всѣ приглашенные явились на зовъ, чтобъ доказать присутствіемъ своимъ неоспоримое свое право на знатность. Тутъ были и отцвѣтшія красавицы, цѣлая фаланга молодыхъ людей; тутъ были молодыя дѣвушки съ робкою поступью и бойкими взглядами, и матушки въ токахъ, тихо дремлющія подъ звуки оркестра. Тутъ были иностранцы и русскіе люди, пріѣхавшіе изъ видовъ, и такъ, просто, потому что имъ дѣваться было некуда, и потому, что все-таки лучше вечеръ на балѣ, чѣмъ дома. Словомъ, тутъ былъ весь петербургскій большой свѣтъ, съ его надоѣвшими другъ другу лицами, съ его привычными брилліянтами, съ его знакомыми улыбками, и польками, съ прислугой въ башмакахъ, сверкающимъ буфетомъ и утомительной духотой. Къ двѣнадцати часамъ комнаты были набиты биткомъ и жара невыносимая".
   Все это вамъ знакомо, читатель: подобныя описанія вы встрѣчали восемьсотъ разъ; вся разница была въ количествѣ невинной ироніи, которою обыкновенно прикрашиваются описанія такого рода. По мнѣ, ужь гораздо лучше безъ ироніи. Давно, давно, въ "Отечественныхъ Запискахъ" напечатана была повѣсть изъ большого свѣта,-- повѣсть, написанная вѣроятно очень юнымъ перомъ, литераторомъ, захотѣвшимъ подражать одной слабой сторонѣ прекрасныхъ повѣстей графа Соллогуба. Подражаніе, какъ водится, доведено было до наивности. Если тамъ описывался балъ, то непремѣнно говорилось: "тамъ были и вы, лилія береговъ Невы", или "тамъ уже порхала восхитительная X***"; около нее непремѣнно стоялъ господинъ "холодно-насмѣшливаго вида, одѣтый въ лондонскій фракъ", и такъ далѣе и такъ далѣе.
   О, Теккерей! Теккерей! наизлобнѣйшее изъ всѣхъ безхитростныхъ существъ,-- Теккерей, котораго милый авторъ "Ширли" и Дженъ Эйръ" (Jane Eyre вовсе не Дженни Эйръ: Дженъ значитъ Jeanne, а Дженни уменьшительное отъ Евгеніи) называетъ величайшимъ человѣкомъ нашего времени, какъ ловко умѣлъ ты, поэтъ "Ярмарки Тщеславія", подмѣтить человѣческія слабости и даже не упустить изъ вида дендизма литературнаго. Помните, въ первой части Vanity Fair, романистъ, простодушно разговаривая съ читателемъ, даетъ замѣтить что и онъ не хуже другихъ можетъ придать своей Ярмаркѣ колоритъ великосвѣтскихъ произведеній.
   "Маркизъ Осборнъ написалъ billet doux и отправилъ къ леди Амеліи своего миніатюрнаго жокея.
   Красавица получила душистую записку изъ рукъ своей femme de chambre, mademoiselle Anastasie.
   -- Милый маркизъ! какъ онъ любезенъ!
   Въ запискѣ было приглашеніе на балъ къ лорду Бумбубунъ.
   -- Кто эта прелестная дѣвушка? спросилъ въ тотъ же вечеръ индѣйскій принцъ Моччигунгукъ, прикатившій изъ Пикадилли на шестеркѣ вороныхъ коней.
   -- Имя ея -- миссъ Седли, monseigneur! сказалъ лордъ Джозефъ многозначительнымъ тономъ.
   -- Vous avez alors un beau nom, отвѣчалъ Моччигунгукъ, отступая назадъ съ озабоченнымъ видомъ. Въ эту минуту онъ наступилъ на ногу стараго джентльмена, который стоялъ позади и любовался на очаровательныя прелести леди Амеліи.
   -- Trente-mille tonnerres! закричалъ старый джентльменъ, скорчившись водъ вліяніемъ agonie du moment.
   -- Ахъ, это вы, monseigneur! mille pardons!
   -- Какими судьбами, mon cher! вскричалъ Моччигунгукъ, увидѣвъ своего банкира. Пару словъ, mon cher,-- намѣрены ли вы теперь разстаться съ вашимъ жемчужнымъ ожерельемъ?
   -- Mule pardons! я уже продалъ его за двѣсти пятьдесятъ тысячъ фунтовъ князю Эстергази.
   -- Und das ist nicht theuer! воскликнулъ Моччигунгукъ", и прочая, и прочая...
   Я удивляюсь, какъ послѣ такихъ словъ есть еще люди, принимающіеся за фешенебльную литературу! Вводите идеи, разговоры извѣстнаго круга въ ваше созданіе, какъ часть цѣлаго, какъ подробность, а главное -- умѣйте становиться выше описываемаго вами міра, какъ бы грандіозенъ онъ ни былъ. Эдвардъ Литтонъ Бульверъ, котораго новый романъ "Семейство Какстоновъ" начатъ въ "Отечественныхъ Запискахъ" за нынѣшній мѣсяцъ, можетъ послужить вамъ примѣромъ. Въ "Семействѣ Какстоновъ", вы увидите изъ слѣдующихъ частей романа, выйдутъ на сцену и баронеты, и богатѣйшія леди; но авторъ не вдается въ мелочность и фразеологію одного какого нибудь кружка, онъ не станетъ утомлять васъ описаніемъ баловъ и прогулокъ по Невскому проспекту... то есть я хотѣлъ сказать по Реджентъ-парку. Правду сказать, кромѣ благородныхъ мыслей и умѣнья вести разсказъ, вы ничего почти не сыщете въ "Семействѣ Какстоновъ": романъ, нужно признаться, довольно плохъ, и трудолюбивый сэръ Эдвардъ, повидимому, совершенно исписался.
   Надо сказать правду, наши журналы, знакомя русскую публику съ лучшими изъ иностранныхъ писателей, дѣйствуютъ не всегда удачно. Человѣкъ, не знающій англійскаго языка напримѣръ, долженъ имѣть самое неосновательное понятіе о многихъ британскихъ романистахъ. Иные стоятъ передъ нимъ въ самомъ выгодномъ свѣтѣ: онъ читалъ только лучшія ихъ произведенія; другихъ видѣлъ онъ съ самой неловкой точки зрѣнія, потому что знакомъ только съ самыми плохими изъ ихъ сочиненій. Послѣднихъ гораздо больше и къ нимъ, безспорно, принадлежитъ Бульверъ, авторъ "Семейства Какстоновъ". Всѣ его плохіе романы: "Послѣдніе дни Помпеи", "Гарольдъ", "Послѣдній изъ бароновъ", "Семейство Какстоновъ" (произведеніе, замѣчательное только по безплоднымъ усиліямъ слить воедино манеру Стерна, Диккенса и свѣтскихъ романистовъ),-- всѣ эти романы были переведены или переводятся, надоѣдали, надоѣдаютъ и будутъ надоѣдать русскимъ читателямъ. Кстати здѣсь скажемъ, что "Семейство Какстоновъ" небудетъ переведено въ "Современникѣ". Въ замѣyъ его мы переведемъ другой романъ.
   Пусть читатель сердится на сухость моего письма, но я не могу удержаться, чтобъ не представить ему странички -- другой съ біографическими свѣдѣніями объ авторѣ "Семейства Какстоновъ". Меня раздосадовало то обстоятельство, что его послѣдній романъ печатается; я почти увѣренъ, что онъ не понравится публикѣ и бѣднаго Бульвера обвинятъ понапрасну; а между тѣмъ, онъ человѣкъ и писатель весьма замѣчательный, и такого рода люди встрѣчаются въ одной Англіи. Въ самомъ дѣлѣ, вообразите себѣ члена парламента, который въ тоже время пишетъ отличные романы, богатаго и свѣтскаго человѣка, который знаетъ наизусть Софокла и Ксенофонта, государственнаго человѣка и посланника, котораго драмы играются съ огромнымъ успѣхомъ и переводятся на разные языки! Людей, подобныхъ Бульверу, всегда много было и будетъ въ Англіи. По моему мнѣнію, одна изъ главныхъ причинъ, дѣлающихъ ихъ такъ способными на трудъ самый многосторонній и разнообразный, заключается въ томъ, что, по системѣ британскаго воспитанія, молодой человѣкъ еще учится въ ту пору, когда однолѣтки его въ другихъ государствахъ, уже изнуряютъ себя веселою жизнью или, не собравшись съ силами, не укрѣпившись мышленіемъ, кидаются въ дѣятельность литературную, торговую, политическую, административную. Британецъ двадцати-двухъ лѣтъ кажется отсталымъ и скучнымъ педантомъ, -- зато въ двадцать-шесть лѣтъ онъ совсѣмъ не тотъ.
   Эдвардъ Литтонъ Бульверъ родился въ послѣднихъ годахъ прошлаго столѣтія; отецъ его, происходившій отъ одной изъ самыхъ древнихъ фамилій Норфолькскаго графства, служилъ въ военной службѣ генераломъ. Нашъ романистъ получилъ одно изъ тѣхъ продолжительныхъ, строгихъ, ученыхъ воспитаній, о которыхъ мы сейчасъ говорили. Ему было девятнадцать лѣтъ, когда его учебныя занятія были прернавы поѣздкою въ чужіе края, что для англичанина, какъ извѣстно, составляетъ часть воспитанія. Воротясь въ Англію, Бульверъ поступилъ въ Кембриджскій университетъ и пробылъ очень долго въ этомъ старинномъ, величавомъ храмѣ науки, въ обществѣ строгихъ ученыхъ и подобныхъ ему юношей. Порядокъ университетскаго воспитанія въ Англіи утвержденъ вѣками и десятками статутовъ; обычаи Оксфорда и Кембриджа слишкомъ извѣстны по своей эксцентричности и,вмѣстѣ съ тѣмъ,важности. Странно сказать, что британцы, народъ въ высшей степени практическій, въ юности своей получаютъ чисто литературное образованіе; какъ будто готовятся въ литераторы и журналисты, и что будущіе члены верхней палаты, министры, негоціанты и директоры разныхъ ученыхъ компаній въ двадцать лѣтъ отъ роду учатъ на память Гомера и занимаются сочиненіемъ латинскихъ экзаметровъ на заданныя темы. Однако, мы видимъ, что эта странность ни мало не вредитъ имъ впослѣдствіи; есть правда, одинъ вредъ отъ такого воспитанія, но вредъ довольно незначительный: рѣдкій изъ Англійскихъ аристократовъ не пишетъ въ своей юности стиховъ и не издаетъ ихъ. Такими юношескими произведеніями завалены заднія комнаты въ лавкахъ лондонскихъ книгопродавцевъ. Но тѣмъ дѣло и оканчивается. Эдвардъ Бульверъ, однако, не кончилъ съ литературой такимъ образомъ; какъ и товарищи его, онъ въ первые годы юности издалъ томъ стихотвореній и поэму, взятую изъ ирландскихъ романовъ; ни стихотворенія, ни поэма не имѣли ни малѣйшаго успѣха. За тѣмъ онъ написалъ романъ "Falcland": и романъ также не произвелъ никакого впечатлѣнія. Между тѣмъ воспитаніе его кончилось, и молодой человѣкъ вступилъ въ тотъ кругъ, къ которому принадлежалъ и по рожденію и по состоянію. Приглядѣвшись къ свѣту, онъ написалъ, романъ изъ свѣтской жизни и назвалъ его "Пилтгэмъ, или приключенія джентльмена". Романъ имѣлъ огромный успѣхъ; онъ былъ первымъ изъ романовъ высокаго круга (high life); только въ немъ не было недостатковъ, свойственныхъ другимъ фешенебльнымъ романамъ Англіи. Бульверъ сразу умѣлъ стать выше описываемаго міра, и мы сейчасъ покажемъ почему.
   "Пильгемъ" былъ сатирою, но сатирою не злобною и не исключительною. Бульверъ ловко подмѣтилъ слабую сторону британскаго высшаго круга. Въ его время этотъ кругъ состоялъ изъ двухъ оттѣнковъ: къ одному подходили люди, сохранявшіе всю чистоту нравовъ, всю терпимость, всю строгую образованность истинной лондонской аристократіи,-- самъ Бульверъ былъ изъ того же разряда людей. Другой оттѣнокъ состоялъ изъ партіи, еще помнившей Бруммеля и подобныхъ ему героевъ, усиливавшихся ввести въ лондонскую жизнь поверхностныя, небрежныя манеры иностранныхъ кружковъ. Тутъ были и полуобразованныя денди, и юные лорды, по слабости головъ не получившіе строгаго британскаго воспитанія, львы сомнительнаго происхожденія, сѣвшіе не въ свои сани, гордецы, погруженные въ свою геральдику, а такъ далѣе. Оба эти класса были смѣшаны одинъ съ другимъ; часто въ семействѣ одного и того же лорда, старшій сынъ былъ человѣкомъ свѣдущимъ, дѣятельнымъ, простымъ, а младшій представлялъ изъ себя мота и невѣжду. Обѣ стороны имѣли своя слабости и свои достоинства; но не нужно сказывать, къ которой изъ нихъ обращались симпатія автора. "Пильгемъ" навсегда останется яркою и вѣрною картиною современнаго быта Англіи; въ немъ вовсе нѣтъ литературнаго дендизма, который такъ нестерпимъ въ подражателяхъ Бульвера. И послушайте, какъ самъ авторъ "Пильгема", опредѣляетъ этихъ подражателей: "въ ихъ книгахъ -- говоритъ онъ -- мы видимъ безтолковые портреты съ людей безъ характера, безъ правилъ, безъ цѣли въ жизни". Не самое ли это страшное опредѣленіе всей фешенебльной словесности!
   Еще не успѣли въ Лондонѣ нахвалиться "Пильгемомъ", какъ Э. Бульверъ, съ той плодовитостью, которая иногда дается людямъ много учившимся, издалъ еще нѣсколько романовъ и каждый изъ нихъ былъ совершенно въ особенномъ родѣ. "Disowned" (Отверженный), изданный въ 1829 году, былъ романомъ въ родѣ "Пильгэма", "Devereux" (1829)навѣянъ былъ ему чтеніемъ отечественнойисторіи, и наконецъ "Полъ Клиффордъ" (1830), изображавшій нравы простыхъ сословій, имѣли всѣ значительный успѣхъ. Изъ нихъ послѣдній (т. е. "Poul Glifford"), оригинальный по замыслу чрезвычайно остроумный по изложенію, былъ нетолько переведенъ на разные языки, но даже передѣланъ въ комедіи и драмы и, если не ошибаюсь, одна изъ этихъ пьесъ когда-то играна была у насъ въ Петербургѣ, подъ названіемъ "Glifford te Voleur". Въ Англіи имѣется безконечное число балладъ, пѣсень, сказокъ про разныхъ любителей чужой собственности, про гейвайменовъ (разбойниковъ) и гоусбрикеровъ (ночныхъ воровъ). Одна изъ повѣстей такого рода заключаетъ въ себѣ свѣдѣнія о похожденіяхъ Павла Клиффорда, дворянина и джентльмена, къ необыкновенному искусству въ воровствѣ присоединявшаго великодушіе, благотворительность и вѣжливость, особенно если ему приходилось обирать особу изъ прекраснаго пола. Изъ жизни этого самого Клиффорда Бульверъ взялъ сюжетъ для своего романа, сдѣлалъ изъ этого вора нѣчто въ родѣ Шиллерова Карла въ миніатюрѣ и умѣлъ избѣгнуть всякаго подражанія, придавъ роману колоритъ комическій и веселый.
   Въ тоже самое время, когда печатались его романы, Бульверъ имѣлъ и другія литературныя занятія. Онъ написалъ нѣсколько пьесъ для театра и былъ главнымъ лицомъ по изданію извѣстнаго журнала "New montlily magazine", до того времени находившагося подъ редакціей дѣятельнаго и остроумнаго Кемпбля. Этого мало: въ тоже самое время вашъ романистъ, выбранный депутатомъ нижней палаты отъ мѣстечка Сентъ-Эйвсъ, не пропускалъ ни одногоизъ парламентскихъ засѣданій, говорилъ рѣчи и готовился къ важному политическому труду. По убѣжденіямъ своихъ, онъ принадлежалъ къ партіи виговъ, но съ самого своего вступленія въ парламентъ сохранялъ полную независимость мнѣній, не подчиняясь тактикѣ партій, охуждая по временахъ людей, разсчитывавшихъ на его снисхожденіе, отдавая справедливость инымъ мѣрамъ, задуманнымъ и исполненнымъ въ партіи его противниковъ. Стараясь по возможности согласить политику съ литературою, Бульверъ въ 1833 году издалъ извѣстное сочиненіе "Англія и Англичане", въ которомъ, съ обычнымъ своимъ остроуміемъ, развилъ нѣсколько важныхъ истинъ и административныхъ предположеній.
   Въ 1833 же году Эдвардъ Бульверъ снова принялся писать романы, и рядъ сочиненій, написанныхъ имъ съ этого времени, открывается произведеніемъ, составляющихъ честь британской словесности, романомъ, который чрезъ нѣсколько столѣтій будетъ читаться вмѣстѣ съ романами Гольдсмита, Годвина и Фильдинга. "Евгеній Арамъ", дѣйствительно, вполнѣ заслуживаетъ своей извѣстности и навсегда, по видимому, останется лучшею вещью Бульвера, краеугольнымъ камнемъ славы романиста. Содержаніе "Арама" почерпнуто изъ одного судебнаго процесса, дѣйствительно случившагося въ Англіи,-- процесса, который, благодаря роману Бульвера, долго будетъ памятенъ каждому.
   Вотъ въ чемъ состоитъ этотъ процессъ: въ одномъ изъ отдаленныхъ уголковъ Англіи, между горами, подъ камнями, отыскано было полуистлѣвшее тѣло убитаго человѣка. По разнымъ признакамъ и слѣдамъ, открыто было имя несчастнаго, время и причины его смерти, наконецъ лица, участвовавшія въ убійствѣ. Къ общему ужасу и удивленію, въ эту мрачную исторію замѣшанъ былъ одинъ человѣкъ, глубоко уважаемый во всемъ околодкѣ. Имя его было Евгеній Арамъ: то былъ человѣкъ еще молодой, но уже извѣстный по своей учености, благотворительности и кроткой жизни. Въ то время, когда его пришлось арестовать, Арамъ былъ женихомъ; онъ готовился вступить въ бракъ съ дѣвушкою, которую любилъ. Въ первыя минуты, невѣста и ея семейство были испуганы, но скоро и они и всѣ люди, знавшіе Арама, успокоились: слава молодого человѣка, его безукоризненная жизнь, его находчивость въ бѣдѣ были такъ извѣстны всѣмъ и каждому, что сомнѣваться въ его невинности было невозможно. Кромѣ того, убійство, въ которомъ его обвиняли, было совершено съ явною цѣлью поживиться деньгами жертвы; а могъ ли Арамъ, богатый, благородный человѣкъ, увлечься такою приманкою?
   Но тѣмъ ужаснѣе было общее отчаяніе, когда Евгеній Арамъ, въ присутствіи суда и безчисленной толпы зрителей, съ первыхъ вопросовъ самъ сознался въ своимъ преступленіи. Онъ участвовалъ, нѣсколько лѣтъ тому назадъ, въ убійствѣ незнакомца, онъ завладѣлъ его деньгами; видя въ настоящую минуту перстъ Божій, такъ явно его преслѣдовавшій, онъ не скрылъ ни одной подробности. Его многосложная и тяжелая исповѣдь была полна раздирающаго душу интереса: Арамъ разсказалъ о первомъ времени своей юности, о томъ, какъ, пожираемый любовью къ наукѣ и жаждою знанія, онъ началъ свое поприще въ свѣтѣ, окруженный нуждою и вредными друзьями. Одинъ изъ этихъ друзей былъ причиною его многихъ несчастій и нанесъ ему жестокое оскорбленіе. Пожираемый желаніемъ мщенія, жертва нищеты и неудовлетворенной потребности знанія, Арамъ быстрыми шагами шелъ къ своему паденію. Его коварные пріятели одинъ разъ сообщили ему, что его врагъ внезапно разбогатѣлъ и долженъ въ опредѣленный день проѣзжать мимо ихъ города. Рано пріученные къ преступленію, эти люди рѣшились ограбить прежняго своего товарища и сообщили свой планъ Араму... Подробности процесса завели бы насъ слишкомъ далеко; довольно будетъ сказать, что признаніе преступника было истинно и раскаяніе его полное. Онъ самъ требовалъ себѣ суда по всей строгости закона, и когда онъ шелъ на заслуженную казнь, многіе о немъ плакали.
   На этихъ данныхъ Бульверъ основалъ свое произведеніе, равно замѣчательное по его чисто литературной и психологической сторонѣ. Смѣло можно сказать, что ни одинъ изъ современныхъ романистовъ не передавалъ съ большею точностью всѣхъ перипетій благородной души, черезъ заблужденія свои мало по малу вовлеченной въ порокъ, отъ порока къ зависти, отъ зависти къ преступленію, и потомъ снова получающемъ свою чистоту, сперва черезъ науку, потомъ черезъ любовь, и напослѣдокъ черезъ ту очистительную покорность, съ которою было ею встрѣчено земное правосудіе. Потому-то "Евгеній Арамъ" Бульвера не есть простой эпизодъ, отрывокъ психологическихъ наблюденій автора: въ немъ цѣлая картина, пожалуй поэма, привлекательная по своей оконченности и полнотѣ.
   Послѣ "Евгенія Арама" романистъ написалъ множество сочиненій въ разныхъ родахъ; изъ романовъ его болѣе другихъ достойны вниманія "Rienzi", "Ernest Maltravers" и продолженіе его "Alice"; о стихахъ его и драматическихъ произведеніяхъ поговоримъ когда нибудь при случаѣ; заговорившись объ англійскомъ романистѣ, я позабылъ, что у меня на очереди стоитъ еще новая комедія одного изъ извѣстныхъ нашихъ писателей. Г. Загоскинъ написалъ оригинальную комедію въ четырехъ дѣйствіяхъ, подъ названіемъ "Поѣздка за границу". Эта комедія читается также легко, какъ почти всѣ произведенія этого автора; но сомнѣваюсь, чтобъ она доставила удовольствіе читателямъ, имѣющимъ понятіе о всѣхъ его произведеніяхъ: г. Загоскинъ любитъ повторять самого себя и доводитъ эту страсть къ повтореніямъ до того, что даже своимъ героямъ и героинямъ десять лѣтъ сряду даетъ однѣ и тѣже фамиліи. Кажется, что въ одномъ изъ очень старыхъ нумеровъ "Библіотеки для Чтенія" я читалъ комедію, гдѣ г. Загоскинъ нападаетъ на страсть русскихъ людей къ заграничнымъ поѣздкамъ,-- только не могу сказать утвердительно -- комедія, напечатанная въ "Москвитянинѣ", заимствована ли изъ прежней комедіи, или написана вновь.
   Помѣщикъ Вельскій женатъ на молодой дѣвушкѣ, Марьѣ Алексѣевнѣ, которая, въ бытность свою за границею, имѣла маленькую интрижку съ молодымъ туристомъ, русскимъ же по происхожденію. Чтобъ повидаться съ возлюбленнымъ, Марья Алексѣевна убѣждаетъ своего тихаго супруга ѣхать за границу, и непремѣнно въ Вѣну. Дѣла Вельскаго идутъ плохо, но онъ готовъ ѣхать на четыре мѣсяца; Марьѣ Алексѣевнѣ этого мало -- мужъ у нея подъ бамшакомъ; въ отвѣтъ на ея требованія, покорный муженекъ рѣшается ѣхать на два года. Вельская торжествуетъ: пускай ея имѣнія разстраиваются, пускай всѣ ее осуждаютъ,-- ей до того дѣла нѣтъ. Къ ней заѣзжаетъ бѣдная помѣщица Сусликова, которою тоже овладѣла охота къ странствіямъ. Сусликова, не зная о планахъ Вельской, сообщаетъ ей о своемъ намѣреніи ѣхать въ Карлсбадъ на три мѣсяца.
   -- Въ Карлсбадъ? холодно замѣчаетъ Вельская: -- мы сами ѣдемъ въ Парижъ и Италію на два года.
   Сусликова, думавшая сразить свою подругу, поражена въ свою очередь, и надо отдать справедливость автору, это чванство двухъ барынь передано довольно забавно. Недурна и та сцена, когда одна изъ родственницъ Вельской, тетушка-вѣстовщица, съ авторитетомъ въ свѣтѣ и антипатіей ко всему иностранному, пріѣзжаетъ ее отговаривать отъ путешествія.
   Между тѣмъ супруги уже готовы въ дорогу, вдругъ получаютъ извѣстіе, что одна изъ ихъ деревень до тла выгорѣла. Вельскій хочетъ скакать туда, Марья Алексѣевна видитъ, что ихъ путешествіе за границу того и гляди разстроится. Она призываетъ на помощь хитрость, прикидывается больною, увѣряетъ, что у ней чахотка. Все это ненатурально: барыня, услышавъ о великомъ несчастіи въ ея имѣніи, не встрѣтитъ этого извѣстія холодно, какъ бы ни была суха ея натура. Быть можетъ, она не пожертвуетъ копейкою, но непремѣнно изъявитъ готовность на всѣ пожертвованія и накричитъ и наплачется отъ чистой души. Женщина способна разбросать все свое состояніе по рублямъ; но отнимите у ней его десятую часть, она ужаснется и навѣрво откажется отъ самаго золотого изъ своихъ плановъ, хотя черезъ три дня, мало по малу, снова начнетъ мечтать объ этомъ планѣ. Потому-то поведеніе Вельской и ея хитрости неестественны, и авторъ въ томъ виноватъ. Г. Загоскинъ, писатель, достойный всякаго уваженія, но онъ не вдумывается хорошо въ подробности характеровъ, и оттого лица, выводимыя имъ на сцену, до крайности сходны между собою. Это однообразіе персонажей кладетъ печать холодности и общаго мѣста на лучшія изъ страницъ автора. Потому-то г. Загоскину болѣе всего удаются маленькіе разсказцы, гдѣ интересъ внѣшній играетъ главную роль и гдѣ очень мало психологіи: вспомнимъ его прекрасный "Вечеръ на Хопрѣ", эпизодическія сцены въ "Юріи Милославскомъ" и разсказы офицеровъ въ "Рославлевѣ". По этой же самой причинѣ, описанія мѣстности, костюмовъ, переѣздовъ очень милы у г. Загоскина. Въ романахъ его недостаетъ анализа и характеровъ, въ комедіяхъ -- характеровъ и анализа.
   Поѣздка за границу кончается къ удовольствію Вельскаго. Изъ Вѣны пріѣзжаетъ одинъ изъ его пріятелей, молодой человѣкъ безъ малѣйшаго признака личности, и привозитъ извѣстіе, что возлюбленный Марьи Алексѣевны давно забылъ ее и женился на дочери вѣнскаго банкира. Марья Алексѣевна падаетъ въ обморокъ, нюхаетъ спиртъ, раскаявается въ своихъ поступкахъ и наконецъ уѣзжаетъ вмѣстѣ съ мужемъ въ Кострому, вмѣсто Вѣны, Рима и Парпжа.
   На сценѣ эта пьеска, можетъ, и удается, если хорошіе актеры прибавятъ къ ней много своего въ игрѣ и веселости; но содержаніе ея черезчуръ жидко. Авторъ, какъ видно, имѣлъ намѣреніе осмѣять стремленіе къ поѣздкѣ за границу; но намъ кажется, что такого неумѣреннаго стремленія у насъ нѣтъ. Кромѣ того, охота къ перемѣнѣ мѣстъ имѣетъ и свою хорошую сторону,-- про то всякій знаетъ; что же касается до немногихъ оригиналовъ, неразумно рвущихся въ Италію или Германію въ то время, когда ихъ собственныя имѣнія страдаютъ отъ дурного управленія, то можно сказать утвердительно, что подобнаго рода особы, и оставаясь въ предѣлахъ отечества, не принесли бы никакого улучшенія своему состоянію, былибъ точно также неразумны. Мнѣ кажется, авторъ комедіи былъ бы ближе къ цѣли, еслибъ вмѣсто того, чтобъ придавать особенную важность стремленію къ путешествіямъ за границу, вывелъ на сцену привычку поминутно оставлять свои имѣнія и безъ всякой пользы проживать въ столицахъ и большихъ городахъ Россіи. Хотя и этотъ предметъ не вполнѣ годенъ для комедіи и довольно мелоченъ, но все-таки должно признаться, что въ немъ легче отыскать частичку драматизма, нежели въ несуществующихъ порывахъ къ заграничной жизни. Вообразите себѣ людей молодыхъ и неглупыхъ, имѣющихъ тысячь до тридцати годового дохода, имѣнія въ лучшихъ частяхъ Россіи, образованность, здоровье, прекрасныхъ дѣтей,-- однимъ словомъ, все, что нужно для счастія, и совсѣмъ тѣмъ представьте себѣ, что это семейство до такой степени несчастно, что на его жизнь нельзя смотрѣть безъ участія. Нужда, долги, оскорбленное самолюбіе, несогласія, тревога обитаютъ между этими людьми, рожденными на то, чтобъ доставлять удовольствіе себѣ и другимъ. Они безъ всякой надобности живутъ въ Петербургѣ и проводятъ лѣто на Каменномъ Островѣ, хотя у самихъ есть красивое имѣніе на Окѣ: вотъ и вся причина ихъ бѣдствій. Доходовъ этого семейства было бы вполнѣ достаточно, живи оно далѣе отъ столицы; въ Петербургѣ же оно ихъ проживаетъ въ полгода, затѣмъ, чтобъ поддержать свое имя, которое довольно извѣстно въ свѣтѣ. А кто не знаетъ, какова участь семействъ, не сводящихъ концы съ концами и неисправныхъ по части бюджета? Самая лучшая армія разстроится вконецъ, если ея продовольствіе не вполнѣ обезпечено; тоже самое и съ семействами, живущими выше состоянія; тутъ уже выступаетъ на сцену элементъ чисто-трагическій, въ видѣ унынія, оскорбленнаго самолюбія и несогласія. Намъ кажется даже, что пьеса, основанная на подобной мысли, можетъ имѣть полный и заслуженный успѣхъ; по крайней мѣрѣ, высказанную въ ней истину можетъ уразумѣть большое число читателей, тогда какъ "Поѣздка за границу" съ ея поученіями можетъ быть примѣнена къ десяти или двѣнадцати человѣкамъ во всей Россіи.
   Нельзя не упомянуть еще объ одномъ обстоятельствѣ, придающемъ особенно монотонный оттѣнокъ новой комедіи г. Загоскина: всѣ ея дѣйствующія лица поминутно ссорятся между собою, что сперва выходитъ довольно смѣшно, а потомъ дѣлается утомительнымъ. Вельская бранится съ мужемъ; къ ней пріѣзжаетъ Суслякова, и обѣ дамы говорятъ одна другой колкости; потомъ Марья Алексѣевна ссорится съ своею теткою, потомъ она бранится съ камердинеромъ Яковомъ, потомъ служанка Матрена бранится съ тѣмъ же Яковомъ, и такъ далѣе. Любя общія мѣста, г. Загоскинъ ничѣмъ не разнообразитъ этихъ сценъ; какъ, на примѣръ особенной привязанности автора къ общимъ мѣстамъ, я еще укажу на характеръ Шарлотты Карловны, бывшей няни Вельской, нѣмки, которая бранитъ Россію и расхваливаетъ Германію, гдѣ она умирала съ голода. Не говорю уже о томъ, что привязанность къ своей родинѣ, какъ бы бѣдна она ни была, не заключаетъ въ себѣ ничего противнаго разсудку: кто изъ читателей не замѣтитъ, что лица, подобныя Шарлоттѣ Карловнѣ, сотня разъ выводимы были на сцену, на театрѣ, въ романахъ, повѣстяхъ и юмористическихъ разсказахъ, и что въ изображеніи такой ничтожной и всѣми избитой личности нѣтъ ничего новаго.
   Осмѣявши на своихъ страницахъ людей, не въ мѣру преданныхъ поѣздкамъ за границу, "Москвитянинъ" вътой же самой книжкѣ представляетъ стихотвореніе неизвѣстнаго поэта, воспѣвающаго южныя ночи, лавры и кипарисы, чужія моря,-- и поэта весьма нерасположеннаго къ сѣверному климату и "Киммерійской грустной ночи". Конечно, у всякаго свой вкусъ: можно на одной страницѣ писать противъ путешествій, а на другой воспѣвать сладости, испытываемыя туристами,-- журналъ нисколько не отвѣчаетъ за личныя мнѣнія своихъ сотрудниковъ; но тѣмъ не менѣе какъ-то странно тотчасъ послѣ комедіи г. Загоскина прочесть слѣдующія строки:
   
             Лавровъ стройныхъ колыханье
             Зыблетъ воздухъ голубой,
             Мора тихое дыханье
             Провѣваетъ лѣтній зной;
             Цѣлый день на солнце зрѣетъ
             Золотистый виноградъ,
             Баснословной былью вѣетъ
             Изъ подъ мраморныхъ армадъ...
             Сновидѣньемъ безобразнымъ
             Скрылся сѣверъ роковой,
             Сводомъ легкимъ и прекраснымъ
             Свѣтитъ небо надо мной....
   
   тутъ мы останавливаемся, потому что двѣ предыдущія риѳмы, своимъ неблагозвучіемъ, отбиваютъ всю охоту читать далѣе. "Москвитянинъ", по видимому, очень дорожитъ этимъ стихотвореніемъ; нѣсколько книжекъ тому назадъ онъ далъ замѣтить своимъ читателямъ, что оно написано весьма извѣстнымъ поэтомъ. Но развѣ извѣстный поэтъ не можетъ написать плохого стихотворенія, точно также, какъ плохой риѳмоплетъ всегда можетъ сочинить стишки весьма недурные? стихотворенія поэта, подписавшагося въ "Москвитянинѣ" тремя звѣздочками, вы хороши, ни дурны; они довольно звучны, и то не всегда: тому примѣръ мы сейчасъ видѣли. Но если кому желательно прочесть стихотвореніе необыкновенно звучное, тотъ можетъ отыскать въ девятомъ нумерѣ "Москвитянина" небольшую пьеску г. Хомякова, подъ заглавіемъ "Кремлевская заутреня на Пасху". Впрочемъ, какъ она очень не велика, то я возьму смѣлость ее выписать.
   
             "Въ безмолвіи, подъ ризою ночною,
             Москва ждала; и часъ Святой насталъ:
             И мощный звонъ промчался надъ землею,
             И воздухъ весь, гудя, затрепеталъ.
             Пѣвучіе, серебряные громы
             Сказали вѣсть Святаго Торжества;
             И слыша гласъ, ея душѣ знакомый,
             Подвиглася великая Москва.
             Все тотъ же онъ: ни нашего волненья,
             Мы медочно-торжественныхъ заботъ
             Не знаетъ онъ, и вѣстникъ Искупленья
             Онъ съ высоты намъ пѣснь одну поетъ. --
             Побѣды пѣснь, пѣснь кончаннаго плѣна.
             Мы слушаемъ; но какъ внимаемъ мы?
             Сгибаются ль упрямыя колѣна?
             Сгибаются ль кичливые умы ?
             Откроемъ ли радушныя объятья
             Мы страждущимъ, для меньшей братьи всей?
             И вспомнимъ ли, что это слово -- братья --
             Всѣхъ словъ земныхъ дороже и святѣй?
   
   Не знаю навѣрное, принадлежитъ ли это стихотвореніе тому самому г. Хомякову, который такъ давно уже извѣстенъ гладкостью своихъ стиховъ; но, во всякомъ случаѣ; не могу не сознаться, что музыкальность его невольно обращаетъ на себя вниманіе. Ни въ мысли, ни въ оборотахъ не заключается ничего особенно-поэтическаго или новаго: все это служило поводомъ для тысячи стихотвореній; а между тѣмъ гармонія стиха такова, что выкупаетъ слабую сторону содержанія. Здѣсь слѣдуетъ мнѣ признаться, что я вовсе не раздѣляю весьма укоренившагося у насъ мнѣнія о томъ, что въ наше время весьма легко писать звучные стихи. Охотно вѣрю, что послѣ Пушкина нетрудно человѣку безъ дарованія сочинить гладкія вирши, даже придать имъ нѣкоторую звучность; но все это не будетъ тѣмъ, что я называю гармоніею въ стихѣ. Я требую не того только, чтобъ случайное благозвучіе длинныхъ и короткихъ слоговъ производило пріятное дѣйствіе на слухъ: подъ гармоніей стиха я разумѣю ту до крайности рѣдкую особенность, когда весь стихъ, начиная отъ его размѣра и до малѣйшихъ подробностей, составляетъ, такъ сказать, одинъ музыкальный мотивъ, вполнѣ соотвѣтствующій содержанію, идеѣ стихотворенія. Написать истинно-гармоническіе стихи жидкаго содержанія несравненно труднѣе, нежели сочинить стихотвореніе, блестящее по идеѣ, художническое по подробностямъ, но обыкновенное по стиху. Въ строгомъ смыслѣ слова, я не знаю ни одного поэта изъ всѣхъ мнѣ извѣстныхъ русскихъ и иностранныхъ писателей, ни одного поэта, который бы обращалъ полное вниманіе на музыкальную часть своихъ произведеній или былъ свособенъ обращаться съ стихомъ такъ, какъ мнѣ бы того хотѣлось. Поэзія гораздо ближе подходятъ къ музыкѣ, нежели о томъ думаютъ многіе читатели, и я могу указать на нѣсколько стихотвореній, въ которыхъ слова такъ превосходно подобраны, и звуки ихъ до такой степени соотвѣтствуютъ общей идеѣ пьесы, что подобное стихотвореніе занимаетъ какую-то средину между словами и музыкою. Не мѣшаетъ сказать, однакоже, что такихъ стихотвореній чрезвычайно мало: большею частью они даются случайно: подбирать слоги, ударенія и знаки препинанія съ музыкальною цѣлью едва ли возможно. Двѣ или три строфы изъ Гетева "Посвященія", приложеннаго къ "Фаусту", кажутся мнѣ совершенствомъ въ дѣлѣ гармоніи стиха,-- не потому, что онѣ гладки (глаже ихъ можно написать и многое было написано), не потому, что онѣ звучны, но изъ за того, что ихъ гармонія соотвѣтствуетъ идеѣ произведенія точно также, какъ музыка Мейербера соотвѣтствуетъ словамъ оперы, написанной Скрибомъ. У Пушкина и Лермонтова есть нѣсколько отрывковъ въ такомъ-же родѣ,-- отрывковъ, говорю я, потому что полная, безукоризненная гармонія стиха никогда не давалась и, вѣроятно, не дается ни одному поэту въ мірѣ. На нее даже нельзя смотрѣть какъ на необходимый элементъ поэзіи; требовать, чтобъ слова могли замѣнять музыку значитъ почти тоже, что требовать отъ музыки картиности; безспорно, инымъ композиторамъ повременамъ удавалось достигнуть особенной рельефности, такъ сказать, образности звуковъ, но никто изъ нихъ не пошелъ и не пойдетъ далѣе. Въ той идеальной музыкальности стиха, про которую я говорю, Лермонтовъ, по моему мнѣнію, особенно замѣчателенъ. Въ нѣкоторыхъ мѣстахъ его сказки о "Степанѣ Калашниковѣ" стихъ поэта совершенно переходитъ въ какой-то мотивъ, совершенно соотвѣтствующій значенію словъ. Какъ-то недавно я читалъ разомъ трехъ поэтовъ, весьма не сходныхъ другъ съ другомъ, именно Лермонтова, Гнѣдича и Лебрена, а чѣмъ болѣе размышлялъ я надъ ихъ стихотвореніями, тѣмъ ближе приходилъ къ оригинальному убѣжденію въ томъ, что гладкость и изящная обдѣлка стиха не только не обусловливаютъ собою его музыкальности, но даже по временамъ вредятъ ей. Стихъ Лермонтова несравненно жостче стиха Жуковскаго; Гнѣдичъ, ломая гекзаметръ на всѣ лады, далеко уступалъ другимъ поэтамъ, бравшимся за этотъ размѣръ; суровый Лебренъ далеко не такъ гладокъ, какъ новые французскіе поэты, а между тѣмъ у всѣхъ трехъ названныхъ мной писателей я по временамъ находилъ какую-то особенную гармонію въ стихѣ. Въ самомъ дѣлѣ, я спрашиваю людей съ тонкимъ вкусомъ, эти весьма простыя строфы Лермонтова:
   
             Въ полдневный зной, въ долинѣ Дагестана,
             Съ свинцомъ въ груди, лежалъ недвижимъ я;
             Глубокая еще дымилась рана,
             По каплѣ кровь точилася моя.
   
             Лежалъ одинъ я на пескѣ долины,
             Уступы скалъ тѣснилися кругомъ,
             И солнце жгло ихъ жолтыя вершины,
             И жгло меня, но спалъ я мертвымъ сномъ....
   
   или слѣдующіе тяжелые гекзаметры, выражающіе скорбь Ахиллеса объ убитомъ Патроклѣ:
   
   Ей (матери), тяжело вздохнувъ, отвѣчалъ Ахиллесъ быстроногій:
   О! пусть умру я теперь же -- когда не дано мнѣ и друга
   Спасть отъ убійцы! Далеко, далеко отъ родины милой
   Палъ онъ -- и вѣрно меня призывалъ, да избавлю отъ смерти!
   Что же мнѣ въ жизни?.........
   Праздный, сижу предъ судами, земли безполезное бремя,
   Будучи мужъ, среди всѣхъ мѣднолатныхъ героевъ ахейскихъ
   Первый во брани, хотя на совѣтахъ и лучше другіе!
   О, да погибнетъ вражда отъ боговъ и отъ смертныхъ, и съ нею
   Гнѣвъ ненавистный, который и мудрыхъ въ неистовство вводитъ!
   Онъ въ зарожденіи сладостнѣй тихо струящагося меда.
   Скоро въ груди человѣка, какъ пламенный дымъ возрастаетъ!...
   
   или наконецъ этотъ желѣзный, неправильный диѳирамбъ Лебрена, написанный по случаю гибели корабля "Мститель".
   
                  Prêts à se voir réduits en poudre,
             Ils défendent leurs bords embrasés et sanglants,
             Voyez-les défier et la rage ef la foudre
             Sous leurs mâts rompus et brûlants !
   
                  Voyez ce drapeau tricolore
             Qu'élève en périssant, leur courage indompté,
             Sur ces flots qui les couvrent, entendez tous encore
                  Ce cri....................
   
             Et tous, héros de Salamine,
             Dont la Grèce Tante encore les exploits glorieux,
             Non, tous n'égalez pas cette auguste ruine,
        Ce naufrage Tictorieux! --
   
   не правда ли, повторяю я, обращаясь къ человѣку съ тонкимъ вкусомъ, въ выписанныхъ мною отрывкахъ заключается особенная музыкальная прелесть, едва подлежащая анализу? Не правда лит, что прерывыстыя строки Лебрена, дико набѣгающія одна на другую, даютъ идею о марціяльной музыкѣ (какъ выразились бы "Отечественныя Записки"), что совершенно неправильные гекзаметры Гнѣдича, прочитанные человѣку, вовсе незнающему русскаго языка, сохранятъ характеръ какой-то тоски, и что наконецъ клочекъ изъ стиховъ Лермонтова, по расположенію словъ и звуковъ, производитъ дѣйствіе унылой симфоніи, прелестью своею далеко оставляющей за собою самое содержаніе стихотворенія?
   Мнѣ кажется еще, что поэты не вполнѣ сознаютъ ту неоспоримую истину, что зачастую высокая музыкальность стиха новое не зависитъ отъ его гладкости. Пріучившись ловко владѣть размѣромъ и риѳмою, можно не сдѣлать ни шагу впередъ по части истинной гармоніи стиха, точно также, какъ можно знать всѣ правила генералъ-баса, написать три оперы и все-таки не имѣть способности къ составленію хотя одного пріятнаго мотива. Скажу болѣе, весьма часто высшая гармонія стиха выпадаетъ на долю поэтамъ, пренебрегающимъ его гладкостью и буквальнымъ благозвучіемъ. Не говоря уже объ угловатыхъ терцетахъ Давта и неправильностяхъ другихъ великихъ поэтовъ, я могу указать еще на одного поэта, котораго никто теперь не читаетъ, даже и во Франціи, гдѣ онъ родился и писалъ лѣтъ за двѣсти до вашего времени,-- поэта чрезвычайно замѣчательнаго по гармоніи своего стиха. Онъ назывался Сентъ-Аманъ, писалъ застольныя пѣсни и миѳологическія поэмы, въ цѣломъ весьма слабыя, но необыкновенно замѣчательныя въ подробностяхъ. Стихи г. Хомякова звучностію своею напомнили мнѣ о Сентъ-Аманѣ; только у московскаго поэта несравненно болѣе правильности и менѣе истинной музыкальности.
   Я чувствую, однакоже, что говорю прескучныя вещи: понимайте ихъ какъ вамъ угодно -- какъ особенный взглядъ на структуру стиха, или какъ сатирическое нѣчто въ родѣ музыкальной журнальной схоластики, какъ бы оно ни было, все-таки лучше поскорѣе кончить съ этимъ предметомъ. Отъ стихотворцевъ, пишущихъ стихами, перейдемъ прямо къ питомцамъ Аполлона, промѣнявшимъ стихъ на прозаическій слогъ. Двое изъ поэтовъ, помѣщавшихъ свои произведенія въ "Москвитянинѣ", оставили риѳму и принялись за чистѣйшую прозу. И какъ еще окунулись! болѣе рѣзкаго перехода я нигдѣ не помню; онъ такъ рѣзокъ, что походитъ на шутку. Г. Мей, съ котораго драмою "Царская Невѣста" и нѣсколькими стихотвореніями знакомъ читатель, пишетъ -- какъ бы выдумали что? -- рядъ статей подъ названіемъ "Охота"; статей, въ которыхъ то и дѣло говорится о разныхъ птицахъ, меделянкахъ, густо-псовыхъ и полвопѣгихъ собакахъ, о медвѣжьей травлѣ и такъ далѣе. Оно, конечно, отчего же иногда и не потолковать о травлѣ; но мнѣ какъ-то не нравится, что молодой литераторъ, только что явившійся передъ читающею и театральною публикою, вдругъ рѣшился дважды въ мѣсяцъ представлять въ редакцію журнала печатный листъ, наполненный толками о предметахъ, не совсѣмъ достойныхъ того, чтобъ о нихъ писать такъ много.
   Теперь обратимся къ другому поэту "Москвитянина", подарившему насъ разсказцемъ въ прозѣ. Плодовитый поклонникъ музы, г. Бергъ сочинилъ пьеску подъ заглавіемъ: "Ледъ идетъ, рѣка тронулась", и украсилъ это заглавіе восклицательнымъ знакомъ. Въ этой статьѣ вскрытіе Москвы-рѣки описано съ такою микроскопическою точностью и украшено такими тонкими подробностями, на которыя способны только поэты взявшіеся за прозу. Дѣйствительно, стихотворецъ болѣе всякаго прозаика способенъ пестрить свой слогъ описаніями, ни къ чему не ведущими, и мелочностями, затемняющими смыслъ разсказа. Какъ бы то ни было, составленіе стихотвореній, даже довольно удачныхъ, какъ-то особенно дѣлаетъ человѣка способнымъ къ переливанію изъ пустого въ порожнее: жидкая мысль, ненужное описаніе еще могутъ кое-какъ быть упрятанными въ гладкія и размѣренныя строчки; но перенесите ихъ въ прозу, и онѣ окажутся на ней печатью слабости.
   "Нынѣшній годъ вскрытіе Москвы рѣки быдо немного поздно. Спустя три дня послѣ того, въ который исполнилось дню четырнадцать часовъ, рѣка тронулась, но не вся. Ледъ прошедъ отъ Крымскаго Брода и ниже, такъ что отъ Нескучнаго сада до Москворѣцкаго моста можно было ѣздить на лодкахъ, и ловить сачками рыбу, тогда какъ подъ Воробьевыми горами ледъ еще стоялъ, не трогаясь нисколько, а въ Хорошовѣ ходили еще по немъ. Между тѣмъ, въ городѣ распространились слухи, что рѣка пошла и даже прошла. Это было такими или почти такимъ образомъ". Одинъ мальчишка изъ береговаго трактира понесъ кушанье въ улицу поближе къ центру города, и, по дорогѣ, разсказалъ пріятелю своему лакею, сидѣвшему у воротъ на столбкѣ, что рѣка-де пошла. Лакеи не преминулъ сказать: врешь! и съ этимъ словомъ поднялса со столбка, и, не слушая возраженій, отправился ва рѣку. Вслѣдъ за нимъ отправился и кучеръ, стоявшій въ воротахъ и одѣтый по весеннему, въ красной рубахѣ, въ плисовыхъ шароварахъ и въ синемъ суконномъ жилетѣ. Онъ пошелъ неспѣшно, какъ вообще ходятъ кучера, и осмотрѣвъ сперва свои плисовые шаровары. За кучеромъ тронулся дворникъ, который, передъ тѣмъ, счищалъ грязь съ тротуара: "пойдемъ и мы Москву-рѣку смотрѣть!" Въ это время проходилъ по улицѣ чиновникъ, направдявшій стопы въ присутственнымъ мѣстамъ, вслушался про что говориди, и тѣже пожелалъ видѣть рѣку. Какая-то старуха остановилась на противоположномъ тротуарѣ, долго прислушивалась и старалась разгадать, въ чемъ дѣло; наконецъ поняла, и тоже двинулась къ рѣкѣ. Эта старуха -- неизбѣжное лицо при всѣхъ необыкновенныхъ и обыкновенныхъ происшествіяхъ города, ее увидишь и на похоронахъ, и на сватьбѣ, и если на улицѣ подерутся, или такъ по чему-нибудь соберется толпа, ужъ старуха тутъ, рѣшительно неизвѣсто откуда явится, смотритъ, толкуетъ, разспрашиваетъ, какъ и что? вздыхаетъ, иногда и поплачетъ, если событіе очень горестно, и потомъ, гдѣ-нибудь на краю города, разсказываетъ обо всемъ случившемся съ приличною важностію и съ большимъ участіемъ. "Ухъ, матушка моя, обревѣлась я, совсѣмъ обревѣласъ!" -- Что же ты обревѣлась? -- спрашиваютъ ее. "Да какъ же, матушка? жалости подобно: лежитъ, голубушка моя, въ гробу, блѣдная, такая, худая!" и старуха опять готова обревѣться. Костюмъ этой старухи -- никогда неснимаемый салопъ, лѣтомъ и зимой одинъ и тотъ же, и на головѣ платокъ; никто ея не видывалъ безъ этого салопа и неизвѣстно, что подъ нимъ находится: она раздѣвается только дома. И вотъ весь этотъ народъ спѣшитъ къ Каменному мосту, и видитъ, что рѣка, въ самомъ дѣлѣ, идетъ, огромныя льдины ворочаются, трещатъ и лѣзутъ на быки...."
   И вся статья въ томъ же родѣ, и за послѣдніе мѣсяцы въ "Москвитянинѣ" появляется множество статей подобнаго рода, именно: описаніе вскрытія Москвы-рѣки г. Берга, г.Колошина престранный разсказъ подъ заглавіемъ "Постоялый дворъ и наивная хроника" (8 No), въ которомъ описывается встрѣча въ какой-то тавернѣ съ пьянымъ и промотавшимся господиномъ; г. Кокорева -- "Пчелиный разговоръ" (8 No), въ которомъ пчелы осыпаютъ ѣдкими сарказмами какого-то господина, объявившаго въ "Московскихъ вѣдомостяхъ" о выдѣлкѣ искуственнаго меда изъ картофельнаго кражмалу?
   Лѣтъ десять тому назадъ, наши романы и повѣсти поражали высокопарностью, напыщенностью мысли; теперь мы бросаемся въ другую крайность -- такую простоту, что предметомъ своихъ разсказовъ выбираемъ вскрытіе Москвы-рѣки, пчелиный разговоръ и нескончаемую любовную схоластику. Остался только одинъ шагъ: предстоитъ писать "Приключенія Булавки", "Воспоминанія Гривенника"и "Записки Какаду". Неужели въ свѣтѣ, въ жизни не случается ничего драматическаго, занимательнаго, достойнаго общаго вниманія? Романъ, повѣсть, разсказъ могутъ быть неудовлетворительно выполнены, поражать несоразмѣрностью частей, ложностью характеровъ, и такъ далѣе; но какимъ образомъ произведеніе въ этомъ родѣ можетъ быть основано на идеѣ жидкой, избитой или ничтожной? трудно сочинить хорошую вещь, но задумать ее, кажется мнѣ, вовсе нетрудно начитанному и опытному человѣку. Мнѣ кажется еще, что прекрасныхъ идей и сюжетовъ въ головѣ каждаго изъ насъ должно быть столько же, сколько цвѣтовъ въ волѣ. Конечно, не всякій цвѣтокъ заслуживаетъ вниманія, конечно еще, имѣть сюжетъ и удачно имъ воспользоваться -- двѣ вещи разныя, но совсѣмъ тѣмъ пренебрегать хорошимъ сюжетомъ и писать ничего незначащій разговоръ не то ли же самое, что печатать на страницахъ журнала слѣдующіе анекдоты:
   "Жители небольшаго городка, по случаю возшествія на престолъ короля Іакова I, отправили къ нему пословъ съ поздравленіемъ, которые, отъ имени своего города, изъявили ему желаніе. чтобы царство (вѣроятно царствованіе) его пережило солнце, месяцъ и звѣзды. Король благодарилъ, но замѣтилъ, что его сыну въ такомъ случаѣ придется царствовать при свѣчахъ". ("Москвитянинъ" No 8).
   Говоря о чрезвычайной скудости основныхъ идей и сюжетовъ въ бельлетристикѣ, я долженъ откровенно признаться, что, можетъ быть, мое воззрѣніе на этотъ предметъ отзывается нѣкоторымъ пристрастіемъ. Въ этомъ отношеніи я не оправдываюсь: для меня ловко задуманный сюжетъ выкупаетъ почти всегда половину недостатковъ произведенія: у меня нехватаетъ силы прочесть до конца вещь, хотя бы изящно написанную, но лишенную содержанія; я не понимаю достоинствъ графа Кс. де Местра и его прославленнаго "Путешествія вокругъ моей комнаты". Потому-то нѣкоторые изъ моихъ отзывовъ и кажутся иногда странными: когда я доволенъ сюжетомъ, я гляжу на подробности снисходительнѣе, чѣмъ бы слѣдовало. Потому-то еслибъ я взялся за критику, я былъ бы цѣнителемъ самымъ поверхностнымъ.
   Новыми статьями ученаго содержанія нынѣшній мѣсяцъ наши журналы не такъ богаты; всего бѣднѣе въ этомъ отношеніи послѣдніе нумера "Москвитянина", всего обильнѣе -- послѣдняя книжка "Библіотеки для Чтенія". Въ этомъ послѣднемъ изданіи за май мѣсяцъ помѣщены три статьи самаго разнообразнаго содержанія: изъ нихъ одна служитъ продолженіемъ обширнаго и весьма полезнаго статистическаго описанія Ярославской губерніи; ея достоинство понятно каждому; нельзя только не пожалѣть о томъ, что авторъ не приложилъ достаточно старанія, чтобъ придать своему труду болѣе легкости и занимательности. Ярославская губернія, по своему обширному дѣятельному населенію, принадлежитъ къ замѣчательнѣйшимъ частямъ Россіи, достойнымъ не только ученаго, но и живаго бельлетристическаго описанія. Мнѣ не разъ случалось читывать статистическія замѣтки и статьи, изложенныя съ великою увлекательностью, и я думаю даже, что разнообразіе, изящество слога, оригинальныя подробности не въ состояніи испортить никакого важнаго изслѣдованія, никакой статьи самаго серьёзнаго содержанія. Недавно я читалъ въ одномъ иностранномъ журналѣ трактатъ о растеніяхъ, истощающихъ землю, и о травахъ, нисколько ея не истощающихъ: нельзя сказать, чтобъ предметъ былъ очень живъ и близокъ къ моему сердцу, и, несмотря на то, статья доставила мнѣ большое удовольствіе. "Успѣхи новѣйшей химіи" ("Библіотека для Чтенія", No 5) не смотря на свою краткость, очень любопытны. Третья ученая статья "Библіотеки" называется "Яковъ Борисовичъ Княжнинъ"; ее не мѣшаетъ прочесть послѣ статьи "Отечественныхъ Записокъ", о которой, кажется, я говорилъ въ прошломъ мѣсяцѣ. Критикъ "Библіотеки для Чтенія" еще не дошелъ до оцѣнки главныхъ трудовъ Княжнина, а уже первая часть его труда велика; въ ней несравненно болѣе подробностей о жизни Княжнина, о людяхъ, съ которыми онъ былъ знакомъ, о критикахъ его времени, о частныхъ дѣлахъ автора "Росслава". Все это читается, потому что не лишено интереса и написано живымъ слогомъ; не зная конца, не могу произвести полнаго сравненія между критикою обоихъ названныхъ мной журналовъ; но, кажется мнѣ, и та я другая не вполнѣ удовлетворительны.
   По видимому, къ ученымъ же статьямъ должна быть отнесена и"Поѣздка въ Болгары въ 1849 году", помѣщенная въ отдѣлѣ "Словесности" "Библіотеки для Чтенія". Авторъ ея, г. Юрткульскій, описываетъ свое путешествіе къ развалинамъ древней столицы болгаръ, тѣмъ остаткамъ древности, о которыхъ много писали извѣстные ученые. Эти развалины находятся въ Казанской губерніи, въ селеніи Спасскаго уѣзда, и теперь еще называемомъ Болгары; такъ много камней съ различными надписями, два минарета, которые совсѣмъ, однакоже, повалились въ послѣднее время. Лѣтописцы называютъ этотъ городъ "Великимъ"; но, кажется, г. Юрткульскій не нашелъ тамъ ничего особенно интереснаго, потому что описанію Болгаръ и мѣста подъ бывшимъ минаретомъ посвящено полстранички; авторъ предпочелъ разсказать лучше о томъ, какъ онъ собирался въ дорогу и чѣмъ его кормили на мѣстѣ расположенія бывшаго великаго города. Описаніе сценъ по берегамъ Камы весьма недурно.
   "Литературная Лѣтопись" "Библіотеки" коротка,-- нельзя не пожалѣть объ этомъ; но въ ней по прежнему преслѣдуются поэты и ихъ стихотворенія. На этотъ разъ шутки лѣтописца "Библіотеки" обращены на стихотворенія гг. Берга и Фета. Я самъ не чувствую ни малѣйшаго подобострастія къ музѣ г. Берга и г. Фета; въ особенности не нравятся мнѣ тѣ стихотворенія этого послѣдняго поэта, гдѣ онъ обращается безпрестанно къ Шекспировой Офеліи и говоритъ ей вещи, которыя умѣлъ говорить только одинъ Гейне -- человѣкъ, по слѣдамъ котораго идти труднѣе, чѣмъ по слѣдахъ самого Шекспира.
   Но все-таки я не понимаю причины, почему "Библіотека для Чтенія" называетъ книжку г. Фета "Сербскими стихотвореніями" и выписываетъ изъ этой книжки мѣста самыя неудачныя. "Вся эта школа -- говоритъ рецензентъ "Библіотеки" -- родъ сербской поэзіи -- соколъ летитъ въ Палестинѣ -- а царство падаетъ на Косовомъ Полѣ -- на стеклѣ морозъ чертитъ узоры, а дѣвушка умна -- и г. Фетъ любитъ созерцать утомленія". Я спрашиваю, что же это доказываетъ? Нельзя кстати не припомнить, какъ "Библіотека для Чтенія", нѣсколько лѣтъ тому назадъ, опредѣлила характеръ Гейневской поэзіи: "Чтобъ написать стихотвореніе въ родѣ Гейне, потребно задать себѣ какой либо вопросъ и отвѣчать на него совершенно безтолковымъ образомъ. Напримѣръ: "говорите ли вы по французски? -- нѣтъ, но мой двоюродный братъ отлично играетъ на скрипкѣ". Эта шуточка не лишена истины; но теперь не слѣдовало бы нападать на поэзію.
   Вообще исторія мнѣній, противныхъ поэзіи, можетъ послужитъ поводомъ къ довольно любопытному этюду. Есть много умныхъ людей и даже женщинъ, бросающихъ всякую книгу, заключающую въ себѣ стихи, хотя бы стихи поэта извѣстнаго и прославленнаго. Нѣкоторые даже усиливаются видѣть въ этомъ пренебреженіи къ поэзіи нѣчто современное, новое, отзывающееся какою-то практичностью. Все это нисколько не ново, не практично и не современно: люди прославленные и знаменитые бывали заражены тою же слабостью; а корень той слабости заключается не въ практичности взгляда, а въ неспособности къ многосторонней воспріимчивости, еще чаще въ оскорбленномъ самолюбіи. У меня есть подъ рукою матеріялы, изъ которыхъ явствуетъ, что всѣ знаменитые поэтоненавистники сами кропали стихи и приходили въ отчаяніе отъ своего безсилія. Знаменитѣйшій изъ враговъ поэзіи, человѣкъ, утверждавшій, что въ обществѣ не должно быть мѣста самому Гомеру, и безжалостно изгонявшій его изъ своей воображаемой республики -- именно Платонъ -- въ юности писалъ стихи, заключавшіе въ себѣ рабское подражаніе "Иліадѣ". Кромѣ того, Платонъ былъ поэтомъ въ душѣ, понималъ значеніе поэзіи и не разъ противорѣчилъ своему извѣстному приговору противъ поэтовъ. Въ его "Федонѣ" есть великолѣпнѣйшее опредѣленіе истиннаго поэта,-- опредѣленіе, къ которому нельзя прибавить ни одного слова: "холодные умы -- говоритъ онъ въ такомъ родѣ -- всегда спокойные и властные надъ собой, не способны къ созданію высокой поэзіи; ихъ трудъ будетъ слабъ, растянутъ и не останется въ чужой памяти: но стихи людей, которыхъ голова касается небесъ, а ноги земли, потрясутъ тебя, сожгутъ твое сердце, увлекутъ тебя за собой какъ бѣшеный нотокъ и наполнятъ твою грудь тѣмъ самымъ восторгомъ, который былъ въ груди у ихъ творца"...
   Локкъ, не любившій поэзіи, былъ торжественно уличенъ въ сочиненіи до крайности плохихъ произведеній; онъ не показывалъ ихъ никому, но читалъ ихъ самому себѣ, "въ тишинѣ ночной". Этотъ фактъ вы найдете въ д'Израэли, о которомъ я такъ часто говорю, и котораго иногда обкрадываю. Но всего интереснѣе анекдотъ о двухъ пріятеляхъ Ловка, мужахъ весьма ученыхъ и извѣстныхъ своимъ высокимъ родомъ. Одинъ изъ нихъ писалъ преплохіе стишонки, но никогда ихъ не печаталъ, выставляя въ свое оправданіе мнѣніе о томъ, что лорду едва ли прилично заниматься стихотворствомъ; другой, напротивъ того, печаталъ свои поэмы безпрестанно и во всѣхъ предисловіяхъ развивалъ ту мысль, что лордъ не кажетъ писать дурныхъ стиховъ, потому что опытомъ доказано, чѣмъ поэтъ выше родомъ, тѣмъ болѣе удачны бываютъ его творенія. Оба оригинала сходились вмѣстѣ и безпрестанно спорили, и предметомъ ихъ свора былъ вопросъ о томъ, способенъ или неспособенъ бываетъ лордъ къ поэзіи. Одинъ разъ, послѣ горячаго спора, въ которомъ второй изъ нихъ силился доказать, что всякій человѣкъ высокаго рода бываетъ особенно способенъ къ стихотворству, они рѣшились обратиться за рѣшеніемъ къ одному изъ самыхъ высокихъ лицъ Великобританіи, и, къ неописанной радости поэта, печатавшаго свои стихотворенія, это лицо (въ Англіи всякій аристократъ владѣетъ своимъ языкомъ превосходно) тутъ же написало четверостишіе, въ которомъ говорилось, что оба спорщика идутъ по прямой дорогѣ къ Бедламу, т. е. дому сумасшедшихъ.
   Ѣдкія выходки Паскаля противъ поэзіи весьма извѣстны всякому, и Вольтеръ, отвѣтившій на нихъ злобною насмѣшкою, поступилъ совершенно основательно; но около того же времени еще большею славою въ такомъ родѣ пользовался человѣкъ великой учености и способностей, именно Лонгрю, котораго теперь никто не читаетъ, да и я не читалъ и читать не буду. Отъ этого Лонгрю осталось слѣдующее печатное сужденіе о поэмахъ Гомера. "Есть двѣ книги о Гомерѣ,-- говоритъ нашъ ученый -- которыя я цѣню несравненно выше его сочиненій. Одна изъ нихъ написана Фейтіусомъ и называется "Гомерическія древности"; другая подъ заглавіемъ "Гомерова гномологія", принадлежитъ Дюпорту и издана въ Кембриджѣ. Въ этихъ двухъ книгахъ заключается все то, что достойно вниманія въ Гомерѣ, и черезъ нихъ я знакомлюсь съ древней поэзіей и избѣгаю сказокъ этого поэта, отъ которыхъ стоя уснешь" (Contes à dormir debout).
   Изъ поэтовъ всѣхъ болѣе не любилъ поэзіи извѣстный Малербъ, тотъ самый, котораго вдохновенные четыре стиха:
   
             Elle était de ce monde, où les plus belles choses
                       Ont le pire destin,
             Et rose, elle a vécu ce que viveot les roses:
                       L'espace d'un matin!
   
   до сихъ поръ служатъ лучшею эпитафіею для молодыхъ и прекрасныхъ женщинъ. Малербъ презиралъ свой занятія и почиталъ себя и своихъ собратій поэтовъ самыми ничтожными людьми въ государствѣ. Одинъ разъ какъ-то при немъ хвалили поэму, написанную которымъ-то изъ лучшихъ литераторовъ того времени. Малербъ холодно слушалъ похвалы и потомъ саркастически спросилъ: "А что, отъ этой поэмы хлѣбъ не станетъ дешевле?".
   Одинъ изъ самыхъ строгихъ литературныхъ цѣнителей въ Англіи былъ нѣкто Баронъ Галлеръ (Баронъ -- имя, а не титулъ), извѣстный особенною ненавистью къ поэзіи и поэтамъ. Величайшую отраду Галлера составляла возможность высказать какому нибудь стихотворцу мнѣніе о его стихотвореніяхъ, и, конечно, мнѣніе самое ѣдкое; но питомцы музъ бѣгали нашего критика, не читали его сочиненій и не просили его совѣтовъ. Между прочими филиппиками противъ стиховъ, Галлеръ одинъ разъ далъ замѣтить, что ему было бы пріятно, еслибъ всѣ они безъ исключенія преданы были сожженію. И этотъ самый человѣкъ, обрекавшій на гибель все, носившее форму стиха, былъ уличенъ въ томъ, что во время пожара, случившагося въ его домѣ, онъ подвергнулъ свою жизнь опасности, желая спасти цѣлый тюкъ тетрадей, сплошь исписанныхъ его собственными стихотвореніями! Вѣрьте же послѣ этого поэтоненавистникамъ!
   Объ "Отечественныхъ Запискахъ" не могу сказать ничего особеннаго: некогда было ихъ прочитать. Тамъ есть повѣсть г-жя Т. Ч. подъ названіемъ: "Тѣни Прошлаго"; но какого рода эти тѣни, того я сказать не могу: тѣней на свѣтѣ такъ много, начиная отъ тѣхъ, которыя въ полночь говорятъ глухимъ голосомъ и пляшутъ при свѣтѣ луны, до той, которая выдѣлываетъ разныя па въ балетѣ "Тѣнь". Которую именно разумѣла г-жа Т. Ч., мнѣ неизвѣстно. Зато мнѣ извѣстно изъ чтенія обертки "Отечественныхъ Записокъ", что въ послѣдней книжкѣ этого журнала печатаются разомъ три англійскіе романа, а именно: "Пиквикскій Клубъ" Диккенса, "Семейство Какстоновъ" Бульвера и "Ярмарка Тщеславія" Теккерея. Не лучше ли былобъ, вмѣсто того, чтобъ безпрестанно перемѣшивать въ своихъ книжкахъ отрывки безъ начала и конца, поступить такимъ образомъ: сперва перевести весь романъ Диккенса и помѣстить его въ двухъ книжкахъ, потомъ напечатать Теккерея разомъ и безъ значительныхъ перерывовъ, и потомъ приняться такимъ же образомъ за "Какстоновъ"? A то какой читатель не заблудится между тремя романами, Богъ знаетъ когда начатыми, и которые неизвѣстно когда окончатся?
   Впрочемъ, эта придирка съ моей стороны не имѣетъ особенной важности; въ сущности же нельзя быть недовольнымъ тѣмъ, что наша публика болѣе и болѣе знакомится съ такими дѣятелями, какъ Диккенсъ, Бульверъ и Теккерей. Британская словесность заслуживаетъ изученія. нужно припомнить одно обстоятельство, довольно простое, но безпримѣрное въ исторіи европейской словесности, а именно: "что британская словесность, начиная отъ своего полнаго развитія до настоящей минуты, не имѣла ни одного періода, въ которомъ былъ бы замѣтенъ хотя временной въ ней упадокъ". Начиная отъ Шекспира и кончая Теккереемъ, исторія этой словесности представляетъ вамъ неразрывную, сжатую цѣпь замѣчательныхъ дѣятелей. И въ то самое время, когда я пишу эти строки, британская словесность представляетъ намъ, почти по всѣмъ отраслямъ литературной дѣятельности, писателей, не имѣющихъ себѣ соперниковъ. Первый изъ современныхъ поэтовъ, Томасъ Муръ, принадлежитъ Британіи; слава перваго историка нашего времени, безспорно, принадлежитъ Маколею; Диккенсъ, Теккерей и Белль не имѣютъ себѣ соперниковъ между романистами другихъ странъ; если къ этимъ именамъ мы прибавимъ Карлейля, Купера и Сильсфильда (потому что нѣтъ причины отдѣлять американской литературы -- языкъ одинъ и тотъ же), то у насъ образуется цѣлая фаланга первоклассныхъ дѣятелей, которыми можетъ гордиться первая словесность нашего времени. Постоянство одной и той же силы, непрерывная цѣпь талантовъ -- вотъ литературный феноменъ, которому подобнаго вы не сыщете нигдѣ, кромѣ Великобританіи.
   Теперь слѣдовало бы сказать что нибудь о газетахъ за этотъ мѣсяцъ; но такъ какъ я подписываюсь на однѣ только "Санктпетербургскія Вѣдомости", то такой отчетъ будетъ весьма не половъ; къ тому же о "Петербургскихъ Вѣдомостяхъ" я уже не разъ говорилъ. Единственная полемическая статья, которую я встрѣтилъ нынѣшній мѣсяцъ въ "Петербургскихъ Вѣдомостяхъ", вызвана была какою-то статьею (по видимому "Сѣверной Пчелы"), гдѣ музыкальный критикъ, или фельетонистъ, шутилъ -- надъ чѣмъ-бы выдумали? -- надъ операми Джіакомо Мейербера "Гугенотами" и "Пророкомъ", называя ихъ трескотнею, и такъ далѣе, въ тонъ же родѣ!! Отвѣтъ на такое сужденіе написанъ былъ г. Арнольдомъ! въ весьма холодныхъ и приличныхъ выраженіяхъ; все-таки мнѣ не совсѣмъ пріятно было его читать: неужели подобныя сужденія заслуживаютъ отвѣта?
   Еслибъ кто при мнѣ сталъ настойчиво утверждать, что, напримѣръ, "Гугеноты" Мейербера ничего не стоятъ, что Гоголь пишетъ слабыя вещи, я не только бы промолчалъ, но ощутилъ бы особенное удовольствіе при такомъ молчаніи. Разъ мнѣ случилось сойтись на вечерѣ съ однимъ весьма милымъ господиномъ, написавшимъ нѣсколько романсовъ и начавшимъ нѣсколько оперъ -- "нескончаемыхъ оперъ", какъ оперы всѣхъ нашихъ композиторовъ. Этотъ любитель въ продолженіи цѣлаго вечера говорилъ о музыкѣ, контрапунктѣ, пѣвцахъ, о русской оперѣ; видно было по каждой жилкѣ его лица, что ему хотѣлось заспорить и въ спорѣ потолковать о своихъ старыхъ сочиненіяхъ, даже, можетъ быть, сыграть ихъ... напрасны были всѣ его усилія: между мной, хозяйкою и двумя другими собесѣдниками былъ уже заключенъ союзъ противъ композитора. Чѣмъ ревностнѣе начиналъ онъ говорить о музыкѣ, тѣмъ живѣе начинали мы заговаривать о книгахъ, о дачахъ, о нарядахъ; чѣмъ ближе касался онъ собственныхъ своихъ произведеній, тѣмъ простодушнѣе перебирали мы городскія сплетни; чѣмъ ближе подходилъ онъ къ роялю, тѣмъ далѣе отходили мы отъ инструмента и наконецъ сѣли у раствореннаго окна, начали смотрѣть какія-то картинки и дѣлать на нихъ свои комментаріи. Композиторъ бѣсился; мы кусали губы и продолжали дѣлать ему веселые вопросы о вещахъ, не имѣющихъ ни малѣйшаго отношенія къ музыкѣ и его романсамъ, и его операмъ, которымъ суждено никогда не идти далѣе перваго акта. Жаль было смотрѣть на бѣднаго вашего пріятеля. Изъ происшествій этого вечера Альфредъ де Мюссе или Октавъ Фелльё могли бы составить цѣлую комедійку.
   Съ тѣхъ поръ воспоминаніе этого вечера всегда приходитъ мнѣ въ голову, когда рѣчь зайдетъ о полемикѣ. Я разумѣю подъ этимъ словомъ безплодную и нечистосердечную полемику, зачастую выступающую изъ границъ вѣжливости. Что же касается до споровъ разумныхъ и приличныхъ, основанныхъ на искреннемъ желаніи пояснить спорный пунктъ, высказать нѣсколько дѣльныхъ вещей, то противъ такихъ споровъ, конечно, никто не въ состояніи сказать дурного слова. "Du choc des opinions jaillit la vérité" -- эта истина кому не знакома?
   Литераторы, утверждающіе, что русская словесность находится въупадкѣ, и что молодые писатели не въ состояніи создать ничего порядочнаго, занимаются полемикою безплодною. Ихъ увѣренія могутъ быть совершенно справедливы, могутъ быть и вполнѣ ложны; но и въ томъ и въ другомъ случаѣ увѣренія эти будутъ безплодны, потому что не основаны на фактахъ и полезномъ трудѣ. Можно, напримѣръ, утверждать, что русская словесность не сдѣлала ни шагу впередъ послѣ Державина, и, утверждая, привести пользу словесности, не смотря на всю ложность утвержденія. Составляйте біографіи писателей, жившихъ прежде Державина, разработывайте этотъ періодъ словесности, поясняйте его значеніе, пишите критики, этюды, къ нему относящіеся, и вы будете полезны, не смотря на ложность вашей мысли. Возьмемъ другую сторону: положимъ, я вздумаю увѣрять, что русская словесность только и началась, что со времени Пушкина; даромъ, что такое увѣреніе будетъ нелѣпо, а я могу быть полезенъ и съ этою мыслью, если разберу труды современниковъ Пушкина, оцѣню его послѣдователей и подготовлю матеріялы для будущихъ цѣнителей.
   Вотъ вся разница между спорами полезными и безплодною полемикою.
   Недавно мнѣ лопался въ руки старинный русскій романъ, изданный около 1830 года, а написанный гораздо прежде, подъ заглавіемъ: "Постоялый Дворъ". Авторъ его -- покойный Степановъ, извѣстный по составленному имъ прекрасному описанію Енисейской губерніи. Не смотря на слабость нѣкоторыхъ частей, на растянутость содержанія и на устарѣлость языка, "Постоялый Дворъ", по моему мнѣнію, принадлежитъ къ числу прекраснѣйшихъ русскихъ романовъ. Въ немъ описываются приключенія и наблюденія одного добраго и умнаго старика, занимавшаго не простой постъ въ обществѣ, но которому при концѣ жизни хлопоты опротивѣли совершенно. Онъ построилъ постоялый дворъ на берегахъ Оки, поселился тамъ, скоро сблизился со всѣми сосѣдними и былъ однимъ изъ дѣятельныхъ лицъ во всѣхъ исторіяхъ, случавшихся въ къ семействахъ. Всѣ четыре части романа полны занимательности, проникнуты наблюдательностью; отъ нихъ будто дышетъ спокойствіемъ и симпатіей. Въ нихъ столько ошибочнаго, устарѣлаго, но въ замѣнъ того сколько истинно благороднаго и прекраснаго! Многіе характеры очерчены превосходно, описанія мѣстности и картины природы вездѣ безукоризненны,-- и все это такъ просто, такъ близко къ нашему вседневному быту.
   Я былъ въ восторгѣ отъ "Постоялаго Двора" (т. е. на сколько можно остаться въ восторгѣ отъ тихой, безмятежной, подчасъ болтливой рѣчи), перечиталъ его два раза, хвалилъ его всѣмъ и каждому. Его читалъ рѣдкій изъ нашихъ литераторовъ, о векъ говорено было въ одной "Библіотекѣ для Чтенія", и то очевидно. Въ настоящее же время, никто, кажется, и не помышляетъ о томъ, что "Постоялыя Дворъ" Степанова можно читать и перечитывать.
   Теперь, любезный читатель, я пожимаю тебѣ руку, желаю всякаго благополучія и разстаюсь съ тобой. Письма "Иногороднаго Подписчика" прекращаются, можетъ быть совсѣмъ, можетъ быть на время,-- на этотъ счетъ я самъ ничего не знаю; знаю только, что лѣтомъ у меня недостаетъ силы читать журналы и газеты, я мало того, что читать, а еще притомъ высказывать о нихъ свое мнѣніе. Сверхъ того мнѣ пріятно прекратить эти письма именно теперь и сохранить мое инкогнито. Кромѣ того, мнѣ почему-то кажется, что читатели иногда бываютъ довольны "Письмами Иногороднаго Подписчика", и, чтобъ сохранить себѣ это убѣжденіе, я ихъ прекращаю. Авторы, разъ угодившіе публикѣ какою нибудь выдумкою, начинаютъ иногда всю свою жизнь повторять эту самую выдумку и отъ угожденія переходятъ къ надоѣданію; они очень хорошо понимаютъ, что "умѣнье остановиться во время" есть залогъ разнообразія и всякаго успѣха,-- только у нихъ нѣтъ довольно рѣшимости отъ теорія перейти къ ея исполненію. У меня же есть эта рѣшимость, именно потому, что я не имѣю нималѣйшей теоріи на этотъ случай. Впрочемъ, утвердительно могу сказать одно: не буду писать лѣтомъ. Читатель меня извинитъ, а что касается до редакціи "Современника", то меня выручитъ одинъ сосѣдъ и пріятель, которому я передаю всю работу и который, конечно, не замедлитъ лично отрекомендоваться читателю.
   

XX.*)

   *) Письма XVI, XVII, XVIII и XIX писаны другимъ лицомъ. Нумерація же оставлена мною безъ измѣненія для удобства, такъ-какъ самъ авторъ, ссылаясь на свои письма, называетъ ихъ по нумерамъ. Издатель.

Октябрь 1850.

   Я не понимаю людей, увѣряющихъ, что имѣть достаточный капиталъ въ разныхъ кредитныхъ учрежденіяхъ гораздо пріятнѣе спокойнѣе, нежели заниматься сельскомъ хозяйствомъ, осушать болота, разводить сады и вообще имѣть уголокъ красивой земли съ горками, рощами и озерами. Такіе джентльмены не понимаютъ, сколько спокойствія и отрады заключается въ обладаніи маленькимъ міромъ, украшеннымъ и распространеннымъ нашими собственными трудами,-- міромъ, имѣющимъ то сходство съ міромъ фантазіи, что въ него всегда можно пріютиться отъ тревогъ городской жизни, отъ людей съ ихъ спорами и отъ бѣдъ всякаго рода. Я всегда мечталъ о подобномъ уголкѣ и счастливъ потому, что онъ у меня всегда имѣлся. Изъ полевой фортификаціи узналъ я, что въ каждомъ укрѣпленіи есть свое укрѣпленіе въ миніатюрѣ, называемое редюитомъ,-- мѣсто, куда удаляются защитники, сбитые со всѣхъ сторонъ. Съ тѣхъ поръ я привыкъ называть именемъ редюита мое сельское прибѣжище,-- обстоятельство, доказывающее съ ясностью философскаго вывода, что я понялъ цѣну философскаго уединенія даже въ то время, когда на школьной скамейкѣ изучалъ полевую фортификацію.
   Все это я говорю къ тому, чтобъ извинить дѣтскій восторгъ, овладѣвшій мной, когда я, послѣ долгихъ и многотрудныхъ странствованій по разнымъ городамъ, снова очутился въ своемъ иногородномъ владѣніи. Ни осень, ни морозы не мѣшали моему блаженству: эти неудобства существуютъ только для дачниковъ; человѣкъ же, знающій наизустъ свойства каждаго дерева въ своемъ саду, не боится печальной картины изнеможенія природы: воображеніе рисуетъ ему тѣже мѣста въ полномъ блескѣ весны и жизни. Если вы увидите незнакомую женщину съ закрытыми глазами, вы, можетъ быть, много теряете; но любимая особа можетъ закрывать свои сколько ей будетъ угодно: близкій къ ней человѣкъ все-таки знаетъ, какъ они смотрятъ.
   Мечтанія мои, въ родѣ вышеприведенныхъ, были нарушены прибытіемъ того сосѣда, котораго я просилъ вмѣсто меня писать письма о русской журналистикѣ. Не знаю, каковы были эти письма, потому что, по лѣтнему моему обыкновенію, не читалъ даже "Современника"; но должно быть тонъ ихъ весьма строгъ, судя по сердитымъ отзывамъ моего пріятеля о журналахъ, съ которыми онъ имѣлъ дѣла. Онъ началъ съ того, что прямо объявилъ мнѣ свое намѣреніе не читать ни одного журнала во всю свою жизнь, и, признаюсь, его отзывы о нихъ охолодили всю мою кровь. "Отечественныя Записки" -- говорилъ мой сосѣдъ -- говорятъ языкомъ, на которомъ объясняются герои "Бурсака", Нарѣжнаго, "Библіотека для Чтенія" объявляетъ, что греческая поэзія никуда не годится, "Москвитянинъ" печатаетъ стихи и "Какстоновъ", "Какстоновъ", и стихи,-- однимъ словомъ, все идетъ наперекоръ эстетическимъ теоріямъ". Филиппику свою онъ заключилъ формальнымъ требованіемъ написать десять писемъ за него, такъ какъ онъ написалъ за меня цѣлыхъ пять. Я предложилъ ему вмѣсто десяти писемъ одно,-- онъ съѣхалъ на четыре,-- я прибавилъ еще одно; но на трехъ мы не могли помириться, хотя я уже предложилъ написать ихъ два и три четверти. И вотъ по какому случаю я снова бесѣдую съ читателемъ, и вотъ почему восторгъ, испытанный мной при возвращеніи на родину, сдѣлалъ меня слабодушнымъ игралищемъ моего сосѣда.
   Но да не ожидаетъ отъ меня читатель, что я заведу мою рѣчь ab ovo и начну съ критическаго взгляда на дѣятельность нашей журналистики въ періодъ моего отсутствія изъ деревни. Хотя мнѣ и сильно хотѣлось начать такое обозрѣніе и названіе періода сильно льстило моему самолюбію; но я долженъ былъ отказаться отъ такого занятія, по весьма простой причинѣ: журналовъ за лѣтніе мѣсяцы нигдѣ не оказывалось. Сосѣдъ завладѣлъ ими, въ видѣ гонорарія за свою снисходятельность, и потомъ (horresco referens! страшно вымолвить) раздарилъ ихъ по окрестнымъ городамъ и селамъ! И раздарилъ онъ ихъ съ очевидно саркастическою цѣлью: "Пантеонъ" отдалъ онъ моему другу ***, въ юности сочинившему водевиль и вслѣдствіе того поставившему себѣ первымъ долгомъ надѣть очки и слѣдить за движеніемъ русской словесности; четыре книги "Отечественныхъ Записокъ" вручилъ онъ Бенелоквенту Ксенофонтычу Вертоградову, пожилому господину, обладающему весьма высокимъ слогомъ и весьма длиннымъ сюртукомъ; съ "Москвитяниномъ" постулилъ еще ужаснѣе, отдавъ его одному городскому щеголю, съ увѣреніемъ, что въ Петербургѣ стихи опять въ модѣ, и что тамъ каждый левъ знаетъ наизустъ "Поэзію и Прозу жизни". Бѣдный денди, съ потерею здоровья и цвѣта лица, выучилъ двѣ первыя части поэмы и теперь дозубриваетъ остальныя. Онъ сталъ жолтъ какъ лимонъ, но бодрости не потерялъ,-- только не знаетъ, нужно ли выучивать эпиграфы; которыхъ такъ много въ поэмѣ.
   Не отыскавъ нигдѣ старыхъ нумеровъ, я принялся читать то, что было у меня подъ руками: прочелъ въ "Петербургскихъ Вѣдомостяхъ" преинтересныя заграничныя письма господина Тунѣева, хорошо знакомаго русской публикѣ по его музыкальнымъ статьямъ,-- прочелъ тамъ же отчеты о выставкѣ сельской и академической, и, покончивъ съ газетами, развернулъ "Москвитянинъ", котораго всѣ книжки до нумера осьмнадцатаго были заполонены неукротимымъ сосѣдомъ. "Зачѣмъ онъ не поступилъ также и съ осьмнадцатымъ нумеромъ?" думалъ я, меланхолически перелистывая книгу, въ которой все было для меня темно, непонятно и сбивчиво, по той причинѣ, что почти всѣ статьи, въ ней заключавшіяся, были продолженіемъ прежнихъ. Приняться за наши журналы ex abrupto, не забѣжавъ за три мѣсяца назадъ, значитъ почти тоже, что читать руническія надписи или переводить на русскій языкъ карту завтрака, которымъ Лумлей, директоръ Лондонской Оперы, угощалъ Скриба и Галеви. Узнать, въ чемъ состоитъ повѣсть г. Дріанскаго "Одарка-Квочка" также неудобоисполнимо, какъ передать изящною русскою прозою слова: lettes de mouton gallois à la réforme и turbans de meringues aux champignons en surprise.
   Наконецъ, въ "Наукахъ и Художествахъ" того же нумера отыскалъ я статью г. Буслаева "Объ эпическихъ выраженіяхъ украинской поэзіи" и прочелъ ее съ удовольствіемъ. Въ этомъ трудѣ, исполненномъ легко и живо, авторъ старается сближать названныя выраженія съ эпическими выраженіями, употреблявшимися въ старой русской письменности и въ иностранной поэзіи періода языческаго. Онъ показываетъ сходство многихъ малороссійскихъ пѣсенъ съ нѣкоторыми лучшими мѣстами изъ "Слова о Полку Игоревѣ", изъ "Эдды", польскихъ пѣсенъ и такъ далѣе. Конечно, иной скептикъ скажетъ, что, справившись съ собраніемъ испанскихъ романсеро и произведеніями трубадуровъ, откроешь и въ нихъ кое-что общее съ эпическими выраженіями украинской поэзіи; но все это не мѣшаетъ статьѣ г. Буслаева быть весьма занимательною въ чтеніи. Кстати скажу, что одинъ мой знакомый филологъ, называвшій свои филологическія изслѣдованія щелкать языкомъ, недавно еще читалъ мнѣ диссертацію о томъ, что пѣсня "Мальбругъ въ походъ поѣхалъ" цѣликомъ заимствована изъ "Слова о Полку Игоревѣ". Въ этой диссертаціи утверждается, что вдохновенныя строки
   
             Мальбругъ въ походъ поѣхалъ,
             Подъ нимъ былъ конь игренъ,
   
   совершенно сходны съ описаніемъ курянъ и ихъ комоней,-- что супруга Мальбруга, которая
   
             Пошла на башню вверхъ,
   
   есть таже Ярославна, такъ неграціозно сравниваемая съ кукушкою, и что наконецъ
   
             На вѣткѣ одной ели
             Соловушко свисталъ
   
   заимствовано изъ извѣстнаго описанія: "тогда врани не граахутъ, галица помлъкоша, сорокы не трескоташа, полозію ползоша, только дѣтлове тектомъ путь къ рѣцѣ кажутъ, соловіи веселыми пѣсньми свѣтъ повѣдаютъ". Наконецъ, самый припѣвъ mironton, mironton mirontaine пояснялъ онъ весьма удачно тѣми выраженіями древней поэмы, о которой такъ спорятъ толковники.
   Какъ водится, споры о разныхъ ученыхъ предметахъ до сихъ поръ еще въ ходу, на мое несчастіе: чуть окончилъ статью г. Буслаева, я разомъ попалъ на антикритику, неимовѣрно длинную, подъ названіемъ: "Отвѣтъ г. Леонтьеву на его историческія и филологическія замѣчанія къ разсужденію "Афинская Игемонія". Читать антикритику, не читая предыдущихъ статей, довольно любопытно, тѣмъ болѣе, что ея авторъ, по видимому, разомъ отвѣчаетъ нѣсколькимъ человѣкамъ; но я еще не достигъ до такого охлажденія къ чтенію, чтобъ тѣшить себя такими причудливыми упражненіями. И вотъ почему, распростившись съ г. Стасюлевичемъ, я прямо очутился передъ мелкими статьями, дессертомъ каждаго журнала.
   Вообще, не мѣшаетъ сказать, что въ послѣднія пять или десять лѣтъ, дессертная часть, въ обѣдахъ и въ журналахъ, видимо клонится къ упадку. Старички-гастрономы, помнящіе время великолѣпныхъ пирожныхъ и сладкихъ диковинокъ (выраженіе Koшихина), съ негодованіемъ отворачиваются отъ приторныхъ и невкусныхъ macedoines; тоже дѣлаетъ и читатель со "Смѣсью" многихъ журналовъ. Матеріялъ, кажется, хорошъ. A между тѣмъ на дѣлѣ мы видимъ совсѣмъ иное: факты переданы отрывочно, сухо, вяло, безъ послѣдовательности и комментаріевъ; иная весьма интересная новость пропущена безъ всякой причины,-- другая, вовсе не занимательная и даже ложная, перепечатана изъ иностраннаго изданія. Заграничный пуффъ сталкивается съ лаконическимъ описаніемъ полезнаго открытія, анекдотъ совершенно вздорный помѣщенъ рядомъ съ некрологомъ знаменитаго человѣка. И все это не связано, не сгруппировано, все сухо и лишено малѣйшей живости, а потому выскакиваетъ изъ памяти какъ бумажка изъ нагрѣтой лампы.
   Недѣли четыре тому назадъ, въ одномъ ученомъ обществѣ, я слышалъ чтеніе коротенькой статьи, въ которой излагались новѣйшіе факты и открытія по части той науки, которая интересовала членовъ общества,-- факты, случившіеся въ промежутокъ между двумя засѣданіями. Предметъ былъ, по видимому, ученый, спеціяльный, предѣлы статьи не позволяли никакихъ уклоненій и распространеній, а между тѣмъ статья была и жива и интересна, и я ее помню со всѣми ея подробностями. Причина ея живости очень понятна: перечень, о которомъ я говорю, составлялся съ охотою и тщательностію, съ послѣдовательностью и системою, то есть съ тѣми условіями, которыхъ недостаетъ въ составителяхъ журнальной "Смѣси". Еслибъ въ то время, когда я прослушалъ названную статью, попалась мнѣ въ руки "Смѣсь" 18 No "Москвитянина" ("Москвитянинъ" виноватъ не одинъ: болѣе или менѣе, всѣ наши журналы дѣйствуютъ также), я бы, мысленно вообразивъ передъ собой редакцію журнала, сдѣлалъ бы ей вопросы такого рода: отчего вы сообщаете намъ объ электрическомъ телеграфѣ и молчите объ усовершенствованіяхъ воздухоплаванія? почему вы говорите о томъ, что Дженни Линдъ уже въ Америкѣ и не сообщаете намъ чрезвычайно любопытныхъ и оригинальныхъ подробностей ея пріема? изъ-за какой причины вы дѣлитесь съ читателемъ драгоцѣннымъ свѣдѣніемъ о томъ, что у какого-то старца Шепперса, въ Линкѣ, есть 216 племянницъ, внуковъ и внучекъ, и не разскажите намъ ничего про Ронкони, Эрнста, Листа, M-me Зонтагъ? Вслѣдствіе какихъ соображеній вы переписываете сплошь карту завтрака, даннаго Лумлеемъ Скрибу и Галеви и совершенно умалчиваете о праздникѣ, данномъ въ Веймарѣ въ честь геніяльнаго Гердера? Не лучше ли вмѣсто сухого перечня картинъ Айвазовскаго описать хоть одну изъ нихъ и сдѣлать о ней свое заключеніе? Какая метода руководила вами при составленіи коротенькихъ и сухихъ статеекъ на послѣднихъ листкахъ вашего 18 нумера? И наконецъ, самые матеріялы для русской исторіи -- въ какомъ видѣ представлены они вами? Вотъ восемь стиховъ Суворова къ господину Брежинскому: кто же былъ этотъ г. Брежинскій, что писалъ онъ? какъ сошелся онъ съ Суворовымъ? не оставилъ ли онъ какихъ-либо свѣдѣній о Суворовѣ? какими сочиненіями пріобрѣлъ онъ благосклонность великаго полководца? Еще примѣръ: въ краткихъ, но сильныхъ выраженіяхъ вы опровергаете заключеніе одного Петербургскаго журнала на счетъ происхожденія Кострова и сообщаете, что онъ былъ родомъ крестьянинъ, изъ Вобловицкой волости, при чемъ печатаете нѣсколько стиховъ Кострова и разсужденій объ его бѣдности. Неужели же другихъ свѣдѣній и первомъ переводчикѣ "Иліады" у васъ нѣтъ? или наконецъ, неужели доставленныхъ вамъ свѣдѣній нельзя было облечь въ форму легкую и занимательную, привести къ кстати, дать имъ опредѣленное и гармоническое мѣсто въ цѣпи мелкихъ, но полезныхъ статеекъ?
   Можетъ быть, замѣчанія мои строги, даже непріятны; но я высказываю ихъ съ особеннымъ удовольствіемъ. Тяжело нападать на недостатки, которыхъ нельзя исправить: осуждая бездарную повѣсть, дурную ученую статью, человѣкъ часто обижаетъ ея автора безъ всякой пользы для читателя. Но замѣчать журнальныя ошибки -- высокопарность, неисправность, пристрастіе, небрежность -- не есть вещь тяжелая: такія ошибки легко могутъ быть исправлены. Обратить особенное вниманіе на составъ журнальной "Смѣси" -- вещь весьма не трудная для редакціи: стоитъ только выписывать пять-шесть лучшихъ иностранныхъ періодическихъ изданій, нѣсколько губернскихъ вѣдомостей и назначить хорошую плату человѣку, который бы ихъ перечитывалъ, отмѣчалъ, переводилъ и группировалъ свѣдѣнія полезныя и любопытныя. Я воображаю себѣ положеніе одинокаго и небогатаго любителя чтенія, который выписываетъ одинъ только журналъ, съ тѣмъ, чтобъ хотя поверхностно слѣдить за всѣми новыми явленіями въ мірѣ науки, искусства и словесности, и которому въ "Смѣси" этого журнала разсказываютъ, что у господина Шепперса, проживающаго въ Линкѣ, двѣсти-шестнадцать внучатъ и племянницъ! великое пріобрѣтеніе! важный предметъ для соображеній! Я думаю, какъ довольны подписчики и такихъ газетъ, въ фельетонѣ которыхъ, вмѣсто новостей и разсказовъ о новыхъ ученыхъ открытіяхъ, нѣсколько разъ въ недѣлю говорится о томъ, что толстые журналы никуда не годятся, и что русская литература есть поле, покрытое мусоромъ, поросшее бурьяномъ и репейникомъ! Еслибъ, чего Боже сохрани, ваша литература и дѣйствительно сдѣлалась запущеннымъ полемъ, довольно сказать о томъ одинъ разъ, а за тѣмъ перейдти къ предметамъ, занимательнымъ для читателя.
   Справедливость требуетъ замѣтить, что изъ всѣхъ нашихъ періодическихъ изданій (издаваемыхъ не съ спеціяльною цѣлью) мелкія статьи лучше всего отдѣлываются въ "Санктпетербургскихъ Вѣдомостяхъ". Правда, что въ газетѣ, выходящей ежедневно, можно обойтись безъ группировки мелкихъ фактовъ, которая необходима въ ежемѣсячномъ изданіи, и о которой не помышляетъ еще вы одно изъ нихъ. По изобилію матеріяла, но не по изложенію и группировкѣ, недурна "Смѣсь" No 10 "Отечественныхъ Записокъ"; даже мнѣ показалось, что тамъ высокаго слога менѣе, нежели было въ апрѣлѣ и въ мартѣ мѣсяцахъ, хотя по временамъ и теперь попадаешь на выраженія: "Пропѣли наконецъ свою лебединую пѣснь и Минеральныя Воды и Павловскъ..." и т. п. Но все-таки подобнаго рода фразъ ныньче менѣе противъ прежнихъ мѣсяцевъ.
   По видимому, настоящее лѣто было довольно бурнымъ періодомъ для журнальной литературы: повсюду читаешь на оберткахъ: антикритика, отвѣтъ такому-то, замѣчаніе по поводу фельетона той-то газеты, "Отечественныя Записки" о чемъ-то отвѣчаютъ господину X и нападаютъ на какого-то фельетониста-стихотворца, не выставивъ ни его имени, ни того, въ какой газетѣ печатаются его фельетоны. Для человѣка, получающаго всѣ возможныя русскія періодическія изданія и читающаго ихъ каждый мѣсяцъ, можетъ быть, такіе вопросы, отвѣты и антикритики привлекательны; но такъ какъ я давно не читалъ журналовъ, то избавляю себя отъ труда читать отвѣты, замѣчанія и антикритики. Вообще, мнѣ кажется, что ваши журналисты и ихъ сотрудники пишутъ болѣе для самихъ себя, чѣмъ для публики, и охотно превращаютъ критическій отдѣлъ своихъ изданій въ нѣчто подобное городской почтѣ, которая разноситъ ихъ друзьямъ и соперникамъ отвѣты на ихъ различные вопросы и замѣчанія. Другъ и соперникъ, получивъ отвѣтъ, пишетъ новое посланіе, и такимъ образомъ журналы перебрасываются любезностями, не доставляя своимъ читателямъ ни малѣйшаго развлеченія {Справедливость требуетъ сказать, что "Библіотека для Чтенія" не раздѣляетъ этой смѣшной стороны вашихъ журналовъ.}. Чтобъ не слѣдовать ихъ примѣру, перехожу къ повѣстямъ 10 No "Отечественныхъ Записокъ".
   "Портретъ", фантастическій разсказъ Т. Ч., не можетъ назваться однимъ изъ удачнѣйшихъ произведеній автора, не смотря на то, что начинается также удачно, какъ и всѣ его другія произведенія. Молодая и красивая дѣвушка, наслѣдница богатаго имѣнія, пріѣзжаетъ лѣтомъ въ свой старый деревенскій домъ, имѣющій большое сходство съ замкомъ. Восхищеніе юной и причудливой дѣвицы при видѣ запущеннаго и мрачнаго строенія, предчувствіе чего-то таинственнаго, и такъ далѣе,-- все это описано очень мило и можетъ служить сюжетомъ для картонки въ кипсекѣ. Но за тѣмъ разсказъ удлиняется, дѣлается вялъ, непонятенъ и неправдоподобенъ (потому что самая фантастическая вещь можетъ быть весьма правдоподобна). На стѣнѣ самой мрачной комнаты замка виситъ портретъ хорошенькой женщины. Этотъ портретъ имѣетъ привилегію всякую ночь выходить изъ своей рамы и разговаривать съ посѣтителями, говорить очень много и очень цвѣтисто. Привидѣніе именуется графиня Беата. Читатель, испытанный въ дѣлѣ чтенія русскихъ повѣстей, догадывается, что графиня Беата можетъ только любить художника и итальянца. Оно такъ и выходитъ: графиня Беата любила веронскаго живописца, по имени Луиджи Грабіо, у котораго была мать или родственница, но имени Франческа. Кажется, все въ порядкѣ и имена подходятъ другъ къ другу, какъ нельзя болѣе (нельзя же графинѣ Беатѣ любить какого нибудь Ивана Иваныча!); но тутъ являются препятствія,-- молодые люди умираютъ, можетъ быть закалываются; а портретъ ходитъ по заламъ и пугаетъ гостей. Молодая помѣщица Софья Лаврентьевна, о которой говорилось въ началѣ повѣсти, тоже перепугалась, потому что "странный лучь отдѣлился отъ портрета, сбѣжалъ съ него, слегка задѣлъ кривую яблонь, сверкнулъ подъ зеленью одичалаго сада, скользнулъ змѣей по башнѣ, порозовымъ кустамъ, разросшимся вкругъ нея, и вдругъ разрѣзалъ яркою зарницей синее небо".
   Справедливость требуетъ прибавить, что во все время видѣнія кто-то стоналъ въ сосѣдней комнатѣ. Вотъ вамъ и все содержаніе повѣсти.
   Да гдѣ же тутъ содержаніе? возгласитъ, можетъ быть, иногда черезчуръ взыскательный читатель. Смѣю увѣрить его, что болѣе я ничего не узналъ изъ "Портрета". Признаніе мое добросовѣстно. Я могъ бы вывернуться, сказавъ, что для фантастической повѣсти необходимъ и разборъ въ фантастическомъ родѣ; но этого я не скажу. Я, просто, ничего не понялъ изъ новаго произведенія г-жи Т. Ч.; читать же его во второй разъ было некогда. Одно сдѣлалось для меня яснымъ, а именно, что автору повѣстей, въ которыхъ разныя героини вертятся, секретничаютъ, выходятъ замужъ, болтаютъ, хохочутъ и прмносятъ сами себя въ жертву, не слѣдуетъ браться за фантастическій родъ произведеній. Читателю же, любящему въ точности извѣдывать, въ чемъ состоитъ сюжетъ каждой прочитанной имъ повѣсти, не совѣтую браться за "Портретъ" г-жи Т. Ч.: его изысканія не будутъ успѣшнѣе моихъ. Если же его привлекаютъ замки, темныя спальни, портреты истаринныхъ рамахъ, выскакивающіе изъ рамъ и разгуливающіе по комнатамъ, то пусть лучше прочитаетъ онъ, въ подлинникѣ или переводѣ, Вальтеръ-Скоттову "Tapestried Chamber", гдѣ всѣ событія понятны и вмѣстѣ съ тѣмъ, до того страшны, что волосы становятся дыбомъ.
   Гдѣ-то я читалъ статью, въ которой одинъ изъ русскихъ критиковъ, полный уваженія къ истинѣ, нападаетъ на фантастическую область. По его словамъ, одинъ только сатирическій элементъ можетъ искупить все ничтожество фантастическаго рода произведеній, и Гофманъ, подмѣшивающій сарказмъ почти въ каждую изъ своихъ сказокъ, служитъ прототипомъ хорошаго фантазёра. Я не согласенъ съ такимъ заключеніемъ. Критикъ, возглашающій: "описывай то, а не это", по моему мнѣнію, никогда не скажетъ ничего полезнаго. Фантастическая область поэзіи -- область недурная, что доказано Спенсеромъ и Шекспиромъ; только она похожа на дѣвственные лѣса сѣверной Америки: переселяться въ нее можно не иначе, какъ запасшись порядочнымъ капиталомъ и съ готовностью на тяжелый трудъ. Въ противномъ случаѣ и переселенецъ и авторъ фантастическихъ произведеній погибнутъ, тогда какъ въ старой Европѣ или въ населенныхъ штатахъ можно проживать съ большею легкостью, находить себѣ работу и даже похвалу за свою работу. Крохѣ того, писатели, бросившіеся въ эту прихотливую область вдохновенія, встрѣчаютъ сильную конкурренцію въ произведеніяхъ коллективной фантазіи народа, въ страшныхъ преданіяхъ, даже въ дѣтскихъ сказкахъ, наконецъ въ легендахъ болѣе высокаго содержанія.
   Я пройду въ молчаніи повѣсть г. Зотова, подъ названіемъ: "Песочная Барышня". Она еще не окончена, и отчетъ о ней я отдамъ въ свое время.
   Въ "Отечественныхъ же Запискахъ" нашелъ я продолженіе записокъ стараго нашего знакомца, Андрея Тимофѣича Болотова. Записки эти также интересны, какъ были назадъ тому четыре или пять мѣсяцевъ. Въ той же части, которая теперь напечатана, Болотовъ уже ротный командиръ и участвуетъ въ знаменитой прусской кампаніи,-- той кампаніи, которая довела Фридриха Великаго до края погибели. Какъ и слѣдовало ожидать, въ запискахъ очень немного тактическихъ и стратегическихъ подробностей, зато много событій и описаній, которыя читаются съ большимъ удовольствіемъ. Приведу нѣсколько страницъ изъ того мѣста, гдѣ авторъ разсказываетъ, какъ онъ и другіе офицеры русскихъ полковъ, стоявшихъ въ задней линіи, смотрѣли на начало гроссъ-эгерсдорфскаго сраженія:
   "Оно началось въ началѣ восьмаго часа, когда солнце было уже довольно-высоко, и сіяніемъ своимъ, при тихой погодѣ, наипрекраснѣйшій день обѣщало. Первый огонь начался съ непріятельской стороны, и намъ все сіе было видно. Пруссаки шли наимужественнѣйшимъ и порядочнѣйшимъ образомъ аттаковать нашу армію, вытягивающуюся подлѣ лѣса, и пришедши въ размѣръ, дали по нашимъ порядочный залпъ. Это было въ первый раэъ, что я непріятельскій огонь по своимъ одноземцамъ увидѣлъ. Сердца у насъ затрепетали тогда, и мы удивились всѣ, увидѣвъ, что съ нашей стороны ни однимъ ружейнымъ выстрѣломъ не было отвѣтствоваво, власно какъ-бы они своимъ залпомъ всѣхъ до единаго побили. Пруссаки, давши залпъ, не останавливаясь продолжали наступать и, зарядивши на походѣ ружья и подошедъ еще ближе къ нашимъ, дали по нашимъ порядочный другой залпъ всею своею первою линіею. Тогда мы еще больше удивились, увидѣвъ, что съ нашей стороны и на сей залпъ ни однимъ ружейнымъ выстрѣломъ отвѣтствовано не было. -- "Господи, помилуй! чтб это такое?" говорили мы, сошедшись между собою и смотря на сіе зрѣлище съ своего отдаленнаго холма:-- "живы ли уже наши, и что они дѣлаютъ? Не-уже ли въ-живыхъ никого не осталось?" Нѣкоторые малодушные стали уже въ-самомъ-дѣлѣ заключать, что нашихъ всѣхъ перебили. "Какъ можно" говорили они: -- "отъ двухъ такихъ жестокихъ залповъ и въ такой близости кому-нибудь уцѣлѣть?" Но глаза наши тому противное доказывали. Какъ скоро нѣсколько продымилось, то могли мы еще явственно нашъ фрунтъ чрезъ Пруссаковъ видѣть; но отчего бы такое молчаніе происходило, того никто не могъ отгадать. Нѣкоторые изъ суевѣрныхъ стариковъ помыслили, не заговорены ли уже у нашихъ солдатъ ружья; но сіе мнѣніе, какъ самое нелѣпѣйшее, отъ всѣхъ насъ поднято было на-смѣхъ. Продолжая смотрѣть, увидѣли мы, что Пруссаки и послѣ сего залпа продолжали наступать далѣе, и на походѣ заряжали свои ружья, а зарядивъ ихъ и подошедъ еще гораздо ближе, дали по нашимъ третій преужасный залпъ. -- "Ну!" закричали мы тогда, "теперь небойсь въ-самомъ-дѣлѣ нашихъ всѣхъ побили!" Но не успѣли мы сего выговорить, какъ къ общему всѣхъ удовольствію увидѣли, что не всѣ еще наши перебиты, но что много еще въ живыхъ осталось. Ибо не успѣлъ непріятель третьяго залпа дать, какъ загорѣлся и съ нашей стороны пушечный и ружейный огонь и хотя не залпами, и безъ всякаго порядка, но гораздо еще сильнѣе непріятельскаго. Съ сей минуты перестали уже и Пруссаки стрѣлять залпами. Огонь сдѣлался съ обѣихъ сторомъ безпрерывный ни на одну минуту, и мы не могли уже различать непріятельской стрѣльбы отъ нашей. Одни только пушечные выстрѣлы были отличны, а особливо изъ нашихъ секретныхъ шуваловскихъ гаубицъ, которыя по особливому своему звуку и густому черному дыму могли мы явственно видѣть и отличить отъ прочей пушечной, стрѣльбы, которая, равно какъ и оружейная, сдѣлалась съ обѣихъ сторонъ наижесточайшая и безпрерывная.
   Теперь вообразите себѣ, каково намъ было смотрѣть на сіе кровавое зрѣлище, ибо я тогдашнихъ душевныхъ движеній перомъ описать не въ-состояніи. Мы всѣ, то есть штабъ и оберъ-офицеры, собравшись кучами, смотрѣли на сіе побоище и только-что жалѣли и разсуждали, ибо самимъ намъ дѣлать ничего было неможно. Намъ хотя все происходившее было видимо, но мы стояли такъ далеко, что до непріятеля не могли доставать не только наши ружья, но и самыя полковыя пушки. Итакъ мы принуждены были только поджавъ руки смотрѣть, и находясь между страхомъ и надеждою, ожидать рѣшительной минуты. Но скоро лишихись мы и того удовольствія, чтобъ все происходившее видѣть, ибо отъ безпрерывной стрѣльбы дымъ такъ сгустился, что обѣихъ сражающихся армій намъ было уже не видно, а слышны были только трескотня ружейной и громъ пушечной стрѣльбы. Однѣ только оконечности сражающихся линій или фронтовъ были намъ нѣсколько видимы и представляли зрѣлище весьма трогательное. Оба фронта находились въ весьма близкомъ между собою разстояніи и стояди въ огнѣ безпрерывномъ. Нашъ, во все время батали, стояль непоколебимо, и первая шеренга, какъ сѣла на колѣни, такъ и сидѣла. Прусской же фронтъ, казахось, въ безпрестанномъ находится движеніи; то приближался онъ нѣсколько шаговъ ближе, то опять назадъ отдавался, однако дрался не съ меньшимъ мужествомъ и твердостію, какъ и наши, и сіе продолжалось такъ безпрерывно.
   Въ сіе-то время имѣли мы случай всему тому насмотрѣться, что въ такихъ случаяхъ происходитъ. Позади обоихъ фронтовъ видѣли мы, какъ иной скакалъ на лошади, везя, безсомнѣнно, какое-нибудь важное приказаніе, но будучи прострѣленъ, стремглавъ съ оной летѣлъ на землю; другой выбѣгалъ изъ фронта и, отъ рань ослабѣвъ, не могъ болѣе держаться на ногахъ и падалъ; тамъ тащили убитаго начальника, или вели подъ руки израненнаго; мѣстами оказывались во фронтахъ цѣлые проулки, которые опять застанавливаены были; по одиночкѣ во фронтѣ убиваемыхъ, за дымомъ неможно было такъ явственно видѣть, какъ прочихъ. Но какъ изобразить суету и смятеніе прочихъ, за фронтомъ находящихся? Многіе разъѣзжали на лошадяхъ, поощряя воиновъ и развозя имъ нужныя повелѣнія; другіе скакали къ фронту сзади; третьи отъ фронта назадъ. Индѣ вели взводами подмогу, тамъ тащили на себѣ пушку или патронный ящикъ, въ иномъ мѣстѣ побиты были лошали подъ ними и должно было ихъ распрастывать и выпрягать: индѣ бѣгалъ конь, потерявшій своего всадника; индѣ летѣлъ всадникъ долой съ убттаго коня, и такъ далѣе. Словомъ, все представляло плачевное зрѣлище, на которое мы не могли довольно насмотрѣться.
   -- Хорошо, скажете вы, было вамъ смотрѣть, когла до самихъ васъ не доходило дѣло, и когда вамъ случилось стоять на такомъ мѣстѣ, на какомъ всякой бы во время баталіи охотно стоять согласился. Конечно, хорошо! отвѣтствую, и мы жребіемъ своимъ могли быть весьма-довольны. Я прибавляю къ тому, что мы сверхъ-того еще имѣли и нѣкоторый родъ военнаго увеселенія, а именно, передъ самымъ нашимъ полкомъ или, лучше сказать, передъ самою моею ротою, на самой вершинѣ того холма, на которомъ мы стояли, трафилось поставленной быть у насъ цѣлой колоннѣ артиллеріи, состоявшей болѣе-нежели изъ двадцати большихъ пушекъ, гаубицъ и единороговъ. Сія, прикрывающая нашъ корпусъ, баттарея была во все время продолженія баталіи не безъ дѣла. Съ нея то-и дѣло что стрѣляли по непріятельской второй линіи, и кидали изъ гаубицъ бомбы, какъ въ нее, такъ и въ обѣ деревни, кои Пруссакаии были заняты, и мы не могли довольно навеселиться зрѣлищемъ на хорощій успѣхъ пускаемыхъ къ непріятелю ядеръ и бомбъ. Многія ядра, попадая въ самую доль фрунта непріятельской второй линіи, дѣлали превеликія улицы, равно какъ и бомбы повсюду великое замѣшательство производили. Обѣ деревни обратили мы тотчасъ въ пепелъ и выгнали тѣмъ непріятелей, въ нихъ засѣвшихъ. Но ни которая бомба такъ насъ не увеселила, какъ одна, брошенная изъ гаубицы. Мы увидѣли, что около одной лозы, стоящей между обѣими деревнями, собралось множество прусскихъ офицеровъ изъ второй ихъ линіи, смотрѣть, такъ же какъ и мы, на ходъ баталіи. Сихъ зрителей захотѣлось намъ пугнуть, и мы просили артилерійскаго офицера, чтобъ онь постарался посадить въ кружокъ къ нимъ бомбу. Онъ испоінилъ наше желаніе, и выстрѣлъ былъ такъ удаченъ, что бомба попала прямо подъ лозу и, не долетѣвъ до земли на сажень, треснула. Какую же тревогу произвела она въ сихъ господахъ прусскихъ командирахъ! Всѣ они бросились врознь; однако же трое принуждены были остаться тутъ навѣки."
   Я слышалъ, что первыя части сочиненія довольно обильны длиннотами, но о послѣдней не могу сказать того же. Судя по началу первой и окончанію четвертой части, "Записки Андрея Тимофѣевича Болотова" должны занять видное мѣсто въ ряду автобіографій русскихъ людей, и если публика читаетъ ихъ ныньче не съ большимъ жаромъ, то все же дѣльность ихъ не подлежитъ сомнѣнію.
   Автобіографіи, то есть повѣствованія историческихъ и не историческихъ, любезныхъ и нелюбезныхъ лицъ о происшествіяхъ своей собственной жизни, съ описаніемъ своихъ мыслей и ощущеній, всегда были любимымъ чтеніемъ людей съ наблюдательнымъ складомъ ума. Что можетъ быть возвышеннѣе и поучительнѣе, какъ слѣдить за жизнью и чувствами личности, или почему нибудь обратившей на себя вниманіе потомства, или просто близкой къ намъ, вслѣдствіе закона, такъ прекрасно переданнаго Теренціемъ въ своемъ стихѣ:
   
             "Я человѣкъ, и ничто человѣческое маѣ не чуждо".
   
   Этою симпатіею лучшаго класса читателей къ задушенной исповѣди своихъ собратій легко объяснить причину, по которой словесность почти каждаго народа богата многими автобіографіями. И -- странное дѣло! -- всѣ онѣ замѣчательны по фактамъ и изложенію; отыскать плохую автобіографію во сто разъ труднѣе, нежели самому сочинить плохой романъ, снотворную поэму. Въ автобіографіи писатель описываетъ вещи, имъ видѣнныя, страсти, имъ перечувствованныя; а все видѣнное и перечувствованное высказывается гораздо лучше и рельефнѣе, чѣмъ сцены, порожденныя празднымъ раздраженіемъ фантазіи. Не боясь наскучить читателю указаніемъ лучшихъ твореній въ этомъ родѣ, я намѣренъ сказать нѣсколько словъ объ автобіографіяхъ, наиболѣе замѣчательныхъ.
   Автобіографіи Генриха Юнгъ-Штилинга, одного изъ моравскихъ братій, и германскаго богослова Земмлера, не смотря на ихъ славу и достоинство, написанный людьми, почти чуждыми практической жизни, весьма утомительны въ чтеніи. Извѣстныя записки Сильвіе Пеллико, почти современнаго вамъ итальянскаго поэта, по своему духу и содержанію, приближаются къ вышеупомянутымъ.
   Многіе изъ знаменитыхъ писателей отдѣлывали записки о своей жизни съ особенною любовью; во многихъ изъ нихъ любовь къ истинѣ доходила до того, что они передавали читателямъ происшествія, которыя всякій человѣкъ готовъ скрывать отъ самого себя. Кто не знаетъ исповѣди Жанъ-Жака Руссо? кто не читалъ этой изумительной книги, которую можно назвать анатоміей души человѣческой,-- книги, гдѣ каждая страница представляетъ собою, какъ бы день изъ нашей собственной жизни, день то свѣтлый, то пасмурный, то прихотливо счастливый, то полный терзанія? Кто не сочувствовалъ восторгу автора, читая описанія того дня, когда онъ пошелъ бродить по цвѣтущимъ горамъ Швейцаріи, не имѣя ничего кромѣ своей молодости, желанія жить и довѣрія къ своимъ силамъ. Кто не видалъ передъ собою людей, съ которыми онъ сходился въ теченіи своей многотрудной жизни? Далеко ниже Confessions придется поставить автобіографію итальянскаго трагика Альфіери, человѣка гордаго, избалованнаго судьбою и все-таки недовольнаго, холоднаго какъ его трагедія, но интереснаго представителя прежней Италіи {Не мѣшаетъ упомянуть объ автобіографіяхъ комика Гольдони и актера Колей-Сиббера. На востокѣ, Тимуръ-ханъ оставилъ своимъ дѣтямъ описаніе своихъ военныхъ подвиговъ, а такъ какъ вся его жизнь прошла на войнѣ, то описаніе это можно причислить въ автобіографіямъ. Въ 1831 году, въ Лондонѣ были переведены и напечатаны записки одного жителя острова Суматры. Всѣ "Обозрѣнія" отозвались съ большою похвалою объ этой оригинальной автобіографіи.}. Гёте, въ своихъ Запискахъ, уже явно отклоняется отъ пути, указаннаго Жанъ-Жакомъ: онъ передаетъ читателямъ только то, что казалось ему поэтическимъ въ своей жизни, налагая на все остальное непроницаемый покровъ. Конечно, нельзя никого заставить быть откровеннымъ противъ воли; совсѣмъ тѣмъ, на сколько самый пустѣйшій фактъ изъ жизни Руссо превышаетъ интересомъ и поэзіею драгоцѣннѣйшія изъ воспоминаній автора "Фауста"! Откровенность есть такой источникъ поэзіи, котораго не замѣнишь ни однимъ вымысломъ, и хотя, по слабости человѣческой натуры, полная откровенность въ признаніяхъ едва ли возможна, но даже самое стремленіе къ ней уже производитъ благотворные результаты.
   Есть нѣсколько автобіографій, писанныхъ людьми не столъ извѣстными въ словесности, но замѣчательныхъ по преобладающей въ нихъ откровенности. Признанія Бенвенуто Челлини, художника славолюбиваго, жосткаго, даже свирѣпаго по характеру, не лишены интереса, правда въ дикомъ и необузданномъ родѣ, какъ-то странное время, когда онъ жилъ и трудился надъ своими созданіями. Автобіографіи тѣмъ еще отличаются отъ всѣхъ извѣстныхъ намъ книгъ, что изъ нихъ ни одна не похожа на другую; признанія людей, по видимому сходныхъ между собой, выходятъ совершенно различными: міръ вымысла бѣденъ, зато міръ дѣйствительности изумляетъ своимъ разнообразіемъ.
   Характеръ того или другого автобіографа не можетъ быть совершенно спрятанъ отъ дѣльнаго читателя, потому что самыя пристрастныя автобіографіи поучительны и, такъ сказать, относительно вѣрны. Въ примѣръ возьмемъ два сочиненія, изданныя въ послѣднее время: "Замогильныя Записки Шатобріана" и "Признанія Ламартина". Не касаясь художественной стороны записокъ автора "Рене", не трогая его рыцарскаго и благороднаго характера, все-таки слѣдуетъ признаться, что въ его посмертномъ сочиненіи истина часто приносится въ жертву раздражительной меланхоліи и неизмѣримому тщеславію. Но самое искаженіе фактовъ не уясняетъ ли передъ нами нравственной стороны великаго писателя? "Признанія Ламартина", болѣе слабыя по достоинству и еще болѣе затемненныя явнымъ присутствіемъ вымысла, тоже иллюстрируютъ собою личность ихъ автора... Но довольно объ автобіографіяхъ.
   На первыхъ страницахъ сентябрьской книжки "Пантеона" напечатанъ переводъ Скрибовой комедіи "Неутѣшные". Пьеса эта слишкомъ жидка для того, чтобы имѣть большой успѣхъ на сценѣ, особенно когда вся бойкость ея языка по необходимости потерялась въ переводѣ; но для домашняго спектакля она будто нарочно написана: въ ней нѣтъ трудныхъ ролей, черезчуръ драматическихъ монологовъ и объясненія, которые такъ утомляютъ самыхъ страстныхъ любителей; языкъ, которымъ передана она по русски, нѣсколько сухъ, какъ и все переводное, но гладокъ и лишенъ тѣхъ водевильныхъ замашекъ, безъ которыхъ обходится рѣдкая передѣлка Скрибовой комедіи. Содержаніе пьесы тоже довольно просто: въ ней выставлена молодая и неутѣшная вдова, проживающая на уединенной дачѣ, увѣрившая сама себя, что ея тоска но мужѣ будетъ тянуться цѣлую жизнь. По сосѣдству съ ней поселяется молодой человѣкъ, лишившійся жены и тоже посвятившій всю жизнь на ея оплакиваніе. Молодые люди сходятся, знакомятся, вздыхаютъ и плачутъ, вмѣстѣ влюбляются другъ въ друга, играютъ на фортепьяно, пляшутъ польку и, наконецъ, вступаютъ въ бракъ. Вотъ и все! Интрига проста, но хорошо ведена.
   Не могу сказать того же о другихъ театральныхъ пьесахъ 10-й книжки "Пантеона". Одна изъ нихъ -- "Левъ и Львица" -- комедія г. Яковлевскаго, исполнена несообразностей. У насъ очень много театральныхъ вещицъ, писанныхъ на порокъ, совершенно чуждый нашему обществу. Такова "Поѣздка за границу" г. Загоскина, такова, и даже въ большей степени, комедія "Левъ и Львица". Еще г. Загоскинъ, осмѣивая стремленіе къ путешествіямъ, имѣлъ въ виду двухъ-трехъ оригиналовъ; но спрашивается, какихъ дѣйствительныхъ "Львицъ" имѣлъ въ виду г. Яковлевскій, писавши свою комедію? Его Олимпіада Леонидовна, толкующая про Жоржа Санда, не львица, не женщина, не петербургская и не русская женщина, а просто полоумное существо, une femme timbrée. Если изображать въ комедіяхъ героинь подобнаго рода, то отчего же не основать цѣлой драмы на странностяхъ какого нибудь человѣка, имѣвшаго привычку ходить въ одномъ сапогѣ и съ одною фалдою на фракѣ? Вѣдь можетъ же родиться такой человѣкъ,-- а если можетъ родиться, то, стало быть, и можетъ служить типомъ водевилистамъ и сатирикамъ.
   Отъ чтенія третьей комедіи или шутки, подъ названіемъ "Слѣпой курицѣ все пшеница", отбили меня куплеты этого произведенія, лишенные малѣйшихъ признаковъ остроумія. Много слышалъ я плохихъ куплетовъ на своемъ вѣку; но, признаюсь, хуже не встрѣчалъ.
   Еще нужно упомянуть о "Драматической картинѣ современныхъ нравовъ", называющейся "Дачеманія" и принадлежащей г. Андреевскому. Первая сцена меня разсмѣшила: три взрослыя дѣвы, дочери какого-то господина, сидятъ лѣтомъ у окна, выходящаго на улицу и соглашаются запѣть, чтобъ обратить на себя вниманіе проходящей молодежи. Одна берется акомпанировать, другая затягиваетъ "Черный цвѣтъ", третья, какъ сестра Анна въ "Раулѣ Синяя Борода", выглядываетъ въ окно и увѣдомляетъ сестеръ о впечатлѣніи, произведенномъ ихъ пѣніемъ. Пѣвица спрашиваетъ ее:
   -- Что, Маша? никого нѣтъ?
   Маша. Остановился было какой-то рыжебородый купецъ, да потомъ махнулъ рукою и пошелъ дальше.
   Зато въ послѣдующихъ сценахъ нѣтъ ничего смѣшного. Дѣвицы и ихъ матушка, съ помощью слезъ и обмороковъ, вынуждаютъ своего родителя и супруга нанять имъ дачу, хотя бѣдняку и въ Петербургѣ жить нечѣмъ. Вотъ и вся дачеманія.
   Дѣйствіе повѣсти "Американской Икаръ", помѣщенной въ той же книжкѣ "Пантеона", происходятъ въ Соединенныхъ-Штатахъ и, по словамъ автора, взято изъ истиннаго происшествія. "Двадцать лѣтъ тому назадъ, увѣряетъ насъ г. Савиновъ, въ Филадельфіи жилъ человѣкъ, разрѣшившій задачу, до сихъ поръ почитающуюся верѣшиною,-- а именно, открывшій средство летать по воздуху съ помощью особенно устроенныхъ крыльевъ. Онъ сдѣлалъ первый опытъ своему изобрѣтенію, поднявшись вверхъ при многочисленномъ стеченіи публики, и пролетѣлъ значительное разстояніе. Къ несчастію, въ тотъ же день, спустясь на землю посреди дикаго мѣстоположенія, онъ былъ замѣченъ охотникомъ, принявшимъ его за птицу необыкновеннаго вида. Охотникъ выстрѣлилъ и убилъ на повалъ смѣлаго воздухоплавателя".
   Если исторія, разсказанная г. Савиновымъ, истинна, то она чрезвычайно любопытна какъ новый фактъ въ исторіи воздухоплаванія; но, къ сожалѣнію, никто изъ извѣстныхъ намъ ученыхъ и аэронавтовъ не говоритъ ни слова о событіи, совершившемся такъ недавно и при столькихъ свидѣтеляхъ. Авторъ "Икара" примѣшалъ къ своему разсказу любовь и другія слезливыя подробности, отчего вся пьеса, какъ повѣсть, читается туго, а какъ ученое извѣстіе -- наполнено лишними амплификаціями.
   Отчеты о русскомъ и французскомъ театрахъ, помѣщенные въ "Пантеонѣ" за нынѣшній мѣсяцъ, могли бы быть подробнѣе, а статья о датскомъ комикѣ Гольбергѣ -- получше отдѣлана. Самыя выписки изъ лучшихъ комедій этого писателя такъ неполны, отрывочны и неудачны, что при чтеніи не дѣлаютъ ни малѣйшаго впечатлѣнія. Вообще участь датскихъ, голландскихъ, бельгійскихъ, шведскихъ, норвежскихъ, португальскихъ и испанскихъ поэтовъ самая незавидная: они оцѣнены малѣйшею частью своихъ соотечественниковъ и ровно неизвѣстны всей остальной читающей Европѣ. Ихъ искажаютъ туристы, считающіе долгомъ въ заключеніе своей книги сказать кое-что о литературѣ того края, гдѣ приходилось путешествовать; ихъ цѣнятъ критики, становясь на точку зрѣнія своей собственной національности; имъ поклоняются лингвисты, успѣвшіе выучиться тому или другому малоизвѣстному языку и считающіе необходимостью признавать отличнымъ все на немъ написанное. Въ лучшихъ иностранныхъ обозрѣніяхъ, особливо французскихъ, датскіе, голландскіе и тому подобные писатели терзаются нещадно. Сотрудникъ изданія, бывшій, напримѣръ, одинъ разъ въ Испаніи и прочитавшій десять испанскихъ книгъ, беретъ въ свое вѣчное владѣніе весь Пиринейскій полуостровъ и обходится съ его литературою по собственному своему произволу. На такого самовластнаго критика нѣтъ контроля и аппеляціи. Другой цѣнитель принимаетъ на свою долю Данію съ ея словесностью, третій -- Голландію и Бельгію; четвертый, побывавъ въ Норвегіи, считаетъ себя отличнымъ знатокомъ шведской словесности. По всей вѣроятности, статья о Гольбергѣ попала въ "Пантеонъ" изъ какого нибудь подобнаго журнала: ея блѣдность и сухость ясно показываютъ, что ея авторъ, по обычаю знатоковъ, бралъ факты изъ третьихъ рукъ и оцѣнивалъ Гольберговъ талантъ со словъ людей, болѣе знакомыхъ съ предметомъ.
   Подобнаго же рода статейка находятся въ "Наукахъ и Художествахъ" послѣдней книжки "Библіотеки для Чтенія": она называется "Томасъ Кембль" и была еще не такъ давно читана мной въ "Revue des Deux Mondes". Съ нѣкотораго времени я получилъ рѣшительное предубѣжденіе противъ французскихъ журналовъ, французскихъ литературныхъ монографій и даже противъ французскихъ статей чисто ученаго содержанія. Я вполнѣ знаю, что антипатія подобнаго рода не совсѣмъ справедлива, но знаю тоже, что въ ней есть свое основаніе. Читатель, хорошо знакомый съ литературою Англіи и Германіи, можетъ быть, не разъ испытывалъ то странное, отталкивающее чувство, которое находитъ на человѣка, нѣсколько времени не слѣдившаго за французской словесностью и вдругъ взявшагося за одно изъ произведеній этой словесности. Еще сильнѣе пойметъ его тотъ, кто по какимъ нибудь обстоятельствамъ долженъ былъ внимательно перечитывать все написанное въ Англіи и Франціи о какомъ либо предметѣ и, окончивъ свои изысканія, съ запасомъ мыслей практическихъ, выводовъ основательныхъ, вдругъ окунется въ океанъ французской учености. Отвыкнувъ отъ вѣтренныхъ заключеній, отъ фальшивыхъ доводовъ, отъ щегольства фразами и отъ шарлатанства, такой читатель и изумится и разсердится. Я прочелъ біографію Кембля и разборы его произведеній во французскомъ обозрѣніи тотчасъ послѣ англійскихъ статей о Кемблѣ и современныхъ ему писателяхъ. Статья французскаго біографа показалась мнѣ нестерпимымъ сбродомъ общихъ мѣстъ и ложныхъ сужденій; она не имѣла даже единства во взглядѣ: авторъ ея въ одно и тоже время признавалъ названнаго нами Англійскаго стихотворца и отличнымъ поэтомъ и труженикомъ, не имѣвшимъ ни какой опредѣленной физіономіи. Чтобъ оправдать извѣстность Кембля и успѣхъ вялыхъ его поэмъ, особенно его "Наслажденій Надежды", критикъ хватается за всѣ знаменитыя имена англійской словесности, толкуетъ о "движеніи умовъ", о "вкусахъ публики", о Лонлѣ и Драйденѣ и, раскинувши свою болтовню во всѣ стороны, запутывается самъ и наконецъ не знаетъ, съ какой точки зрѣнія нужно смотрѣть на труды разбираемаго имъ поэта. "Кембль -- пишетъ онъ -- умѣетъ выбирать и согласовать. Рисуя картину -- онъ является великимъ художникомъ. Но довольно ли этого для того, чтобъ огромный успѣхъ поэта казался чѣмъ-то необыкновеннымъ? Не думаемъ". Вотъ и все заключеніе.
   Въ своей монографіи авторъ упустилъ изъ вида два важныя обстоятельства, проливавшія особенный свѣтъ на дѣятельность Кембля и пояснявшія причину его успѣховъ. Кембль былъ издателемъ одного изъ лучшихъ британскихъ обозрѣній, обладая ученостью, энциклопедическимъ образованіемъ, чувствомъ приличія, поэтическимъ тактомъ, мягкостью характера, трудолюбіемъ и другими достоинствами, необходимыми журналисту. Онъ довелъ свое изданіе до высшей степени совершенства, а себя поставилъ въ разрядъ аристарховъ словесности. Кемблю и Джеффри предстоитъ честь тѣхъ улучшеній, которыя произошли въ англійскихъ періодическихъ изданіяхъ и мало по малу распространяются повсюду. Подъ ихъ управленіемъ "Ежемѣсячный журналъ" (New Monthly magazine) и "Эдинбургское обозрѣніе" (Edinburgh review) получили тотъ приличный видъ и пріобрѣли литературный тактъ, необходимый для изданій подобнаго рода. Наша "Библіотека для Чтенія", при своемъ началѣ издаваемая совершенно сообразно британской манерѣ и до сихъ поръ сохранившая прежній оттѣнокъ, не вступающая въ перебранки, не отступающая отъ разъ принятой нормы, дѣйствуетъ по системѣ, принадлежащей Кемблю съ товарищами...
   Какъ Соути, превосходившій его дарованіемъ, и Монгомерри, стихотворецъ совершенно бездарный, Кембль былъ поэтомъ кружка и партіи. Безпристрастный и щекотливый въ дѣлѣ журналистики, Кембль и въ поэзіи быдъ далекъ отъ происковъ и задора; но отъ славы ему незачѣмъ быдо бѣгать. Его микроскопическое, деликатное, сладенькое дарованіе приходилось по вкусу читателямъ, находившимъ, что Байронъ дуренъ, Муръ цвѣтистъ, а Скоттъ болтливъ. Хвалить Кембля значило унижать всю плеяду блестящихъ поэтовъ Великобританіи; а у какого блестящаго поэта нѣтъ враговъ, желающихъ его унизить? Кембля хваляли за то, что онъ писалъ одну поэму десять лѣтъ, тогда какъ Байронъ писалъ въ годъ по три произведенія. Кембля хвалили за то, что онъ жилъ въ согласіи со всѣми, между тѣмъ какъ Байронъ странствовалъ, ссорялся съ кѣмъ ни попало, велъ въ Венеціи разгульную жизнь. Кембля выхваляли точно также, какъ завистники Пушкина выхваляли Баратынскаго, Подолинскаго и Козлова. Хвалить Кембля было пріятно и вмѣстѣ съ тѣмъ выгодно. Я недавно упомянулъ имя Монгомерри и потому когда нибудь разскажу, по какому случаю произведенія этого стихотворца, -- произведенія совершенно ничтожныя и во сто разъ слабѣйшія стиховъ Кембля, раскупались съ жадностью и превозносились повсюду. Теперь же пора обратяться къ другимъ статьямъ "Библіотеки".
   Къ сожалѣнію, о бельлетристическомъ отдѣлѣ послѣдней книжки трудно будетъ сказать что нибудь новое. "Письма изъ Италіи", которыми она начинается, служатъ продолженіемъ тѣхъ самыхъ писемъ г. Яковлева, которымъ большая часть вашихъ цѣнителей давно уже отдала должную справедливость, и изъ которыхъ выписки я самъ, сколько-то мѣсяцевъ тому назадъ, представлялъ читателямъ "Современника". Замѣчательная картинность языка и живость описаній г. Яковлева все тѣже, и потому нынѣшнее его письмо, въ которомъ описывается Сорренто и другія окрестности Неаполя, читается съ такою же пріятностью какъ и предыдущія письма. У г. Яковлева есть дарованіе, безъ котораго плохо приходится туристу, составляющему записки о краѣ, всѣмъ извѣстномъ и всѣми описанномъ,-- а именно, дарованіе подмѣчать интересныя мелочи, ускользающія отъ глазъ большинства путешественниковъ. Обладая чутьемъ особеннаго рода, авторъ "Писемъ изъ Италіи" никогда не останавливается надъ воспѣтыми и, такъ сказать, стереотипными достопримѣчательностями Италіи; напротивъ того, онъ всматривается въ подробности, вслушивается въ рѣчи простолюдиновъ, слѣдитъ за народными играми, передаетъ намъ внутреннюю обстановку частной жизни. Оттого-то самый охлажденный читатель найдетъ въ замѣткахъ г. Яковлева хоть что нибудь новое и любопытное.
   "Замосковную Лѣтопись о женскихъ дѣлахъ" г-жи Лейлы я тоже пройду молчаніемъ; кажется мнѣ, что еще въ прошлой вашей книжкѣ говорилось довольно подробно о произведеніяхъ этой писательницы. Хотѣлось бы мнѣ выписать хотя страничку изъ названной мной повѣсти, чтобъ познакомить читателя съ остроумнымъ языкомъ и увлекательной манерой автора; но такъ какъ "Замосковная Лѣтопись" еще не кончена, то для выписокъ всегда будетъ время. Статья г. Тихоновича о древнихъ гречанкахъ, по всей вѣроятности, интересна; но первой ея части я не могъ доискаться: сосѣдъ мой роздалъ все, что только можно было раздать по части русскихъ журналовъ.
   За невозможностью сообщить читателю что либо новое о древнихъ гречанкахъ, перехожу къ "Литературной Лѣтописи" "Библіотеки для Чтенія", въ которой помѣщенъ неподражаемо остроумный разборъ изслѣдованія г. В. Шульгина о состояніи женщинъ въ Россіи до Петра Великаго. Это одинъ изъ разборовъ, которые также относятся къ разбираемой книгѣ, какъ вальсъ Ланнера относится къ теоріи навигаціи, или остроты Талейрана къ наукѣ разбирать руническія письмена. Такіе разборы необходимы въ журналахъ; но, къ несчастію, искусствомъ писать ихъ обладаютъ весьма немногіе, или, вѣрнѣе, можетъ быть, только одинъ литераторъ, имя котораго слишкомъ извѣстно читающей публикѣ. Съ нѣкоторыхъ поръ, статьи, подобныя названной мной, начинаютъ чаще встрѣчаться на страницахъ "Библіотеки для Чтенія": онѣ радуютъ читателя какъ ослѣпительный, непродолжительный и прелестно расположенный фейерверкъ. Что нужды, что въ разборѣ опровергаются главнѣйшіе выводы г. Шульгина! Онъ самъ, я вполнѣ убѣжденъ, читаетъ его съ удовольствіемъ, не измѣняя нисколько своего взгляда на предметъ {Слѣдуетъ выписка изъ рецензій.}.
   "У писателей, которыя творятъ философію о женщинѣ" принято за правило -- сперва все перемѣшать, все перепутатъ, и потомъ, въ этой мутной водѣ, удить заключенія, самыя вкусныя для философовъ женственности. Господинъ Шульгинъ считаетъ за нужное слѣдовать во всей строгости ихъ испытанной методѣ. Всѣ несообразности, которыя повторяли они одинъ за другимъ, повторяетъ и онъ за ними, для порядку. Они торжественно воспѣваютъ нынѣшнее такъ называемое свободное положеніе женщины въ образованныхъ кругахъ европейского общества, полагая, что всѣ въ Европѣ женщины точно также свободны и счастливы какъ княгини, графини, дворянки и гражданки, танцующія на балахъ и веселящіяся въ маскарадахъ, и господинъ Шульгинъ поетъ намъ ту же пѣсню. Для нихъ, Аѳины составляютъ одинъ страшный гинекей, въ Римѣ надъ женщинами тяготѣетъ вѣчная опеки, и для нашего автора во всей силѣ существуютъ тамъ тѣже самые ужасы. Они кричатъ, что Востокъ унизилъ женщину до вещи, закрылъ лицо ея покрываломъ, заперъ ее въ гаремъ, окружили евнухами, и господинъ Шульгинъ негодуетъ на тѣ же безчеловѣчія, причисляя къ Востоку и древній Египетъ, гдѣ женщины ходили безъ покрывалъ, носили парики, пудрились и участвовали во всѣхъ пирахъ наравнѣ рядомъ съ мужчинами, точно также какъ нынче въ Парижѣ. Они воображаютъ, будто въ древнемъ обществѣ, восточномъ и классическомъ, особенно замѣчательно пристрастіе къ жизни публичной, тогда какъ отличительная черта новѣйшаго общества -- перевѣсъ жизни домашней, семейной, и господинъ Шульгинъ вѣритъ этому вмѣстѣ съ ними. Позвольте, господа: о какой женщинѣ и какой женственности изволите вы разсуждать? Если вопросъ поднятъ у васъ исключительно о женщинѣ богатаго сословія, чрезвычайно малочисленнаго и подверженнаго вліянію прихотей, причудъ, модъ, такъ это дѣло другое. Но если вы говорите о всѣхъ женщинахъ вообще, то я утверждаю и могу доказать, что положеніе женщины, внѣ богатыхъ сословій, въ цѣломъ мірѣ одинаков: у простаго народа, во всѣхъ пяти частяхъ вселенной, женщины одинаково свободны, одинаково стѣснены, одинаково счастливы, или несчастны, если вамъ угодно. Что вы изволите вопить такъ сердито противъ гинекеевъ, а по-русски теремовъ, если обожаете жизиь домашнюю, семейную? Терема, -- убѣщища этой жизни. Нигдѣ состояніе людей не бываетъ и не можетъ быть такое домашнее, такое чисто семейное, какъ въ тихомъ неприступномъ пріютѣ хорошаго, комфортабельнаго терема, который, не забудьте -- достояніе одного только богатаго человѣка. Да и тутъ все зависитъ отъ господствующихъ или модныхъ понятій о принадлежности женской стыдливости. Неужели, въ самомъ дѣлѣ, вы не шутите, утверждая, будто бы у древнихъ, у которыхъ правила этой стыдливости отличались несравненно большею строгостью, чѣмъ у насъ нынѣшнихъ, не было настоящей семейной жизни?... и будто-бы мы новѣйшіе, мужчины и женщины, бѣгая взапуски весь бѣлый день и большую часть ночи по визитамъ, прогулкамъ, магазинамъ, обѣдамъ, театрамъ, концертамъ, вечерамъ, баламъ, клубамъ, живя вѣчно въ гостяхъ или для гостей, ускользая въ заднюю дверь отъ безпрестанныхъ посѣщеній, не зная обыкновенно сами, что дѣлаютъ наши дѣти и домочадцы, что происходитъ въ нашихъ домахъ, всегда открытыхъ всякому, прозрачныхъ какъ стаканъ убранныхъ до самаго темнаго уголка такъ, чтобы они служили болѣе для показу чужимъ, чѣмъ для своего удобства, болѣе для глазъ публики, чѣмъ для нуждъ нашего семейства, будто-бы мы не ведемъ жизни совершенно публичной, такой публичной, какой Древніе и въ сотой долѣ не знали? Одни наши трактиры, кофейные дома, библіотеки для чтенія, клубы, дилижансы, желѣзныя дороги, вдесятеро стоятъ праздношатанія Аѳинянъ и Римлянъ по агорамъ, форумамъ и портикамъ. Мы, несмотря на наши климаты, которые суровостью своей насильно располагаютъ къ сладостямъ домашняго быту, несравненно менѣе сидимъ у себя дома, нежели какъ сиживали эти южные люди, которыхъ потомки, при совершенно другихъ правительственныхъ формахъ, точно такъ же какъ и они любятъ проводить время на открытомъ воздухѣ. Неизбѣжное слѣдствіе южныхъ климатовъ вы приписываете какямъ-то политическимъ причинамъ, а не хотите взять въ соображеніе того, что благодаря газетамъ и бюрократическому характеру новѣйшей образованности, каждый изъ насъ и занимается публичными дѣлаии, и знаетъ объ нихъ, болѣе всѣхъ Сократовъ и Катоновъ древности. Мы-то, мы-то! великіе философы женственностй, нашей образованностью и ея деньгами, бездоннымъ источникомъ причудъ, обречены, и мужчины и женщины, на жизнь въ полномъ смыслѣ сдова публичную -- мы-то едва знаемъ, и мужчины и женщины, что такое жизнь домашняя и семейная, которая въ полной силѣ процвѣтала въ гинекеяхъ и теремахъ людей, кажущихся намъ грубыми, безчеловѣчными. Востокъ-де заперъ женщинъ въ гаремы, завѣсилъ ихъ лица покрывалами, приставилъ къ нимъ евнуховъ? Но еще въ шестнадцатомъ вѣкѣ, въ Парижѣ, тамъ, гдѣ философы женственности полагаютъ высшую степень развитія новѣйшей женской свободы, самыя модныя женщины являлись въ городѣ не иначе какъ въ покрывалахъ, или, точнѣе, въ черныхъ волосяныхъ ситахъ, которыя позволяли все видѣть изнутри, закрывая вполнѣ лицо съ наружи, и которыя донынѣ въ употребленіи у дамъ египетскихъ. Развѣ покрывало отнимаетъ у женщины малѣйшую частицу свободы? Оно препятствуетъ только мужчинамъ надоѣдать женщинѣ неумѣстнымъ волокитствомъ".
   Между этимъ живымъ языкомъ и разглагольствованіями большей части нашихъ журналовъ такая же разница, какъ между разговоромъ веселаго свѣтскаго человѣка и діатрибами педагога, говорящаго: "ученый! бѣгай салоновъ! твои друзья: Гомеръ, Аристофанъ, Софоклъ! твои возлюбленныя: Сапфо, Порція и Элоиза, та самая Элоиза, которая изучала астрономію съ Абейляромъ".
   Въ нашей журналистикѣ есть одинъ недостатокъ, пока еще только забавный. Вотъ въ чемъ дѣло: мнѣ кажется, и многіе изъ читателей раздѣляютъ мое убѣжденіе, въ томъ, что современные намъ ученые и литераторы обходятся съ публикою черезчуръ неизысканнымъ образомъ. Для большинства авторовъ читатели ничто иное, какъ собраніе профановъ, съ которыми нечего церемониться, и которые должны быть благодарны за всякую статью, имъ подносимую. Съ читателемъ можно бесѣдовать запросто, безъ экскузацій, какъ говорили прежде; читателю можно надоѣдать нападками на своихъ враговъ; подъ видомъ какихъ нибудь лѣтнихъ или зимнихъ взглядовъ, читателю можно расхваливать самого себя, передъ читателемъ смѣло можно произносить скучную и неприличную хулу на своихъ соперниковъ. Всякій человѣкъ, собираясь на болтовню въ чьей нибудь гостинной, причешется, одѣнется въ порядочное платье, постарается быть въ духѣ и оставить дома всѣ свои безпокойства; но литераторъ, собираясь бесѣдовать съ публикой, выходитъ къ ней въ неглиже, съ нахмуренной физіономіей и насмѣшками на своихъ враговъ. Ему нѣтъ дѣла до того, что публика не можетъ и не хочетъ жить его жизнью, интересоваться всѣми его симпатіями и ненавидѣть его соперниковъ,-- что публика вправѣ смѣяться надъ задорнымъ писакою, точно также, какъ хозяинъ дома можетъ улыбнуться при видѣ угрюмаго и небритаго гостя, затесавшагося къ нему въ гостинную. Литератору и ученому (я говорю о нѣкоторыхъ изъ нихъ) нѣтъ дѣла до того, чтобъ быть приличнымъ въ своихъ рѣчахъ съ публикою; онъ жрецъ истины и изящнаго; ему нечего заискивать эфемернаго расположенія читателей! Послушавши его, подумаешь, что хорошо одѣваться, значитъ заискивать и что говорить съ пріятностью можетъ одинъ только коварный Тартюфъ.
   На такія мысли наведенъ я былъ, между прочимъ, чтеніемъ только что полученныхъ мной октябрьскихъ книжекъ "Москвитянина". Книжки эти толсты, занимательнѣе 18-го No, о которомъ говорилъ я въ началѣ моего письма; но въ нихъ болѣе чѣмъ гдѣ нибудь видѣнъ тотъ забавный недостатокъ, о которомъ я только что говорилъ. Шестая часть обоихъ волюмовъ занята антикритикою, замѣчаніями, полемикою, и тоже самое готовится къ слѣдующимъ нумерамъ. нисколько ученыхъ ратуютъ по поводу давно написанной диссертаціи; одинъ любитель греческой литературы нападаетъ на критиковъ, похвалившихъ переводъ "Иліады" Гнѣдича, и силится доказать, что эти критики ровно ничего не смыслятъ въ своемъ дѣлѣ; третій литераторъ (я не упоминаю именъ) сочинилъ двѣ преогромныя статьи, подъ названіемъ "Посланіе г. К....ну", гдѣ покрываетъ своего соперника ироническими замѣтками, называетъ его своимъ наставникомъ и заключаетъ свое посланіе признаніемъ, что начинаетъ сердиться и тѣрять тѣрпѣніе. Положимъ, что всѣ эти ратоборцы совершенно правы, что рецензенты и ихъ противники заслуживаютъ хулу, что г. К...нъ излагаетъ ошибочныя мысли; да что же до этого публикѣ? Какая ей надобность слѣдить за выраженіемъ симпатіи и антипатіи того или другого литератора? могутъ ли ее интересовать тѣ любезности, которыми господа ученые взаимно осыпаютъ? другъ друга? Возникаетъ тотъ или другой вопросъ объ исторіи или критикѣ: не лучше ли рѣшать его покороче, безъ шума, а главное -- безъ вводныхъ и ни для кого не забавныхъ обвиненій? Я воображаю, весело бы было на вечерахъ, еслибъ тамъ, вмѣсто занимательной бесѣды, гости забавлялись задорными спорами и сыпали насмѣшки другъ на друга. По крайней мѣрѣ, тамъ хладнокровному зрителю остается еще ресурсъ -- взять шляпу и уйдти прочь. Положеніе подписчика, заплатившаго за журналъ деньги и принужденнаго читать одну вспыльчивую полемику, можно развѣ сравнить съ положеніемъ человѣка, пріѣхавшаго въ театръ, гдѣ актеры, вмѣсто того, чтобъ разыгрывать назначенную пьесу, ссорились бы между собой и отпускали другъ другу любезности въ родѣ нашихъ журнальныхъ любезностей. Какъ ни сказать при этомъ случаѣ: Бога ради, по меньше задору и побольше уваженія къ вашимъ читателямъ.
   Какъ ни длинно письмо мое, но я не могу умолчать въ немъ о повѣсти новаго писателя, г. Писемскаго. Она помѣщена въ двухъ послѣднихъ книжкахъ "Москвитянина" и называется довольно странно: "Тюфякъ". Я бы посовѣтывалъ ее прочесть всякому, еслибъ не зналъ, что ее и безъ того прочтутъ изъ-за одного ея оригинальнаго заглавія. Тюфяками, какъ узналъ я изъ повѣсти, называются люди очень робкіе, нескладные и чуждые общества: стало быть Тюфякъ значитъ почти тоже, что Медвѣдь. Но "Медвѣдъ" графа Соллогуба есть верхъ свѣтскости въ сравненіи съ "Тюфякомъ" г. Писемскаго: герой новой повѣсти боится говорить даже съ любимой женою, въ день своей свадьбы. Повѣсть г. Писемскаго еще не кончена, и потому я не стану разсказывать ея содержанія; она весьма занимательна, не смотря на чрезвычайную простоту событій, не смотря на то, что въ ней много заимствованнаго. Но главнымъ достоинствомъ въ авторѣ нужно признать его замѣчательную наблюдательность, подчасъ доходящую до подсматриванья такихъ микроскопическихъ фактовъ, о существованіи которыхъ даже не знаетъ иной читатель. Люди, одаренные наблюдательностью и умѣньемъ передавать подмѣченное ими, весьма наклонны къ крайностямъ, а что еще хуже -- къ претензіямъ: достовѣрно можно сказать, что рѣдкій литераторъ уберегается отъ дурныхъ сторонъ мелкой наблюдательности. Мы видѣли писателей, до того вдавшихся въ мелочи, что имъ оставалось только враждовать съ тѣми, которые идутъ по другой дорогѣ; мы видѣли энтузіастовъ, утверждавшихъ, что вся наша жизнь состоитъ изъ мелкихъ и микроскопическихъ драмъ, и что иначе смотрѣть на дѣйствительность могутъ только люди безумные. Были любители, изъ мелочей силившіеся создать что нибудь грандіозное и ощущавшіе трепетъ при описаніи дурной погоды и пѣшехода, потерявшаго калошу въгрязи. Но г. Писемскій не принадлежитъ къ числу когда-то многочисленной колонны псевдореалистовъ: онъ совершенно чуждъ претензій, высокопарныхъ умствованій и безпрестанныхъ отступленій; его разсказъ сжатъ и простъ, а эта самая простота такъ привлекательна, что повѣсть хочется прочесть больше одного раза. Я это сдѣлаю и тогда уже поговорю о ней съ читателями.
   

XXI.

Ноябрь 1850.

   У меня есть одинъ пріятель и товарищъ молодости, котораго я люблю едва ли не болѣе всѣхъ моихъ пріятелей, взятыхъ воедино, и люблю именно за то, что мы съ нимъ спорили, ссорились и прекращали сношенія необыкновенно часто. Господинъ, о которомъ идетъ рѣчь, соединяетъ въ себѣ особенности, не совсѣмъ совмѣстимыя между собою. Онъ очень уменъ и ученъ -- и, вмѣстѣ съ тѣмъ, обладаетъ свѣтскимъ образованіемъ; онъ богатъ, хотя не на столько, чтобъ ослѣплять всѣхъ роскошью, но все-таки богатъ -- и богатство не мѣшаетъ ему любить умственный трудъ. Онъ много путешествовалъ -- и, не смотря на то, умѣетъ приростать къ одному мѣсту и жить на немъ жизнью совершенно осѣдлаго человѣка. Онъ любитъ балы, обѣды и чтеніе хорошихъ книгъ; но болѣе всего любитъ онъ поддразнивать другихъ.
   Съ дѣтскихъ лѣтъ страсть къ противорѣчіямъ была исключительною его страстью; онъ словно рожденъ былъ на то, чтобъ дѣйствовать на угловатости чужихъ характеровъ и стирать эти угловатости. Еще на школьной скамейкѣ онъ вздорилъ съ любимцами своихъ товарищей, не любилъ учениковъ, которые добиваются первыхъ мѣстъ не способностями, а фальшивымъ прилежаніемъ. Дружился больше съ тѣми изъ товарищей, которые были въ загонѣ у всего класса. И онъ умѣлъ такъ дѣлать, что въ этихъ, по видимому, ничтожныхъ мальчишкахъ открывались своего рода достоинства,-- и событія послѣднихъ годовъ оправдали поведеніе моего пріятеля: образцы видимаго прилежанія давно уже оказались пустыми людьми; изъ пустыхъ же, по видимому, учениковъ сформировались мужчины умные и достойные уваженія.
   Съ лѣтами въ моемъ другѣ усилилась страсть дѣйствовать наперекоръ другимъ, и страсть эта перешла въ рѣшительное желаніе поддразнивать почти всѣхъ и каждаго. Все, что носило на себѣ печать кружка, заданной мысли, претензіи или нестерпимости, затрогивало нашего джентльмена самымъ оригинальнымъ образомъ. Онъ не злился, не удалялся прочь, но чувствовалъ непреодолимое желаніе зацѣпить мнѣнія, ему ненравившіяся, поддразнить людей слишкомъ ему несимпатическихъ. Если онъ видѣлъ двухъ ссорящихся пріятелей, онъ не мирилъ ихъ, не бралъ стороны того или другого, но съ своимъ холоднымъ видомъ возбуждалъ до тѣхъ поръ, пока антагонисты, понявъ неприличіе своего поведенія, не начинали сѣтовать на самихъ себя. Съ людьми гордыми и нахальными онъ дѣйствовалъ по той же тактикѣ: потакалъ имъ, вызывалъ ихъ на всѣ крайности -- и вдругъ одной улыбкой, однимъ словомъ наводилъ ихъ на пониманіе ихъ собственной неловкости. Такъ дѣйствовалъ онъ въ свои хорошія минуты; но иногда, нужно признаться, онъ дразнилъ людей единственно для того, чтобъ тѣшить свое собственное сердце.
   Особенно одинъ день остался живо въ моей памяти. Мы сошлись вмѣстѣ на обѣдѣ, гдѣ было много обыкновенной столичной молодежи,-- молодежи довольно ловкой, веселой, но мало образованной; даже иные изъ лучшихъ юношей поражали моего друга своей пустотой, а нѣкоторые были фатами. Когда, послѣ обѣда, разговоръ сдѣлался общимъ и юношество принялось толковать объ оперѣ, городскихъ слухахъ и прочихъ общихъ мѣстахъ, мой пріятель сыгралъ съ нимъ смѣшную, но ловкую штуку. По поводу одного ученаго путешественника, только что пріѣхавшаго въ Петербургъ, онъ захватилъ весь разговоръ на свою долю и цѣлый вечеръ, до десяти часовъ, не далъ ни одному изъ мужчинъ возможности вступить въ бесѣду. Зная чрезвычайно много и разсказывая съ рѣдкимъ совершенствомъ, онъ придалъ болтовнѣ оттѣнокъ нѣсколько серьёзный -- молодые денди, не имѣя въ головѣ никакихъ свѣдѣній, могли только слушать. Принаравливая свой разсказъ къ женскому складу ума, мой пріятель рѣшительно обворожилъ всѣхъ дамъ и вывелъ изъ терпѣнія всѣхъ кавалеровъ. Лица собесѣдниковъ вытянулись; каждый изъ нихъ и злился и совѣстился своего молчанія; смущеніе ихъ еще увеличилось, когда имъ стало ясно, что дамы поняли маневръ моего пріятеля и кусали губы. Въ этотъ день много эпиграммъ сыпалось на его голову, и онъ былъ совершенно доволенъ.
   Дня черезъ два я встрѣтилъ его въ кружки писателей, ученыхъ и людей, воображающихъ себя писателями и учеными. Въ то время въ литературѣ кружокъ былъ всѣмъ, внѣ кружковъ не было славы, спасенія и выгодъ. Кружокъ судилъ и рядилъ обо всемъ,-- кружокъ называлъ человѣка глупымъ, и приговоръ его оставался безъ аппеляціи: въ кружкѣ толковали о Байронѣ и о матеріяхъ важныхъ; въ кружкѣ говорили о британской литературѣ со словъ парижскаго фельетониста; въ кружкѣ имѣли свое "воззрѣніе" на искусство; въ кружкѣ ужасались человѣка, не читавшаго новой книжки такого-то журнала; въ кружкѣ! -- horrible, horrible, most horrible -- иногда читали комедіи, повѣсти и такъ далѣе. Въ тотъ вечеръ, о которомъ идетъ рѣчь, разговоръ былъ весьма бурный: господинъ А. наповалъ раскритиковалъ господина Б. господинъ Б. отвѣчалъ антикритикой, и война пламенѣла между противниками. Кружокъ никогда не раздѣляется на двѣ стороны. Люди, несогласные съ общимъ мнѣніемъ, по молодости своихъ лѣтъ, молчатъ и нещадно курятъ сигары, и потому его бесѣда на этотъ разъ была очень скучна. Мой пріятель сидѣлъ, зѣвалъ и только изрѣдка заступался за господина Б., котораго никто не могъ терпѣть. Но когда въ комнатѣ появился новый гость съ тетрадью въ рукѣ и хозяинъ объявилъ, что недурно было бы прослушать новую повѣсть, нашъ джентльменъ выпрямился. Онъ уже имѣлъ цѣль, къ которой могъ стремиться цѣлый вечеръ: онъ далъ себѣ честное слово, во что бы то ни стало, помѣшать чтенію повѣсти, какъ она хороша ни была. Онъ пустился разсказывать анекдоты и забавныя приключенія изъ собственной жизни, съ неподражаемою находчивостью хватался онъ за городскія сплетни, за музыку, за городскія увеселенія -- и, благодаря своему искусству, овладѣлъ разговоромъ и не выпустилъ его изъ своей власти. Напрасно юный поэтъ съ отчаяніемъ перелистывалъ свою рукопись, напрасно два или три литературные педанта, забившись въ уголъ, отказывались слушать остроумную болтовню вашего профана: имъ позволялось зѣвать, у моего друга нашлись союзники, и затянулась бесѣда, недостойная святилища музъ. Чуть разговоръ клонился къ матеріи важной, одна шутка, одна нелѣпѣйшая острота, одинъ анекдотъ отталкивали его снова на старое мѣсто. Пользуясь выгодно избранной позиціей, вашъ герой поминутно находилъ средства не только давать общему разговору свѣтское направленіе, но даже своими эпиграммами зацѣплять самыхъ угрюмыхъ членовъ кружка. Прикрываясь вѣтренностью и шуткою, онъ надѣлалъ имъ столько намековъ о педантизмѣ, нетерпимости, высокопарности; односторонности мнѣній, сколько не удавалось имъ встрѣтить во всей коллекціи враждебнаго журнала. Маневръ увѣнчался желаннымъ успѣхомъ: пробило два часа, и бѣдная рукопись была не прочитана, а молодой ея авторъ давно уже бѣжалъ.
   Мы выѣхали вмѣстѣ. Въ то время я былъ еще очень молодъ и не понималъ "дивныхъ психологическихъ драмъ души человѣческой", человѣкъ въ лакированныхъ сапогахъ казался мнѣ существомъ совершенно достойнымъ моего знакомства, а литераторъ, побывавшій за границею, почитался мной какъ древній прорицатель, котораго подобаетъ слушать съ трепетомъ.-- "Скажи, пожалуйста,-- сказалъ я моему другу -- по какой причинѣ ты ведешь себя такъ оригинально? На этой недѣлѣ за обѣдомъ и на вечерѣ ты пріобрѣлъ себѣ нѣсколько десятковъ недоброжелателей; ихъ злоба, конечно, не будетъ продолжительна, но все-таки они на тебя злятся. Недавно ты огорчилъ фатовъ дѣльнымъ разговоромъ; сегодня -- ты затронулъ педантовъ своею щегольскою болтовнею. Еслибъ ты, прошлый разъ, въ гостинной *** говорилъ то, что болталъ сегодня, бесѣда сдѣлалась бы общею и юноши разошлись бы совершенно довольные, прославляя тебя какъ умнѣйшаго человѣка; еслибъ ты сегодня потолковалъ о вещахъ серьёзныхъ, о новомъ путешественникѣ, о собственныхъ твоихъ сношеніяхъ съ иностранными знаменитостями, члены кружка были бы въ восторгѣ и призвали тебя человѣкомъ полезнымъ для русской литературы: у нихъ, самъ знаешь, все дѣлается во имя русской литературы. Объясни же мнѣ, изъ за чего ты дѣйствуешь совершенно противъ своей выгоды".
   -- А, а! отвѣчалъ оригиналъ, завертываясь въ шубу: -- это называется поддразнивать!
   Вотъ что значитъ поддразнивать! Но никогда я не разгадывалъ съ такой ясностью причины поступковъ моего пріятеля, какъ взявшись писать письма о русской журналистикѣ и вслѣдствіе того устремивъ "умственный взглядъ" на соперничество нашихъ періодическихъ изданій. Просматривая полемическія наши статьи, полныя нетерпимости и самолюбія, поневолѣ почувствуешь въ сердцѣ присутствіе злого начала и захочешь поддразнивать людей, пишущихъ диѳирамбы по поводу той или другой рецензіи и лѣзущихъ изъ кожи для пріобрѣтенія десятка лишнихъ читателей. Литераторъ, умѣющій держаться вдали отъ мизернаго ратоборства, довольно обезпеченный для того, чтобъ не зависѣть отъ того или другого изданія, довольно лѣнивый для того, чтобъ не терять хладнокровія вслѣдствіе книжнаго спора, поневолѣ, отъ избытка самодовольствія, чувствуетъ желаніе поддразнивать людей съ задорнымъ самолюбіемъ и завистливымъ настроеніемъ духа. Ему такъ и хочется подшутить надъ однимъ спорщикомъ, выслушать доводы другого и зѣвнуть при ихъ окончаніи, объявивъ третьему, что онъ не понимаетъ его поступковъ, и, затронувъ каждаго, укрыться въ свою неприступную позицію. Но такая тактика показываетъ злое сердце, а что еще важнѣе, врядъ ли можетъ нравиться читателямъ.
   Пріятель, о которомъ говорилъ я въ началѣ моего письма, вѣроятно, стараясь поддразнивать и меня, сильно убѣждалъ меня придать моимъ письмамъ полемическій характеръ. "Изъ чего выдумалъ ты, почтенный другъ -- писалъ онъ мнѣ, что публика неохотно читаетъ журнальные споры? Напротивъ того, она забавляется, видя, какъ ваша братья писаки воюетъ другъ съ другомъ, и хотя не раздѣляетъ вашихъ симпатій и антипатій, но на состязанія ваши смотритъ какъ на гимнастику, или бой гладіаторовъ съ перьями вмѣсто мечей. Послѣ каждаго остраго слова она говоритъ, потирая руки: "хорошо, очень хорошо!" и досадуетъ если острота остается безъ отвѣта. Я самъ, признаюсь тебѣ откровенно, во всѣхъ русскихъ журналахъ читаю только замѣчанія, отвѣты, замѣтки отъ редакціи, объявленія и такъ далѣе. Рецензія для меня не имѣетъ цѣны, если за нею не слѣдуетъ антирецензіи, а критика интересна для меня потолику, поколику она зарождаетъ антикритику. Твоя нейтральная любезность вовсе не любезна, а доказываетъ самодовольствіе, франтовство; твои толки, какъ монологи Добросерда и Честона въ старинныхъ комедіяхъ, дышатъ убійственной скукой. Если хочешь мнѣ угодить, прилѣпись тѣломъ и душою къ одному какому-либо изданію, запасись задоромъ и занимайся отвѣтами, замѣтками, антирецензіяии и антикритиками".
   Не смотря на всю любовь мою къ почтенному корреспонденту, я не въ силахъ выполнить его желанія и на безплодную полемику вѣчно буду смотрѣть съ одной и той же точки зрѣнія. Еслибъ я даже, по несчастію, вынужденъ былъ прилѣпиться къ одному какому-либо изданію, я не порицалъ бы остальныхъ.
   "Да, нужно быть безпристрастнымъ и стоять выше кружковъ", скажетъ читатель. "Истина старая и патріархальная!" И не смотря на ея неоспоримую древность, взгляните, сколько въ нашей журналистикѣ отъ нея уклоненій, какъ наивны эти уклоненія и что за ними слѣдуетъ. "Сѣверная Пчела" (по крайней мѣрѣ такъ было тому два года) охуждаетъ все то, что печатается въ нашихъ ежемѣсячныхъ изданіяхъ. Толкуя о бельлетристикѣ, произведенія которой инымъ нравятся, другимъ -- нѣтъ, она еще кое-какъ отдѣлывается отъ послѣдствій своей исключительности. Но въ тѣхъ же самыхъ журналахъ печатаются ученыя статьи, принадлежащія лучшимъ нашимъ ученымъ, профессорамъ, которыхъ извѣстность не можетъ быть подвержена сомнѣнію. Въ журналахъ, которые, по словамъ "Сѣверной Пчелы", ниже всякой критики, помѣщаются труды гг. Соловьева, Кавелина, Грановскаго, Куторги и др. Замѣтьте же, какъ странна становится роль газеты, непризнающей ничего хорошаго въ новой словесности и вдругъ очутившейся лицомъ къ лицу съ такими именами и статьями, которыхъ нельзя судить какъ вздумается.
   Другой примѣръ: "Отечественныя Записки" часто грѣшатъ своею исключительностью, и помѣщаемые въ нихъ пристрастные отзывы о другихъ журналахъ давно извѣстны публикѣ. Нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ, я имѣлъ удовольствіе подмѣтить и передать публикѣ крошечную статеечку, помѣщенную въ "Отечественныхъ Запискахъ" по поводу опечатокъ "Москвитянина". Въ одиннадцатой своей книжкѣ редакція того же журнала помѣщаетъ статью, гдѣ разбирается "Библіотека для чтенія" за весь нынѣшній годъ. Дѣятельность "Библіотеки" съ января по октябрь 1850 года вся обсужена на пяти или шести страничкахъ, и, конечно, обсужена съ непомѣрною строгостью, чтобъ не сказать: пристрастіемъ. Вещи двѣ во всемъ изданіи признаны хорошими, и о нихъ оказано по два слова; все остальное признается слабымъ, а потому весь разборъ наивенъ какъ нельзя болѣе и доказываетъ, что составитель его былъ въ дурномъ расположеніи духа, составляя свой отзывъ объ этомъ журналѣ.
   Чтобъ выкупить такую пристрастную статеечку, редакція "Отечественныхъ Записокъ" окончила печатаніемъ прологъ къ большому роману г. Зотова: "Старый Домъ". Я говорю нешутя, печатаніе длинныхъ статей г. Вл. Зотова въ "Отечественныхъ Запискахъ" служитъ явнымъ указаніемъ того, какъ безплодна всякая нетерпимость въ словесности. Давно ли "Библіографія" и "Смѣсь" того самого журнала, гдѣ нынѣ печатаются повѣсти автора "Стараго Дома", была полна шуточками по поводу стиховъ г. Зотова, драмъ г. Зотова, недружелюбными разборами книжечекъ г. Зотова? И теперь романы того же самого г. Зотова наполняютъ собой осеннія книжки того же журнала,-- осеннія книжки, говорю я, ибо осеннія книжки не то, что книжки за лѣтніе мѣсяцы. Вотъ и результатъ исключительности! вотъ и послѣдствія ошибки, разъ сдѣланной! Поневолѣ скажешь: какъ знать, что случится?.. Но я боюсь употреблять пословицы, ибо по этому случаю много приберешь ихъ.
   Прологъ "Стараго Дома", по моему мнѣнію, доказываетъ, что у г. Зотова есть одно достоинство -- начитанность. Нѣкоторыя его произведенія, особенно "Волтижерка", заставляли опасаться, что авторъ весь предался какому-то натянутому остроумію,-- остроумію во что бы то ни стало; но въ "Старомъ Домѣ" недостатокъ этотъ исчезъ до основанія. Прологъ, о которомъ говорили мы, есть простая исторія о томъ, какъ одинъ бѣдный молодой человѣкъ получилъ отъ чудака-дяди, чуть ли не занимавшагося черной магіей (какъ Чернокнижниковъ), домъ и рукопись съ исторіею этого дома. Молодой человѣкъ влюбился въ одну изъ своихъ жилицъ, молодую дѣвушку лѣтъ двадцати-шести, предложилъ ей свою руку -- и остался съ носомъ. Дѣвушка ему отказала и перешла въ другую квартиру. Повѣсть невеселая. "Таинственный трепетъ", о которомъ прежде любили говорить почитатели художественности, чувствуется только когда, раскрывъ прологъ, видишь столько листовъ впереди; но въ этомъ трепетѣ нѣтъ ничего необыкновеннаго: всякій воленъ читать "Старый Домъ", или не читать его вовсе.
   Заговоривши о бельлетристикѣ, тороплюсь сказать, что могу, о повѣсти г. Писемскаго "Тюфякъ", нынѣ оконченной въ 21 книжкѣ "Москвитянина". Отозвавшись съ похвалою объ этомъ весьма пріятномъ явленіи, я и теперь остаюсь при своемъ мнѣніи; а желая, чтобъ дарованіе г. Писемскаго было знакомо какъ можно большему числу русскихъ читателей, съ особеннымъ удовольствіемъ посвящаю нѣсколько страницъ разбору его повѣсти.
   Въ одномъ небольшомъ городѣ проживаетъ довольно бѣдное семейство Бешметевыхъ, состоящее изъ больной старухи-матери, холостого сына (онъ-то и есть тюфякъ) и замужней дочери, выданной за господина разбитного характера, немного приходящагося съ родни Ноздреву. Молодой Бешметевъ неглупъ, очень ученъ, мечтаетъ о славѣ и ученыхъ трудахъ; но онъ неловокъ, вялъ и совершенно не понимаетъ практической жизни. Въ семействѣ его нѣтъ согласія, благодаря безпутной жизни разбитного Масурова и сплетнямъ дальнихъ родственницъ, изъ которыхъ одна, Перепетуя Петровна, очерчена съ большою ловкостью. Роль молодого Бешметева, какъ главы семейства, можетъ бытъ очень полезна и почетна: онъ понимаетъ, что ему или никому другому предстоитъ устроить дѣла, водворить міръ и согласіе, обуздать гуляку Мисурова, пособить сестрѣ защитить ее отъ разныхъ донъ-жуановъ того края и наконецъ на отрѣзъ отказать отъ дома коварной Перепетуѣ. Но, чувствуя необходимость энергіи, бѣдный Тюфякъ не знаетъ, на что рѣшиться, а вертится во всѣ стороны, поддаваясь враждебной обстановкѣ своего быта.
   Спасовавъ одинъ разъ передъ практическими интересами жизни, Тюфякъ дѣлаетъ новую глупость. Онъ врѣзывается по уши въ хорошенькую и бойкую дѣвушку, Юлію Владиміровну, и, не дѣлая ничего въ свою пользу, предоставляетъ хлопотать за себя судьбѣ и добрымъ людямъ. Сваха, безъ его вѣдома, устроиваетъ дѣло. Родители Юліи, зная, что Бешметевъ имѣетъ кое-какое состояніе, уговариваютъ дочь за него выйти. Передъ Тюфякомъ новая жизнь, обѣщающая счастіе. Конечно, Юлія не любитъ его; но она молода, несовсѣмъ испорчена дурнымъ воспитаніемъ: ее можно передѣлать, сблизиться съ ней... Но Тюфякъ и остается тюфякомъ: онъ глупъ и молчаливъ съ своей невѣстой, и въ день брака она не чувствуетъ къ нему ничего кромѣ крайняго равнодушія.
   Проходятъ мѣсяцы. Бешметевъ влюбленъ въ свою жену, но все-таки глупъ до чрезвычайности. Ни твердости, ни плана поступкамъ, вы занимательности! Юлія отъ скуки начинаетъ кокетничать съ молодежью: Тюфякъ приходитъ въ отчаяніе, воображаетъ, что все потеряно, увозитъ жену въ деревню -- и все-таки продолжаетъ любить ее.
   Еще одинъ разъ благосклонная судьба даетъ Бешметеву средство загладить прошлое и быть счастливымъ: онъ наединѣ съ любимою женщиною, она огорчена, онъ можетъ просить ее и вновь завоевать ея сердце. Но передъ такими соображеніями пасовали люди и попрактичнѣе нашего героя; Тюфякъ же ведетъ себя какъ нельзя хуже: находитъ удовольствіе обижать дорогую ему женщину, и исторія оканчивается плачевнѣйшимъ образомъ.
   Читатель видитъ, что психологическая сторона интриги пpeкрасна. Тюфякъ лицо чуть не типическое. Авторъ испортилъ его, придалъ ему излишнюю дозу неловкости, робости и запутанности, что даетъ Бешметеву видъ типа давно избитаго. Сколько я понимаю, характеру Павла слѣдовало бы придать колоритъ пассивности, laissezfaire, той неловкости, той развитости въ одну сторону, которая такъ портитъ жизнь умныхъ людей и встрѣчается у особъ даже богатыхъ, даже говорливый, даже ловко танцующихъ. Юлія чрезвычайно вѣрна и привлекательна, не смотря на всѣ слабыя стороны. Множество второстепенныхъ лицъ, какъ-то: отецъ Юліи, Перепетуя Петровна, Масуровъ, лакей Спиридовъ, французъ Мишо, отдѣланы безукоризненно; языкъ, которымъ говорятъ они, списанъ съ натуры. Чтобъ познакомить читателя съ манерою автора и его разсказомъ, чуждымъ всякой изысканности, я приведу одно далеко не лучшее мѣсто въ повѣсти. Дѣло идетъ о французѣ Мишо.
   "Здѣсъ я долженъ объяснить, что милосердная Катерина Михайловна въ это время дала пріютъ въ своемъ обширномъ домѣ одному безвѣстному французу-гуверверу, котораго завезъ въ эту глушь одинъ сосѣдній помѣщикъ за довольно дорогую плату, но черезъ двѣ же недѣли отказалъ ему, говоря, что M-r Мишо (имя гувервера) умѣетъ только выѣзжать лошадей, но никакъ не учить дѣтей. Почтенный отецъ семейства до того женалъ отдѣлаться отъ наставника, что даже отказался отъ данныхъ ему впередъ 300 цѣлковыхъ и просилъ только m-r Мишо убираться, куда ему угодно. Гувернеръ былъ въ весьма затруднительномъ положеніи; у него не было ни копѣйки, и я не знаю, чѣмъ бы все это для него кончилось, если бы милосердная Катерина Михайловна, узнавши о новой жертвѣ, не послала къ нему тотчасъ лошадей съ приглашеніемъ пріѣхать къ ней. Французъ, разумѣется, не замедлилъ согласиться, и, предоставя о будущемъ заботиться своей судьбѣ, пріѣхалъ и поселился весьма комфортабельно въ нижнемъ этажѣ дома своей покровительницы, прося ее безпрестанно занять гдѣ нибудь, хотя напрокатъ, сынка или дочку, которыхъ бы онъ, по его словамъ, удивительно воспиталъ. Поживая такимъ образомъ, онъ, обыкновенно, разсказывалъ различные комеражи, происходившіе въ домѣ почтеннаго, но выгнавшаго его помѣщика. Старуха помирала со смѣху, слушая разсказы своего милаго Француза, который былъ дѣйствительно милъ. Имѣлъ ли онъ собственно достоинства воспитателя, я не знаю; по краиней мѣрѣ, если ихъ и имѣлъ, то тщательно скрывалъ таковыя. Но за то онъ владѣлъ другими достоинствами, а именно: имѣлъ чисто Французскую выразительную физіономію, былъ прекрасно одѣтъ, щегольски ѣздилъ верхомъ и мастерски стрѣлялъ, игралъ довольно не дурно на фортепіано, а главное -- надѣленъ былъ способностію болтать по цѣлымъ днямъ на всѣ возможные тоны и насвистывать цѣлыя оперы, при чемъ обыкновенно представлялъ оркестръ, всѣхъ пѣвцовъ и даже самый хоръ. По-Русски m-r Мишо говорихъ чисто, что и заставляло думать, что врядъ ли онъ и не родился въ Россіи; но впрочемъ самъ онъ увѣрялъ, что произошелъ на свѣтъ на берегахъ Сены и даже въ Сенъ-Жерменскомъ предмѣстіи, откуда для развлеченія пріѣхахъ въ Россію и принялся образовывать юношество. Вотъ какого человѣка встрѣтила Юлія въ домѣ своей новой знакомой.
   "Старуха еще дорогой разсказала Бешметевой о своемъ миломъ жильцѣ, и, пріѣхавъ, тотчасъ же познакомила ихъ. Разговоръ сейчасъ завязался. M-r Мишо не замедлилъ пропѣть комическимъ тономъ нѣсколько арій изъ Лючіи, представилъ оркестръ изъ Фра-Діаволо, потомъ описалъ породу Нормандскихъ лошадей, описалъ также ужасное произшествіе, постигшее одинъ Французскій фрегатъ, попавшійся въ плѣнъ къ дикимъ, и, въ заключеніе, нарисовалъ каррикатуру одного знакомаго сосѣда. Юліи было невыразимо весело; она забыла свои непріятности, забыла мужа, смѣялась и говорила безпрестанно. Милосердная хозяйка тоже покатывалась со смѣху, слушая милашку-Француза, который не ограничился еще этимъ, но, перестроивъ себя на печальный ладъ, продекламировалъ нѣсколько стихотвореній изъ Виктора Гюго, при чемъ, возведя руки къ небу, вспомнилъ о своей невѣстѣ, будто бы два года тому назадъ умершей; и потомъ, разчувствовавшись, уселся за фортепіано и проигралъ двѣ аріи изъ Шуберта".
   Я сказалъ уже о вѣрности языка дѣйствующихъ лицъ; но этого мало: можно быть вѣрнымъ -- и скучнымъ; а языкъ, на которомъ говорятъ герои г. Писемскаго, обладаетъ той бойкостью и оригинальностью, которая такъ очаровательна въ романахъ господина Вельтмана. Количество наивныхъ, забавныхъ, характеристическихъ выраженій, подмѣченныхъ авторомъ "Тюфяка", по истинѣ изумительно: у него горничная, кучеръ, сплетница, гуляка и враль Масуровъ, разочарованный щоголь Бахтіаровъ говорятъ своимъ особеннымъ слогомъ, а рѣчи сварливой Перепетуи Петровны такъ и сверкаютъ оригинальными поговорками. Кто не знаетъ, до какой степени страненъ языкъ, на которомъ объясняются барыни-говоруньи, хватающія свои слова отвсюду, сами изобрѣтающія разныя наименованія вещамъ и вслѣдствіе неутомимой болтовни налагающія на русскую рѣчь колоритъ такой же самостоятельный, какъ тонъ, придаваемый ей обрусѣвшими нѣмцами или купцами съ Апраксина двора? Такія барыни часто не помнятъ содержанія чужихъ рѣчей, но, подмѣтивши въ нихъ какое нибудь новое, выразительное слово, тотчасъ его запоминаютъ, передѣлываютъ по своему и пускаютъ въ оборотъ. Кажется, по временамъ, что русскій языкъ, при всемъ своемъ богатствѣ и обиліи словъ, не удовлетворяетъ потребностямъ неутомимыхъ трещотокъ: зная кусочки французскаго языка, онѣ и ихъ пускаютъ въ дѣло: онѣ готовы сочинять новыя слова, заимствовать ихъ изъ Алкорана, еслибъ Алкоранъ былъ имъ извѣстенъ. Иная вещь ихъ фраппируетъ, иной господинъ слишкомъ женерозенъ, такое-то семейство прогордонилось до копейки и подняло алярму и т. д. и т. д. Перепетуя Петровна г. Писемскаго болтунья почти единственная въ нашей бельлетристикѣ. Она съ перваго взгляда кажется очень зла; но, вглядѣвшись въ нее, убѣдишься, что она только болтунья, принесшая въ жертву своему языку всѣ хорошія побужденія души и сдѣлавшаяся сварливою, "завистливою и ненавистливою" изъ страсти къ отчаянной болтовнѣ.
   При первомъ чтеніи "Тюфякъ" едва ли понравится многимъ читателямъ. Въ немъ мало внѣшней занимательности, и это я ставлю въ вину автору. Бельлетристу, какъ бы талантливъ онъ ни былъ, не зачѣмъ бѣгать отъ живыхъ сценъ, движенія, даже таинственности и эффектовъ: онъ пишетъ не для однихъ дилетантовъ, уже охлажденныхъ къ романамъ и при чтеніи занимательнаго разсказа говорящихъ: "лучше Монте-Кристо не выдумаешь, любезный другъ!" Ссылаясь на всѣхъ людей, въ молодости своей извѣдавшихъ наслажденіе литературнаго успѣха: что радовало ихъ болѣе -- умная печатная похвала всѣми уважаемаго критика или ободрительная улыбка молоденькой дѣвушки, можетъ быть только что бросившей музыкальный урокъ для чтенія вашего произведенія,-- что было ему лестнѣе послѣ первыхъ дней успѣха -- приглашеніе такой-то и такой-то редакціи къ сотрудничеству или любопытный взглядъ человѣка, по всей вѣроятности очень мало читавшаго на своемъ вѣку? Отбросивъ эгоизмъ въ сторону, все-таки придется сознаться, что внѣшняя занимательность великое дѣло, способствующее къ тому, чтобъ произведеніе читалось быстрѣе и внимательнѣе и, можетъ быть, было еще разъ перечитано. Пояснимъ слова наши примѣромъ: возьмите двѣ тетради Англійскихъ гравюръ, одну изъ нихъ переплетите великолѣпно и со вкусомъ, другую велите обдѣлать въ корешокъ изъ телячей кожи и сложите обѣ на столъ въ гостинной -- держу пари, что изящно переплетенный кипсекъ обойдетъ всѣхъ вашихъ гостей вдвое скорѣе, нежели вторая тетрадь, переплетенная черезчуръ скромно.
   По моему мнѣнію, девизомъ каждаго поэта и бельлетриста должны быть слова: "простота подробностей, замысловатость замысла". Внѣшній или фактическій интересъ каждаго произведенія предохраняетъ его отъ забвенія, также какъ соль мѣшаетъ порчѣ съѣстныхъ припасовъ, и хотя сравнивать поэзію съ рыбой и говядиной не очень удобно, но въ этомъ случаѣ я не нахожу другого сравненія. Интересъ содержанія дѣйствуетъ подобно печатному указателю рѣдкостей въ картинной галлереѣ: руководясь имъ, читатель черезъ сотню лѣтъ остановится надъ вещью, имъ отмѣченною, и, начавъ чтеніе изъ простого любопытства, поневолѣ будетъ всматриваться въ частности, отдавать всю справедливость ихъ изяществу и естественности. Творенія самыхъ отдаленныхъ періодовъ словесности привлекаютъ наше вниманіе, если они замысловаты; народная пѣсня, не смотря на всю прелесть отдѣльныхъ ея отрывковъ, скучна, если въ ней нѣтъ содержанія, что часто случается съ русскими пѣснями; и сказка не переноситъ насъ въ волшебный свой міръ, если въ ея планѣ нѣтъ чего нибудь привлекательнаго.
   Недавно я читалъ нѣсколько народныхъ британскихъ балладъ, изъ числа собранныхъ извѣстнымъ епископомъ Перси, не помню въ какомъ-то столѣтіи. Половина изъ нихъ, не смотря на свою древность, на языкъ нестерпимо грубыя и жосткія подробности, до сихъ поръ популярны въ Англіи, поются "въ селахъ и градахъ" и переведены на разные языки. По своей исторической важности, онѣ любопытны для ученаго; по искрамъ дарованія, замѣтнымъ въ ихъ составителяхъ, онѣ дороги каждому дилетанту поэзіи; но своею продолжительною славою онѣ одолжены ничему иному, какъ занимательности, замысловатости ихъ содержанія. Чтобъ показать, до какой степени старѣйшіе изъ поэтовъ понимали этотъ законъ искусства и вмѣстѣ съ тѣмъ поговорить съ читателями о предметѣ мало у насъ извѣстномъ, беру смѣлость перевести на память одну весьма длинную балладу, но весьма занимательную, измѣнивъ только нѣкоторыя подробности.
   Вотъ эта баллада о рыцарѣ волокитѣ и женскихъ хитростяхъ.
   
   "Проживалъ когда-то старый и безпутный рыцарь, не дѣлавшій никакого добра и умѣвшій только пить вино да не давать проходу молодымъ дѣвушкамъ. Былъ онъ богатъ и силенъ, и всѣ красавицы боялись его дерзости.
   Одинъ разъ утромъ, натянувшись исправно, ѣхалъ онъ по зеленому лугу и увидѣлъ на немъ лошадь безъ ѣздока, съ женскимъ сѣдломъ. На травѣ сидѣла дѣвица-раскрасавица, съ розовыми щеками и блестящими глазками.
   Рыцарь кинулся ее обнимать и хотѣлъ увезти въ свой замокъ. Дѣвушка, опомнившись отъ испуга, сказала ласково.
   -- Не мни моего платья: неравно отецъ узнаетъ,-- платье дорогое, сшитое изъ атласа и вышито золотомъ. Лучше проводи меня въ мой замовъ: я тебя познакомлю съ отцомъ, ты будешь у него гостемъ. A ночью я переодѣнусь пажемъ и назначу тебѣ свиданіе въ саду.
   Рыцарь подвелъ къ ней лошадь, самъ усадилъ ее въ сѣдло и проводилъ ее до замка; но чуть хотѣлъ онъ проѣхать въ ворота, ворота передъ нимъ захлопнулись, а дѣвушка принялась смѣяться.
   -- Вотъ тебѣ за проводы! закричала она, перебросивъ ему копейку.
   Нахмурился рыцарь и вынулъ свой мечъ, коснулся имъ рукава своего колета.
   -- Пусть будетъ проклятъ, прокричалъ онъ: -- пусть будетъ проклятъ дуракъ, довѣрившійся молодой женщинѣ!
   Дѣвушка вынула изъ своихъ кудрей золотую булавку и, коснувшись ею своего рукава, со смѣхомъ сказала.
   -- Пусть будетъ проклятъ дуракъ, не знающій своихъ лѣтъ и того, что любовь хороша для молодыхъ.
   Уѣхалъ злой волокита, но черезъ нѣсколько дней, гуляя вдоль рѣки, встрѣчаетъ опять милую дѣвушку. Она рѣзвилась одна на крутомъ берегу: уйти ей было некуда.
   -- Тише, тише, сказала она ему, когда примѣтила, что оба стоятъ надъ водою: -- не обижай меня, со мной мой женихъ: я узнала его сѣраго иноходца... вотъ, взгляни въ эту сторону.
   Но только что рыцарь сталъ на цыпочки и вытянулъ шею, она толкнула его върѣку и убѣжала, сказавъ, что его любовь слишкомъ горяча и что ему надо выкупаться.
   Долго барахтался онъ въ водѣ и тинѣ, растерявъ все и шляпу и мечъ, выплылъ наконецъ совсѣмъ бѣшеный и со срамомъ пошелъ восвояси".
   
   Мы уже видимъ, что интрига завязывается какъ нельзя лучше съ одной стороны злобное преслѣдованіе и упрямая глупость, съ другой -- добродѣтель и граціозная находчивость. На этомъ мѣстѣ, слѣдуя правилу фельетонныхъ романистовъ, мы должны бы были прекратить переводъ, и вѣрно многіе изъ читателей остались бы въ смутномъ неудовольствіи, не видя развязки похожденіямъ злого рыцаря. Намъ самимъ, однакожь, пріятно писать эту балладу, и мы обращаемся къ продолженію ея.
   Такъ прошло еще нѣсколько времени. И опять случилось, что таже дѣвушка снова очутилась во власти рыцаря. Онъ встрѣтилъ ее, когда скакалъ съ соколомъ по лѣсу; она бродила совсѣмъ одна подъ густыми листьями деревьевъ.
   
   "-- Теперь-то ты меня не обманешь съизнова! завопилъ старый рыцарь: -- теперь ты отъ меня не увернешься! Полно дрожать и хныкать, садись на мою лошадь и простись съ домомъ родительскимъ.
   Дѣвушка начала улыбаться и, краснѣя, призналась рыцарю, что давно его любитъ, что была глупа прежде, что прогоняла его боясь отца, но что теперь готова идти за своимъ милымъ на край свѣта.
   Обрадованный рыцарь пустился было обнимать лукавую дѣвушку и зацѣпилъ ее своей шпорой. Она закричала, что не сядетъ на его лошадь, если онъ не броситъ сейчасъ же своихъ гадкихъ сапоговъ.
   -- Что ты мелешь, дѣвушка! отвѣчалъ рыцарь, стыдясь своей неловкости: -- я бы радъ бросить шпоры и сапоги, если ты ихъ не любишь; но это большіе боевые сапоги: я не могу снять ихъ безъ оруженосца.
   -- Садись на траву, сказала дѣвица, ласкаясь въ нему: -- я буду твоимъ оруженосцемъ. Нѣтъ большей радости женщинамъ, какъ прислуживать любимому человѣку.
   Растаялъ злой волокита: сѣлъ и вытянулъ ноги. Плутовка стащила каждый сапогъ до половины и, со смѣхомъ отскочивъ, закричала:
   -- Не хочешь ли теперь погнаться за мною?
   Чуть вскочитъ нашъ рыцарь, такъ и опять валится на землю: самъ въ своихъ сапогахъ запутался, ни снять ихъ, ни натянуть съизнова силы не хватаетъ. A злодѣйка стоитъ себѣ да подсмѣивается.
   -- Слышишь, толкуетъ она: -- какъ бьютъ часы въ аббатствѣ? Семь, восемь, девять, десять! Ужь и поздно становится. Можешь переночевать въ лѣсу, а мнѣ и домой пора, пожалуй отецъ разсердится.
   И пролежалъ волокита всю холодную ночь, перепрыгивая съ ноги на ногу и стукаясь лбомъ въ землю. Утромъ лѣсовщики его выручили и проводили до дому.
   
   Теперь баллада принимаетъ патетическое направленіе, интересъ усиливается, и читатель предчувствуетъ уже гибельную катастрофу.
   
   "-- Пора покончить это дѣло! заревѣлъ старый рыцарь, очутившись дома и осушивъ нѣсколько стакановъ вина. -- Я тебѣ отомщу. Я здѣсь всѣхъ сильнѣе: я подступлю подъ вашъ замокъ, выщиплю старику бороду, братьевъ твоихъ заколю въ открытомъ бою, вассаловъ твоихъ перевѣшаю до единаго, тебя увезу, а замокъ вашъ срою до основанія.
   И вотъ подступилъ онъ къ замку стараго графа съ знаменами, кавалеріей и пѣшими вассалами; самъ разъѣзжаетъ впереди всѣхъ. Отецъ дѣвушки ничего не знаетъ и охотится въ лѣсу; въ замкѣ же она одна и народу очень немного.
   Тяжко пришлось бѣдной красавицѣ. Видитъ она, что враги хотятъ прудить ровъ и стрѣляютъ по стѣнамъ. Видитъ она, что слезами не пособишь горю и, выходитъ одна на крѣпостной валъ и подзываетъ ко рву разбойника-волокиту.
   -- Отецъ мой на охотѣ со всѣми копейщиками, говоритъ она ему: -- я совсѣмъ одна. Входи съ твоимъ войскомъ, увези меня силой -- я виновата -- только не трогай отца-старика и не грабь замка. Я сама за тобой поѣду, только не осаждай замка.
   -- Дура ты, говоритъ рыцарь: -- какъ же мнѣ не осаждать замка? нужно же какъ нибудь перейти черезъ рвы; всѣ мосты подняты, у тебя не хватитъ силы ихъ опустить.
   -- У задней стѣны, говоритъ дѣвушка: -- я ужь велѣла положить доски черезъ ровъ. Доска крѣпкая и дубовая: коли не боишься идти по узкой доскѣ, переходи поскорѣе.
   Не слушая ничего, волокита кинулся къ задней стѣнѣ, подбѣжалъ ко рву и стрѣлой скакнулъ на крѣпкую дубовую доску. Только доска была подпилена снизу: рыцарь кувыркомъ полетѣлъ въглубокій ровъ и сразу захлебнулся мутной водою".
   
   Теперь отъ старинной великобританской баллады можно перейти къ балладѣ или стихотворенію въ родѣ баллады, помѣщенному въ послѣдней книжкѣ "Москвитянина". Ночь; буря разыгралась надъ озеромъ, окруженнымъ густымъ лѣсомъ; озеро мечется и плачетъ какъ больное дитя; вѣтеръ воетъ и пролетаетъ между деревьями, и молнія отражается въ струяхъ, которыя переливаются серебромъ.
   
             И на голосъ бури, побросавши прялки,
             Вынырнули со дна рѣзвыя русалки...
             Любo некрещенымъ въбурю-непогоду
             Кипятить и пѣнить жаркой грудью воду.
             Любо имъ за вихремъ перелетнымъ гнаться,
             Любо звонкимъ смѣхомъ съ громомъ окликаться:
             Волны имъ щекочутъ плечи наливныя
             Чешутъ бѣлымъ гребнемъ косы разсыпныя;
             Ласточки быстрѣе, легче пѣны зыбкой
             Руки ихъ мелькаютъ бѣлобокой рыбкой;
             Огонькомъ подъ пепломъ щеки половѣютъ;
             Яркимъ изумрудомъ очи зеленѣютъ.
             Шумная ватага стройныхъ хохотушекъ
             Рѣетъ надъ водою роемъ лѣтнихъ мушекъ;
             Плещутся русалки, мчатся въ перегонку,
             Лишь одна отстала, отплыла въ сторонку...
             Къ берегу доплыла, на берегъ выходитъ,
             Полными руками прутья ивъ разводитъ,
             Притаилась въ листвѣ на прибрежьѣ черномъ
             Словно бѣлый лебедь въ тростникѣ озерномъ.
   
   Пока русалка сидитъ на берегу, непогода стихнула и мѣсяцъ засвѣтился на небѣ; но злые духи, разгулявшіеся во время бури, не хотятъ успокоиться. Синій огонекъ выскочилъ изъ трясины, обратился въ огненнаго духа и сталъ плясать передъ водяной красавицей, поддразнивая ее, припоминая ей время, когда
   
             "... жила на свѣтѣ красная дѣвица,
             Красная дѣвица -- изъ дѣвицъ царица:
             То ль не черноброва, то ль не бѣлолица!
             Да на грѣхъ та дѣвка съ парнемъ полюбилась.
             Съ парнемъ полюбилась, въ прорубь утомилась!"
   
   Русалка погналась за злобнымъ духомъ, пытаясь изловить его; но онъ понесся быстрѣе зайца по кочкамъ и рытвинамъ, останавливаясь по временамъ и продолжая свою злобную пѣсню:
   
             И опять во вѣтру искры разсыпая
             Огонечекъ пляшетъ, тихо напѣвая:
             "A бывало дѣвка въБожій храмъ ходила,
             "На селѣ подъ праздникъ хороводъ водила,
             "Ночь на посидѣлкахъ вплоть до утра пряла
             "Да своей старухѣ пѣсни распѣвала..."
   
   стихотвореніе это, правда, не представляетъ собою никакихъ особенно разительныхъ красотъ; но оно полно движенія и какой-то фантастической жизни. Стихъ его весьма гладокъ и живописенъ. Оно принадлежитъ г. Мею. Въ "Русалкѣ" есть и пейзажъ, и быстрота, и мысль, весьма ясная и ничѣмъ не затемненная; это -- прекрасная картинка, въ которую пріятно всматриваться. Нельзя не пожелать, чтобъ г. Мей писалъ какъ можно болѣе подобныхъ стихотвореній, хотя бы затѣмъ, чтобъ содѣйствовать тому расположенію, которое уже началось въ пользу поэтовъ и ихъ произведеній. Я никогда не раздѣлялъ взгляда нашихъ журналовъ, когда-то совершенно изгнавшихъ стихотворенія изъ своихъ книжекъ и важно утверждавшихъ, что въ дѣлѣ стихотворства между талантомъ Лермонтова и поэзіею г. Алферьева (автора "Плаща") не можетъ быть середины. Это гордое все или ничего было какъ нельзя болѣе странно въ изданіяхъ, отказывавшихся печатать скучныя стихотворенія и дарившихъ подписчиковъ повѣстями до тога пропитанными скукою, что ихъ никто не дочитывалъ. "Отчего же -- могъ спросить каждый поэтъ -- редакція такъ строга и снисходительна въ одно время? за что бѣдныя стихотворенія не допускаются въ тотъ кругъ, гдѣ бродятъ пустыя повѣсти, переводные романы и грошовыя компиляціи?" И поэтъ былъ правъ, потому что въ дѣлѣ критики важную роль играетъ не только безусловное, но и относительное достоинство труда. Непониманіе этой послѣдней истины, можетъ быть, лишило насъ трехъ или четырехъ замѣчательныхъ поэтовъ: презрительное невниманіе журналистики къ ихъ первымъ слабымъ трудамъ охладило ихъ дѣятельность и, по всей вѣроятности, отбило у нихъ охоту продолжать начатое поприще.
   Въ теченіи десяти лѣтъ, поэты, говоря классическимъ слогомъ, были изгнаны съ русскаго Парнасса: ясно, что они проиграли отъ этого, да и Парнассъ немного выигралъ. Стихотворнаго элемента не изгонишь по произволу: для него не существуетъ ни стѣнъ, ни морей, ни упрямыхъ редакцій. Онъ не разстался съ журналистикой, то проявляясь въ видѣ шутокъ и пародій, все-таки изобличающихъ искру поэзіи, хотя, можетъ быть, и затоптанную и осмѣянную искру,-- то въ видѣ отступленій вторгаясь въ критику и библіографію, то наконецъ показываясь среди повѣстей въ образѣ страницъ съ описаніями, картинными разглагольствованіями и порывами къ живописности. Всякій читатель помнитъ то время, когда въ журналахъ печатались огромнѣйшія бельлетристическія вещи съ чрезвычайно жиденькимъ содержаніемъ, которое моглобъ все умѣститься на одной страницѣ: чѣмъ же наполнялись всѣ остальныя страницы, если не проявленіемъ стихотворнаго элемента? Отступленіе шло за отступленіемъ, лирическая вспышка за лирическою вспышкою, художественное нѣчто за художественнымъ нѣчто. Сколько было однихъ описаній петербургской погоды, особенно дождя и снѣгу, вспомните только! Сколько было изображеній однихъ и тѣхъ же улицъ, высокихъ или низенькихъ домовъ, холостыхъ квартиръ и жильцовъ, не имѣвшихъ вліянія на ходъ исторіи!... Петербургъ днемъ, Петербургъ вечеромъ, Петербургъ въ дождь, Петербургъ въ морозъ, Петербургъ во время снѣга, смѣшаннаго съ дождемъ, Петербургъ во время оттепели или гулянья но Невскому проспекту!... Всѣ эти вещи моглибъ безъ малѣйшаго ущерба быть выкинутыми изъ романовъ и повѣстей, передѣланы въ стихи, а потомъ быть помѣщены на первыхъ страничкахъ журналовъ. Пожелаемъ же успѣха стихотвореніямъ: мало того, что средственное стихотвореніе человѣка со вкусомъ читается съ удовольствіемъ, нужно помнить и то, что, давши ходъ стихотворству, мы помѣшаемъ ему вторгаться въ область критики, науки и бельлетристики.
   "Сестра Марія", голландское происшествіе ("Москвитянинъ", 21 No извѣстно читателямъ французскихъ обозрѣній. Такъ какъ авторъ повѣсти недавно умеръ, то редакція "Revue des Deux Mondes" очень о немъ жалѣетъ, редакція "Москвитянина" тоже. Въ повѣсти "Сестра Марія", еще не конченной переводомъ, разсказывается трогательная исторія одного голландскаго семейства, котораго несчастія происходятъ изъ-за того, что глава семейства, негоціянтъ фанъ-Амбергъ, человѣкъ честный, но жосткій и холодный, сочетался узами брака съ испанкой, то есть женщиной нѣжной и пламенной. Несходство въ характерахъ отражается во всемъ, и его послѣдствія отравляютъ жизнь существъ, по видимому, достойныхъ счастія. Въ первой части "Сестры Маріи" есть много свѣтлыхъ страницъ, драматическихъ положеній; но, къ сожалѣнію, вся повѣсть проникнута той любовью къ общимъ мѣстамъ "lieux communs", которая нѣсколько сотъ лѣтъ кладетъ уже свою жалкую печать на творенія почти всѣхъ французскихъ писателей.
   Въ послѣднее время во всѣхъ земляхъ вошло въ обычай нападать на старую и новую французскую словесность. Конечно, оно лучше, нежели рабски преклоняться вередъ всю, какъ дѣлала Европа въ теченіи ста лѣтъ и болѣе; но слѣдуетъ, однако, сказать, что нападки эти рѣдко отличаются основательностью. Въ одной землѣ обличаютъ стремленіе французскихъ читателей къ минутному блеску,-- въ другой упрекаютъ ихъ за ложное направленіе и славолюбіе,-- въ третьей силятся выставить французскихъ поэтовъ и прозаиковъ какими то идіотами, лишенными всякаго образованія и замѣняющаго его помощью одной самоувѣренности. Едва ли не одни англичане, благодаря своему практическому такту, умѣютъ смотрѣть съ правильной точки зрѣнія на эту словесность, въ одно и тоже время унижаемую и обкрадываемую,-- на словесность, которой удивлялись величайшіе люди и которой отклоненія отъ законовъ здраваго смысла ясны для самаго простого человѣка. Съ помощью добросовѣстныхъ трудовъ лучшихъ британскихъ эссэистовъ (essaysts) можно подмѣтить въ этой словесности зародышъ силы и слабости, общедоступности и лжи, а главное -- той вѣтренной привязанности къ общимъ мѣстамъ, о которой я только что распространился.
   Легковѣріе, которымъ всегда такъ отличались и будутъ отличаться французы, отразилось въ ихъ словесности тысячью вопіющихъ недостатковъ, изъ которыхъ первымъ была всегдашняя готовность отрекаться отъ своей самостоятельности изъ-за чужого мнѣнія. Преобладаніе фальшивой критики, языкъ истощенный и обрѣзанный пуристами, нелѣпая подражательность древнимъ, условныя фразы, условные законы поэзіи, условныя дѣленія языка и литературныхъ произведеній -- это еще сотая доля зла, которымъ обильна французская словесность. Напрасно большинство новыхъ ея дѣятелей гонится за оригинальностью, уродуетъ свое направленіе, съ тѣмъ, чтобъ показать свою самостоятельность: чѣмъ болѣе въ нихъ смѣлости, тѣмъ яснѣе высказываются ихъ подражательность и любовь къ общимъ мѣстамъ. Давно ли видѣли мы трагиковъ, выражавшихся на приторно церемонномъ языкѣ XVII столѣтія, романистовъ, копировавшихъ своихъ же товарищей, писательницъ съ огромнымъ дарованіемъ, прилѣплявшихся къ мистическимъ бреднямъ, для которыхъ и названія не существуетъ? Найдите мнѣ изъ новыхъ французскихъ поэтовъ и прозаиковъ хотябъ одного или двухъ, которыебъ шли по своему пути, не тащась съ усиліемъ по слѣдамъ какого нибудь англичанина, нѣмца или своего соотечественника. Но обратимся, однако, къ "Сестрѣ Маріи": повѣсть эта, безспорно, обличаетъ въ авторѣ и чувство и наглядность, но, подобно девяти-десятымъ всѣхъ новыхъ французскихъ повѣстей, полна общими мѣстами. Такъ и чувствуешь, что у ея автора въ запасѣ цѣлыя страницы дюжинныхъ патетическихъ тирадъ, остроумныхъ отступленій и живописныхъ описаній. Лица повѣсти очень милы, пока не заговорятъ между собою, а сочинитель кажется весьма хорошимъ человѣкомъ, пока не заговоритъ отъ своего лица съ читателемъ.
   Почти тоже, что сказано о "Сестрѣ Маріи", можетъ быть примѣнено къ переводу извѣстной повѣсти Мюссе "Le fils de Titien", помѣщенной въ послѣднемъ нумерѣ "Библіотеки для Чтенія", подъ названіемъ "Тиціанелло". Это одушевленный эскизъ изъ временъ Старой Венеціи съ ея каналами, гондолами, крытыми мостами, замаскированными синьоринами и черномазыми прислужницами, съ таинственнымъ видомъ передающими любовныя записочки. Сынъ Тиціана -- благородный и счастливый гуляка, сознающій въ глубинѣ души, что нельзя одному человѣку служить въ одно время двумъ господамъ: искусству и наслажденію. Исторія колебаній этой чисто южной и горячей натуры между двумя цѣлями выражена весьма искусно, сближеніе Тиціана съ прелестною Беатриче и вслѣдствіе того его окончательный разрывъ съ живописью весьма понятны и выражены очень удачно. Писавши "Тиціанелло" и нѣкоторыя другія повѣсти, де-Мюссе, дарованіе котораго замѣчательно по своей полузаимствованной полуоригинальной прихотливости, желалъ поддѣлаться подъ ту простую манеру, которая составила славу аббата Прево. Раньше его, графъ Ксавье де-Местръ шелъ по той же дорогѣ, и -- странное дѣло! -- повѣсти Местра и Мюссе, при всей своей посредственности, считаются во многихъ мѣстахъ чѣмъ-то изумительно прекраснымъ, обворожительнымъ по своей простотѣ.
   Признаюсь откровенно, я вовсе не люблю такъ называемой обворожительной простоты, которую прилично бы назвать ультра-простотою. Простота хороша, если она дается безсознательно, какъ давалась она Фильдингу, Перро, Прево, пожалуй Диккенсу и Тепферу; но если ея добиваются нарочно и если писатель, принимаясъ за перо, силится себя настроить на простодушный ладъ, дѣло въ половину проиграно. Что такое за простота какого нибудь Voyage autour de ma chambre, или простодушіе повѣстей Цшокке, или наконецъ нестерпимая наивность средневѣковыхъ разсказовъ Тика? Волшебныя сказочки, въ которыхъ Нодье силится подражать наивности народныхъ сказокъ, возмущаютъ мою душу. Признаюсь, одна изъ довольно милыхъ вещицъ Мюссе, когда-то такъ хвалимая Frederic et Bernerette, кажется мнѣ вещью очень изысканною; дѣло только въ томъ, что ея изысканность хорошо спрятана. И въ русской словесности еще очень недавно было время погони за обворожительною простотою. Эта погоня имѣла свою цѣну какъ противодѣйствіе напыщенности; но совсѣмъ тѣмъ она не могла не породить сотни скучнѣйшихъ повѣстей, въ которыхъ все было такъ просто, что даже не было никакого содержанія.
   Въ чьихъ-то мемуарахъ прошлаго столѣтія (m-me Кампанъ, если не ошибаюсь) находится одинъ весьма невѣроятный анекдотъ. Въ то время, когда знаменитый графъ де-Сенъ-Жерменъ сводилъ съ ума весь Парижъ своими мистическими фокусами, волшебною роскошью и фокусами бѣлой и черной магіи, у одной изъ придворныхъ дамъ явилось желаніе, весьма понятное въ женщинѣ,-- желаніе помолодѣть съ помощью магіи. Разными происками удалось ей получить отъ Сенъ-Жермена сткляночку съ эликсиромъ, чудесная сила котораго сглаживала морщины, давала тѣлу юношескую свѣжесть и даже сердцу юношескіе помыслы. Стклянка была тщательно спрятана, и каждый день счастливая обладательница этого сокровища изъ сокровищъ пила изъ нея по одной каплѣ. Секретъ герцогини не могъ долго оставаться секретомъ: одна изъ ея горничныхъ, старая и злая дѣва, имѣвшая тоже претензію на молодость, замѣтивъ, что госпожа ея молодѣетъ съ каждымъ днемъ, узнала о существованіи стклянки и подмѣтила мѣсто, гдѣ хранился чудодѣйственный эликсиръ.
   Одинъ разъ ночью, уложивъ свою госпожу, дряхлая дѣва рѣшилась привести въ исполненіе свой умыселъ и, доставъ сткляночку, выпила ее почти всю. Почувствовавъ припадокъ дремоты, она едва добралась до своей постели и въ ту же минуту заснула. На утро, въ отели герцогини произошла страшная суматоха: старая горничная пропала безъ вѣсти, а на ея постели лежала шестимѣсячная дѣвочка, не умѣвшая говорить. Дѣло въ томъ, что неосторожная искательница молодости хватила черезъ край волшебнаго напитка и помолодѣла до такой степени, что очутилась въ положеніи полугодоваго дитяти.
   Этотъ забавный анекдотъ слѣдовало бы держать въ памяти всѣмъ литераторамъ, которые желаютъ гоняться за простотою, не имѣя къ ней призванія. Между простотою и высокопарностью столько есть разныхъ степеней, между тѣмъ, какъ ихъ почти нѣтъ между простотою и пустотою. Ложною простотою также легко сбивать читателя съ толку, какъ и ложною риторикою, и я не понимаю, за что такъ преслѣдуется высокопарность, между тѣмъ, какъ фальшивая простота почти всегда остается неподмѣченною и не осужденною.
   "Сынъ Тиціана", о которомъ мы сейчасъ говорили, впрочемъ, грѣшитъ не наивностью, а скорѣе сухостью. Выбравъ себѣ сюжетъ изъ старыхъ венеціянскихъ нравовъ. Мюссе, какъ человѣкъ умный и начитанный, безъ сомнѣнія, думалъ почти такъ. "О Венеціи было столько писано, что она вѣрно всѣмъ надоѣла: неужели же мнѣ повторять общія избитыя мѣста съ вѣчными описаніями, поэтическими отступленіями и такъ далѣе! Все это пустяки: будемъ описывать похожденія Тиціанелло такъ, какъ будто бы они случились въ Парижѣ, третьяго дня". И, вслѣдствіе того, исторія молодого художника будто происходитъ на Гентскомъ бульварѣ, или въ гостинной мадамъ де-Ноаль. Всѣ подробности, весь разсказъ очень просты; но бѣда въ томъ, что и простота имѣетъ свои "общія мѣста"; а отъ этихъ-то мѣстъ и не уберегся д'Мюссе, писатель, безспорно, умный и пріятный.
   Впрочемъ, само собой разумѣется, что какъ "Тиціанелло", такъ и "Сестра Марія", не смотря на свои недостатки, могутъ доставить довольно пріятное развлеченіе любителямъ легкаго чтеніи.
    Кстати о легкомъ чтеніи. По поводу его пришелъ мнѣ въ голову новый аргументъ въ защиту стихотвореній, съ которыми такъ жестоко поступали и еще поступаютъ во многихъ журналахъ, и къ которымъ недавно оказалось во мнѣ большое участіе. По какой причинѣ наши періодическія изданія, желая угодить любителямъ "легкаго чтенія", въ изобиліи печатаютъ посредственные романы и повѣсти и еще платятъ за нихъ хорошія деньги, между тѣмъ, какъ посредственныя стихотворенія изгоняются съ насмѣшкою изъ этихъ изданій? Развѣ въ дѣлѣ "легкаго чтенія" существуетъ двое вѣсовъ и двѣ мѣры, такъ что вещь, годная для "легкаго чтенія", потеряетъ свои достоинства, если будетъ переложена въ собраніе стихотвореній? По крайнему моему разумѣнію, всѣ существующія стихотворенія на всѣхъ возможныхъ языкахъ могутъ быть раздѣлены на три разряда: на стихотворенія истинно изящныя, стихотворенія, годныя для "легкаго чтенія", и на стихотворенія, ровно никуда не годныя. И замѣтьте, что ко второму разряду принадлежитъ наибольшее количество стихотворныхъ вещей. Шиллеръ, Байронъ, Дантъ и нашъ Пушкинъ написали множество страницъ, годныхъ для "легкаго чтенія", потому что не каждая же строка этихъ великихъ поэтовъ носитъ на себѣ печать ихъ генія. Не признавая стихотвореній для "легкаго чтенія", мы не будемъ знать, къ какому разряду дѣятелей отвести людей весьма замѣчательныхъ, положимъ хоть Уланда, Риккерта, Китса, Шелли, де-Мюссе, Баратынскаго? Что же, прикажете не читать этихъ даровитыхъ поэтовъ, за то, что они не создали ничего изумительно прекраснаго?
   Итакъ, во имя "легкаго чтенія", которое всѣми такъ любимо, я готовъ поддерживать расположеніе, начавшееся въ пользу поэзіи и поэтовъ съ ихъ стихотвореніями. Мнѣ чрезвычайно пріятно, что редакція "Библіотеки для Чтенія" въ одиннадцатой своей книжкѣ помѣстила два стихотворенія, совершенно пригодныя для "легкаго чтенія": одно изъ нихъ, "Качка въ бурю", принадлежитъ г. Полонскому; оно весьма мило и по мысли и по исполненію; читая его, поневолѣ чувствуешь, какъ въ сердцѣ возникаетъ что-то въ родѣ воспоминаній или сладкихъ порывовъ. Случалось ли вамъ бывать на морѣ въ сильное волненіе, особенно, если вы еще не привыкли къ тому томительно поэтическому чувству, которое охватываетъ человѣка, незнакомаго съ необозримымъ моремъ, съ заунывнымъ свистомъ вѣтра и скрыпѣньемъ снастей? Сонъ во время сильной качки бываетъ большею частію невозможенъ; по когда утомленіе возьметъ свое, трудно передать прелесть грёзъ и мечтаній, которыя порхаютъ вокругъ васъ. Вѣроятно, воспоминаніе объ одной изъ такихъ минутъ вдохновило автора. Въ его небольшой пьескѣ описываются сны и мысли человѣка, заснувшаго въ каютѣ, между тѣмъ, какъ корабль качается, паруса лопаются, волны перекатываются черезъ бортъ. Не правда ли, для сна хотя бы въ этомъ родѣ можно позабыть качку и опасность.
   
             Снится мнѣ: я свѣжъ и молодъ,
                       Я влюбленъ -- мечты кипятъ,--
             Отъ зари роскошный холодъ
                       Проникаетъ въ садъ.
   
             Скоро ночь -- темнѣютъ ели...
                       "Ты моя?" -- Твоя, твоя!
             Сядемъ вмѣстѣ на качели:
                       Покачай меня!
   
             "Я ушла -- мнѣ въ залѣ душно".
                       И дрожитъ рука.
             И качается послушно
                       Зыбкая доска.
   
   A вотъ и заключеніе стихотворенія:
   
             Просыпаюсь,-- что случилось?
                       Что такое? -- новый шквалъ,
             Плохо... стеньга обломилась,
                       Рулевой упалъ.
   
             Что же дѣлать? будь, что будетъ...
                       Въ руки Бога отдаюсь,--
             Если смерть меня разбудитъ,
                       Я не здѣсь проснусь!
   
   Кромѣ того, что все стихотвореніе граціозно и гладко написано, любитель философскихъ выводовъ и сближеній можетъ еще подмѣтить въ немъ и мысль довольно глубокую -- мысль о мечтахъ и наслажденіяхъ, помогающихъ человѣку выносить бурю и на морѣ и въ жизни. Послѣ всего этого какъ не признаться, что тридцать строчекъ иного стихотворца могутъ доставить любителю легкаго чтенія болѣе удовольствія, нежели онъ въ состояніи почерпнуть изъ самаго длиннаго, даже фешенебльнаго разсказа.
   Впрочемъ, въ чисто литературномъ отдѣлѣ 11 No "Библіотеки", кромѣ "Тиціанелло" и стихотвореній, есть и еще бельлетристическія вещи: одна изъ нихъ, хорошо знакомая читателямъ "Замосковная лѣтопись", другая откуда-то переведена, называется "Соната Бетговена" и заключаетъ въ себѣ нѣсколько интересныхъ подробностей о жизни этого гиганта композитора, котораго кто-то назвалъ "музыкальнымъ Данте Алигіери", а третья знакомятъ читателя съ "Званкою", имѣніемъ Г. Р. Державина,-- той самою Званкою, о которой такъ часто упоминается въ стихотвореніяхъ Екатерининскаго поэта. О "Званкѣ" я намѣренъ распространиться и вмѣстѣ съ тѣмъ вести мой разсказъ безъ всякихъ отступленій. Авторъ статьи, г. В. С., проѣзжая въ іюнѣ мѣсяцѣ нынѣшняго года въ семидесяти верстахъ отъ Новгорода, черезъ селеніе Соснинку, узналъ отъ одного молодого крестьянина, что всего въ пяти верстахъ отъ деревни находится Званка, имѣніе покойнаго Державинова. Такъ какъ вечеръ только что начинался, то г. В. С. почелъ нужнымъ посѣтить это замѣчательное мѣсто и вслѣдствіе того описываетъ бывшій домъ Державина, примѣшивая къ изображенію мѣста нѣкоторыя свѣдѣнія о послѣднихъ годахъ жизни поэта.
   Дорога къ Званкѣ не совсѣмъ живописна. Съ одной стороны ея течетъ Волховъ, съ другой тянется мелкій лѣсъ. Возлѣ Званки мѣстоположеніе нѣсколько измѣняется: видѣнъ большой пригорокъ, покрытый лѣсомъ и потомъ двѣ или три избушки. На пригоркѣ расположенъ маленькій двухъэтажный домъ, почти скрытый разросшимися деревьями запущеннаго сада. Позади дома небольшой квадратный дворъ, на которомъ когда-то билъ фонтанъ: слѣды фонтана еще замѣтны. Съ лѣвой стороны дома, въ видѣ флигеля, домашняя деревянная церковь, выстроенная уже послѣ Державина. Домъ покойнаго поэта находится въ большомъ запустѣніи: окна заколочены, печи разломаны, двери едва отворяются. Изъ передней входъ въ большую полукруглую залу съ колоннами, окрашенными подъ мраморъ. Сорокъ лѣтъ тому назадъ, въ этой комнатѣ покойникъ давалъ пиры, отличавшіеся веселостью и роскошью; но теперь въ ней нѣтъ и слѣдовъ мебели. Остальныя комнаты въ такомъ же положеніи.
   Кабинетъ Державина представляетъ собой маленькую угловую комнату съ двумя окнами, одно въ садъ, а другое во дворъ: у этого послѣдняго Гаврило Романычъ обыкновенно садился поутру и раздавалъ деревенскимъ ребятишкамъ крендели и баранки. Оба окна заколочены и мебель вывезена.
   Верхній этажъ, по расположенію своему, совершенно сходенъ съ нижнимъ. Въ одной изъ комнатъ нашъ авторъ нашелъ нѣсколько вещей, свидѣтельствовавшихъ о томъ, какъ богато убрано было прежде жилище поэта. То были два прекрасныхъ мраморныхъ столика, диванъ и нѣсколько креселъ, старинной формы, обитые красивою матеріею: тутъ же стояли бюсты Екатерины Великой и Императора Александра. Съ балкона верхняго этажа открывается довольно привлекательный видъ на Волховъ и на сосѣдній лѣсъ.
   Садъ, посѣщенный г. В. С., не представляетъ и слѣдовъ того сада, который былъ нѣсколько разъ описанъ Державинымъ: дорожки заросли травой, вѣтви деревьевъ опустились, такъ что ходить подъ ними можно не иначе, какъ нагнувъ голову: мелкія растенія посохли, а куртины засыпаны сухими листами. Въ нѣсколькихъ шагахъ отъ дома насыпанъ небольшой холмъ, подъ которымъ лежитъ любимая собачка Гаврилы Романыча; собачка эта всюду сопровождала своего господина. Державинъ, гуляя по саду, часто задумывался и, зацѣпивъ головою за вѣтки, терялъ шляпу съ головы: но собака схватывала потерянную шляпу, бросалась за господиномъ и лаемъ давала знать о своей находкѣ и o разсѣянности поэта. Вокругъ холма посажены шесть липъ; прежде тутъ стояли скамейки и столикъ, за которымъ Державинъ часто занимался письмомъ и чтеніемъ. Липы эти нынѣ почти засохли и не даютъ тѣни.
   Самый садъ почти спускается къ Волхову, который широкъ и красивъ въ этомъ мѣстѣ.
   Описавъ прежнее мѣстопребываніе поэта, его уединенный пріютъ отъ тревогъ житейскихъ, авторъ статьи передаетъ намъ нѣсколько подробностей о послѣднихъ годахъ жизни Державина, поясняя этими свѣдѣніями многія изъ его стихотвореній. Державинъ не любилъ заниматься хозяйствомъ и все оно лежало на рукахъ его супруги, но это обстоятельство не мѣшало ему сочувствовать природѣ и быть счастливымъ посреди своей тихой жизни, а что главное -- вполнѣ цѣнить это счастіе. Нужно отдать справедливость философіи, вдохновлявшей Державина: она какъ нельзя болѣе совпадала съ характеромъ людей, посвятившихъ себя поэзіи и искусству, учила ихъ вездѣ быть на своемъ мѣстѣ, пользоваться дарами свѣта и благами уединенія, благословлять свою долю и извлекать весь сокъ изъ каждой радости. Современники Державина во всей Европѣ любили подъ конецъ своей жизни уединяться въ цвѣтущее убѣжище посреди чуда болѣе или менѣе прекрасной, но всегда великой природы и, поселившись въ тишинѣ, съ кружкомъ самыхъ близкихъ людей, припоминать событія прошлой жизни, и припоминать безъ горя, безъ страданій, безъ порывовъ къ фальшивымъ страстямъ въ родѣ честолюбія и властолюбія. Старость ихъ проходила ясно и спокойно. Нескованные мелочами свѣта, не колеблемые его волненіемъ, эти ветераны литературной, государственной, ученой дѣятельности, поживши довольно для другихъ, жили наконецъ для самихъ себя и были довольны своимъ состояніемъ. Державинъ любилъ веселость, давалъ у себя праздники: но онъ не скучалъ и въ кругу своихъ приближенныхъ. Онъ охотно бродилъ одинъ по саду и полямъ, перечитывалъ давно читанныхъ имъ авторовъ, катался на парусахъ по Волхову и слѣдилъ за политическими дѣлами Европы. Въ Хутынской обители, неподалеку отъ Званки, проживалъ въ то время другъ поэта, преосвященный Евгеній, съ которымъ Гаврило Романычъ часто видался и переписывался стихами и прозою.
   Одна только забота по временамъ тревожила поэта посреди его сладкаго уединенія: Державинъ боялся, что потомство забудетъ его имя, и что труды его не найдутъ достойныхъ цѣнителей. Онъ любилъ славу и имѣлъ полное право любить ее: но вдохновенныя минуты сознанія своихъ силъ давались ему рѣдко; не всегда былъ онъ увѣренъ, что русскій народъ будетъ вѣчно чтить его имя за то, что онъ
   
             .... дерзнулъ въ забавномъ русскомъ слогѣ
             О добродѣтеляхъ Фелицы возгласить,
             Съ сердечной простотой бесѣдовать о Богѣ
             И истину царямъ съ улыбкой говорить.
   
   Довольно часто въ своихъ послѣднихъ стихотвореніяхъ Державинъ изъявляетъ опасеніе о томъ, что имя Званки будетъ не извѣстно потомству, что совы и филины будутъ жить въ его обители, и что рѣдкіе путешественники, войдя въ домъ, и не подумаютъ, что въ немъ жилъ пѣвецъ безсмертной Екатерины.
   Это недовѣріе къ своей извѣстности имѣло и свою благотворную сторону: оно побуждало стараго поэта къ новой дѣятельности; а трудъ разнообразилъ его сельскую жизнь. Не скажу, чтобъ произведенія, написанныя Державинымъ въ послѣдніе годы его жизни равнялись съ его первыми твореніями: тѣмъ не менѣе многія изъ вещей, созданныхъ имъ посреди тишины и душевнаго довольства, отличаются своимъ особеннымъ колоритомъ, не чуждымъ прелести. Перечитывая стихотворенія, внушенныя Державину меланхолическими красотами сѣверной природы и тихими радостями деревенской жизни, нельзя не подсмотрѣть существенной связи между этими стихами и первыми произведеніями Жуковскаго. Возьмите, напримѣръ, слѣдующее описаніе деревенскихъ занятій, пріучите свое ухо къ неровностямъ слога, и вы подмѣтите въ немъ много задушевнаго, романтическаго, показывающаго, что талантъ Державина шелъ наравнѣ съ вѣкомъ и даже при старости поэта не двигался назадъ:
   
             Иль стоя, внемлемъ шумъ зелено чорныхъ волнъ,
             Какъ дернъ бугритъ соха, злакъ травъ падетъ косами,
             Серпами злато нивъ -- и ароматовъ полнъ,
             Порхаетъ вѣтръ межъ нимфъ рядами;
             Иль утомясь, идемъ скирдовъ, дубовъ подъ тѣнь,
             На брегѣ Волхова разводимъ огнь дымистый,
             Глядимъ какъ на воду ложится красный день
             И пьемъ подъ небомъ чай душистый.
             Забавно! въ тьмѣ челновъ съ сѣтьми какъ рыбаки
             Лѣнивымъ строемъ плывъ, страшатъ тварь влаги стукомъ,
             Какъ парусы суда и лямкой бурлаки
             Влекутъ однимъ подъ пѣснью духомъ.
             Прекрасно: тихіе отлогіе брега,
             И рѣдки холмики селеній мелкихъ полны,
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
             Стоятъ надъ токомъ струй безмолвны.
             Пріятно, какъ вдали мелькаетъ лучь ея косы,
             И эхо за лѣсомъ подъ мглой гамитъ народа,
             Жнецовъ поющихъ -- жницъ полкъ идетъ съ волосы...
   
   Кто не увидитъ великаго различія между приведенными здѣсь стихами и обыкновенными идилліями, бывшими въ модѣ при концѣ XVIII, или началѣ нашего столѣтія, идилліями фальшивыми, писанными въ кабинетѣ на заданную тему? Въ стихахъ Державина будто отражается поэзія Грея и Томсона,-- та самая поэзія, которую впослѣдствіи развили даровитые германцы и которой съ такимъ успѣхомъ подражалъ Жуковскій. Въ нихъ слышится спокойствіе сильной и сочувствующей души, а кромѣ того такое пониманіе природы, котораго не увидать намъ у другихъ поэтовъ державинской эпохи.
   Статья г. В. С. доставила мнѣ нѣсколько пріятныхъ минутъ и навела на небезполезныя мысли. Поблагодаривъ за все автора, нельзя не пожалѣть о томъ, что у насъ до сихъ поръ такъ мало статей въ родѣ "Званки". Придетъ время, когда и у насъ, какъ въ Англіи, многочисленныя толпы посѣтителей будутъ ежегодно ходить къ мѣстамъ, гдѣ проживали лучшіе изъ русскихъ старыхъ поэтовъ, когда по поводу самаго второстепеннаго писателя у насъ будетъ писаться по десятку біографій и монографій, и если сообразить, какъ развилось въ Россіи сочувствіе къ словесности въ періодъ какихъ нибудь ста лѣтъ, времени этого дожидаться недолго. Тогда нашему поколѣнію придется выдержать не одно обвиненіе, и обвиненіе справедливое. Много ли имѣется у насъ біографическихъ подробностей о Державинѣ, Карамзинѣ, даже Пушкинѣ и Лермонтовѣ? Конечно, родственники и друзья ихъ знаютъ о нихъ довольно: но пройдетъ нѣсколько лѣтъ -- факты забудутся, разсказы прекратятся, и будущій историкъ русской словесности вынужденъ будетъ искать матеріяловъ въ газетныхъ статьяхъ, или некрологахъ, которые всѣ пишутся на одну стать. Вообще нельзя не замѣтить того, что наши современники не отличаются умѣньемъ писать біографіи и никакъ не могутъ сообразить, что біографія не есть панегирикъ. Что видѣли мы до сихъ поръ въ жизнеописаніяхъ Державина кромѣ поминутно повторяемыхъ фразъ "маститый бардъ", "вдохновенный пѣвецъ" да еще "потомокъ Багрима"? Чуть доходитъ дѣло до Карамзина, опять является масса общихъ мѣстъ и напыщенныхъ похвалъ: а между тѣмъ кто не знаетъ, что избытокъ хвалы, какъ бы онъ ни былъ заслуженъ, всегда придаетъ разсказу темноту и льстивый колоритъ. Историкъ словесности, останавливаясь надъ потокомъ однихъ и тѣхъ же лестныхъ выраженій, поневолѣ заподозритъ біографа. Всѣмъ людямъ, которые берутся за жизнеописаніе старыхъ русскихъ литераторовъ и повторяютъ безконечно громкія, похвальныя фразы, надлежитъ помнить совѣтъ знаменитаго министра своимъ подчиненнымъ: "Господа! пожалуйста, какъ можно менѣе рвенія!" (point de zèle, messieurs).
   Весьма трогателенъ разсказецъ о слѣпой дѣвушкѣ, которой всѣ говорили, что она чрезвычайно хороша собою, и которая, получивъ зрѣніе, боится смотрѣть въ зеркало, чтобъ не разувѣриться въ своей красотѣ. Исторія о томъ, какъ госпожа Малибранъ послѣ представленія "Нормы" въ Миланѣ пропѣла посреди улицы знаменитую арію "Gasta Diva", для того, чтобъ ее могли слушать даже люди не бывшіе въ театрѣ, весьма живо и хорошо характеризуетъ великую пѣвицу. Въ "Литературной Лѣтописи" между прочимъ утверждается, что отнынѣ не для чего переводить иностранныя книги, ибо господа Біо и Беноа открыли средство передавать человѣческія мысли изъ Парижа въ Америку посредствомъ электро-улиточно-магнитно-симпатической жидкости. Описаніе этого открытія, о которомъ такъ много говорятъ, что оно непремѣнно окажется пуфомъ, такъ увлекательно, что его прочтетъ всякій, и я его вамъ совѣтую прочитать. Хорошо, что "Библіотека для Чтенія" не вполнѣ придерживается мнѣнія о безполезности переводовъ: въ ея "Смѣси" столько статеекъ, заимствованныхъ изъ разныхъ французскихъ изданій, что если бъ къ этимъ статейкамъ прибавить хотя немного извлеченій изъ англійскихъ и нѣмецкихъ листковъ, "Смѣсь" вышла-бъ самая разнообразная.
   Но при окончаніи стараго года не слѣдуетъ быть взыскательнымъ. Будемъ лучше предполагать одни улучшенія, я вполнѣ убѣжденъ, что, начиная съ 1851 года, каждое петербургское и московское періодическое изданіе улучшитъ свою "Смѣсь" и свой ученый отдѣлъ, набравши себѣ новыхъ сотрудниковъ, подписавшись на англійскія обозрѣнія, купивши англійскихъ кипсековъ и нѣмецкихъ альманаховъ, составивъ для своимъ помощниковъ маленькую библіотеку изъ ученыхъ изданій, полузабытыхъ рѣдкихъ сочиненій, записокъ русскихъ и иностранныхъ ученыхъ обществъ. Я такъ твердо убѣжденъ въ этомъ, что даже совѣтую издателямъ нашихъ журналовъ не слишкомъ раззоряться на первый случай, потому что деньги нужно приберечь на пріобрѣтеніе энциклопедическихъ лексиконовъ, огромной "Biographie universelle", энциклопедіи Ларднера и полной коллекціи старыхъ русскихъ журналовъ. Итакъ, и читатели и сотрудники всѣхъ журналовъ могутъ быть увѣрены, что съ 1851 года книжки періодическихъ изданій будутъ разнообразнѣе, а работа литературная пойдетъ живѣе и легче. Тогда исчезнутъ вѣчныя жалобы на недостатокъ предметовъ для статей, на однообразіе и отсутствіе единства въ содержаніи. Съ хорошими учеными пособіями можно цѣлый годъ толковать, напримѣръ, о Шекспирѣ и не надоѣсть читателю, между тѣмъ-какъ черпая свои свѣдѣнія изъ наудачу попавшихся книжонокъ или изъ собственной головы, напрасно будешь кидаться отъ бельлетристики къ музыкѣ, отъ живописи къ астрономіи: наполняй журналъ чѣмъ угодно, въ статьяхъ не будетъ субстатіяльности, и подписчики будутъ встрѣчать каждую новую книжку журнала, приговаривая: connu, connu!
   Однако, я замѣчаю, что передо мной еще много разныхъ журнальныхъ статей, а я уже порядочно утомился. Нечего дѣлать, придется, остановиться не докончивъ общаго обзора, не сказать мы слова о новой статьѣ господина Ордынскаго, напечатанной въ "Отечественныхъ Запискахъ", и разборѣ извѣстнаго сочиненія господина Ашика "Боспорское Царство", помѣщенномъ въ "Библіотекѣ для Чтенія". Придется почти не читать "Пантеона", въ которомъ много стиховъ, есть повѣсти и какія-то записки Зоя Марковича Чечеткина, которыхъ я вовсе не понялъ. Не могу умолчать только объ одной статьѣ октябрьской книжки ("Пантеонъ" немного опаздываетъ),-- статьѣ чрезвычайно страннаго содержанія. Она называется: "Остроты живописца Фюзели". Положимъ, вы не любите остротъ,-- положимъ, вовсе не интересуетесь существованіемъ живописца Фюзели, но статьи этой не пройдете безъ вниманія. Судите сами,-- вотъ первая острота:
   "Чувствуя истинное удивленіе къ скандинавской поэзіи, Фюзели сочинялъ много картинъ, предметы которыхъ заимствованы изъ сѣверной миѳологіи. Геній его упивался всѣмъ, что было самаго ужаснаго я прекраснаго въ преданіяхъ сѣверной литературы".
   Не правда ли, остро? Далѣе, острота вторая:
   "Ваятеля Ноллекина онъ не могъ терпѣть за его скупость и весьма часто язвилъ его своими насмѣшками".
   Вотъ и все! Да гдѣ же острота?
   Вотъ еще фактъ изъ того же собранія остротъ:
   "Одинъ хлопотунъ пришелъ къ Фюзеля довольно рано поутру и сказалъ: "Надѣюсь, что я не оскорблю васъ моею безразсудною дерзостью?.." "Напротивъ!" отвѣчалъ Фюзели грубымъ голосомъ. "Такъ я приду завтра". "О, нѣтъ! вскричалъ художникъ:-- для чего же одну глупость и дерзость повторять два раза... объяснитесь, что вамъ угодно?"
   Каковы остроты живописца Фюзели! Нечего сказать, не поздоровится отъ этакихъ остротъ, и надѣюсь, что если по милости "Пантеона" Фюзели не прослыветъ человѣкомъ особенно остроумнымъ, зато его вѣжливость и тонкое обращеніе обратятъ на себя вниманіе всякаго.
   Этими выписками остротъ живописца Фюзели я и ограничу мои замѣтки по поводу послѣдней книжки "Пантеона". Съ тѣхъ поръ, какъ нынѣшніе водевилисты начали обращать особенное вниманіе на изощреніе и сглаживаніе своихъ куплетовъ, всякая театральная пьеса съ куплетами сдѣлалась для меня чѣмъ-то ужаснымъ и вреднымъ для здоровья. Вы позволите мнѣ объяснить съ должною подробностью, почему именно чтеніе такимъ пьесъ дѣйствуетъ разрушительно на мою не совсѣмъ атлетическую натуру.
   Надо вамъ сказать, что я уже нѣсколько лѣтъ какъ подверженъ одному изъ довольно невинныхъ, но весьма непріятныхъ недуговъ,-- именно безсонницѣ. Никакое чтеніе, никакой журналъ не могутъ одолѣть ея; да кромѣ того я не берусь за это средство, поставивъ себѣ закономъ избѣгать чтенія и письма вечеромъ. Чѣмъ пріятнѣе и разнообразнѣе мнѣ день, тѣмъ хуже я сплю ночью, а такъ какъ, благодаря Бога, большая часть моихъ дней пріятны и разнообразны, мои ночи оттого сильно проигрываютъ. Безсонница моя сопровождается однимъ весьма замѣчательнымъ феноменомъ, о которомъ я все собираюсь поговорить съ лучшими петербургскими медиками.
   Ночью, преимущественно около трехъ часовъ, едва только въмоей головѣ разсыплются впечатлѣнія дня и тѣло начнетъ желать покоя, на память мнѣ начинаютъ приходить когда-то слышанные или читанные мной стихи, преимущественно русскіе. Это вѣрный знакъ, что ночь проведена будетъ плохо. И пусть бы по крайней мѣрѣ стихи-то были сносные: можно примириться съ своимъ положеніемъ, если въ теченіи двухъ-трехъ часовъ въ памяти будетъ мелькать терцетъ Данта, сцена между Жуаномъ и Гайде на плѣнительномъ берегу корсарскаго острова, "Баядерка" Гёте или "Пророкъ" Лермонтова, или одно изъ отступленій "Онѣгина"; но дѣло въ томъ, что стиховъ подобнаго рода мнѣ не приходитъ на мысль во время безсонницы. Передо мной мелькаютъ строчки страннаго размѣра, риѳмы прекурьёзныя, воззванія пошлыя. "Письмовникъ" Курганова, "Благонамѣренный", "Словарь поэзіи" Остолопова, пѣсенники и поэмы, неизвѣстно кѣмъ и когда осмѣянные въ журналахъ -- вотъ источники, изъ которыхъ бьетъ ключемъ поэзія часовъ безсонницы. Гдѣ и когда читаны были мной эти дивныя произведенія музы, слышалъ ли я ихъ въ старое время, запомнилъ-ли ихъ для шутки, этого я самъ не знаю, да и вспоминать о томъ некогда. Безконечная вереница забавно торжественныхъ одъ, тупыхъ эпиграммъ, тяжелыхъ басенъ, посланій къ Хлоѣ, даже романсовъ въ родѣ "Гусаръ, на саблю опираясь" и "Звукъ унылый фортепьяно", тѣснятъ мою бѣдную память: напрасно я стараюсь не думать о нихъ, напрасно я отгоняю отъ себя непрошенныя воспоминанія о стихахъ, ровно никуда не пригодныхъ: словно какой-то голосъ шепчетъ мнѣ на ухо до тѣхъ поръ, пока я не засыпаю отъ досады и отъ усталости.
   Нѣсколько разъ давалъ я себѣ торжественное обѣщаніе никогда не говорить о стихахъ, не слушать стиховъ и не читать стиховъ, велѣлъ отнести на чердакъ ту часть библіотеки, въ которой находились собранія старыхъ альманаховъ и журналовъ, не ложился спать ранѣе разсвѣта -- и, благодаря этимъ энергическимъ мѣрамъ, получилъ временное облегченіе. Но скоро дѣла пошли едва ли не хуже: я сталъ припоминать по ночамъ отрывки изъ русскихъ оперъ и русскихъ водевилей. Тупѣйшій куплетъ смѣнялся тупѣйшимъ куплетомъ, отрывокъ аріи, переведенный съ итальянскаго или французскаго, слѣдовалъ за речитативомъ, лишенныхъ всякаго смысла. То невидимый голосъ нашептывалъ мнѣ на ухо слова изъ "Роберта":
   
             Зачѣмъ носить повсюду
             Сію безполезную посуду?
   
   то онъ возглашалъ:
   
             Въ законъ, въ законъ, въ законъ себѣ поставимъ
             Для ра... для ра... для радости пожить...
   
   то озадачивалъ онъ меня пѣніемъ отрывка, заимствованнаго изъ русскаго перевода "Соннамбулы":
   
                       ГРАФЪ.
   
             По ночамъ поютъ, гуляютъ,
             Пишутъ, пляшутъ, отвѣчаютъ,
             И проснувшися не знаютъ,
             Что лунатики они.
   
                       ХОРЪ.
   
             Что-то странно, непонятно,
             Вѣрить очень мудрено.
   
   Но всего хуже было, когда на мысль начинали приходить куплеты: тутъ оставалось только, какъ Кесарю, закрыть свою голову и уже не сопротивляться. Хуже водевильнаго куплета на сценѣ можетъ быть только водевильный куплетъ внѣ сцены, водевильный куплетъ въ книгѣ, въ журналѣ или въ памяти. Мой пріятель-сатиръ, о которомъ я когда-то распространился по поводу портрета мадамъ Малибранъ, обладаетъ удивительнымъ искусствомъ пѣть самые вопіющіе отрывки изъ старыхъ пьесъ: изъ "Эдинбургской Темницы", изъ "Цампы", изъ "Русалки", чуть не изъ "Діанина Древа", а кромѣ того знаетъ всѣ водевили, лѣтъ за двадцать пять до вашего времени отличавшіеся своей нелѣпостью. Разъ онъ мнѣ пропѣлъ слѣдующую рапсодію, взятую изъ какой-то пьесы, передѣланной съ французскаго:
   
             Былъ у меня пріятель Жакъ,
             Къ барону онъ опредѣлялся,
             Сперва служилъ и такъ и сякъ,
             Да вдругъ -- бароншѣ полюбился.
             И онъ служитъ бароншѣ сталъ,
             И былъ любимецъ не послѣдній,
             Зато чрезъ годъ въ чины попалъ,
             Зато чрезъ годъ въ чины попалъ,
             Зато чрезъ годъ въ чины попалъ.
   
   И какъ бы вы думали? въ первую за тѣмъ ночь куплетъ о "Пріятелѣ Жакѣ" возникъ въ моей памяти съ рѣдкою ясностью, будто я его слышалъ стошестьдесятъ разъ. Напрасно отгонялъ я отъ себя докучные стихи, напрасно я проклиналъ пріятеля Жака, напрасно, думая отъ него отвязаться, прочитывалъ я его отъ первой строки до послѣдней: при слабомъ мерцаніи разсвѣта, въ тишинѣ ночной, едва нарушаемой щелканіемъ маятника, въ ушахъ моихъ долго раздавались слова:
   
             Былъ у меня пріятель Жакъ...
   
   Съ тѣхъ поръ, при взглядѣ на афишу съ водевилями или раскрывая "Собраніе театральныхъ пьесъ", я постоянно вспоминаю безсонницу, докучные куплеты и пріятеля Жака. A потому и прошу у васъ позволенія никогда не говорить о пьесахъ съ куплетами. Другихъ исключеній я никакъ не желаю. Я только обязуюсь не читать журнальныхъ споровъ и не разрѣзывать книгъ, въ которыхъ скрываются водевили съ куплетами. Наконецъ, à tout prendre, я даже готовъ иногда читать антирецензіи и антикритики,-- но куплетовъ читать не буду, не буду. При одной мысли о куплетахъ, я уже слышу, какъ у меня звенитъ въ ушахъ: "Былъ у меня пріятель Жакъ..."
   Итакъ, до будущаго года.
   

XXII.

Декабрь 1850.

   Много людей вѣрятъ въ счастливые и несчастные дни. Древніе римляне отмѣчали подобные дни бѣлыми и черными камешками; у иныхъ джентльменовъ проявляется особенная симпатія къ тому, или другому времени года; есть особы, которые не иначе смотрятъ на весну, какъ на "пору любви", и вздыхаютъ, если весна не принесла имъ съ собою какихъ нибудь занятій для сердца. Въ кругу двѣнадцати мѣсяцевъ каждаго года и у меня есть одинъ мѣсяцъ, котораго я жду съ любовью, и о которомъ вспоминаю всегда съ удовольствіемъ; это мѣсяцъ декабрь, съ его безконечными вечерами, холодомъ и веселостями, дружескими бесѣдами у камина, обѣдами, продолжающимися до ночи, сплетнями, которымъ не вѣришь, но которыя слушаешь съ удовольствіемъ, съ его обновками и дѣтскими праздниками, съ его газетами и журналами, сверхъ ожиданія полными любопытныхъ статеекъ и обѣщаній, вѣчно повторяемыхъ и неисполняемыхъ никогда.
   Но что всего лучше въ декабрѣ -- это декабрьскіе сумерки, которыхъ у васъ никто почти не видитъ, потому что въ большихъ городахъ и передъ праздниками некогда восхищаться картинами, не стоящими человѣку ни гроша и, не смотря на то, въ милліонъ разъ прекраснѣйшими, нежели лучшія изъ картинъ фламандской школы. Чтобъ понять тихую, волшебную, успокоительную поэзію декабря мѣсяца, нужно бродить по полю, садамъ, пожалуй даже по отдаленнѣйшимъ городскимъ улицамъ, въ ту пору, когда люди, обѣдающіе на чужой счетъ, начинаютъ облачаться во фракъ и тревожно, боясь опоздать, группируютъ въ своей памяти анекдоты, слышанные наканунѣ. Чтобъ полюбить восхитительный декабрьскій demi-jour, необходимо обладать кой-какими воспоминаніями и спокойнымъ характеромъ, имѣть добрую верховую лошадь и скакать на ней по снѣговому полю, подъ заиндевѣвшими деревьями, на встрѣчу матовымъ, свинцовымъ, вечернимъ облакамъ, кидающимъ такой мягкій, фантастическій и неуловимо прекрасный свѣтъ на бѣлую равнину, кровли домиковъ и группы обнаженныхъ деревьевъ. Еще лучше, про началѣ зимняго вечера, ѣхать въ спокойныхъ саняхъ по гладкой дорогѣ, закрываться въ теплую шубу, вслушиваться въ отдаленный звонъ церковнаго колокола и опять-таки впиваться глазами въ это прекрасное, мягкое, волшебное освѣщеніе декабрьскаго сумрака.
   И Боже мой! чего только нѣтъ въ этомъ сумракѣ, какія картины въ немъ таятся, какъ нѣжно и возбудительно дѣйствуютъ онѣ на воображеніе спокойнаго и полудремлющаго человѣка! Стоитъ только вглядѣться въ нихъ пристально, и вся минувшая жизнь мелькнетъ передъ вами, съ дѣтскими воспоминаніями, первыми привязанностями, горестями, которыя кажутся такъ малы, и радостями, за которыя вы крѣпко держитесь и которымъ знаете всю цѣну. Все, все интересовавшее васъ когда-то увидите и услышите вы въ этомъ свинцовомъ сумракѣ: отъ головки, замѣченной вами на послѣднемъ балѣ, до волшебной сцены балета съ электрическимъ освѣщеніемъ; отъ ***скаго водопада съ цвѣтущими берегами до Мейерберовскаго романса, спѣтаго знакомымъ вамъ голосомъ... Но кто въ состояніи описать всю чародѣйственную силу, передъ которою ничто величайшія чародѣйства, толико знакомыя посѣтителямъ Минеральныхъ Водъ.-- Водъ, гдѣ были и востокъ, и югъ, и праздники флоры, и "рядъ тѣней во мракѣ" и "праздники среди полнощной тьмы", и даже "летанія безъ крыльевъ"? Декабрьскій сумракъ выше всѣхъ искусственныхъ чародѣйствъ и потому его не слѣдуетъ болѣе расхваливать: дѣло стоитъ само за себя.
   Нынѣшній годъ декабрь мѣсяцъ для меня былъ такъ хорошъ, тепелъ и веселъ, что я винюсь передъ читателями, что не начиналъ своего письма до двадцать шестого числа, и напишу немного.
   Осеннія и зимнія книжки нашихъ періодическихъ изданій всегда напоминаютъ мнѣ милый разсказъ Аріосто о злой волшебницѣ, которая осуждена была весь годъ, кромѣ одного или двухъ мѣсяцевъ, бродить во землѣ въ видѣ некрасивыхъ или злыхъ звѣрьковъ. Всѣ отъ вся бѣгали и смѣялись надъ всю въ эту тяжелую пору; но когда приходило время превращенія, волшебница являлась къ тѣмъ изъ добродушныхъ людей, которые не чуждались ея прежде и осыпала ихъ тысячью благодѣяній и даровъ. Мнѣ по временамъ кажется, что и у насъ никто бы не подписывался на журналы, еслибъ они не исправлялись немножко на зимнее время. Подобно Аріостовой волшебницѣ, журналы ваши являются въ декабрѣ мѣсяцѣ къ своимъ долготерпѣливымъ подписчикамъ и начинаютъ осыпать ихъ возможными дарами. "Ты не отвергай насъ -- словно говорятъ они подписчику:-- ты не отвергалъ насъ, когда мы явились къ тебѣ лѣтомъ въ тощемъ видѣ, съ запасомъ переводныхъ романовъ и вздорной полемики; вотъ же тебѣ сокровища за твое добродушіе. Выбирай, что угодно: вотъ "Старый Домъ", вотъ "Слово о Полку Игоревѣ", вотъ "Разсказъ женщины-писательницы", цѣликомъ почерпнутый изъ повѣсти Поля де-Мюсce, и въ которомъ -- странное дѣло! -- на сцену является магазинъ Печаткина и даже русская словесность. Выбирай что угодно: мы богаты и изящны, мы заключаемъ въ себѣ по сороку слишкомъ листовъ не совсѣмъ бѣлой бумаги, по которой растянуты нѣсколько милліоновъ строчекъ не совсѣмъ четкой печати".
   Но ни бумага, не совсѣмъ бѣлая, ни печать, не совсѣмъ четкая, не остановили моего "воззрѣнія" на декабрьскія книжки и даже не помѣшали мнѣ отыскать въ нихъ кое-что любопытное и хорошее. Во-первыхъ, я остался весьма доволенъ повѣстью "Сельскій учитель", помѣщенной въ 12 No "Отечественныхъ Записокъ", и отъ души жалѣю, что незнакомъ съ первыми произведеніями его автора г. Крестовскаго. Обиліе мыслей, чувство, которымъ проникнута первая половина произведенія, чувство вѣры въ анализъ, слогъ сжатый, благородный бросятся въ глаза читателю, даже не сочувствующему общей идеѣ повѣсти. Я же съ своей стороны, ей вполнѣ сочувствую, и оттого подробности кажутся мнѣ еще пріятнѣе; тонкій, сильный умъ новаго нувеллиста свѣтится въ каждой фразѣ и кладетъ на всю вещь печать субстанціальности, до которой такъ трудно добирается большинство нувеллистовъ.
   "Сельскій Учитель" писанъ не для многихъ и немногими будетъ оцѣненъ; въ немъ нѣтъ внѣшней занимательности, онъ весь состоитъ изъ картинъ природы, отдѣльныхъ мыслей и психологическаго анализа.
   Содержаніе его чрезвычайно немногосложно: это исторія молодого философа, вообразившаго, что спокойствіе, уединеніе и природа могутъ одни замѣнить собою всѣ перипетіи жизни человѣческой, а кромѣ того доставить прочное, неподдѣльное счастіе. Онъ счастливъ покуда еще отдыхаетъ отъ старыхъ горестей, пока еще мѣста и обычныя занятія ему новы; но онъ еще слишкомъ молодъ для такого исключительнаго счастія; душа и юный организмъ требуютъ большаго; и скоро дѣйствительность вступаетъ въ свои права, первая любовь нарушаетъ такъ хитро придуманное равновѣсіе, ея радости, и тоска отгоняетъ прочь всѣ химеры о счастіи, и на сценѣ остается тотъ же юноша, утратившій сердечное довольствіе, разлюбившій трудъ и скучающій своимъ уединеніемъ. Повѣсть, построенная на подобномъ основаніи не затронетъ общаго любопытства; но люди, прочувствовавшіе многое, запомнятъ ея автора и будутъ надѣяться отъ него хорошихъ произведеній.
   Бываетъ пора въ жизни, когда каждый мыслящій человѣкъ, если только судьба не преслѣдуетъ его съ особеннымъ ожесточеніемъ, бываетъ способенъ создать себѣ счастіе и запастись илъ на всю свою жизнь. Эта пора приходитъ разновременно: но по большей части согласуется она со времененъ полнаго развитія физическихъ и нравственныхъ силъ. Кровь горяча и чиста, жизнь не утратила еще своего розоваго свѣта, сердце способно на благородныя дѣла, а между тѣмъ мысль крѣпнетъ и работаетъ на пользу души, пониманіе дѣйствительности учитъ васъ извлекать лучшій сокъ изъ каждой радости, "сознавать" свое счастіе, беречь его и дѣлить съ другими. Если ко всему этому примѣшивается спокойное воспоминаніе о прошломъ, давно минувшемъ горѣ и увѣренность въ своихъ силахъ, если равновѣсіе между потребностями и дѣйствительностью не разрушено, человѣкъ имѣетъ все нужное для счастія. Онъ долженъ остановиться, какъ путникъ, достигнувшій до цвѣтущей, живописной долины; какъ путникъ, онъ долженъ внимательно осмотрѣть окрестность и посреди ея обдумать планъ дальнѣйшаго странствія. Горе тому, который безпечно пройдетъ мимо очарованной долины, или, что еще хуже, пройдетъ по ней повѣся голову и мечтая о пустякахъ, соображая трудность прошлаго пути и видя новый трудъ въ будущемъ. Ему данъ былъ талантъ, и онъ зарылъ его въ землю: ему дана была молодость, и онъ прожилъ ее безумно, неосмотрительно. Два недостатка мѣшаютъ людямъ правильно оцѣнить свое счастіе и свои способности къ счастію: первый изъ нихъ заключается въ томъ, что большая часть индивидуумовъ хотятъ жить не разсуждая; а второй происходитъ вслѣдствіе излишняго стремленія къ анализу и рефлексіи, во вредъ житейскимъ интересамъ. Только чрезъ удачное, повременамъ многотрудное сочетаніе мысли съ жизнью дается намъ счастіе сознательное; а слѣды сознательнаго счастія имѣютъ дивную способность бросать свѣтлый отблескъ на всю дальнѣйшую жизнь человѣка. Порывистое, юное, неразсудительное, несознанное счастіе, о которомъ столько говорится въ стихахъ, почти всегда пропадаетъ даромъ, или награждаетъ человѣка непомѣрными потребностями; и лучшимъ средствомъ разсориться съ дѣйствительностью я почитаю юность, богатую радостями и бѣдную мыслями.
   Молодой сельскій учитель, выведенный на сцену въ повѣсти г. Крестовскаго, интересуетъ внимательнаго читателя уже потому, что самый его характеръ вызываетъ на размышленія. Герой повѣсти постоянно счастливъ почти до конца, счастливъ безъ аффектаціи, безъ надуванія самого себя; онъ счастливъ вслѣдствіе своего еще юнаго организма и своей благородной души. При всей наклонности молодого человѣка къ фантазёрству, въ немъ много практическаго элемента, который привязываетъ читателя къ герою повѣсти. Онъ отдыхаетъ посреди тихой сельской жизни, укрѣпляется мыслью, цѣнитъ свое положеніе, извлекаетъ изъ него все, что только изъ него извлечь можно, и считаетъ себя вполнѣ счастливымъ существомъ, пока первая любовь къ вертлявой и богатой дѣвушкѣ не выталкиваетъ его изъ той колеи, по которой онъ почти годъ брелъ, благодаря судьбу и наслаждаясь жизнію.
   Не смотря на то, что повѣсть оканчивается описаніемъ вѣчной разлуки, любовной муки и деревенской скуки, въ этомъ окончаніи нѣтъ ничего грустнаго. Авторъ на столько привязываетъ васъ къ своему герою, на столько раскрываетъ передъ вами средства его прямой и сильной души, что читатель, припомнивъ первую половину повѣсти, рѣшительно отказывается вѣрить тому, что счастіе героя безвозвратно сокрушено первою сердечною катастрофою. Вся его тоска по отъѣздѣ очаровательницы кажется ничѣмъ инымъ, какъ вспышкою молодой души, которая скоро успокоится, потому что уже успѣла извѣдать счастіе и спокойствіе въ самой себѣ, потому что привыкла опираться на самое себя. "Сельскій учитель" г. Крестовскаго на столько уменъ и практиченъ, что всю грустную исторію своей любви онъ приметъ за испытаніе, а никакъ не за катастрофу!
   Если автору повѣсти льститъ мысль "писать для немногихъ", то я посовѣтую ему не разставаться еще съ своимъ замѣчательнымъ героемъ. Въ "Сельскомъ учителѣ" таится зародышъ многихъ повѣстей, пожалуй эпизодовъ изъ жизни того самаго лица, чей дневникъ я только что прочелъ съ истиннымъ удовольствіемъ. Въ подтвержденіе моихъ словъ, я попрошу автора поставить на минуту своего героя, которому онъ, по видимому, весьма сочувствуетъ -- поставить его въ десятокъ разнообразныхъ положеній, представить его въ свѣтѣ, въ маленькомъ городѣ, въ дружескомъ обществѣ, наконецъ просто поставить его на прежнемъ мѣстѣ, лицомъ къ лицу съ воспоминаніемъ о кокеткѣ Марьѣ Павловнѣ. Не правда ли, что подобный характеръ будетъ всегда и вездѣ занимателенъ, и занимателенъ именно потому, что онъ симпатиченъ, уменъ и даже силенъ нравственно. Годъ счастливой жизни, полный мыслей и сладкихъ ощущеній не проходитъ даромъ для человѣка, и жизнь нашего сельскаго учителя въ селѣ Слободкѣ должна была обогатить его новыми силами, новой способностью на счастье et partant -- новымъ интересомъ. Г. Крестовскій такъ уменъ, такъ владѣетъ наукой анализа, такъ сочувствуетъ счастью и бѣдамъ своего героя, что я рѣшительно отказываюсь видѣть въ "Сельскомъ учителѣ" полную и законченную вещь. Не хотѣлъ же г. Крестовскій во сто-восемьдесятъ-третій разъ передать русской публикѣ разсказецъ о томъ, какъ очень хорошій, но весьма бѣдный человѣкъ погибъ отъ любви къ кокетливой, по богатой дѣвушкѣ? Для такого жалобнаго сюжета не тратится такое количество мыслей, такихъ замѣтокъ, изящныхъ описаній и чувства. Нѣтъ, повѣсть г. Крестовскаго не есть исторія разбитаго сердца: это только начало жмзни, которой главная идея будетъ лежать на "борьбѣ за счастіе". И если я увижу въ печати продолженіе "Сельскаго учителя", мнѣ будетъ вдвойнѣ пріятно и за автора и за мою догадливость...
   Теперь поговоримъ о путевыхъ впечатлѣніяхъ г. Вонлярлярскаго, напечатанныхъ въ той же книжкѣ, подъ названіемъ "Поѣздка на Марсельскомъ пароходѣ".
   По правдѣ сказать, въ этой "Поѣздкѣ", за исключеніемъ нѣкоторыхъ довольно живыхъ подробностей, нѣтъ ничего особеннаго, да и самъ авторъ, вѣроятно, смотритъ на свою статью, какъ на фельетонъ, или письмо къ пріятелямъ; тѣмъ не менѣе въ ней мнѣ понравился разсказъ одного изъ пассажировъ, о томъ, какъ онъ охотился на львовъ съ знаменитымъ Жераромъ, le tueur de lions, котораго авторъ статьи называетъ Жираромъ и, кажется, неправильно. Во всѣхъ французскихъ газетахъ безстрашный истребитель львовъ именуется Жераромъ; точно также назвалъ его и одинъ изъ нашихъ туристовъ, ѣздившій въ Алжиръ года четыре тому назадъ. Впрочемъ, до имени нѣтъ дѣла: важно то, что разсказъ интересенъ и придется по вкусу охотникамъ, которыхъ у насъ такъ много.
   Въ 1846 году, полковникъ неизвѣстно какой службы, графъ Шелахвичъ, пріѣхалъ въ Бону, затѣмъ, чтобъ участвовать въ экспедиціи, замышляемой французами противъ непокорныхъ арабовъ.
   Графъ Шелахвичъ представлялъ собою одинъ изъ типовъ нашего времени: онъ равно любилъ войну и охоту, сражался за чужое дѣло въ рядахъ чужого войска и убивалъ тигровъ, умѣлъ дѣлать большіе переѣзды не утомляясь и попадать изъ ружья въ цѣль неслыханно малую и неслыханно отдаленную. Пробираясь къ своему отряду, Шелахвичъ встрѣтилъ молодого солдата, который одинъ пробирался верхомъ неизвѣстно куда. Это и былъ Жераръ; онъ везъ съ собою открытый листъ, которымъ всѣ алжирскія власти обязаны были давать ему все то, что потребуется для успѣха охоты. По близости одного рудника показались львы и разогнали рабочихъ. Жераръ отправленъ былъ для истребленія чудовищъ.
   Портретъ Жерара можно видѣть въ Иллюстраціи; онъ совершенно сходенъ съ описаніемъ Шелахвича. Истребитель львовъ невысокъ ростомъ, узокъ въ плечахъ; физіономія его имѣетъ оттѣнокъ замѣчательной кротости. Прибавьте къ этому еще одну оригинальную черту -- застѣнчивость и робость совершенно женскую, и вы согласитесь, что болѣе эксцентрическаго и совершеннаго героя не придумать ни одному изъ модныхъ французскихъ романистовъ.
   Натурально, Шелахвичъ и Жераръ сдѣлались неразлучными. По временамъ они держали разговоры вотъ какого рода:
   -- Случалось вамъ бить тигровъ? спрашивалъ Жераръ.
   -- Какже.
   -- И вы не робѣли?
   -- Отчего же? -- спрашивалъ въ свою очередь Шелахвичъ.
   -- Тигръ очень коварное животное и ловко прыгаетъ.
   -- Возлѣ стрѣлка стоитъ человѣкъ съ рогатиной и караулитъ каждый прыжокъ звѣря. Вотъ если бы левъ...
   -- Что левъ ? -- замѣчалъ Жераръ: -- левъ тоже, что корова.
   Потолковавъ такимъ образомъ, наши охотники прибыли къ шалашамъ рудокоповъ. При появленіи Жерара, все населеніе кинулось передъ нимъ на колѣни; арабы цаловали его ноги, женщины старались коснуться края его одежды; охотниковъ угостили всѣмъ, что было лучшаго въ селеніи; а по окончаніи фестиваля одинъ арабъ сообщилъ имъ о мѣстѣ, гдѣ показывался левъ, каждую недѣлю наводящій неслыханный ужасъ на работниковъ.
   Когда наступила ночь, графъ Шелахвичъ съ Жераромъ собрались на охоту. Первый изъ нихъ былъ въ сильномъ волненіи: что касается до Жерара, то онъ собирался словно на стрѣльбу въ цѣль. Съ нимъ было только солдатское ружье и четыре патрона; какъ хозяинъ въ своей степи, онъ предоставилъ гостю первое мѣсто и посадилъ его за кустъ, а самъ помѣстился за другимъ кустомъ, шаговъ на пятнадцать сзади. Самое интересное во всей охотѣ было то, что Жераръ до невѣроятной степени зналъ всѣ львиныя привычки: онъ разсказалъ графу о томъ, откуда покажется звѣрь, куда и какъ направитъ свои шаги и сверхъ того отмѣтилъ колышкомъ то мѣсто, на которомъ левъ долженъ встрѣтить смертоносную пулю. Мѣсто это было въ шести шагахъ отъ Шелахвича.
   -- A если я промахнусь? спросилъ графъ.
   -- Быть не можетъ!
   -- Однакожь, допустимъ.
   -- Тогда... тогда...
   Жераръ замялся и предложилъ графу занять второе мѣсто, но тотъ не согласился.
   Двѣ ночи провели охотники въ кустахъ. Жераръ зналъ навѣрно, что левъ не покажется, но, можетъ быть, желалъ, чтобъ Шелахвичъ попривыкнулъ къ своему положенію. На третью ночь между ними произошелъ почти слѣдующій разговоръ:
   -- Львы, разсказывалъ Жераръ: -- составляютъ свой маршрутъ разъ навсегда и слѣдуютъ по немъ не сворачивая ни на право, ни на лѣво; мы теперь стоимъ на львиномъ пути, и потому наша охота не можетъ быть неудачна. Замѣтивъ, что путь заняли, левъ убавитъ шагъ и все-таки пойдетъ на него.
   -- A что бы случилось, еслибъ я не сталъ по немъ стрѣлять?
   -- Какъ не стрѣлять? въ пяти шагахъ? зачѣмъ же не стрѣлять?
   -- Мнѣ, положимъ, любопытно узнать, что будетъ дѣлать левъ въ такомъ случаѣ.
   Жераръ признался, что его наблюдательность не доходила до такой степени. Одинъ разъ, правда, онъ выстрѣлилъ по льву почти въ упоръ: но это произошло вслѣдствіе того, что ружье осѣклось первый разъ.
   Между тѣмъ повсюду водворилась мертвая тишина. Всѣ животныя, ночуя близость страшилища, не давали малѣйшаго признака жизни. Жераръ сказалъ, что левъ близко, и, сказавъ, это, оставилъ графа, а самъ помѣстился въ арьергардѣ, на пятнадцать шаговъ сзади, какъ уже было сказано. Еще полчаса томительнаго ожиданія, и графъ примѣтилъ у рѣчки черноватую, двигающуюся на него массу. Еще минута, и въ сосѣднемъ овраги мелькнули два жолтые фосфорическіе круга: то были глаза льва, медленно двигавшагося по маршруту, такъ хорошо угаданному французскимъ стрѣлкомъ. Царь звѣрей подвигался ближе и ближе, не спуская глазъ съ Шелахвича, ясно различавшаго всю его громадную фигуру.
   Но съ той минуты, какъ глаза звѣря встрѣтились съ его глазами, храбрый графъ почувствовалъ, что во всемъ его организмѣ происходитъ нѣчто странное. Онъ не могъ оторвать своихъ глазъ отъ льва; голова его закружилась, руки не поднимались: онъ находился словно подъ вліяніемъ сильнѣйшаго изъ магнетизёровъ. Когда левъ поровнялся съ роковымъ колышкомъ, въ пяти шагахъ отъ Шелахвича, охотникъ еще разъ сдѣлалъ усиліе поднять свой штуцеръ -- усиліе оказалось безплоднымъ; левъ сдѣлалъ еще шагъ и пріостановился...
   -- Стрѣляйте, Бога ради, стрѣляйте, крикнулъ Жераръ въ это время.
   И Шелахвичъ и звѣрь оставались неподвижными: вся энергія графа будто потонула въ жолтыхъ зрачкахъ льва.
   -- Ну такъ извините! снова сказалъ Жераръ и выстрѣтилъ. Левъ мотнулъ головою и упалъ безъ движенія: онъ былъ убитъ наповалъ.
   -- Какъ вы любопытны! какъ вы любопытны! наивно замѣтилъ истребитель львовъ: -- подпустить такого звѣря на три шага!..
   -- Да я просто струсилъ, отвѣчалъ Шелахвичъ.
   Кстати о путешествіяхъ, дневникахъ и воспоминаніяхъ. Извѣстный вашъ піанистъ г. Дамке окончилъ третью часть своихъ "Музыкальныхъ Воспоминаній" и напечаталъ ее въ 12-й книжкѣ "Библіотеки для Чтенія". Г. Дамке, изчерпавшій всю музыкальную мудрость о подчасъ готовый отпустить такое музыкальное опредѣленіе, которое могутъ понять только дилетанты его роднаго города, на этотъ разъ оказался необыкновенно пріятнымъ разскащикомъ. Отъ третьей части его воспоминаній нельзя оторваться: такъ много въ ней ума, наблюдательности, шутливости, а что главное -- она полна драгоцѣнныхъ, интимныхъ подробностей о геніяльномъ Паганини, съ которымъ авторъ воспоминаній былъ знакомъ и которому не разъ акомпанировалъ въ разныхъ концертахъ.
   Статья начинается чрезвычайно мило: авторъ, нападая на людей, называющихъ нашъ вѣкъ вѣкомъ прозы и матеріялизма, поражаетъ ихъ доводомъ необыкновенно простымъ, но совершенно согласнымъ съ его любимымъ занятіемъ. Вы сидите -- говоритъ онъ -- передъ превосходнымъ Лондонскимъ роялемъ и стонете надъ промышленнымъ настроеніемъ вѣка; передъ вами груды лучшихъ музыкальныхъ произведеній даровитѣйшихъ художниковъ, и вы называете наше столѣтіе жалкимъ и прозаическимъ періодомъ. Не угодно ли вамъ броситъ ваши эраровскіе инструменты, ваши дорогія піанино и обратиться къ скромному клавессину прошлаго столѣтія? не хотите ли вы побросать ваши ноты и довольствоваться грубыми рукописными, едва понятными листками временъ Ceбастьяна Баха? Защитивъ вашъ вѣкъ, г. Дамке сообщаетъ, что онъ вовсе не жалѣетъ о времени его молодости, когда не было желѣзныхъ дорогъ, когда по Германіи ходили неуклюжіе дилижансы, когда перемѣна лошадей на станціи длилась два часа, въ продолженіи которыхъ трактирщикъ бралъ съ васъ ужасныя деньги за самое дурное кушанье.
   Затѣмъ авторъ "Воспоминаній" переходитъ къ тому времени, когда онъ состоялъ при ганноверской концертной придворной капеллѣ, назадъ тому болѣе двадцати-пяти лѣтъ. Ганноверъ въ то время былъ въ безпрестанныхъ сношеніяхъ съ Лондономъ: въ немъ проживалъ знаменитый покровитель искусствъ герцогъ кембриджскій, и всѣ знаменитые артисты, собираясь посѣтить Англію, ѣздили къ нему за рекомендательными письмами. Герцогъ самъ отлично игралъ на скрипкѣ и все время, свободное отъ государственныхъ занятій, посвящалъ музыкѣ. Подъ его управленіемъ, въ Ганноверѣ Сформировалась безчисленная партія дилетантовъ,-- дилетантовъ, о которыхъ мы, холодные люди, не можемъ имѣть даже приблизительнаго понятія. Эти любители сами исполняли труднѣйшія изъ музыкальныхъ вещей, ссорились изъ-за одной ноты, обливались слезами вслѣдствіе удачно выполненнаго пиччикато и появленія каждой новой знаменитости ждали съ истиннымъ трепетомъ, съ замираніемъ сердца. Г. Дамке вводитъ насъ въ этотъ необыкновенный, полуфантастическій кружокъ пламенныхъ дилетантовъ, заставляетъ насъ въ одно время и хохотать надъ его странностями и сочувствовать его истинно благородному, художническому направленію. Восторженное чувство нашихъ музыкантовъ къ Мауреру, ихъ раздоры съ Антономъ Бореромъ, послѣ него управлявшимъ оркестромъ, описаны весьма увлекательно; но весь интересъ этихъ подробностей меркнетъ, когда читатель начинаетъ, вмѣстѣ съ ганноверскими дилетантами, ожидать событія необычайнаго, неслыханно важнаго: Паганини собирается ѣхать въ Ганноверъ.
   И нужно послушать разсказъ даровитаго піаниста о томъ, какое впечатлѣніе произвела вѣсть о прибытіи Паганини на сердца этихъ благородныхъ, горячихъ дилетантовъ, чуждыхъ практической жизни, талантливыхъ и легковѣрныхъ въ одно и тоже время, на артистовъ, предпочитавшихъ одну страницу Шпоре и Бетговена политическимъ листкамъ всего земнаго шара! Одинъ изъ членовъ оркестра былъ вполнѣ убѣжденъ, что музыка Паганини излечитъ его отъ боли въ поясницѣ; другой простодушно передавалъ извѣстную сплетню о томъ, что Паганини убилъ свою жену и въ тюрьмѣ изучилъ свое искусство, играя на одной струнѣ. Находились люди, отвергавшіе талантъ великаго скрипача и намекавшіе, что душа свирѣпаго маэстро давно уже продана дьяволу. Наконецъ Паганини пріѣхалъ. Первымъ дѣломъ г. Дамке было бѣжать въ концертную залу и прижаться у дверей корридора, черезъ который Паганини долженъ былъ проходить изъ дворца на пробу... Но пусть самъ авторъ описываетъ свои впечатлѣнія {Слѣдуетъ перепечатка изъ статьи г. Дамке.}.
   "Долго долженъ былъ я ждать! Я уже начиналъ бояться, что проба отложена, или даже совсѣмъ отмѣнена, какъ вдругъ у наружнаго входа въ коридоръ, гдѣ собралось довольно много людей, очевидно съ тою же цѣлію, какъ и я, началось движеніе и шумъ. Толпа въ ту же минуту разступилась, и посреди ея показались три человѣка. По сторонамъ шли директоръ и капельмейстеръ, оба съ непокрытыми головами; между ними шелъ неровною, нервическою поступью Паганини, великій артистъ, котораго всѣ ждали такъ давно и съ такимъ трепетом въ сердцѣ. Крѣпко забилось мое сердцѣ, какъ будто хотѣло выскочить изъ груди; всѣ силы души сосредоточились въ глазахъ и съ жадностью впивались въ образъ человѣка, который столько времени уже былъ единственнымъ преметомъ всѣхъ моихъ мыслей.
   "Паганини было тогда сорокъ-пять лѣтъ. Онъ былъ средняго росту, но въ темномъ бекешѣ, застегнутомъ до верху и опускавшимся до самой ступни, казался нѣсколько больше. Его руки, на которыхъ онъ обыкновенно неносилъ перчатокъ, и особенно его ноги, были огромны. Все были тѣло было необычной худобы; кости на локтяхъ, на плечахъ и на лопаткахъ выдавались острыми углами въ гладко натянутомъ платьѣ. Голову онъ, какъ большая часть скрипачей, наклонялъ нѣсколько впередъ, -- но что за голова! Такой головы я ни когда не видывалъ ни прежде, ни послѣ. Необыкновенно высокій и величественный лобъ получалъ какую-то особенную странную печать отъ глубокой впадины посерединѣ, образованной выпуклостями надъ глазами. Скулы, подбородокъ и носъ выступали острыми углами, щеки напротивъ образовали двѣ огромные впадины. Кожа его, глянцовитая какѣ пергаментъ; была темножелтаго цвѣта, почти съ зелѣными отливами лоснящіеся, черные какъ смоль, волосы, начинавшіеся очень высоко надъ лбомъ, отчего лобъ казался еще огромнѣе, ниспадали безпорядочными кудрями на плечи и на спину. Среди всѣхъ этихъ странныхъ выпуклостей и впадинъ, отъ которыхъ лицо казалось пожелтѣвшимъ отъ старости пергаментомъ съ древними руническими письменами, сверкали большіе, черные глаза, такимъ прожигающимъ блескомъ, что меня обнялъ какой-то непонятный страхъ и мнѣ казалось, будто предъ меня предстало живьемъ одно изъ тѣхъ таинственныхъ, злобныхъ существъ, которыя играютъ такую важную роль въ разсказахъ Гофмана. Самая даже улыбка, мелькавшая въ это мгновеніе на лицѣ Итяльянца, только усиливала это тягостное впечатлѣніе; и если я до тѣхъ поръ смѣялся надъ страшными, адскими слухами, которые сопровождяди повсюду появленіе Паганини, то тутъ я долженъ былъ сознаться по крайней мѣрѣ въ томъ, что невозможно было придумать наружность, болѣе соотвѣствовавшую этимъ слухамъ.
   "Итакъ наружность Паганини произвела на меня совершенно особенное, невыразимое впечатлѣніе. Если удивленіе, которое еще прежде внушалъ мнѣ великій, геніяльный артистъ, влекло меня къ нему, и душа моя рвалась съ восторгомъ привѣтствовать его, то съ другой стороны странная наружность его наполняла меня какимъ то необыкновеннымъ, непонятнымъ чувствомъ страха и таинственнаго ужаса, которое сбивало меня съ толку и подавляло въ сердцѣ порывы энтузіазма.
   "Не успѣлъ я еще опомниться, какъ Паганини съ сопровождавшими его директоромъ и капельмейстеромъ прошедъ уже на сцену, и дверь затворилась за ними. Надежда моя присутствовать на пробѣ была такимъ образомъ разрушена. Я долженъ былъ серіозно подумать о томъ, какъ бы достать билетъ въ концертъ. Это было дѣло очень нелегкое, и мнѣ не малаго труда стоило добиться билета въ послѣднія галлереи, то естъ, по просту, въ раекъ. На слѣдующій вечеръ, за нѣсколько часовъ до начала ковцерта, я былъ уже въ театрѣ; но множество народу предупредило меня, и раекъ былъ такъ набитъ, что мнѣ рѣшительно невозможно было протереться въ первый рядъ, откуда я могъ бы видѣть сцену. Какъ населеніе райка толкалось и тѣснилось въ безпорядкѣ, безъ всякаго уваженія къ сосѣдямъ, то мнѣ оставалось на выборъ или стремглавъ броситься въ тѣсную толпу и, не взиряя на толчки и брань, пробить себѣ путь въ первый рядъ силою локтей, или смирно сидѣть, ничего не видя, кромѣ волнующагося моря головъ и, вдали, послѣднихъ лампъ люстры. Я избралъ послѣднее, разсудинъ, что еслибъ мнѣ и удалось завоевать одно изъ лучшихъ мѣстъ, тѣснота и жаръ отъ напирающей на меня массы людей, жеваніе и питье, которыми она сокращаетъ время, особенно же разговоры, которые я принужденъ бы былъ слышать, -- все это, въ настоящемъ моемъ состояніи тревожнаго ожиданія, было бы для меня невыносимо. Напротивъ того, мѣсто, на которое я попалъ, позади, въ углубленіи окна близъ лѣстницы, было чрезвычайно благопріятно моему настроенію духа. Это было въ тихій, свѣтлый осенній вечеръ; глубоко подо мною, красноватыя струи Лейны, омывая основанія театра, проносидись мимо, разбивались бѣлою пѣною о мельницы, по противуположному берегу и потомъ терялись вправо подъ аркою моста. За низкими кровлями мельницъ виднѣлась Ватерлооская площадь, испещреная красными мундирами солдатъ, собравшихся на нем для ученія. Въ глубинѣ на площади стояла высокая Ватерлооская колонна, съ парящею на ней богинею побѣды; въ сторонѣ, небольшая часовня, съ прекрасною мраморною статуею, напоминала о великомъ философѣ Лейбницѣ, которымъ такъ справедливо гордится Ганноверъ. Прихототливыя линіи отдаленныхъ горъ, облитыя синеватымъ полусвѣтомъ наступающаго вечера, обрамляли прекрасную картину, въ созерцаніе которой я погрузился до такой степени, что совершенно забылъ шумное кашляніе толпы, и пробудился изъ своихъ мечтаній не прежде, какъ при первыхъ звукахъ увертюры.
   "Увертюры и слѣдовавшихъ за нею вокальныхъ нумеровъ почти невозможно было разслышать; говоръ и волненіе слушателей заглушали музыку. Но потомъ вдругъ водворилась во всемъ театрѣ мертвая тишина; она показала мнѣ, что наконецъ наступило великое мгновеніе, котораго я такъ пламенно ждалъ, -- что Паганини наконецъ вышедъ на помостъ. Нынѣшній обычай, встрѣчать появляющагося артиста громкими рукоплесканіями, былъ еще неизвѣстенъ: публика хотѣла сначала слышать, а потомъ уже судила и одобряла. Среди этой торжественной, невозмутимой тишины, даже на моемъ неудобномъ, далекомъ мѣстѣ, можно было отлично слѣдить за каждою нотою тихаго, таинственнаго тутти, которымъ начинался концертъ. Паганини долженъ былъ играть свой ковцертъ es-dur. Самое уже вступленіе, рѣзко отступавшее отъ общепринятыхъ до того времени формъ, глубоко обдуманное и инструментованное по совершенно новымъ, оригинальнымъ, неслыханнымъ дотолѣ пріемамъ, поразило всѣхъ слушателей изумленіемъ, и приготовило ихъ къ еще болѣе изумительнымъ вещамъ впереди; когда же, послѣ короткой паузы, началось соло въ самыхъ высокихъ, рѣзкихъ регистрахъ скрипки, и съ такою необычайною, почти пронзительною силою -- о, тутъ меня обдало холодомъ, и.... но я убѣжденъ, что читатели охотно уволятъ меня отъ описанія того, что я въ то время чувствовалъ, потому что описаніе только утомитъ ихъ, а не будетъ въ состояніи дать и малѣйшее понятіе объ ощущеніяхъ, которыя овладѣли мною, когда я услыхалъ въ первый разъ величайшаго изъ артистовъ, когда либо являвшихса на землѣ. Скажу только, что кромѣ конперта es-dur, Паганини исполнилъ въ этотъ вечеръ молитву изъ "Моисея" Россини, на баску, и варіяціи на итальянскую народную пѣсню "O mamma cara mamma", и что я возвратился изъ концерта домой въ такомъ состояніи, котораго не выразить никакими словами; до поздней ночи сидѣлъ я за фортепіано и съ восторгомъ припоминалъ несказанное наслажденіе, котерое имѣлъ счастіе вкусять къ этотъ вечеръ."
   На другой день былъ домашній концертъ у герцога. Паганини сперва игралъ на гитарѣ, потомъ взялъ скрипку и требовалъ, чтобъ ему аккомпанировали безъ нотъ. Вѣроятно, вслѣдствіе своего капризнаго характера, онъ нарочно изъявилъ это требованіе, надѣясь, что никто не вызовется; но герцогъ назначилъ г. Дамке. Поклонникъ генія былъ едва живъ; но онъ рѣшился побѣдить, или умереть. Послѣ первой вещи самъ Паганини закричалъ браво и черезъ нѣсколько дней пригласилъ піаниста ѣхать съ собой для концертовъ въ Ніенбургъ, Оснабрикъ и другіе города. Не помня себя отъ восхищенья, г. Дамке согласился, не взирая на то, что, по причинѣ всѣмъ извѣстной скупости великаго скрипача, гонорарій ему предложенъ былъ самый ничтожный.
   Поѣздка господина Дамке съ Паганини описана какъ нельзя проще и милѣе. Становится грустно, когда видишь какъ юныя, свѣтлыя мечты молодого піаниста разсыпались въ прахъ отъ прикосновенія съ некрасивою дѣйствительностью или, говоря проще, отъ прикосновенія съ личностью самого Паганини. Совсѣмъ тѣмъ восторгъ поклонника былъ довольно силенъ и устоялъ противъ всѣхъ испытаній -- противъ скупости, запальчивости, невѣжливости и злости маэстро. Терпѣніе г. Дамке было истинно изумительно: "Паганини не давалъ ему ни одного билета даромъ, подозрѣвалъ его въ томъ, что онъ тайно копируетъ лучшія его вещи, безпокоилъ своими капризами, являлся передъ нимъ въ тысячѣ самыхъ забавныхъ, почти отвратительныхъ видовъ. Но еще несчастнѣе былъ нѣкто Гаррисъ, редакторъ музыкальной газеты, подъ громкимъ названіемъ "Тромбона", взявшій на себя обязанность устроивать концерты, продавать билеты, и такъ далѣе. Паганини требовалъ отъ него отчета въ свѣчныхъ огаркахъ, говорилъ ему дерзости, сваливалъ всѣ хлопоты на его голову и своею скупостью повергалъ въ отчаяніе.
   Геній и скупость, къ несчастію, иногда бываютъ вещами совмѣстными, и Паганини былъ яснымъ тому примѣромъ. Никогда этотъ человѣкъ не далъ ни одного концерта въ пользу бѣдныхъ, никогда онъ не подавалъ руки помощи своимъ собратіямъ по искусству, никогда не произносилъ онъ ласковыхъ и снисходительныхъ словъ, отъ которыхъ молодые таланты не спятъ по ночамъ и о которыхъ съ восторгомъ вспоминаютъ всю жизнь. Зато, если выдавался случай сберечь лишнюю копейку, Паганини являлся геніяльнымъ скрягою, музыкальнымъ Гарпаговомъ: доходило до того, что во время антрактовъ онъ бѣгалъ по сценѣ и тушилъ огонь, чтобъ огарки не горѣли напрасно. Потому Паганини бывалъ жалокъ и уродливъ, сталкиваясь съ людьми порядочными; но когда его скупость приходила въ соприкосновеніе съ чопорнымъ дилетантизмомъ мелкихъ нѣмецкихъ городовъ, эффектъ выходилъ въ высшей степени комическій.
   Въ Ніенбургѣ, напримѣръ, музыка процвѣтала съ давнихъ поръ, и первые чиновники города составляли оркестръ, въ которомъ должность первой скрипки занималъ не достойнѣйшій музыкантъ, а господинъ старшій во чину. Четверо любителей: бургомистръ, письмоводитель, судья и директоръ по сбору податей, играли первый фаготъ! потому что ни одинъ изъ нихъ не признавалъ себя чиномъ ниже другихъ и не желалъ взять второй голосъ. Эти оригинальные любители изъявили желаніе играть у Паганини въ концертѣ, отчасти затѣмъ, чтобъ почтить великаго маэстро, отчасти изъ-за того, чтобъ имѣть даровые билеты. Гаррисъ, о которомъ мы говорили выше, радостно принялъ ихъ предложеніе и тотчасъ же сообщилъ его Паганини. Едва Паганини услышалъ это, какъ лобъ его грозно нахмурился и глаза засверкали гнѣвомъ.
   -- Извольте немедленно отмѣнить всѣ эти замыслы! закричалъ онъ въ изступленіи: -- мнѣ не нужно оркестра: я знаю, чего хочется ніенбургскимъ дилетантамъ: они хотятъ взять съ меня даровые билеты.
   -- Умилосердитесь, говорилъ Гаррисъ: -- эти почтенные господа обидятся, къ тому же афиша уже напечатана... подумайте обо мнѣ по крайней мѣрѣ!.. Никто не станетъ подписываться на мой журналъ (по всей вѣроятности, дѣло было въ декабрѣ мѣсяцѣ), а у меня здѣсь столько подписчиковъ!
   -- Мнѣ-то какое дѣло! возражалъ Паганини: -- дѣло идетъ о моей выгодѣ, а не о вашей. Пусть господа филармоники платятъ за входъ, тогда я позволю имъ играть ихъ увертюры. Не будетъ денегъ, не будетъ и увертюръ!..
   Такимъ образомъ приготовлялся геніяльный скрипачъ къ своему концерту въ Ніенбургѣ. Нечего и говорить, что самый концертъ былъ вполнѣ достоинъ такого начала. Г. Дамке создалъ своего рода юморъ -- юморъ музыкальный, и потому третья часть его воспоминаній составляетъ и легкое, и полезное, и пріятное чтеніе. Талантливый піанистъ, видѣвшій столько музыкальныхъ чудесъ на своемъ вѣку и такъ хорошо разсказывающій о нихъ, въ печати и въ гостинныхъ, прекрасно сдѣлаетъ, если каждую часть своихъ новыхъ воспоминаній будетъ группировать около какой нибудь знаменитой личности, точно также, какъ сгруппировалъ онъ всю третью часть около Паганини. A сколько еще впереди знаменитыхъ личностей: отъ идеальнаго мечтателя Эрнста до остроумнаго эпикурейца Листа, отъ Олебуля до разныхъ пѣвцовъ и пѣвицъ, отъ свирѣпыхъ композиторовъ до дѣтей, подающихъ музыкальныя надежды и сочиняющихъ ораторіи между седьмымъ и девятымъ годами своего возраста.
   Замѣчательнѣйшею вещью въ 22 нумерѣ "Москвитянина" могутъ назваться сцены А. Н. Островскаго, подъ названіемъ "Утро молодого человѣка". Извѣстность ихъ автора такъ велика, что, по всей вѣроятности, весьма многіе изъ русскихъ читателей уже успѣли узнать эти сцены и даже отозваться о нихъ не совсѣмъ выгодно. Я съ своей стороны согласенъ съ отзывами многихъ безпристрастныхъ цѣнителей въ томъ, что "Утро молодого человѣка" основано на идеѣ старой и избитой, что сценъ этихъ слишкомъ мало, что самый языкъ дѣйствующихъ лицъ не имѣетъ той прелести и той натуры, которой всякій ждетъ отъ комика, подобнаго г. Островскому, и совсѣмъ тѣмъ я убѣжденъ, что каждый журналъ съ радостью помѣстилъ бы "Утро молодого человѣка" на своихъ страницахъ: тамъ много въ этихъ коротенькихъ сценахъ простодушной бойкости и наблюдательности. Неужели же людямъ съ замѣчательнымъ дарованіемъ трудиться весь свой вѣкъ надъ произведеніями длинными, глубоко обдуманными, требующими усилій и вѣчныхъ колебаній? неужели имъ нейдетъ изрѣдка набросать эскизъ, снять бѣглый очеркъ съ предмета, имъ нравящагося, сдѣлать шутливую замѣтку, даже карикатуру? По мнѣнію строгихъ любителей изящнаго, даровитый писатель обязавъ безъ отдыха двигаться впередъ, презирая мелочами жизни и думая только о томъ, чтобъ его перечитывали черезъ четыреста лѣтъ съ небольшимъ. Эти-то строгіе любители, при всей своей симпатіи къ г. Островскому, встрѣтили его новое произведеніе съ рѣшительнымъ неудовольствіемъ и вмѣсто того, чтобъ поблагодарить автора за цѣлый рядъ оживленныхъ, пріятныхъ и легко читающихся сценъ, говорятъ о нихъ неохотно и только совѣстятся назвать ихъ совершенно плохою вещью.
   Есть писатели, имѣющіе способность быть всегда умными и новыми. Такимъ людямъ можно въ часы досуга и лѣности умственной писать рѣшительно о чемъ имъ вздумается: о табакѣ, африканскихъ степяхъ, петербургскихъ пуффахъ, о балетѣ, сочиненіяхъ Макіавеля, или псовой охотѣ, о симпатическихъ улиткахъ, или новыхъ французскихъ романахъ: подъ ихъ перомъ всякая мысль уляжется ловко, всякая картинка будетъ привлекательна. Складъ ихъ ума такъ оригиналенъ, ихъ наблюдательность такъ изощрена, что для нихъ общихъ мѣстъ не существуетъ. Писатели подобнаго разряда всегда одинаковы, всегда вѣрны самимъ себѣ какъ нельзя болѣе. Они могутъ описывать дурную погоду -- и ихъ дочитаютъ до конца: они могутъ построить какую нибудь сценку на избитой мысли -- и сцена будетъ жива. Къ такимъ писателямъ я смѣло отношу г. Островскаго, хотя, сколько я знаю, онъ никогда не писалъ ни о Макіавелѣ, ни о желѣзныхъ дорогахъ, и о симпатическихъ улиткахъ. Чтобъ вполнѣ согласиться со мной, нужно только перечитать собраніе мелкихъ статей изъ "Смѣси" "Мосвитянина",-- статей, посвященныхъ картинамъ изъ русскаго и особенно московскаго быта, какъ-то: вскрытію Москвы-рѣки, извощикамъ, Охотному ряду и такъ далѣе. Всѣ эти статьи показываютъ въ авторахъ (Меѣ, Бергѣ и др.), наглядность, стараніе, любовь къ простому быту, дилетантизмъ наблюдательности. Отчего же результатъ ихъ дилетантизма таковъ, что ни одна изъ ихъ статеечекъ не читается безъ скуки? черезъ нѣсколько страницъ послѣ "Утра молодого человѣка" въ той же книжкѣ "Москвитянина" помѣщенъ юмористическій разсказъ г-на Г.: "Неожиданное знакомство съ новымъ сосѣдомъ", гдѣ разсказывается, какъ одинъ молодой псовый охотникъ затравилъ русака въ спальнѣ у своего сосѣда по имѣнію. Основаніе разсказа довольно комическое, но комизма въ немъ нѣтъ ни малѣйшаго, хотя его авторъ пускался въ анализъ характеровъ, дѣлалъ отступленія и даже ссылался на древнихъ жрецовъ. Недоставало ему только коснуться греческаго философа Діогена; но сомнѣваюсь, чтобы и въ такомъ случаѣ разсказъ выигралъ. A въ тоже время г. Островскій представилъ три-четыре сценки изъ быта купца Недопекина, и сценки эти читаются такъ быстро и легко, что рука невольно тянется къ прочитаннымъ уже страницамъ и хочетъ перелистовать ихъ съизнова.
   Мысль, лежащая въ основаніи сценъ г. Островскаго, безъ сомнѣнія, стара; но это не мѣшаетъ изяществу подробностей. Молодой купецъ Недопекинъ вздумалъ жить не по состоянію и сближаться не съ своимъ кругомъ, одѣлъ свою прислугу на заграничный манеръ, окружилъ себя объѣдалами и исполняетъ всѣ ихъ прихоти, изрѣдка позволяя себѣ обычное удовольствіе амфитріона, то есть, нѣкоторыя дерзости въ разговорѣ съ прихлебателями. Родственникъ Недопекина, старый купецъ Смуровъ, является къ нему, смѣется надъ его затѣями и приноситъ извѣстіе о томъ, что денежныя дѣла нашего мота идутъ до крайности плохо {Слѣдуетъ перепечатка послѣдней сцены пьесы.}. Вотъ эта сцена, которою заключается "Утро молодаго человѣка."
   Смуровъ (входитъ: за нимъ Вася). Что, Семенъ дома?
   Иванъ. Уѣхали-съ.
   Смуровъ. А не знаешь куда?
   Иванъ. Не знаю. Подождите, можетъ, скоро будетъ.
   Смуровъ. Подождемъ! Садись, Вася, будемъ его милости дожидаться.

(Иванъ уходитъ. Молчаніе).

   Вася. Абрамъ-то Сидорычъ говоритъ нынче: я, говоритъ, протестую.
   Смуровъ. Ишь ты, срамъ какой! А еще-то много долженъ, не слыхалъ ты?
   Вася. Тысячь на пять серебромъ наберется.
   Смуровъ. Всѣ по довѣренности матери?
   Вася. По довѣренности.
   Смуровъ. Платежи-то не скоро?
   Вася. По одному-то на этой недѣлѣ надо платить. Данъ былъ Бѣлорыбицыну; а онъ Семену Арефьичу передалъ. Семенъ-то Арефьичь и говоритъ въ трактирѣ: мнѣ, говоритъ, заплатитъ, а то я старуху-то и въ яму потяну.
   Смуровъ. Да и по дѣломъ ей, дурѣ, коли допустила до этого. Хорошо еще, что я-то хватился; а то онъ накуралесилъ бы, что и не разхлебаешь. Ишь ты, какъ разукрасилъ съ дуру-то! Трюмо завелъ! (смѣется) книжки разныя! Покажь-ка, Вася, что тамъ за книжки.
   Вася (беретъ книгу). Французская, должно быть, либо Нѣмецкая.
   Смуровъ. Нешто онъ по-Французски-то знаетъ?
   Вася. Гдѣ, дядинька, знать! Такъ для близиру лежатъ.
   Смуровъ. Эка дурачина-то (Смѣется, потомъ вздыхаеть) Эхъ, то-то глупо-то! То-то вить-то некому (Молчаніе). Чей это мальченко-то у него?
   Вася. Матренинъ внучекъ, что у тетиньки-то живетъ старуха; еще она сродни тетиньки-то.
   Смуровъ. Такъ, стало быть онъ сынъ Сидорыча-то, что у свата           на фабрикѣ?
   Вася. Сынъ. Сынъ. А сестру его, Дашу, помните, тетинька замужъ выдавала за лавочника. Еще, помните, Ганька-то кудрявый весь сажей вымазался.
   Смуровъ. Помню, помню. Отецъ-то -- славный малый, честный; а мальчишку-то какъ обезобразили. Вѣдь вотъ отецъ то его ни въ чемъ не замѣченъ: и сынишка-то что дѣлаетъ. Обругать надо человѣка -- этакую штуку надѣть. Конечно онъ мальчишка, его, какъ хошь, тормоши: да за что же обезьяной-то наряжать! Какъ его зовутъ-то ?
   Вася. Гришуткой.
   Смуровъ. Гришутка, а Гришутка?
   Гришка (входить). Чего изволите-съ?
   Смуровъ. Повернись-ка, повернись! Хорошъ, братъ, нечего сказать.
   Вася. Дядинька! Точно онъ физикъ какой галанской. На птицу похожъ.
   Смуровъ. Будешь похожь, когда этакой кортеколъ надѣнутъ.
   Гришка. Да нынче такъ носятъ.
   Смуровъ. Да кто носитъ-то, глупый! Носятъ! Мало ди что носятъ. Всѣхъ нищихъ не перещеголяешь! Ну за что тебя такъ обругали! Эхъ Гриша, Гриша! Не хорошо, братецъ! Ты чѣмъ здѣсь занимаешься-то!
   Гришка. Ни чѣмъ не занимаюсь. На посылкахъ, да пыль сотрешь, за столомъ прислужишь.
   Смуровъ. Балуешься ты здѣсь, я вижу, около моего племянняка-то. Тебя одѣли дуракомъ, а ты и радъ. А ты полно паясничать-то, ты ужъ не маленькой, пора и объ себѣ подумать. Чего ты здѣсь дождешься? Ничего не дождешься, ни какаго бѣса. А ты бы просился у бабушки-то, чтобъ тебя куда въ порядочное мѣсто отдали, въ лавку, что ли куда, по крайности со временемъ человѣкъ будешь. А то, что народъ то смѣшишь! Я, вотъ, бабушкѣ то поговорю. (Входить Иванъ). Что жъ, скоро ли будетъ то?
   Иванъ. Не знаю, можетъ быть и вовсе не пріѣдетъ. Да вотъ, вы напишите, что вамъ нужно (подаеть ему бумагу и перо).
   Смуровъ. Напишите? А что я стану писать! Ишь ты разгулялся очень. Какого я ему рожна напишу! Умны вы очень! Напишите! Дуракъ ты, я вижу, и съ бариномъ-то съ твоимъ; а то еще "напишите". Очень мнѣ нужно! Поди-ко-сь, господа какіе! Пойдемъ, Вася.
   Иванъ. Что же сказать прикажете, коли Семенъ Парамонычь спросятъ?
   Смуровъ. Скажи ему, что дуракъ онъ: вотъ что.
   Вася. Дядинька, онъ говоритъ, что онъ образованный человѣкъ.
   Смуровъ. Какъ же ему не быть образованнымъ! Изъ трактировъ не выходитъ, по рощамъ шанпанское пьетъ. (Ивану) Такъ ты слушай! Ты скажи ему, чтобъ онъ нынче же къ матери пріѣхалъ, что дядинька, молъ, нарочно заѣзжалъ. Да ты скажи ему, что я самъ старухѣ-то скажу, чтобы она довѣренность-то уничтожила, да въ газетахъ публикуемъ, что долговъ за него не платимъ, тогда и живи, какъ онъ хочетъ ужъ я ему ни слова не скажу. Мы ему хвостъ-то прижмемъ (уходятъ).
   Сцена эта дѣйствительно немножко жидка; но она едва ли не лучшая изъ всѣхъ; по крайней мѣрѣ въ ней нѣтъ той торопливости, съ которой набросанъ разговоръ между Недопекинымъ и его паразитомъ Лисавскимъ. Не думаемъ, чтобъ самый невѣжественный изъ прихлебателей способенъ былъ называть своего натрона Аполлономъ и восхищаться его красотою, тѣмъ болѣе, что господа, подобные Недопекину, весьма мало знаютъ объ Аполлонѣ и нимало не дорожатъ его репутаціею, какъ красавца и бога поэтовъ.
   Однако, я замѣчаю, что самъ, противъ воли, начинаю раздѣлять мнѣніе большинства читателей и смотрѣть на "Утро молодого человѣка" не совсѣмъ снисходительнымъ образомъ. Неудачная фигура Лисавскаго и его рѣчи объ Аполлонѣ всему виною; а кромѣ того, мнѣ досадно, почему авторъ съ любовью не остановился надъ такимъ великолѣпнымъ для комика персонажемъ. Паразитъ, прихлебатель, джентльменъ, имѣющій страсть жить на чужой счетъ,-- вотъ типъ, по истинѣ неистощимый, вѣчно разнообразный, понятный каждому. Недаромъ греческіе комики и за ними Теренцій такъ были пристрастны къ подобнаго рода лицамъ, недаромъ лучшія роли въ ихъ произведеніяхъ даны паразитамъ. Жизнь на чужой счетъ это -- неисчерпаемый рудникъ веселости, забавныхъ положеній, патетическихъ мѣстъ и тонкаго анализа. Я боюсь, чтобы, набросавъ нѣсколько штриховъ по поводу объѣдалы Лисавскаго, г. Островскій неотбилъ самъ у себя охоты къ изображенію подобныхъ лицъ. Даровитые люди слишкомъ боятся повторять самихъ себя и, разъ посвятивъ строчку тому или другому характеру, рѣдко возвращаются къ описанному уже предмету.
   Люди, привыкшіе жить на чужой счетъ, составляютъ обширную часть рода человѣческаго; ихъ виды разнообразны до безконечности, ихъ нравы измѣняются сообразно странѣ, городу, клочку земли, гдѣ они проживаютъ. Они не всѣ смѣшны, но всѣ могутъ идти въ комедію; они не всѣ дурны нравственно, но всѣ интересны. Я имѣлъ случай наблюдать разные роды паразитовъ и съ удовольствіемъ готовъ разсказать о нихъ кое-что, можетъ быть, пригодное для какого нибудь комика, или повѣствователя.
   У меня былъ одинъ добрый знакомый (не удивляйтесь, что я непрестанно ссылаюсь на своихъ знакомыхъ: ихъ у меня легіонъ), которому родители оставили состояніе, дававшее тысячь до полутораста дохода. Они умерли, когда онъ былъ еще ребенкомъ, и оттого доходы копились нѣсколько лѣтъ, сростаясь въ весьма почтенный капиталъ. Мальчикъ воспитывался въ чужомъ домѣ, рано привыкъ въ чужимъ людямъ, рано началъ разсуждать о себѣ и пріобрѣлъ весьма здравый, практическій разсудокъ. Поэтому, очутившись полнымъ обладателемъ своихъ богатствъ, онъ не былъ самъ изумленъ чрезъ мѣру и хотя любилъ роскошь, но очень хорошо зналъ, что изумить городъ Санктъ-Петербургъ довольно трудно съ гораздо большимъ запасомъ денегъ.
   Тѣмъ не менѣе онъ былъ весьма молодъ и, что еще хуже, весьма одинокъ въ свѣтѣ: у него не было ни истинныхъ друзей, ни старшихъ совѣтниковъ. Въ одинъ изъ моихъ пріѣздовъ въ столицу я засталъ нашего юношу совершенно окруженнаго людьми, на видъ даже умными. Иные изъ этихъ господъ были извѣстны въ лучшемъ кругу, другіе были женатые и имѣли семейство, третьи, четвертые имѣли свое, довольно порядочное состояніе. Кружокъ, сгруппировавшійся вокругъ молодого и одинокаго богача, былъ, казалось, весьма приличенъ, а между тѣмъ онъ весь, безъ исключенія, состоялъ изъ паразитовъ.
   Трудно представить что нибудь любопытнѣе поведенія этихъ интересныхъ господъ въ гостинной (вѣрнѣе: въ столовой) моего пріятеля. Наблюдатель отдалъ бы все на свѣтѣ, чтобъ быть на моемъ мѣстѣ: такъ много могъ онъ подмѣтитъ тутъ типовъ несравненныхъ, странныхъ, совершенно новыхъ. Нѣкоторые изъ любителей жизни на чужой счетъ были совершенно какъ у себя дома, безъ аффектаціи, безъ приторной угодливости,-- они встрѣчалъ гостей, старались, чтобъ всякому было весело, вели разговоръ живой и забавный, только тревожно вглядывались во всякое новое лицо. Другіе паразиты принадлежали къ числу стыдливыхъ особъ: имъ вѣчно казалось, что всѣ догадываются о ихъ значеніи, что хозяинъ, того и гляди, ихъ не станетъ пускать къ себѣ, и вслѣдствіе того они душили: своего амфитріона изъявленіями дружбы, заботились объ его дѣлахъ, старались понравиться его пріятелямъ. Были паразиты мрачные, являвшіеся въ третьемъ часу ночи, пившіе за троихъ и ни съ кѣмъ мы говорившіе; это паразиты, сдѣлавшіеся прихлебателями отъ любви къ чужимъ угламъ, отъ праздности, которая гнала ихъ изъ дома; въ этихъ господахъ отсутствіе домовитости доходитъ до трагической степени: многіе изъ нихъ влачили свою старость по клубамъ и тавернамъ и въ пятомъ часу утра еще думали, куда бы дѣваться, лишь бы не ѣхать къ себѣ. У всѣхъ пересчитанныхъ мною господъ жило въ груди одно только общее чувство, слишкомъ знакомое жителямъ большихъ городовъ -- безотчетная любовь къ роскоши, хотя бы къ безтолковой, хотя бы къ чужой, хотя бы ребяческой.
   Рѣзко отдѣлялся отъ толпы прихлебателей одинъ молодой человѣчекъ, даже поселившійся въ домѣ нашего героя. То было блѣдное, больное существо съ добрѣйшею физіономіею, огромными свѣдѣніями и великою самостоятельностію въ характерѣ. Слабая сторона этого господина заключалась въ его ненасытной любви къ богатству и комфорту, лучше сказать, къ самому виду богатства и комфорта. Онъ былъ бѣденъ, но воспитанъ вмѣстѣ съ дѣтьми богатыхъ людей и оттого получилъ рѣшительную неспособность довольствоваться малымъ; онъ былъ зараженъ внутреннимъ безсиліемъ передъ трудами жизни. Нашъ герой пріютилъ его у себя, какъ больного ребенка, охотно потакая его прихотямъ, и за то пріобрѣлъ себѣ вѣчнаго, самоотверженнаго преданнаго друга. Тощій и блѣдный паразитъ, не имѣвшій до того времени силъ жить собственною своею жизнью и заботиться о себѣ, сдѣлался рѣшительно добрымъ геніемъ своего богатаго патрона: неутомимо занимался его хозяйственными дѣлами, просиживалъ ночи, записывая его приходы и расходы, давалъ ему полезные совѣты и ни за что въ мірѣ не бралъ у него копейки взаймы. Смѣтливость, заботливость, знаніе этого паразита были такъ велики, что богатый юноша и пожертвовавъ важною частью состоянія, не могъ бы найти себѣ такого секретаря, какимъ оказался его бѣдныя пріятель, прихлебатель, любитель жизни на чужой счетъ.
   Говорите же послѣ этого, что изъ паразита не можетъ выйти ничего добраго!
   Мнѣ было чрезвычайно интересно наблюдать за всѣми вышеописанными лицами, подмѣчать ихъ замашки, тактику и взаимныя столкновенія. Но пріятель мой былъ противнаго мнѣнія, и онъ былъ совершенно правъ: толпа прихлебателей, получивъ особенную смѣлость вслѣдствіе его беззаботнаго и лѣниваго характера, вторгалась въ его домъ безъ зова и не давала хозяину минуты покоя. Напрасны были усилія идеальнаго друга и хранителя его интересовъ. Домъ юноши рѣшительно превратился въ какое-то увеселительное заведеніе, люстгаузъ, какъ говорится въ Германіи, куда являлись знакомые и незнакомые, затѣмъ, чтобъ поѣсть, выпить, съиграть партію на бильярдѣ и закурить всѣ комнаты разными сортами табаку.
   Одинъ разъ я засталъ молодого человѣка въ сильной досадѣ. Цѣлая компанія совершенно незнакомыхъ лицъ, подъ предводительствомъ двухъ полузнакомыхъ объѣдалъ, явилась къ нему знакомиться и изъявляла явное намѣреніе сидѣть отъ чаю до ужина, разумѣется, включительно. Выгнать ихъ было невозможно: паразиты не обращали вниманія ни на сухость встрѣчи, ни на разнаго рода намеки; юноша не зналъ что дѣлать съ ними и рѣшительно потерялъ всякое терпѣніе. И вдругъ, совершенно неожиданно, героемъ дня явился тощій голякъ, о которомъ было говорено выше. Онъ проводилъ хозяина въ заднюю дверь и какъ пріятель своего патрона взялся угостить всю компанію по своему. Потребовавъ ужинъ на двухъ человѣкъ и одну бутылку вина, нашъ идеальный паразитъ спокойно усѣлся за трапезу въ виду всей многочисленной компаніи своихъ собратій по ремеслу, пилъ, ѣлъ, восхвалялъ любезность своего хозяина, называлъ самъ себя приживателемъ и смотрѣлъ на собесѣдниковъ съ ироническою улыбкою. Въ сценѣ этой заключался высокій комизмъ, и результатъ ея оказался вполнѣ удовлетворителенъ.
   Но тутъ еще не кончается исторія молодого богача, его богатства и его благороднаго паризита и друга. Юноша женился на весьма милой дѣвицѣ и уѣхалъ въ свое имѣніе, чтобъ поправить денежныя дѣла, пострадавшія отъ столичной жизни: нечего и говорить, что вѣрный голякъ взятъ былъ съ собой и сдѣлался членомъ семейства. Имѣніе юной четы приходилось рядомъ съ моимъ **скимъ имѣніемъ. Пріѣхавъ туда по какому-то дѣлу, я поспѣшилъ сдѣлать визитъ бывшему любителю паразитовъ.
   За версту отъ господскаго дома я встрѣтилъ нашего голяка, дѣятельно надсматривавшаго за полевыми работами, раздающаго приказанія, совершенно утомленнаго, но такъ довольнаго, какъ будто бы дѣло шло о его собственныхъ поляхъ и сѣнокосахъ.
   Онъ заключилъ меня въ свои объятія; я оставилъ экипажъ, и мы вошли вдоль по аллеѣ, ведущей къ барскому дому. Я начиналъ любить этого человѣка, начавшаго свою жизнь такъ дурно и кончающаго такъ хорошо.
   -- Что нашъ добрый N? спрашивалъ я, разумѣя хозяина.
   -- Плохо, очень плохо! отвѣчалъ бывшій паразитъ съ глубокимъ вздохомъ.
   -- Ужь не боленъ ли онъ? а m-me N?
   -- Совсѣмъ худо, продолжалъ онъ, возводя глаза кверху. -- Вы ихъ знаете съ дѣтства, вы интересуетесь ими обоими: Бога ради, помогите мнѣ выручить ихъ изъ бѣды.
   -- Да нужно же знать напередъ, какая бѣда имъ угрожаетъ.
   -- Они оба балуются и портятся, они оба такъ молоды!.. Ихъ окружила толпа здѣшнихъ объѣдалъ и угодниковъ... Это не то что столичные объѣдалы: посмотрите сами, что сдѣлали они съ бѣднымъ вашимъ пріятелемъ!..
   И бѣдный паразитъ такъ разчувствовался, что не находилъ выраженій для своего горя.
   Черезъ минуту, однако же, преданный управитель сдѣлался краснорѣчивѣе и объяснилъ мнѣ, что N, по своей лѣности, совершенно забросилъ знакомство съ лучшею частью своихъ сосѣдей, а напротивъ того, собралъ въ своемъ домѣ все, что только было празднаго, паразитическаго и угодливаго въ околодкѣ. Самъ онъ съ женою никуда не выѣзжали: зато ихъ старый домъ съ утра до ночи былъ полонъ гостей, расточавшихъ передъ хозяевами самую грубую лесть и подходившихъ къ нимъ не иначе, какъ съ чувствомъ великаго подобострастія. Вліяніе этихъ людей, по словамъ друга, было во сто разъ вреднѣе и гибельнѣе вліянія столичныхъ проживателей. N и жена его тупѣли съ каждымъ днемъ, скучали, если возлѣ нихъ не было когорты угодниковъ, ничего не дѣлали, ничего не читали и не поддерживая подобныхъ связей.
   -- A пуще всего эта лесть... лесть! заклиналъ бывшій паразитъ, стукая въ землю своей суковатой палкой.
   -- Я не повѣрю, чтобъ грубая лесть могла сбить съ толку самаго посредственнаго человѣка.
   -- Вы не знаете грубой лести, возразилъ мой спутникъ: -- она гнусна въ устахъ отдѣльной личности; но если ее поютъ цѣлымъ хоромъ... тогда, тогда пропалъ человѣкъ и съ умной головой.
   Я вошелъ въ домъ и встрѣченъ былъ съ обычнымъ радушіемъ. Гостей было много, хотя не было званаго дня. Пересмотрѣвъ ихъ, я подсмотрѣлъ много новыхъ типовъ по части "жизни на чужой счетъ" и подивился умѣнью бѣднаго N наталкиваться на паразитовъ. Самъ онъ и его жена говорили очень мало, они уже отвыкли отъ дружеской болтовни; но зато каждое ихъ слово встрѣчаемо было чуть не рукоплесканіями. M-me N пріобрѣла способность дѣлать замѣтки въ сатирическомъ родѣ, мужъ ея по временамъ острилъ до крайности плохо; нечего и говорить, что каждая изъ этихъ остротъ казалась собесѣдникамъ вещью несравненною и сопровождалась общимъ хохотомъ и еще повторялась со всѣми признаками восхищенія. Не смѣялись только мы съ преданнымъ голякомъ; и это обстоятельство на минуту потревожило хозяина. При концѣ обѣда онъ разговорился о своихъ лѣсахъ, домахъ, доходахъ замѣтно преувеличивалъ свое состояніе, собирался строить готическій замокъ на берегу рѣки и въ замкѣ этомъ устроить до десяти особыхъ половинъ "для добрыхъ сосѣдей", чтобъ они могли пріѣзжать когда имъ угодно, имѣть тамъ готовую прислугу, столъ и даже особую Библіотеку. Голякъ иронически замѣтилъ, что такъ было у Вальтеръ Скотта въ Аббатсфордѣ; но иронія его не была никѣмъ понята.
   Всѣ восхищались готическимъ замкомъ и свѣтлыми мыслями его обладателя. Мнѣ было досадно; я начиналъ разгадывать всю низость, холодность, безнравственность, отвсюду вторгавшіяся въ домашнюю жизнь бѣднаго богача, неимѣющаго довольно твердости, чтобъ уберечь себя отъ всѣхъ послѣдствій праздной и роскошной жизни.
   Молодая хозяйка, не смотря на свою страшную избалованность, сохраняла еще остатокъ прежней ласковости. Зная, что я люблю музыку, она послѣ обѣда сѣда за піанино, сыграла двѣ вещицы Шопена и начала пѣть какой-то романсъ. Голосъ былъ тотъ-же; но прежняго искусства, прежней любви къ пѣнію, прежней тщательности не оказывалось и слѣдовъ. Ее захвалили, она незамѣтно пришла къ тому убѣжденію, что съ ея талантомъ можно бросить ученіе. Единодушный взрывъ рукоплесканій привѣтствовалъ ея пѣніе: старухи расплакались, толстые сосѣди представляли изъ себя глубоко затронутыхъ мечтателей, мужъ былъ на седьмомъ небѣ.
   Бывшій паразитъ оглядѣлся вокругъ: на лицѣ его была непритворная, глубокая жалость. Онъ подошелъ къ хорошенькой пѣвицѣ и, облокотясь на инструментъ "не вѣрьте имъ: вы играли небрежно, вы сфальшивили ровно семь разъ", сказалъ ей съ холодной улыбкой.
   Я былъ готовъ расцаловать благороднаго голяка. Онъ рисковалъ своимъ положеніемъ, шелъ наперекоръ всей бесѣдѣ, забывалъ всю мягкость своего характера, изъ за того только, чтобъ жена его друга не портила своего музыкальнаго таланта. То была лучшая минута въ жизни тощаго прихлебателя. Дальвѣйшія его приключенія я разскажу когда нибудь впослѣдствіи, а они стоятъ того, чтобъ быть разсказанными...
   Учеными статьями декабрь мѣсяцъ былъ довольно богатъ.
   Въ "Библіотекѣ для Чтенія" напечатана статья г. С. Кучерга: "Химическіе законы образованія, разрушенія и превращенія минеральныхъ формъ", замѣчательная и по содержанію и по изложенію, да еще "Очеркъ Науки древностей", г. М. К. "Испанскіе храмы и обычаи", вещица, тоже напечатанныя въ "Библіотекѣ", по причинѣ чрезвычайно жалкаго содержанія, едва ли подходить и отдѣлу "Наукъ и Художествъ": ее слѣдовало бы раздѣлить надвое, напечатавъ въ бельлетристическомъ отдѣлѣ всѣ подробности о Севильѣ, гидальгахъ, погонщикахъ муловъ, и передавъ въ отдѣлѣ "Хозяйства" тѣ мѣста, гдѣ говорится объ испанскихъ кушаніяхъ, особенно объ оллѣ подридѣ. Статья эта напомнила мнѣ, что я самъ еще недавно имѣлъ великое удовольствіе кушать знаменитую оллу подриду, изготовленную во всемъ совершенствѣ, и остался чрезвычайно доволенъ. Хотя говоритъ объ оллѣ подридѣ по поводу русской журналистики не совсѣмъ ловко; но зачѣмъ же упускать случай подѣлиться съ читателемъ рецептомъ кушанья, такъ прославленнаго Сервантесомъ, такъ мало у насъ извѣстнаго и такъ вкуснаго? Кромѣ того, olla podride пріобрѣла себѣ такую славу черезъ испанскіе романы и романы изъ испанской жизни, что говорить о нейпочти также пріятно, какъ вспоминать сцены изъ "Донъ-Кихота" и "Лазарилля Тормскаго".
   Олла подрида или, вѣрнѣе, олья подрида приготовляется слѣдующимъ образомъ: надо взять два горшка, глиняные, или фаянсовые, но никакъ не мѣдные (металлическая посуда портитъ олью); налить ихъ водою и поставить на огнѣ. Въ первый горшокъ нужно положить сухого горошку, который простоялъ всю ночь въ водѣ и разбухъ, говяжій огузокъ, или филей, курицу, дичь и довольно большой кусокъ свиного сала,-- все это вскипятить быстро и оставить на легкомъ огнѣ четыре, или пять часовъ. Во второй горшокъ кладется капуста, латукъ, грибки, или шампиньоны, морковь, бобы, сельдерея, цикорія, немного чесноку, турецкаго перцу,-- все это должно быть промыто и изрѣзано, какъ для пикулей. (Само собою разумѣется, что опытный гастрономъ можетъ подбавлять туда зелени и пряностей всякаго рода, сообразуясь съ вдохновеніемъ). Въ тотъ же горшокъ (No 2) подбавляются сосиски и кусокъ ветчины, вымоченной съ вечера. Когда все сварилось впору, воду надо слить и приступить къ составленію ольи. Зелень, вынувши изъ горшка No 2, слѣдуетъ разложить толстымъ слоемъ на блюдо; на эту зелень кладется все мясное изъ обоихъ горшковъ, то есть ветчина, курица, говядина, сало; изъ сосисекъ же образуется гирлянда по краямъ блюда. Поверхъ всего наливается густой соусъ, оставшійся въ первомъ горшкѣ, и блюдо подается горячимъ. Любители стола догадываются, что приготовленіе ольи не такъ-то легко и требуетъ отъ повара великой смѣтливости: снятая съ огня слишкомъ рано, или очень поздно, олья теряетъ пятьдесятъ процентовъ. Выкладываніе ольи изъ горшковъ на блюдо принадлежитъ также къ числу важныхъ кухонныхъ процессовъ, надъ которымъ не мѣшаетъ имѣть наблюденіе самому хозяину. Вкусъ ольи долженъ нѣсколько быть сходенъ со вкусомъ итальянскаго stofato; но, по моему мнѣнію, первый несравненно пріятнѣе и оригинальнѣе...
   Однако, пора оставить олью подриду и обратиться къ журнальнымъ новостямъ. Декабрь мѣсяцъ, это время ликвидаціи ученыхъ и литературныхъ фондовъ, побудило редакторовъ разныхъ изданій покончить со статьями, такъ давно начатыми и такъ медленно двигавшимися впередъ. "Какстоны" кончены въ "Отечественныхъ Запискахъ"; не думаю, чтобъ о нихъ пожалѣли многіе. "Пиквикскій клубъ" тоже доведенъ до конца послѣдней главы. Въ "Библіотекѣ" окончены статьи "О древнихъ гречанкахъ", окончено "Статистическое обозрѣніе черноморской и азовской торговли отъ начала XVIII столѣтія до нашихъ временъ". Господинъ Ордынскій окончилъ свой прекрасный трудъ по поводу Аристофана и его комедій, и окончилъ, какъ кажется мнѣ, съ нѣкоторою торопливостью; разбору одного изъ прелестнѣйшихъ произведеній греческаго комика: "Женщины въ Народномъ собраніи", талантливый авторъ посвятилъ всего полторы страницы. Господинъ Галаховъ написалъ третью и послѣднюю статью "О Княжнинѣ". Никогда еще не являлось въ нашей журналистикѣ такого роенія къ окончанію давно начатыхъ вещей. Отъ этого стремленія, впрочемъ, весьма похвальнаго, каждый изъ журналовъ получаетъ какую-то озабоченную, дѣловую физіономю; статьи стремятся впередъ, обгоняютъ одна другую... и посреди всего этого треволненія гордо возвышается "Старый Домъ" господина В. Зотова. "Стараго Дома" напечатана только одна первая часть,-- всѣ остальныя (ихъ будетъ семь, или восемь) пойдутъ къ будущему году. И чего только нѣтъ въ "Старомъ Домѣ"! авторъ его, подобно всѣмъ извѣстному Чародѣю:
   
             Востокъ и югъ на сѣверъ пригласилъ!
   
   Въ "Старомъ Домѣ" дѣйствуютъ и поляки, и французы, и лордъ Литльтонъ, и леди Феррерсъ, и какая-то Дезидерія, по видимому итальянка, и нѣкая Лія, по всей вѣроятности еврейка. Отъ души желаю автору всякаго успѣха и какъ можно болѣе разнообразныхъ персонажей,-- персонажей русскихъ и иностранныхъ, меланхолическихъ и веселыхъ, историческихъ и не историческихъ. У меня слабость къ повѣствователямъ, не стѣсняющимъ себя въ предѣлахъ дѣйствительности и выбирающимъ своихъ героевъ изъ самыхъ неслыханныхъ краевъ. Въ этомъ отношеніи особенно хороши Мери и Гозланъ: они до того прихотливы въ выборѣ героевъ, что романы ихъ возбуждаютъ самый добродушный хохотъ; чего только въ нихъ нѣтъ, начиная отъ индѣйскихъ принцевъ до фрейлинъ королевы Викторіи, отъ двадцатилѣтнихъ капитановъ британскаго флота до авантюрьеровъ, сражающихся со львами. За этими романистами угоняться трудно: но въ послѣднее время я имѣлъ случай убѣдиться, что въ дѣлѣ выбора нелѣпыхъ героевъ не все еще кончено.
   Недавно мнѣ попались два нѣмецкихъ новыхъ романа, состряпанныхъ въ прошломъ году двумя женщинами-писательницами. Я очень вѣжливъ, когда дѣло идетъ о женщинахъ, и потому умолчу объ именахъ сочинительницъ, но не утаю того, что, читая ихъ романы, хохоталъ безпрестанно. Вообразите себѣ, что эти дамы, по видимому, весьма преданные политикѣ, выбрали себѣ героевъ изъ газетныхъ статей и преимущественно изъ членовъ перваго французскаго собранія. Депутаты и публицисты баронъ Гагернъ и князь Лихновскій разгуливаютъ на страницахъ этихъ произведеній, волочатся за женщинами, созданными фантазіею писательницъ, женятся на героиняхъ (хотя на самомъ дѣлѣ давно уже женаты), сыплютъ всякую чепуху, умираютъ по произволу сочинительницъ, убиваютъ другъ друга, или ѣздятъ по городамъ, въ которыхъ никогда не бывали всю свою жизнь. Великую истину сказалъ человѣкъ, написавшій, что если нѣмецъ возьмется за нелѣпость, то доведетъ ее до крайнихъ предѣловъ: нелѣпѣе и забавнѣе упомянутыхъ мною романовъ не сыскать во всей подсолнечной; появленіе ихъ въ Германіи сопровождалось самыми комическими подробностями. По видимому, обѣ дамы никогда не видали описываемыхъ ими героевъ, потону что промахи оказались неслыханные. Одному изъ ораторовъ, выведенныхъ въ романѣ въ видѣ двадцатилѣтняго юноши и Ловласа, было на самомъ дѣлѣ чуть не шестьдесятъ лѣтъ: его ревнивая жена, прочитавъ про своего мужа такіе ужасы въ модномъ романѣ, прибѣжала къ сочинительницѣ и сдѣлала ей сцену. Другой изъ героевъ, котораго сочинительннца уморила самымъ эффектнымъ образомъ, вынужденъ былъ написать въ газетахъ, что здоровье его въ отличномъ состоянія, что онъ никогда не бывалъ въ городахъ, названныхъ въ романахъ, никогда не умиралъ и лишенъ удовольствія быть знакомымъ съ фрау романисткою...
   Пора, однако, покончить съ моимъ письмомъ.
   Я убѣжденъ въ томъ, что единственное средство для приданія нашимъ періодическимъ изданіямъ вида дѣльнаго, гармоническаго и приличнаго состоитъ въ чтеніи, "ученіи и изученіи". Наши бельлетристы, нувеллисты, рецензенты, журналисты, поставители мелкихъ извѣстій, редакторы, театральные фельетонисты, переводчики и даже корректоры должны догонять лучшую часть публики, которая обогнала насъ, подвижниковъ учености, и уже едва видна въ отдаленіи. Намъ необходимо слѣдить за наукою и искусствомъ, намъ необходимо любить свое дѣло, намъ необходимо говорить чистымъ языкомъ, намъ необходимо трудиться надъ журналомъ, какъ надъ страницами любимаго автора. Намъ необходимо "ученіе и изученіе"; мы и такъ ужь отстали отъ публики и такъ уже избранная часть публики просвѣщеннѣе насъ, богаче насъ свѣдѣніями. Придутъ новые литераторы и столкнутъ насъ съ дороги, и еще подсмѣются надъ нами. Итакъ, во что бы ни стало, нужно трудиться, господа журналисты, дилетанты и ученые. Нужно трудиться и учиться: необходимо "ученіе и изученіе".
   

XXIII.

Январь 1851.

   Секретарь кардинала Мазарини разсказываетъ, что за день до своей смерти, знаменитый министръ, простившись съ самыми близкими къ нему людьми, приказалъ посадить себя на покойное кресло съ колесами и провезти вдоль по картинной галлереѣ своего дворца, блистательнѣйшаго изъ дворцовъ того времени. Не обращая вниманія на окружающихъ, которые плакали вокругъ него, Мазарини останавливался передъ каждою картиною, глядѣлъ на нее тяжело вздыхая, приказывалъ везти себя далѣе и потомъ снова возвращался на старое мѣсто передъ картинами, съ которыми уже простился одинъ разъ. "Смотрите -- говорилъ онъ медику -- вотъ лучшая изъ картинъ Тиціана, подаренная мнѣ венеціянской республикой. Поглядите еще разъ на все. Вотъ Ангелы Гвидо, вотъ Святое Семейство Рафаэля Санціо, вотъ самое нѣжное изъ произведеній Караччи. Я не могу оторваться отъ этой картины!" Потомъ онъ задумывался, вздыхалъ и снова смотрѣлъ на картины, приговаривая: "неужели нужно разстаться съ этими дивными предметами искусства?.. неужели я прощаюсь навсегда съ моими картинами?" Оставляя галлерею, кардиналъ еще разъ взглянулъ на общій видъ всей массы произведеній, созданныхъ на удивленіе поколѣніямъ,-- произведеній, вѣчно прекрасныхъ, спокойно пережившихъ своихъ создателей и милліоны дилетантовъ. Вся бодрость оставила больного, и онъ зарыдалъ какъ ребенокъ.
   Я мало знаю исторій трогательнѣе этого прощанія знатока живописи съ его богатствами. Человѣкъ способенъ сильно привязываться къ предметамъ неодушевленнымъ, особенно къ предметамъ роскоши и искусства, и не одинъ умирающій, примирившись съ своею совѣстью и вполнѣ готовый встрѣтить послѣдній свой часъ, толковалъ не о людяхъ, имъ оставляемыхъ, а o своей картинной галлереѣ, или собраніяхъ рѣдкостей. И дѣйствительно, какъ не чувствовать весьма понятной слабости къ предметамъ этого прелестнаго, спокойнаго, артистическаго міра, съ которой соединяются одни изящные помыслы, отъ которыхъ мы не получаемъ ничего кромѣ наслажденія, стоя передъ которыми мы забывали всякое горе, съ помощью которыхъ нашъ ежедневный бытъ украшался и возвеличивался! И какъ жалки кажутся любителю искусствъ люди, изнуряющіе себя посреди жизненной тревоги, съ томительнымъ напряженіемъ мечтающіе о богатствѣ, съ которымъ не знаютъ что дѣлать! И если мы считаемъ священною обязанностью любить людей, заботившихся о нашемъ счастіи, то какже намъ не любить предметовъ искусства, которые услаждаютъ нашу жизнь.
   Съ незапамятныхъ временъ вся образованная часть рода человѣческаго цѣнитъ искусство, какъ оно того заслуживаетъ. И до нашего времени и въ наше время живопись, музыка, скульптура пользовались и пользуются общею симпатіею; артистическія потребности развиваются повсюду, и повсюду ведутъ онѣ за собою свои благотворныя послѣдствія: мягкость нравовъ; любовь къ спокойствію. Кто станетъ смѣяться надъ человѣкомъ, удѣлившимъ часть своего состоянія на пріобрѣтеніе изящной картины, и разговоръ о музыкѣ никогда не станетъ пошлымъ разговоромъ. Антикварій не сдѣлается предметомъ общаго сожалѣнія, и простенькая гостинная съ пятью превосходными картинами на стѣнахъ будетъ намъ всегда милѣе раззолоченнаго салона, гдѣ столярной работы разбросано хотя на десять тысячь серебромъ.
   Отчего же, спрашивалъ я себя не разъ, изящная и ученая словесность не достигаютъ въ обществѣ такого блистательнаго мѣста, которымъ пользуются въ немъ безъ спора всѣ изящныя художества? Отчего господинъ съ непомѣрною страстью къ литературнымъ занятіямъ часто дѣлается смѣшонъ и встрѣчаетъ нѣсколько насмѣшекъ отъ меня же перваго? Почему разговоръ о литературѣ сносенъ только изрѣдка, и то въ кругу людей весьма развитыхъ и сочувствующихъ всему изящному въ мірѣ? Отчего въ свѣтѣ почитается невѣжливымъ говорить съ литераторомъ объ его занятіяхъ и отчего подобнаго рода разговоръ, если онъ случится, кажется приторенъ? И наконецъ почему слова: человѣкъ книжный, человѣкъ очень начитанный, служатъ часто плохою рекомендаціею, между тѣмъ, какъ скрипачъ можетъ пилить скрипку на своей квартирѣ хоть бы десять часовъ сряду, не подвергаясь опасности прослыть за человѣка напиливающаго?
   Вполнѣ рѣшить этихъ тонкихъ вопросовъ почти невозможно, тѣмъ болѣе, что они не вездѣ поставлены одинаково. Въ Англіи, напримѣръ, малая начитанность почитается вещью постыдною, и говорить съ насмѣшкою о литературѣ своего края тамъ также не принято, какъ не принято смѣяться надъ живописью вообще. Отчего же въ нѣкоторыхъ мѣстахъ можно вдоволь смѣяться надъ писателями, объявлять, что не читаешь ихъ сочиненій, кидать журналы и газеты подъ столъ, считать ихъ за вещь совершенно пустую и, не смотря на все свое равнодушіе къ отечественной литературѣ, все-таки слыть за человѣка весьма дѣльнаго? Нѣтъ ли, въ самомъ дѣлѣ, въ нашей словесности, при всѣхъ ея достоинствахъ, чего нибудь исключительнаго, несогласнаго съ потребностями лучшаго класса читателей? Страсть къ литературнымъ занятіямъ не накладываетъ ли во временамъ на самыхъ лучшихъ дѣятелей печати кружка, не разъединяетъ ли она ихъ со всѣмъ, что въ мірѣ находится живого, изящнаго и интереснаго? Вотъ вопросъ, который давно уже рѣшенъ, и рѣшенъ не въ пользу литературныхъ джентльменовъ.
   Литература прекрасна, какъ часть цѣлаго, какъ звѣно артистической цѣпи; но взятая отдѣльно, она будетъ суха и неполна. Брильянтъ хорошъ, когда онъ обдѣлавъ въ серебро, прилаженъ къ общему наряду.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   -- Ты вѣрно самолюбивъ? спрашивала меня недавно одна маска.
   -- Почему ты это думаешь?
   -- Ты пишешь разную дичь въ разные журналы.
   -- Совершенная правда: я страшно самолюбивъ.
   -- И тебѣ не стыдно признаться въ этомъ?
   -- Совершенно не стыдно.
   -- Самолюбіе порокъ.
   -- Что дѣлать! но, оно есть у всякаго, какъ руки и ноги, только...
   -- Только?
   -- Только иные люди знаютъ, что дѣлать съ своими руками и ногами, а другіе, напротивъ, зацѣпляютъ ими своихъ сосѣдей, да еще приходятъ въ отчаяніе отъ своей неловкости.
   Такого рода сентенція à la Рошфуко была отпущена мной въ послѣдній мой проѣздъ черезъ Петербургъ, и вы, безъ сомнѣнія, по обязанности вѣжливыхъ издателей, сознаетесь, что вашъ сотрудникъ сказалъ блестящую остроту. Съ тѣхъ поръ я повторилъ ее, по крайней мѣрѣ, четыре раза, къ несказанному удовольствію слушателей. Но тѣмъ не менѣе, это не есть истина. Дѣло въ томъ, что со времени вашего послѣдняго свиданія я исполнился страшнаго, болѣзненнаго авторскаго самолюбія. Я самъ себя не узнаю, я сталъ совершенно другимъ человѣкомъ: видъ моего имени въ печати повергаетъ меня въ восторгъ, я пересталъ ѣздить въ тѣ дома, гдѣ ничего не говорятъ о русской словесности. Слышать отъ хозяина похвалу Иногородному Подписчику сдѣлалось для меня необходимостью. Я готовъ не пить вина за обѣдомъ съ тѣмъ условіемъ, чтобъ хозяйка поминутно говорила мнѣ о томъ, что мои сочиненія суть ключъ въ женскому сердцу. Если два человѣка сидятъ въ уголку гостинной и смѣются между собой, мнѣ такъ и кажется, что они посягаютъ на мою извѣстность. Я хватаю новые журналы съ жадностью и сперва перечитываю въ нихъ мои собственныя статьи по три раза, а потомъ съ трепетомъ перелистываю всѣ книжки, чтобъ видѣть, не бранятъ ли гдѣ меня. И если бранятъ, я прихожу въ отчаяніе, лишаюсь аппетита и сна. Однимъ словомъ, теперь я настоящій писатель и совершенно таковъ, какими прежде воображалъ писателей вообще. Самолюбіе мое, прежде разбросанное повсюду, такъ что на авторство его не хватало, все сосредоточилось на литературныхъ интересахъ. И за все это обязанъ я вамъ, или, лучше сказать, вашему сотруднику, а моему вѣроломному другу -- Новому Поэту.
   О, Новый Поэтъ! что сдѣлалъ ты со мной! какъ жестоко отплатилъ ты мнѣ за все мое остроуміе, за все мое сочувствіе къ твоему таланту. Ты, который открыто восхищался мной, которому я въюности хотѣлъ посвятить собраніе моихъ идиллій и мрачное стихотвореніе, подъ заглавіемъ "Подражаніе Данту",-- ты, съ которымъ мы не разъ сиживали на пате, обѣдали въ тавернахъ, гдѣ комнаты пропитаны отбивающимъ аппетитъ табачнымъ запахомъ,-- ты, которому я серьёзно предлагалъ оставить всѣ матеріальные интересы жизни и предаться поэзіи,-- ты теперь сыплешь хулу на поэзію и тонко даешь замѣтить читателю, что Иногородный Подписчикъ смѣется надъ поэзіею и надъ всею литературою, что для Иногороднаго Подписчика не существуетъ ничего дѣльнаго въ журнальномъ мірѣ, что его похвала есть насмѣшка въ новомъ видѣ,-- однимъ словомъ, что онъ весь вы что иное, какъ олицетворенный сарказмъ, созданный для того, чтобъ поддразнивать задорныхъ писателей. И вы, издатели, не остановили Новаго Поэта, не оправдали своего простодушнаго, добросовѣстнаго сотрудника! вы спокойно смотрѣли на отступинчество Новаго Поэта, можетъ быть, даже ему сочувствовали! Я краснѣю за васъ, выдавшихъ Иногороднаго Подписчика! Вспомните слова Лермонтова:
   
             Какъ женщина, ему вы измѣнили!
   
   Вы измѣнили мнѣ; но я бы на васъ не сердился, еслибъ это обстоятельство не отразилось чувствительно въ моемъ организмѣ, указавъ мнѣ всю огромность моего авторскаго самолюбія, развивъ его въ неслыханныхъ размѣрахъ. Я пропитанъ этимъ самолюбіемъ: я уже не могу слышать о самолюбіи свѣтскомъ, самолюбіи служебномъ, самолюбіи въ привязанностяхъ,-- для меня нѣтъ этихъ самолюбій, это ручьи всѣ слились въ одномъ морѣ, и я превратился въ раздражительнѣйшаго изъ авторовъ. Мнѣ вдругъ представилось, что вся русская журналистика, въ видѣ толпы ученыхъ и учэныхъ, нувеллистовъ и поэтовъ, драматурговъ и корреторовъ, такъ ловко пропускающихъ опечатки, объявила мнѣ войну,-- войну на смерть, и что я внезапно очутился одинъ, совершенно одинъ, передъ фалангою мрачныхъ ученыхъ и фешенебльныхъ разскащковъ. Духъ у меня занялся; но это было только мгновенное ощущеніе, скоро кровь забѣгала въ жилахъ съ быстротою, я вздохнулъ глубоко и отрадно, я понялъ, сколько было торжественнаго въ этой минутѣ! Такъ приближайся же, угрюмая и задорная фаланга: я готовъ тебя встрѣтить! Нѣтъ у меня ни аріергарда, ни авангарда ни праваго, ни лѣваго крыла, ни резервовъ, ни подкрѣпленій, но есть нравственная сила, потому что я одинъ, а соперниковъ цѣлая ватага! Они перебранятся между собой черезъ два мѣсяца и обратятъ оружіе другъ на друга, а я по прежнему буду одинъ, въ невозмутимомъ спокойствіи одиночества, по прежнему буду несокрушимъ, потому что не возстану же я самъ на себя!
   И чтобы показать, какъ торжественно мое гордое одиночество, я сейчасъ же призываю на помощь свое самолюбіе и съ помощью его начинаю обозрѣвать январьскія книжки журналовъ съ самой исключительной, самой необыкновенной точки зрѣнія.
   Узнайте же, люди, нападавшіе на меня въ маѣ, іюнѣ, іюлѣ, августѣ, сентябрѣ, октябрѣ, ноябрѣ, декабрѣ и январѣ мѣсяцахъ,-- узнайте, что я уже составилъ свой взглядъ на русскую журналистику тысяча-восемьсотъ-пятьдесятъ-перваго года, и что взглядъ этотъ, при своей неслыханной оригинальности, отличается рѣдкой справедливостью. Онъ весь истина, онъ почерпнутъ изъ дѣйствительности, всѣ ея кульминаціонныя точки слились въ немъ, вмѣстѣ съ тѣмъ онъ новъ какъ нельзя болѣе. Слѣдуетъ доказать публикѣ, что всѣми улучшеніями, всѣми своими хорошими сторонами январьскія книжки русскихъ журналовъ обязаны ничему иному, какъ неотразимому, блестящему вліянію "Писемъ Иногороднаго Подписчика".
   Я высказалъ свою формулу и храню мгновенное, но торжественное молчаніе. Господа завистники моего мощнаго таланта, вы думали, что мое самолюбіе такъ лѣниво, такъ раздроблено, что не пробудится отъ вашей зависти и отъ рукоплесканій очарованной толпы (это такъ говорится: въ сущности, толпа значитъ не толпа, а любезнѣйшіе читатели). И вотъ оно воспрянуло во весь ростъ, это сильное авторское самолюбіе, оно красуется во всей силѣ, вглядывается въ толпу оробѣвшихъ соперниковъ и жалѣетъ, что у ней нѣтъ ихъ еще больше. Elle se drape dans son impopularité, какъ говорятъ въ газетахъ, употребляющихъ высокій слогъ. И, драпировавшись такимъ образомъ, оно съизнова, какъ слово вызова, кидаетъ впередъ свое заключеніе о томъ, что русская журналистика всѣмъ обязана "Письмамъ Иногороднаго Подписчика".
   "Два года тому назадъ -- говорить оно -- появились эти письма, и взгляните, какую перемѣну произвели они въ литературѣ. Отъ манеры до общаго состава, отъ типографскихъ улучшеній до фразеологіи, отъ войны съ высокопарностью мыслей до составленія "Смѣси",-- во всемъ, во всемъ видно вліяніе Иногороднаго Подписчика. Давно ли стихотворенія и поэты были изгнаны изъ лучшихъ нашихъ журналовъ, о поэзіи говорилось не иначе, какъ съ насмѣшкою -- взгляните же теперь на январьскія книжки "Современника", "Москвитянина", "Отечественныхъ Записокъ": онѣ полны стихотвореній, и даже стихотвореній весьма посредственныхъ! Но это еще не все. Кто первый, сперва съ легкимъ сарказмомъ, а потомъ отъ чистаго сердца, произнесъ цѣлыя тирады въ защиту людей, имѣющихъ похвальную слабость писать коротенькія строчки и замыкать ихъ риѳмами, только бы не наглагольными, потому что такія риѳмы очень легки и находятся даже въ грамматикѣ (какъ, напримѣръ, тереть, переть и мереть)? Кто первый привѣтствовалъ аттическую музу г. Щербины, будто взросшую подъ яснымъ небомъ Греціи, убаюканную всплесками зеленоводнаго Эгейскаго моря... я такъ далѣе (См. "Отечественныя Записки")? Кто поддерживалъ самого Новаго Поэта, то доставляя ему хорошія стихотворенія, то подкрѣпляя его въ минуты тѣхъ тяжелыхъ сомнѣній въ своемъ призваніи,-- минуты, такъ знакомыя каждому чтителю Аполлона?
   "Кто первый, въ январѣ или февралѣ прошлаго года, принялся доказывать, что всѣ ваши журналы никуда не годятся въ типографскомъ и механическомъ отношеніяхъ? кто указалъ на безчисленные промахи, опечатки, безтолковость "Смѣси" и прочіе недостатки многихъ нашихъ періодическихъ изданій? Открытіе, сдѣланное Иногороднымъ Подписчикомъ, пронеслось повсюду, и читатели откликнулись на его слова. Отвсюду получилъ онъ лестные знаки общаго вниманія и сочувствія, въ видѣ писемъ изъ Одессы, Харькова, Пятигорска и всѣхъ отдаленныхъ мѣстъ Россіи (Не вѣрящіе могутъ заѣхать въ его имѣніе я прочесть эти письма). И чтожь? за указаніемъ недостатка послѣдовало и исправленіе, хотя неполное: "Отечественныя Записки" начали издаваться на болѣе бѣлой бумагѣ, "Библіотека для Чтенія" принялась за дѣятельное уничтоженіе опечатокъ, "Москвитянинъ" началъ группировать мелкія статейки и вводить гармонію въ свою "Смѣсь". И послѣ этого ему не гордиться результатомъ его неуклонныхъ усилій!
   "Помните ли вы то время -- время забавной нетерпимости и журнальнаго пристрастія, когда "Москвитянинъ" осуждалъ все, что печатается въ "Современникѣ", когда "Отечественныя Записки" не хотѣли знать о томъ, что въ русской журналистикѣ есть изданіе, подъ названіемъ "Библіотека для Чтенія", а о"Москвитянинѣ" говорили только затѣмъ, чтобъ выставить опечатки, случайно встрѣченныя на страницахъ московскаго журнала, и при этомъ случаѣ надѣлать нѣсколько своихъ опечатокъ. Въ тогдашнихъ обзорахъ русской словесности каждый журналъ толковалъ только о своихъ сотрудникахъ и о тѣхъ писателяхъ, которые обѣщали ему свою повѣсть, или ученую статью (само собою разумѣется, что если обѣщаніе не выполнилось, обманщика начинали хулить); обо всемъ остальномъ въ обзорахъ говорилось съ величавымъ пренебреженіемъ. Но появился Иногородный Подписчикъ -- и истина начала водворяться! Конечно, пристрастіе, антипатіи, задоръ оскорбленнаго самолюбія всегда будутъ еще сохранять часть своего вліянія; но время прежней нетерпимости прошло безвозвратно. Теперь "Отечественныя Записки" могутъ, напримѣръ, утверждать, что водевиль "Бѣда отъ нѣжнаго сердца" есть вещь отличная: но онѣ съ горемъ пополамъ, поговорятъ и о повѣсти г. Писемскаго. Конечно, "Москвитянинъ" можетъ утверждать, что трудъ г. Колошина "Вашъ старый знакомый" есть трудъ восхитительный; но это не мѣшаетъ ему отдать справедливость и трудамъ петербургскихъ литераторовъ, особенно тѣхъ, которые довольны стихами г. Берга и повѣстями г. Рамазанова.
   "А высокопарность мыслей и слога! она отживаетъ свой вѣкъ, она скитается какъ тѣнь, по незамѣтнымъ уголкамъ журналовъ: ее отталкиваютъ повсюду; какъ тѣнь въ "Гамлетѣ", исполняемая плохимъ актеромъ, она уже стала смѣшна болѣе, чѣмъ ужасна! Взгляните, какъ еще въ 1850 году выражались нѣкоторые любители высокопарности: "Въ авторѣ повѣсти -- говорили они: -- мы видимъ не просто талантъ, но талантъ образованный. Его даръ непосредственнаго представленія жизни не скрываетъ отъ насъ серьезнаго воззрѣнія на жизнь. Ученіе и изученіе -- важные предметы для творческой способности: они сообщаютъ ея произведеніямъ -- если можно такъ выразиться -- мыслящую физіономію, хотя бы въ этихъ произведеніяхъ авторъ и не сказалъ отъ себя ни одной мысли! Вы скажете: да это сатира! но вы ошибаетесь: всѣ эти фразы, даже произведеніе съ мыслящею физіономіею -- и неимѣющее въ себѣ мысли, написаны въ прошломъ году, и написаны не для шутки, а вслѣдствіе серьёзнаго воззрѣнія на литературу". A въ январѣ 1851 года вы не найдете ни въ одномъ журналѣ подобныхъ шести строкъ! Хвала Иногородному Подписчику: онъ сразилъ высокопарность и теперь покоится на лаврахъ въ храмѣ славы, перечитывая первые нумера "Моды", газеты для свѣтскихъ людей.
   "Но кто перечтеть милліоны мелкихъ заслугъ, оказанныхъ русской журналистикѣ письмами Иногороднаго Подписчика! Я не шутя начинаю думать, что вышеупомянутый подписчикъ одаренъ чародѣйственною силою, передъ которой ничто чародѣйство Минеральныхъ Водъ и самого Каліостро. Всякое его желаніе мгновенно исполняется, всякій замѣченный имъ недостатокъ исчезаетъ какъ туманъ, каждое его слово, каждая шутка производятъ въ журнальномъ мірѣ бурю, шумъ, потомъ примиреніе и нѣжности. Захотѣлось ему читать этюды о древней жизни -- и во всѣхъ журналахъ явились статьи о гречанкахъ, о латинскихъ писателяхъ и такъ далѣе; посовѣтовалъ онъ нувеллистамъ оставить "современнаго человѣка" въ покоѣ и пуститься въ старину, хоть бы въ исторію -- и вотъ даровитый г. Зотовъ въ своемъ "Старомъ Домѣ" выводитъ на сцену вѣкъ Екатерины, польскихъ графинь, казачьихъ гетмановъ и венеціянскихъ кавалеровъ. Пожелалъ онъ, чтобъ "Литературная Лѣтопись" "Библіотеки для Чтенія" была полнѣе -- и январьская Лѣтопись дѣйствительно полна и блистаетъ прежнимъ остроуміемъ... но кто сосчитаетъ, кто измѣритъ всѣ заслуги "Писемъ Иногороднаго Подписчика"!
   "Ликуй же, авторъ знаменитыхъ писемъ! гордись своими заслугами, служи самъ себѣ щитомъ и копьемъ, будь убѣжденъ, что самая зависть доказываетъ твое вліяніе. Мои завистники! вы и не думаете, что на случай войны у меня въ запасѣ цѣлый арсеналъ, цѣлая армія ошибокъ, промаховъ, противорѣчій, наивныхъ выходокъ, собранныхъ изъ вашихъ же сочиненій! Вы не вѣдаете того, что у меня цѣлый легіонъ вѣрныхъ клевретовъ, которые на маленькихъ клочкахъ бумаги выписываютъ все высокопарное и забавное изъ вашихъ журналовъ и, выписавъ, приносятъ прямо ко мнѣ. Этихъ записокъ у меня теперь триста восемьдесятъ двѣ; когда ихъ будетъ пятьсотъ -- изъ нихъ составленъ будетъ мемуаръ "О журнальныхъ промахахъ",-- мемуаръ, не лишенный занимательности и животрепещущаго интереса. На послѣдне-полученномъ клочкѣ, напримѣръ, написано, что одинъ -- еще не рѣшено, который -- журналъ недавно перевелъ имя извѣстнаго ученаго Катрфажа словомъ четвероядіе! Какъ вамъ нравится эта легонькая ошибка? Господинъ Катрфажъ -- четвероядіе! Смѣю сказать, что такой промахъ можетъ назваться промахомъ классическимъ! Катрфажъ есть четвероядіе! каковы должны быть химическія познанія переводчика... какъ хорошо долженъ онъ знать токсикологію! Четвероядіе -- какое поражающее слово, и какъ вѣетъ отъ него воспоминаніями объ aqua tophana и о запискахъ госпожи Бренвилье!"
   Долго еще говорило бы мое самолюбіе; но оно было остановлено необыкновеннымъ случаемъ. При словѣ четвероядіе, завистники, вызвавшіе его на бой, преклонили колѣни и разомъ попросили пардона. Они принялись умолять о томъ, чтобъ Катрфажъ и четвероядіе оставлены были въ покоѣ, чтобъ мемуаръ "О журнальныхъ промахахъ" остался въ портфелѣ Иногороднаго Подписчика. И тутъ-то я понялъ, что мое авторское самолюбіе ничтожно, неполно, состоитъ изъ однѣхъ фразъ. Оно спасовало, даже прослезилось, начало лобызать завистниковъ, отпускать остроты и обѣщалось предать забвенію и Катрфажа и четвероядіе. И тутъ-то я убѣдился, что мнѣ никогда не быть хорошимъ литераторомъ, по причинѣ моего веселаго слабодушія. Какъ! упустить такой превосходный случай, уклониться отъ борьбы съ перетрусившимся пріятелемъ! Я краснѣю, путаюсь, чтобъ скрыть свое смущеніе, хватаю одну изъ новыхъ книжекъ "Москвитянина" и натыкаюсь на повѣсть г. Сумарокова, гдѣ хвалятся "Современникъ" и "Разсказы о житейскихъ глупостяхъ". Слабодушіе мое усиливается, вслѣдствіе такой лестной похвалы: я прочитываю "Неудачный Маскарадъ" до конца, остаюсь имъ доволенъ и сообщаю мои замѣчанія читателямъ.
   Господинъ Сумароковъ, разсказываютъ, нависалъ лѣтомъ прелестную повѣсть, подъ названіемъ: "Лицо и Изнанка". Подумайте только: лѣтомъ -- и написать прелестную повѣсть! A "Москвитянинъ" напечаталъ ее лѣтомъ же. A я, погибшій лѣтописецъ, даже не прочелъ повѣсти господина Сумарокова! Лѣтомъ бродилъ я "въ тѣни сикоморы" и знать не хотѣлъ о русской журналистикѣ. Потому-то я и не могу теперь сдѣлать тщательной оцѣнки дарованію г. Сумарокова. "Неудачный Маскарадъ" есть ничтожное, какъ разсказъ, весьма замысловатый, довольно оживленный и остановленный на самомъ любопытномъ мѣстѣ. Я вамъ разскажу его содержаніе, и вы будете судить сами.
   Гдѣ-то далеко проживаетъ старая помѣщица, съ дочерью Любянькою, которую очень любитъ и успѣла избаловать до послѣдней степени. Любинька, не смотря на свою красоту и девятнадцать лѣтъ, умѣетъ только пѣть "чѣмъ тебя я огорчила", гадать на святкахъ и бѣгать по двору. Одинъ разъ она садится къ зеркалу гадать о женихѣ -- и, взглянувши туда, видитъ въ зеркалѣ мертвеца. Весь домъ начинаетъ кричать, и общій ужасъ усиливается, когда въ залѣ оказываются четыре привидѣнія, въ саванахъ, съ мертвыми головами. Любинька занемогаетъ горячкой, мертвецы исчезаютъ, и все семейство повергнуто въ ужасъ и отчаяніе.
   Мертвецы, какъ читатель догадывается, были не настоящія привидѣнія, а переодѣтые шалуны. Армейскій полкъ расположился квартирами близъ имѣнія Любинькиной матери, и четверо офицеровъ, пользуясь святочною порою, переодѣлись и отправились къ своей сосѣдкѣ. Мы уже видѣли, какое вліяніе произведено было ихъ несчастнымъ маскарадомъ,-- маскарадомъ, дѣйствительно показывавшимъ весь дурной вкусъ въ замаскированныхъ особахъ.
   Одинъ изъ участниковъ этой неловкой продѣлки, умный и достаточный юноша, котораго авторъ называетъ Владиміромъ, больше своихъ товарищей огорченъ былъ положеніемъ Любиньки и отчаяніемъ ея матери. И старушка и дѣвушка были вполнѣ убѣждены, что видѣли настоящихъ мертвецовъ, и что дому ихъ грозятъ великое несчастіе. Владиміръ рѣшается поправить дѣло, какъ слѣдуетъ благородному человѣку; онъ отправляется къ сосѣдкамъ, пересказываетъ имъ свою шалость, ухаживаетъ за больной Любинькой, влюбляется въ нее и наконецъ предлагаетъ ей руку и сердце. До сихъ поръ дѣло идетъ недурно; но въ концѣ разсказа г. Сумароковъ сообщаетъ читателямъ, что Владиміръ горько раскаялся въ своей поспѣшности: Любинька оказалась лѣнивою и несвѣдущею дѣвочкою; мало того, она, кажется, и грамотѣ плохо знала.
   Итакъ, читатель видитъ, что "Неудачный Маскарадъ" кончается довольно отрывисто, и именно въ томъ самомъ мѣстѣ, гдѣ начинается занимательность, гдѣ, по видимому, великое приволье разскащику. Разсказъ весьма оживленъ: но -- да извинитъ меня его авторъ -- его Владиміръ человѣкъ, неумѣющій отличить счастія отъ несчастія. Слышите, придти въ отчаяніе отъ того, что жена не знаетъ грамотѣ, то есть неспособна читать Поля Феваля и фешенебльныхъ повѣстей! Девятнадцать лѣтъ, миленькое личико, стройная ножка и совершенное равнодушіе къ затѣямъ нынѣшней литературы... да это, по-моему, наиблистательнѣйшій идеалъ, алмазъ въ своей твердой скорлупѣ. Чего же хотѣлось этому Владиміру, по всей вѣроятности, начитавшемуся романовъ господина Воскресенскаго и критики "Отечественныхъ Записокъ", гдѣ съ такою ясностью доказывается, что "понявши человѣка, вы поймете его исторію, ибо исторія ясно показываетъ, что человѣкъ, всегда былъ человѣкомъ!" По всей вѣроятности, у Владиміра умъ зашелъ за разумъ, и онъ уподоблялся тому "произведенію съ мыслящею физіономіею, въ которомъ авторъ, однакоже, не сказалъ отъ себя ни одной мысли". Вернемся же, однако, къ этому взыскательному супругу" Чего ему хотѣлось, напримѣръ, какихъ достоинствъ онъ ожидалъ въ своей Любинькѣ, которая, по милому выраженію автора, была вездѣ и всегда хороша -- и въ болѣзни, и посреди беззаботныхъ шалостей, и передъ зеркаломъ, и въ ваточномъ капотѣ,-- чего ему хотѣлось, пусть онъ отвѣтитъ мнѣ, онъ человѣкъ, оттолкнувшій отъ себя счастіе? Я знаю, чего ему хотѣлось, какихъ совершенствъ искалъ онъ въ своемъ идеалѣ: ему желательно было, чтобъ у Любиньки, какъ и у многихъ дѣвицъ ея состоянія, былъ альбомчикъ со "стихами безъ мѣры, по преданью", да еще тетрадка, тщательно хранимая, съ надписью: "Языкъ цвѣтовъ", съ выписками изъ любимыхъ авторовъ, съ перышкомъ отъ кавалерійскаго султана между листками и полузасохшный цвѣтками, бывшій въ рукахъ того, который пишетъ такіе милые стихи! Ему хотѣлось, чтобъ Любинька разыгрывала на полуразстроенномъ піанино нелѣпѣйшія польки фешенебльныхъ композиторовъ, которыхъ, къ стыду изящнаго искусства, ныньче такъ много развелось, да чтобъ она знала на столько книжной мудрости, чтобъ понимать сюжетъ "Абеляра и Элоизы", водевиля весьма хорошаго, въ томъ нѣтъ никакого сомнѣнія. Любинька, по его идеямъ, должна была на столько знать и драматическое искусство, чтобъ не расхохотаться въ "Камиллѣ", римскомъ диктаторѣ, и не расплакаться въ пьесѣ легкаго содержанія, подъ тѣмъ предлогомъ, что героиня пьесы дѣлаетъ пренесчастную партію, выходя за несчастнѣйшее существо, то есть водевильнаго любовника! Вотъ чего желалъ ты, Владиміръ; но желанія твои не исполнились, и сердце твое разбилось, и ты повѣсилъ носъ, не думая о томъ, что послѣ высоко образованной дѣвушки нѣтъ, мнѣ кажется, существа милѣе дѣвушки, вовсе незнакомой грамотѣ. Изъ безграмотной нѣвѣсты еще можетъ что нибудь выйдти, изъ полуобразованной -- не выйдетъ ничего. Вотъ пятнадцатилѣтняя шалунья, никогда не подходившая къ фортепьяно -- изъ нея можетъ сформироваться особа, въ душѣ проданная искусству; а та дѣвица, что трезвонитъ ежечасно новѣйшіе танцы, никогда не доберется до сонатъ Бетговена... что я говорю, до Бетговена? даже до "Trois rèveries" Poзеллена. У нея есть и языкъ цвѣтовъ, и стишки, кое какія сердечныя воспоминанія, только то плохо, что она весь свой вѣкъ останется при цвѣтахъ, стишкахъ и воспоминаніяхъ, тогда какъ дѣвочка, не знающая грамотѣ... и такъ далѣе.
   Я буду въ отчаяніи, если моя невѣста (я долженъ сообщить читателю, что у меня есть невѣста -- крошечная, тринадцатилѣтняя красавица, не читающая ничего, кромѣ иллюстрированныхъ изданій для дѣвицъ, какъ-то: les fleurs animйes, les Etoiles и такъ далѣе), если моя невѣста, говорю я, будетъ мной поймана съ россійскимъ или иностраннымъ журналомъ въ рукахъ. Если она споетъ мнѣ одинъ изъ дюжинныхъ новыхъ романсовъ, я посыплю свою голову пепломъ; если она терпѣливо прослушаетъ чтеніе какой нибудь рукописи въ гостинной (я очень не люблю этихъ чтеній!) и съ первыхъ десяти страницъ не убѣжитъ зѣвая въ свою комнату, сердце мое разорвется на части. Ея мать -- достойная женщина! -- придумала отличное средство предохранить ее отъ пристрастія къ журналамъ: она гдѣ-то достала претолстѣйшую книгу "Отечественныхъ Записокъ", гдѣ "Современникъ" и его сотрудники "раскритикованы", и сказала дочери: "взгляни, какъ злые люди отдѣлали твоего жениха!" И съ тѣхъ поръ до послѣдняго времени невѣста моя убѣждена вполнѣ, что всѣ книги, особенно журналы, пишутся людьми, обросшими бородою, съ итальянскими глазами, въ черныхъ широкихъ плащахъ, сѣрыхъ шляпахъ. На три мѣсяца впередъ я совершенно спокоенъ, не знаю, что будетъ далѣе...
   Однако мнѣ становится стыдно, я краснѣю за свою болтливость; пожалуй еще читатель подумаетъ, что я толкую о своихъ домашнихъ дѣлахъ, единственно вслѣдствіе моей лѣности читать новые журналы. Но пусть онъ этого не думаетъ: январьскія книжки русскихъ журналовъ уже прочитаны мной и стоятъ того, чтобы быть читанными; не шутя говорю, эти книжки такъ хороши, что нельзя желать лучшаго. Всѣ почти книжки вышли одновременно, во всякой видно какое нибудь улучшеніе, особенно по типографской части. И полемики, кажется, немного; редакція каждаго изъ журналовъ, вмѣсто того, чтобъ тратить время и деньги на перебранки съ своими собратіями, налегла на слабѣйшія стороны своего собственнаго изданія. "Смѣсь", которая еще такъ недавно служила темою для моихъ сѣтованій, повсюду группируется и исправляется; раздробленіе статей, приносившее такой вредъ ихъ занимательности, существуетъ, правда, но не въ прежней силѣ. Книжки такъ ровны, бумага такъ бѣла, обертки такъ красивы, что я желаю, по крайней мѣрѣ для января мѣсяца, быть снисходительнѣйшимъ изъ смертныхъ.
   Болѣе всѣхъ отстала отъ другихъ, по наружному виду и по содержанію, первая книжка "Отечественныхъ Записокъ". Книжка сшита весьма худо, обертка дурно пригнана и слишкомъ мягка, отчего скоро мнется и представляетъ видъ довольно не изящный. Но и въ "Отечественныхъ Запискахъ" бумага бѣлѣе прежняго, а запасъ небольшихъ извѣстій и вся "Смѣсь" вообще расположены тщательно. Пять большихъ статей находятся въ раздробленномъ состояніи. "Провинціялка", комедія г. Тургенева, помѣщенная въ началѣ книжки, не принадлежитъ къ числу лучшихъ вещей даровитаго автора, не смотря на прекрасный языкъ, которымъ она написана. Обзоръ русской литературы въ 1850 г. сухъ до чрезвычайности; напрасно, зная характеръ прежнихъ обзоровъ, перелистывалъ я его, желая подглядѣть что нибудь особенно пристрастное и къ тому же оригинально выраженное: за исключеніемъ того, что водевиль "Бѣда отъ нѣжнаго сердца" признается вещью хорошею, а разсказъ г. Тургенева "Пѣвцы" -- плохою, и еще двухъ-трехъ особенностей, понятныхъ только записнымъ любителямъ закулисныхъ дѣлъ журналистики, въ новомъ обзорѣ нѣтъ ничего очень забавнаго. Прекрасная статья "Измѣненіе въ торговомъ положеніи Англіи" одна отдѣляется отъ общей массы и заслуживаетъ полнаго вниманія. Ея изложеніе живо напомнило мнѣ рядъ статей "О Банкахъ", годъ или два назадъ печатавшихся въ "Отечественныхъ Запискахъ",-- статей, всѣми замѣченныхъ по ихъ ясности и дѣльному направленію. Но говорить о подобнаго рода сочиненіяхъ едва ли удобно въ легкомъ фельетонѣ, и вотъ почему, не желая изощрять своего остроумія по поводу "Стараго Дома" и музыкальныхъ статей въ "Смѣси", мы простимся съ "Отечественными Записками" до февраля и перейдемъ къ другимъ журналамъ.
   "Москвитянинъ" замѣтно старается водворить гармонію и полноту въ своихъ отдѣлахъ; первая изъ январьскихъ книжекъ весьма занимательна. Послѣ заграничныхъ извѣстій, гдѣ говорится объ иностранныхъ театрахъ, книгахъ, картинахъ и новостяхъ, помѣщены извѣстія изъ четырнадцати, или пятнадцати русскихъ городовъ, считая въ томъ числѣ Петербургъ, Харьковъ, Одессу, Тифлисъ и Новоархангельскъ. За тѣмъ идутъ пять статей о московскихъ новостяхъ, какъ-то о новомъ сборникѣ "Пропилеи", о пожертвованіяхъ г. Крашенинникова и т. д.,-- потомъ маленькая переводная повѣсть Готье, моды парижскія и московскія.
   Этого мало: стремясь по возможности, къ полнотѣ новостей, редакція "Москвитянина" посвящаетъ и будетъ посвящать постоянно нѣсколько страницъ обзору русской журналистики. Первый изъ обзоровъ, говорятъ (я не читалъ его), полонъ замѣчательной снисходительности. Я смотрю на ежемѣсячные обзоры журналистики какъ на лучшее средство для уничтоженія журнальной полемики и нетерпимости: съ той минуты, какъ публика начнетъ смотрѣть на журнальные споры какъ на забаву, журнальные приговоры потеряютъ остатокъ своего значенія. Но устоитъ ли твердая и серьёзная критика посреди этого временного столкновенія противорѣчій, посреди этой борьбы въ шутку, въ которой побѣдителемъ всегда остается тотъ, у кого болѣе остроумія? Такого вопроса я не берусь рѣшить, тѣмъ болѣе, что у насъ критика никогда не была въ блистательномъ положеніи. Какъ бы то вы было, ежемѣсячныя обозрѣнія журнальныхъ явленій начались почти во всѣхъ журналахъ и нужно думать только о томъ, чтобъ они не приняли, хоть на время, полемическаго характера, такъ скучнаго для читателей, и такъ невыгоднаго для самолюбивыхъ критиковъ. У меня есть маленькій рецептъ на этотъ случай, и я поспѣшаю сообщить его сотрудникамъ и издателямъ разныхъ журналовъ.
   Прежде всего надобно убѣдиться въ душѣ, что маленькій запасецъ пристрастія и задора, если къ нему примѣшивается немного веселости и вѣжливаго остроумія, придаетъ какой-то пріятный колоритъ изданію. За примѣромъ идти недалеко: авторъ "Литературной Лѣтописи" въ "Библіотекѣ для Чтенія", безспорно, не совсѣмъ безпристрастенъ въ своемъ воззрѣніи на новыхъ русскихъ писателей, а между тѣмъ каждая его страничка читается и перечитывается всѣми съ полнымъ удовольствіемъ. Просмотрите въ январьской книжкѣ "Библіотеки" неподражаемо милый разборъ послѣдняго романа госпожи Корсини, и вы убѣдитесь въ истинѣ моихъ словъ. Ergo, каждый журналъ можетъ шутить надъ другими журналами, надъ замѣченнымъ гдѣ либо особеннымъ пристрастіемъ, или другимъ литературнымъ недостаткомъ; можетъ-быть собственнымъ своимъ адвокатомъ передъ читателями, и такъ далѣе; но полемики безплодной, а тѣмъ болѣе жолчной, не должно являться ни въ одномъ журналѣ.
   "Какже добиться такого благотворнаго результата? спросятъ меня издатели и сотрудники: -- Какимъ средствомъ обуздать свое затронутое самолюбіе?" Для этого есть средство, недавно сообщенное мнѣ однимъ человѣкомъ весьма знаменитымъ въ нашей словесности, и средство это состоитъ въ томъ, чтобъ никогда не читать тѣхъ отдѣловъ въ журналѣ, гдѣ заключается хотя что нибудь похожее на полемику. Если ужь вы непремѣнно хотите сражаться, сражайтесь какъ тѣ гладіаторы, которыхъ называли ретіаріями, или какъ нибудь еще въ этомъ родѣ,-- сказать проще: сражайтесь съ завязанными глазами. Этимъ средствомъ вы убережетесь отъ ранъ своему самолюбію, если оно у васъ есть, и, потѣшивъ публику своею ловкостью, спокойно ляжете спать, или поѣдете на вечеръ, оставивъ въ покоѣ антагониста. Полемика -- это огромная бумагопрядильная машина, на которую пріятно глядѣть издали; но стоитъ ее зацѣпить только концомъ платья, чтобъ самому въѣхать въ нее совершенно: а тотъ, кто понимаетъ это свойство, не станетъ близко подходить къ злобной машинѣ.
   Повѣсть г. Григоровича "Прохожій" читается съ большою пріятностью. Содержаніе ея весьма просто, но какъ нельзя лучше подходитъ къ средствамъ автора, то есть къ его душевной теплотѣ и умѣнью рисовать картины сельскаго быта. Зимою, въ Васильевъ вечеръ, престарѣлый пѣшеходъ сбился съ дороги, а между тѣмъ погода поднялась ужасная, съ вихремъ, морозомъ и мятелью. Истощивъ всѣ усилія, путникъ наконецъ убѣдился въ томъ, что трудъ его напрасенъ, и, перекрестившись, опустился въ сугробъ. Въ эту самую минуту, описанную съ чувствомъ и картинностью, онъ услышалъ лай собакъ въ ближнемъ селеніи и, собравъ остатокъ силъ, добрался до жилья. Избы были повсюду заперты, ватага шалуновъ, встрѣченная старикомъ, съ крикомъ разбѣжалась, принявъ его за какое-то страшилище: въ одномъ только домѣ горѣли огни и слышался шумъ отъ веселой бесѣды. Туда направилъ шаги бѣдный пѣшеходъ и тамъ попросилъпріюта на ночь; но хозяинъ, самый богатый мужикъ въ селеніи отказалъ ему въ пристанищѣ. Нищій побрелъ въ другую сторону и постучался у бѣдной избенки, гдѣ жили мать со взрослымъ сыномъ, самые добрые, но самые бѣдные люди во всей деревнѣ... Но пусть самъ г. Григоровичъ разскажетъ намъ объ этихъ лицахъ. Алексѣй, сынъ старушки Василисы, разсуждая освоемъ горькомъ положеніи, и своей размолвкѣ со старостой и o дѣвушкѣ, которую онъ любитъ безъ всякой надежды, потому что она старостина дочка, а онъ голъ какъ соколъ,-- уныло возвращается подъ свою кровлю {Слѣдуетъ перепечатка изъ повѣсти г. Григоровича "Прохожій".}.
   "Вотъ не было тоски и печали!" подумадъ Алексѣй, выходя изъ старостиныхъ воротъ на улицу: "все какъ есть, все теперь пропало! -- продолжалъ онъ, равнодушно шагая по сугробамъ и не обращая вниманія на студеный вѣтеръ, который гналъ ему въ лицо цѣлое море снѣгу; -- изачѣмъ было мнѣ пытать свое счастье, зачѣмъ было идти къ нимъ въ избу!?.. Какъ словно не зналъ я, не вѣдалъ, -- не вернуть этимъ пропавшаго дѣла. Коли прежде зарокомъ не велѣли ей молвить слова, -- бѣгала она отъ меня какъ отъ волка, теперь, стало, и подавно ждать нечего.... Эхъ, загубилъ я въ конецъ свою голову!...
   "Раздумывая такимъ образомъ, онъ не замѣтилъ, какъ очутился подъ воротами своей избенки. Изъ слуховаго окна все еще мелькалъ огонекъ, и Алексѣй, не ожидавшій застать старуху-мать на ногахъ, поспѣшилъ въ избу.
   "Но старушка предупредила его; она давно сидѣла на сторожкѣ, прислушиваясь къ малѣйшему шуму и шороху. Чуткій слухъ не обманулъ ее. Заслышавъ знакомые шаги, она суетливо поправила платокъ на головѣ, взяла лучину не прежде чѣмъ сынъ успѣлъ пройдти дворъ, стояла уже въ сѣничкахъ,
   "-- Охъ, родной мой! куда это ты запропастился?-- произнесла она, выбѣгая на крылечко и засдоная дрожащею ладонью лучинку, -- ужъ я ждала, ждала; время, думаю, не доброе, не прилучилось ли чего, помилуй Богъ....
   "-- Нѣтъ, матушка, ничего, -- весело отвѣчалъ Алексѣй, взбираясь по ступенькамъ.
   "-- То-то, родной.... а я сижу такъ-то да думаю...
   "И старушка, улучивъ минуту, когда парень прошелъ мимо, перенесла лучину въ лѣвую руку, взглянула на сына, и отвернувшись нѣсколько въ сторону, сотворила крестное знаменіе.
   "Послѣ этого она догнала его и оба вошли въ избу.
   "Избенка была крошечная; стѣны ея, перекосившіяся во многихъ мѣстахъ и прокопченныя дымомъ, были такъ черны, что даже съ помощью лучины едва едва можно было различить что нибудь въ углахъ. Но не смотря на то, вездѣ, куда только проницалъ глазъ. Виднѣлись слѣды заботливости и строгаго порядка; все показывало, что старушка была добрая, радѣльная хозяйка. Ничто не валялось эря,-- гдѣ ни попало; все было прибрано къ мѣсту, земляной полъ былъ чисто-начисто выметенъ; и хотя печать бѣдности отражалась на каждомъ предметѣ, но все-таки лачужка Василисы глядѣла какъ-то, уютнѣе, привѣтливѣе, теплѣе многихъ сосѣднихъ избъ. Наружность самой хозяики соотвѣтствовала какъ нельая лучше ея жилищу; это была крошечная, тщедушная старушонка, съ вдавленною грудью, прикрытою толстой, заплаченной, но чистой рубахой. Голова ея, повязанная ветхимъ платкомъ съ длинными концами назади, склонялась постоянно на бокъ, --ни дать ни взять какъ кровля ея избенки. Лицо Василисы было желто и покрыто мелкими, какъ паутина, морщинками, но столько еще веселости отражалось въ ея свѣтлыхъ глазахъ, столько добродушія проглядывало въ потускнѣвшихъ, истертыхъ чертахъ, что нельзя было не полюбить ее съ разу.
   "Заложивъ въ свѣтецъ лучинку, она тотчасъ же подошла къ сыну:
   "-- Алеша, погляди-ка-сь на меня ... ты словно, касатикъ, не веселъ?..
   "-- Нѣтъ, матушка, право ничего, -- отвѣчалъ парень отходя къ печкѣ и принимаясь развѣшивать на шесткѣ вымокшую овчину.
   "-- Полно, родной, я вижу.... не тотъ ты былъ, какъ пошелъ изъ дому: ужъ не прилучилось ли чего? вымолвила старушка, преслѣдуя сына и устремляя на него пытливый взглядъ.
   "-- Взаправду ничего, -- сказалъ Алексѣй, стараясь засмѣяться,-- ходилъ съ ребятами по сосѣдямъ, вездѣ пиръ такой, веселье.... съ чего, кажись быть не веселу!...
   "-- То-то, то-то, касатикъ, съ чего тебѣ кручиниться... а я такъ-то, сижу да думаю; куда молъ, думаю, запропастился.
   "-- Я, признаться, матушка, не чаялъ, что ты станешь меня дожидаться....
   "-- Ахъ ты, голова, голова, -- а то какъ же? Такъ-таки день мнѣ да махнуть рукой!... Вспомни-ка какой нынче вечеръ!... Развѣ ты запамятовалъ, что было у васъ прошлаго года?... нутка-сь, ну, раскинь-ка умомъ, -- весело перебила она, качая головою и не отрывая глазъ отъ парня.
   "-- Не помню, матушка, -- отвѣчалъ Алексѣй, разглаживая волосы.
   "-- Не помнишь! ахъ ты, голова, голова; а я-то жду да жду его...
   "-- Что жъ такое, матушка?.... видитъ Богъ, не запомню....
   "-- Ну, молчи только, молчи, коли такъ, -- сказала она, лукаво подимгивая однимъ глазомъ, -- ставъ скорѣй свѣтецъ къ столу, да засвѣти новую лучину.
   "Старушка поправила платокъ на головѣ, повернуласъ къ нему спиною и торопливо подошли къ печкѣ.
   "-- А! знаю, знаю!!.. -- воскликнулъ Алексѣй, слѣдившій съ любопытствомъ за всѣми движеніями матери, -- знаю, ты какъ въ запрошломъ году хочешь кашу вынимать! -- примолвилъ онъ, дѣлая шагъ къ старушкѣ, которая неожиданно показалась изъ-за печки съ полновѣснымъ горшкомъ въ рукахъ.
   "-- Молчи, только молчи, -- вымолвила она, отклоняя сына локтями и заботливо ставя горшокъ на столъ, -- ну теперь садись, да смотри что-те пошлетъ намъ Господь... Ахъ! родной!... погляди-ка, погляди, какои полной!... постой.... нѣтъ, и не треснулъ нигдѣ, какъ-есть нигдѣ!! -- радостно говорила она, ощупывая горшокъ, между тѣмъ какъ сынъ разсѣянно и какъ-то принужденно глядѣлъ на все происходившее; -- а ну-ка-сь, ну посмотримъ, что-то скажется....
   "Тутъ Василиса прильнула еще ближе къ горшку и бережно сняла пѣнку.
   "-- Вотъ нечаяла не гадала!!Ахти, касатикъ, родной ты мой!! -- воскликнула она, всплеснувъ руками и взглянувъ на сына, который обнаружилъ тотчасъ же веселость, -- погляди-ка красная какая! да разсыпчатая какая!! Ахти, родные вы мои, да и полная, полная,-- словно и не кипѣла.... а ну, дай-то Господи, кабы сбылось!...
   "-- Что жъ, по твоему, матушка, чему же быть? -- спросилъ сынъ.
   "-- А быть, родной ты мой, дѣлу хорошему.... ахъ, кабы Господь пособилъ намъ! -- отвѣчала старушка, творя крестъ, -- слышь, коли такъ-то, -- прибавила она, указаывая на горшокъ, -- люди добрые, люди наши, сказывали, -- быть благополучію всему дому, будущій урожай и.... и... и таланливую дочку!...
   "Алексѣй недовѣрчиво улыбнулся.
   "Въ самую эту минуту кто-то постучался въ окно.
   "-- Слышалъ, Алеша?... -- спросила старушка, оглядываясь въ ту сторону.
   "-- Никакъ стукнули въ окно, -- отвѣчалъ паренъ, приподымаясь съ лавки.
   "-- Погоди, Алеша ... охъ! съ нами святая сила!... -- сказала старушка, удерживая сына.
   "-- Ничего, матушка, должно быть изъ сосѣдей кто; можетъ статься, нужда какая; постой ка погляжу... Кто тамъ? -- крикнулъ онъ, прикладывая лицо свое къ окну и стараясь разглядѣть сквозь снѣговое узорочье стекла.
   "Съ минуту продолжалось молчанье, прерываемое визгомъ мятели, которая люто завывала вокругъ избушки.
   "-- Кто тамъ? --повторилъ Алексѣй.
   "-- Прохожій... -- отвѣчалъ трепещущій, вздрагивающій голосъ, -- пустите.... во имя Христово.... -- прибавилъ голосъ, дѣлавшій явныя усилія, чтобы внятно произносить слова."
   Само собой разумѣется, Василиса и сынъ ея радушно принимаютъ путника, подчуютъ его чѣмъ Богъ послалъ, и укладываютъ спать. Ночью прохожій умираетъ и передъ смертью отдаетъ своимъ хозяевамъ всѣ деньги, накопленныя имъ въ теченіи цѣлой жизни и зарытыя гдѣ-то въ полѣ. Алексѣй становится богатымъ мужикомъ, женится на своей Парашѣ, и описаніемъ пирушки въ ихъ новомъ домѣ заканчивается эта тщательно обдѣланная и милая исторійка.
   Нѣтъ сомнѣнія, что приведенный мной отрывокъ изъ повѣсти г. Григоровича оставилъ въ читателяхъ какое-то отрадное и теплое впечатлѣніе. Чтобъ поддержать его, я считаю полезнымъ сказать нѣсколько словъ о біографіи купца Крашенинникова, который такъ извѣстенъ своими огромными пожертвованіями въ пользу бѣдныхъ,-- пожертвованіями, доходящими до пяти милліоновъ рублей ассигнаціями, не считая огромныхъ суммъ, въ разное время употребленныхъ покойнымъ благотворителемъ на добрыя дѣла, извѣстныя только одному Богу и облагодѣтельствованнымъ лицамъ.
   Михайла Антонычъ Крашенинниковъ родился въ январѣ 1775 года, въ городѣ Серпуховѣ, отъ родителей сперва достаточныхъ, но впослѣдствіи совершенно раззоренныхъ неудачными поставками. Четырехъ лѣтъ онъ лишился отца, а пятнадцати -- отправленъ былъ въ Москву, съ семью копейками денегъ. Михайла Антонычъ сперва поступилъ мальчикомъ на посылкахъ къ купцу Кирьякову, который, замѣтивъ его расторопность и усердіе, скоро началъ отличать его отъ другой прислуги. Въ эту раннюю и тяжелую пору въ молодомъ Крашенинниковѣ уже была замѣчена страсть помогать бѣднымъ, и страсть эта не происходила отъ одной юношеской горячности, а соединена была съ бережливостью и страстью къ самому себѣ. Не смотря на малыя средства, на свои благотворенія, молодой человѣкъ успѣлъ скопить довольно значительную сумму денегъ, и отдалъ ее всю своей старшей сестрѣ въ приданое. Потомъ онъ поступилъ прикащикомъ къ купцу Сѣрикову, и кругъ его занятій расширился. Вторая сумма, имъ скопленная, пошла на похороны матери, и Крашенинниковъ снова остался бѣднякомъ. Но его коммерческія способности составляли своего рода капиталъ и всѣми были замѣчены. Двадцати семи лѣтъ отъ роду онъ имѣлъ уже порядочный капиталъ и, женившись, завелъ ткацкую фабрику. Тутъ онъ началъ выписывать каждый годъ огромное количество англійской пряжи, и черезъ нѣсколько лѣтъ дѣла Крашенинникова пошли блистательнымъ образомъ, а капиталъ его утроился, вслѣдствіе прекращенія ввоза бумаги, которой у него было запасено большое количество. Въ 1842 году Крашенинниковъ оставилъ торговлю, говоря, что надо и другимъ дать дорогу: состояніе его было такъ значительно, что никакія потери, случившіяся отъ банкротства разныхъ лицъ, не могли сильно огорчить Крашенинникова. Въ 1848 году онъ лишился болѣе полуторамилліона рублей серебромъ. Когда одинъ изъ друзей явился къ нему съ соболѣзнованіемъ о такой потерѣ, Михайла Антонычъ отвѣчалъ ему "Э, любезный, у меня осталось еще больше, а сначала-то было всего только семь копеекъ"!"
   Образъ жизни этого благотворительнаго человѣка былъ до крайности простъ и отличался только одною умѣренностью. Домъ, въ которомъ онъ жилъ, былъ оцѣненъ имъ самимъ, со всею мебелью, въ 30 тысячъ рублей. Роскоши Крашенинниковъ не любилъ, но чистоту цѣнилъ весьма высоко. Онъ вставалъ въ пять часовъ утра, много молился и, отправляясь прогуляться по улицамъ, наполнялъ свои карманы мелкими деньгами и раздавалъ ихъ дорогою. Всегда почти денегъ этихъ не хватало: но Крашенинникова знали по всѣмъ сосѣднимъ улицамъ, и во всякой лавочкѣ былъ открытъ ему неограниченный кредитъ по части благотвореній. Скончался онъ 3 января 1849 года, въ полной памяти, безъ всякихъ почти страданій. Поутру еще онъ былъ у обѣдни и провелъ весь этотъ день весьма спокойно и пріятію, безъ всякой мысли о томъ, что-то былъ послѣдній день его жизни. Послѣднія слова Крашенинникова были: "Господи, буди милостивъ ко мнѣ грѣшному!" Онъ похороненъ былъ въ Покровскомъ монастырѣ, и похороненъ безъ всякой пышности, какъ о томъ самъ приказывалъ. Не впадая въ паѳосъ и не вдаваясь въ лиризмъ, легко видѣть изъ этихъ подробностей, что Михайла Антонычъ Крашенинниковъ принадлежалъ къ числу людей необыкновенныхъ и по душѣ, и по уму, и по жизни. Система распредѣленія его благотвореній превосходно обдумана, самыя пожертвованія такъ велики, что о нихъ знаетъ всякій русскій человѣкъ. Во всѣхъ свѣдѣніяхъ, собранныхъ въ "Москвитянинѣ", видно, что Крашенинниковъ обладалъ великимъ практическимъ смысломъ, теплотою души, твердою честностью и неусыпнымъ трудолюбіемъ. Онъ не забылъ никого изъ родныхъ и надѣлилъ всѣхъ приближенныхъ; но, помня, что самъ началъ торгъ съ семью копейками, отдалъ весь избытокъ на пользу бѣдныхъ и неимущихъ. Разсыпая благодѣянія во всѣ стороны, холодно встрѣчая извѣстіе о потерѣ огромнаго капитала, Крашенинниковъ былъ утонченно разсчетливъ въ домашнемъ быту и до преклонной старости не переставалъ увеличивать своего состоянія съ помощью неусыпной заботливости. Онъ зналъ, для кого трудится, и бѣдняковъ называлъ "своими кредиторами". Это то сочетаніе строгаго практическаго труда съ высокимъ сочувствіемъ къ страждущимъ не естьли высшая степень совершенства?
   Отъ души благодарю г. Погодина за біографію Крашенинникова; дай Богъ, чтобъ ее прочелъ всякій; въ ней нѣтъ ничего лишняго; мнѣ даже нравится нѣкоторая запутанность статьи -- истинное чувство не всегда выражается съ краснорѣчіемъ.
   Теперь мнѣ пріятно потолковать о произведеніи, которое доставило мнѣ столько пріятныхъ минутъ, и говоря о которомъ, можнодаже пуститься въ тонкости и литературныя "воззрѣнія", потому что предметъ того стоитъ какъ нельзя болѣе. Я разумѣю новый и лучшій изъ романовъ Диккенса "Похожденія Давида Копперфильда",-- романъ, печатающійся въ "Москвитянинѣ" и въ "Современникѣ" и даже имѣющій быть помѣщеннымъ въ "Отечественныхъ Запискахъ", находящихъ, что переводъ "Копперфильда" не долженъ печататься съ торопливостью (какъ дѣлаютъ другіе журналы), а напротивъ того, съ тщательностью и осмотрительностью (какъ оно будетъ въ "Отечественныхъ Запискахъ").
   "Мы бы не хотѣли -- говорятъ "Отечественныя Заниски" въ своихъ "Литературныхъ извѣстіяхъ" -- неумѣстною поспѣшностью, чтобъ только предупредитъ другихъ, испортить дѣло". Кто не согласится, что это нехотѣніе похвально? кто не отдастъ справедливости благоразумію и осмотрительности "Отечественныхъ Записокъ", и кто не осудитъ торопливости другихъ журналовъ? Все это, конечно, такъ и случилось бы, еслибъ русская публика не знала, что "Копперфильдъ" печатался въ Лондонѣ, въ теченіи двухъ лѣтъ, ливрезонами, о чемъ упоминаютъ въ томъ же извѣстіи тремя строками выше и сами "Отечественныя Записки", прибавляя, что они имѣютъ уже въ переводѣ болѣе половины его (то есть "Копперфильда"). Послѣ этихъ двухъ совершенно противорѣчащихъ положеній, удивленіе мое къ осмотрительности "Отечественныхъ Записокъ" ослабляется, и я уже не могу обвинить въ торопливости другихъ журналовъ. Два года по моему, совершенно достаточно, чтобъ заготовить переводъ какого угодно романа!
   Великіе таланты всѣхъ вѣковъ и народовъ могутъ быть раздѣлены на два рѣзкіе отдѣла: одни изъ нихъ идутъ по разъ указанной дорогѣ, живутъ мыслями своихъ современниковъ, черпаютъ свои вдохновенія изъ источниковъ уже открытыхъ и указанныхъ,-- другіе двигаются впередъ, пробивая новые пути, совершая свой одинокій путь впереди другихъ, иногда шествуя по гладкой и цвѣтущей тропинкѣ, иногда слѣдуя на краю бездны, между утесами и пропастями. Они продолжаютъ движеніе, начатое прежде ихъ, по направляютъ его въ край дотолѣ невѣдомый. Они вносятъ новый элементъ въ словесность, и потому ихъ слава завиднѣе. На той и другой сторонѣ много первоклассныхъ художниковъ; но сердце читателей почти всегда съ послѣдними, и тутъ уже ничего не значитъ величина дарованія. Въ строгомъ смыслѣ слова Свифтъ и Смоллетъ по своему таланту едва ли стоятъ ниже Диккенса; но ихъ вліяніе на публику никогда не сравнится съ вліяніемъ одного изъ Диккенсовыхъ романовъ.
   Неотразимая и благородная сила автора "Сверчка" и "Копперфильда" заключается не въ неистощимомъ юморѣ, какъ думаютъ многіе, не въ его умѣньи провести современную мысль по всему произведенію, даже не въ увлекательномъ изложеніи его сочиненій, даже не въ его симпатичности къ человѣческимъ бѣдамъ и горю. Послѣднее заключеніе было бы справедливо, еслибъ не заключало въ себѣ односторонности. Диккенсъ дѣйствительно гуманенъ, какъ говорили въ старину, но эта гуманность не есть узкая, исключительная гуманность, переходящая въ грустную иронію. Сила Диккенса заключается въ его душѣ, которая умѣетъ любить такъ, какъ любятъ души, отмѣченныя провидѣніемъ и предназначенныя для того, чтобъ разливать вокругъ себя счастіе, веселіе и добрые помыслы.
   "Жизнь человѣческая есть океанъ любви", сказалъ Эмерсонъ, и эта блестящая мысль служитъ, по нашему мнѣнію, ключемъ къ уразумѣнію произведеній Диккенса. Сочувствіе къ людямъ -- людямъ счастливымъ и несчастнымъ, красивымъ и безобразнымъ, величественнымъ и забавнымъ,-- сочувствіе, разлитое въ каждомъ произведеніи британскаго таланта, охватываетъ читателя подобно цѣлебному воздуху благословенныхъ южныхъ краевъ, говоритъ его сердцу, изцѣляетъ душевныя раны, разбрасываетъ въ прахъ всѣ его жалкія страданія, гаситъ его скептицизмъ, миритъ его съ смѣшною и грустною стороною жизни. Диккенсъ, какъ истинный волшебникъ, дѣйствуетъ на наше воображеніе съ помощью чаръ, которыя таятся въ насъ самихъ, съ помощью воспоминаній дѣтства, съ помощью нашихъ добрыхъ инстинктовъ, съ помощью самыхъ нашихъ пороковъ, какъ, напримѣръ, насмѣшливости и слабодушія. Мы смѣемся надъ его чудаками и любимъ ихъ, а полюбивши, начинаемъ понимать, что смѣхъ и шутки не всегда ведутъ къ злобѣ и минзантропіи. Мы готовы любить его злодѣевъ, потому что то не злодѣи, а наивное олицетвореніе разнаго зла, котораго самъ авторъ терпѣть не можетъ, которое онъ расписываетъ самыми яркими красками, чтобъ насъ напугать хорошенько. И какую дѣтскую радость чувствуемъ мы, когда вдругъ этотъ злодѣй, будто чувствуя, какъ онъ ненавистенъ автору и читателямъ, имъ порабощеннымъ, быстро исправляется, или принимаетъ заслуженное наказаніе!
   Всѣ мы люди кружка, хотя многіе изъ насъ смѣются надъ кружками. Мы не хотимъ знать человѣческаго семейства во всемъ его высокомъ многообразіи, мы лѣземъ къ тѣмъ, кто насъ лучше, умнѣе и богаче, не желая знать людей очень юныхъ, очень забавныхъ, или очень мелкихъ. Для Диккенса же существуетъ одинъ кружокъ: всѣ люди и предметы, любимые людьми. Зато какъ онъ неистощимъ и разнообразенъ, какъ всякая его новая вещь выходитъ превосходнѣе предыдущей! Какой романистъ, кромѣ автора "Копперфильда", рѣшился бы дѣлиться съ своими читателями похожденіями людей въ родѣ семейства Микауберовъ, или полоумнаго Дина? Отбросивъ всякій дендизмъ, онъ спроситъ у себя: что дѣлать съ этими особами? въ какой мѣрѣ они будутъ интересны читателю? A уморительная тетка, въ которой, при всемъ ея благородствѣ, столько смѣшныхъ сторонъ, что ей нѣтъ мѣста въ гостинной? а Рыбакъ Пегготти, а Тредль, навязавшій себѣ на шею цѣлый полкъ сестеръ своей жены? Всѣ эти особы, по видимому, годны для одного посмѣянія: неужели браться за нихъ прилично истинному художнику?
   И романистъ будетъ вполнѣ правъ: половина Диккенсовыхъ героевъ не будетъ по силамъ первоклассному таланту, если у него въ сердцѣ нѣтъ того сладкаго опія, той восхитительной симпатичности, того "океана любви", о которомъ говоритъ американскій мыслитель. Рыбакъ Пегготти выйдетъ вѣренъ и сухъ, докторъ Стронгъ окажется существомъ искусно обрисованнымъ и очень жалкимъ, Стирфотъ представится героемъ романа à la Бульверъ,-- романа съ байроническими тенденціями, Дора будетъ премилая куколка, и, читая описаніе ея кончины, читатель можетъ быть, прослезится, но все-таки скажетъ: "а хорошо, что она умерла". При этой сценѣ слезы не закапаютъ изъ его глазъ, онъ не пожалѣетъ о собакѣ Джипъ, онъ не пойметъ растерзаннаго сердца Копперфильда, онъ не переживетъ тѣхъ двухъ-трехъ минутъ, которыя извѣстны всякому, кто когда нибудь терялъ кроткую, преданную, неразвитую, но обворожительную и сердцу милую женщину! Все, что было разрушено мощными и угрюмыми строфами Байрона и Шелли, надъ чѣмъ упражнялась иронія всего XVIII столѣтія,-- все что было осмѣяно Свифтомъ и Болингброкомъ, Вичерли и Вальполемъ, для Диккенса свято, ново и истинно. Въ его собственной душѣ океанъ любви, и потому для него нѣтъ ни разочарованія, ни эффектной мизантропіи, ни ѣдкой насмѣшки, ни исключительности нравственной. Его герои не глядятъ въ свою собственную душу затѣмъ, чтобъ не сдѣлать промаха, они не рефлектирствуютъ, не вызываютъ на торжественный поединокъ людей и судьбы. Въ арабскихъ сказкахъ говорится о калифѣ, получившемъ въ подарокъ палатку, которая могла быть спрятана за пазуху и потомъ раздвигаться такъ, что подъ ней укрывался цѣлый народъ. Диккенсъ съ его талантомъ напоминаетъ мнѣ этого калифа; онъ смѣло можетъ путешествовать въ голой степи, посреди разваливъ и вызженныхъ оазисовъ: у него есть своя чародѣйственная сила, и степи для него не существуетъ.
   Напрасно думаютъ иные читатели, что у Диккенса есть предшественники и сверстники по направленію, и что наконецъ направленіе диккенсовыхъ романовъ не составляетъ значительнаго контраста съ общимъ духомъ англійской словесности. Англійская словесность имѣетъ, неизвѣстно почему, репутацію особеннаго добродушія и благоразумно-строгаго значенія. Всѣ британскіе поэты и романисты вдохновляются наслажденіями семейнаго быта, филантропіи и скромной любви; всѣ они выставляютъ жизнь въ розовомъ, даже слишкомъ розовомъ, свѣтѣ. Диккенсъ только потолковѣе этихъ писателей. Байронъ былъ исключеніемъ и за то пострадалъ. Скептицизмъ, иронія, жолчный юморъ, анализъ душевныхъ страданій,-- все это чуждо англійской словесности.
   Такое заключеніе болѣе чѣмъ несправедливо. Ни въ одну европейскую словесность, кромѣ британской, не вторгался такъ рано духъ холодной ироніи и безотраднаго скептицизма, ни въ одной словесности не держался онъ съ такимъ постоянствомъ. Въ монологахъ Шекспирова Гамлета мы видимъ зародышъ Байроновскихъ мелодій; въ драмахъ Марлова, почитаемаго современниками за человѣка, продавшаго свою душу дьяволу, легко подмѣтить начало идей, вдохновлявшихъ Шелли и Льюиса. Гоббесъ формулировалъ безотраднѣйшую изъ всѣхъ доктринъ въ то время, какъ философы другихъ земель спорили добродушнѣйшимъ образомъ о разныхъ тонкостяхъ и выдерживали пустословные диспуты. Все это происходило въ Англіи еще до владычества Кромвелля и пуританъ; со времени же реставрацім Стюартовъ духъ ироніи и скептицизма не только водворился въ англійской словесности, но почти цѣлое столѣтіе оставался въ ней господствующимъ. Въ это время Седли и Рочестера, Шефтебюри и Ботлера сотнями появлялись творенія людей весьма даровитыхъ, даже блестящихъ, но лишенныхъ сердца. Необузданная насмѣшка владычествовала повсюду, не уравновѣшенная ничѣмъ, кромѣ слабыхъ памфлетовъ пуританской партіи. Трагики, стихотворцы, "вѣнчанные поэты" шли по тому же самому направленію.
   Не ранѣе 1698 года показались первые признаки реакціи противъ словесности, изсушающей душу и наводящей на однѣ вредныя и унылыя мысли.
   Мѣсто не позволяетъ мнѣ указать на главные фазисы этой борьбы, занявшей собою все XVIII столѣтіе и принесшей много вреда британской словесности, раздѣлившей ее на враждебные кружки и партіи и склонившей ее къ подражательности французскимъ образцамъ. Нѣсколько разъ пуританское направленіе одолѣвало своихъ противниковъ, владычествовало въ словесности съ Джонсономъ, Ричардсономъ и Гольдсмитомъ; нѣсколько разъ оно уступало, разгромленное шутками Свифта, сатирами Поппа и остротами Горація Вальполя. Повсюду: на сценѣ, въ поэзіи, въ памфлетахъ и романахъ, кипѣла война между двумя направленіями, равно исключительными и равно вредными для истиннаго искусства. Ироническій элементъ тратилъ свою задорную насмѣшливость, пуританское начало смягчалось понемногу; но во всѣхъ своихъ неперестающихъ измѣненіяхъ оба враждебныя направленія не оставляли своей борьбы ни на минуту. Въ первыхъ годахъ вашего столѣтія школа ироническая, усиленная цѣлою плеядою литераторовъ "Эдинбургскаго Обозрѣнія", имѣя въ головѣ своей поэтовъ первой величины въ лицѣ Шеридана, Мура и наконецъ лорда Байрона, завладѣла всею словесностью и возбудила рукоплесканія Европы. Она двинулась впередъ и заслонила своихъ соперниковъ. Сила ея была такова, что таланты первой величины, Соути, Уордсвортъ, всѣ лэкисты, не имѣя силы спасти своей славы, смиренно и съ покорностью встрѣчали насмѣшки, Байронъ сдѣлался звѣздою Лондона, и Лондонъ не захотѣлъ знать ничего кромѣ Байрона и его поклонниковъ.
   Прошло нѣсколько лѣтъ, и направленіе словесности измѣнилось радикально. Шелли и Китсъ, преслѣдуемые общинъ мнѣніемъ, клевретами, отчасти заслуженными, отчасти незаслуженными, закрыли глаза въ чужой землѣ, далеко отъ своихъ соотечественниковъ. Муръ выдержалъ напоръ новой реакціи и уклонился отъ ея послѣдствій совершенно измѣнивъ духу своихъ прежнихъ произведеній; лордъ Джеффри и весь кружокъ эдинбургскихъ ученыхъ послѣдовали примѣру Мура. Одинъ Байронъ, вдали отъ своей родины, остался вѣрнымъ своему призванію; но его поэмы встрѣчаемы были уже не съ прежнимъ восторгомъ, а съ сосредоточенною злобою. На сцену вышли прежніе лэкисты (поэты озеръ), прежній Соути съ его нетерпимостью и прежній Уордсворть съ обычной своей щепетильностью, литература наводнена была романами "безъ романтическихъ затѣй" -- романами отмѣнно длинными, утомительными и натянутыми.
   Главнѣйшимъ результатомъ вышеописанной нами борьбы былъ продолжительный періодъ утомленія, за нею послѣдовавшій. Представители обѣихъ враждебныхъ школъ поняли, наконецъ, что потребностямъ публики не удовлетворяетъ ни прежнее, ни новое направленіе словесности; но исправленіе было трудно, потому что бездна таланта, идей и горячности была уже растеряна всѣми писателями въ видахъ взаимнаго ратоборства. За блестящую эпоху первыхъ двадцати лѣтъ нашего столѣтія пришлось поплатиться новыми двадцатью годами безжизненной, сухой словесности; отъ громкихъ, всѣми прославленныхъ именъ пришлось обратиться къ именамъ Бульвера, Энсворта, Джемса и Гука. Скрытая борьба между двумя старыми школами все еще кипѣла повсюду; но обѣ онѣ истерлись отъ взаимныхъ уступокъ, отъ вѣчнаго подражанія.
   Только два романиста съ первокласснымъ талантомъ держали себя въ сторонѣ отъ обѣихъ партій и, слѣдуя по собственному своему пути, съумѣли быть вполнѣ оригинальными: въ первомъ двадцатилѣтіи Вальтеръ Скоттъ,-- во второмъ Чарльзъ Диккенсъ. Но общаго между этими писателями было весьма мало: первый изъ нихъ стоялъ выше толпы ратоборцевъ не опираясь ни на что, кромѣ своего мощнаго дарованія и хладнокровнаго индефферентизма, напоминающаго собой спокойствіе Гёте, тогда какъ второй, уступая своему предшественнику въ талантѣ, возвысился надъ другими съ помощью любви и симпатіи, горѣвшихъ въ его душѣ огнемъ истинно христіянскимъ.
   Случалось ли вамъ когда нибудь провести нѣсколько часовъ въ кружкѣ людей очень умныхъ и очень пустыхъ въ одно и тоже время,-- людей праздныхъ и изсохшихъ душою, неимѣющихъ другой цѣли въ жизни кромѣ удовольствія подсмѣиваться надъ собой и своими ближними? Такихъ людей, къ несчастію, много вездѣ и даже, можетъ быть, въ литературныхъ кружкахъ всей Европы. У нихъ нѣтъ ни страстей, ни привязанностей, ни теплоты душевной, ни любви къ труду, ничего, кромѣ насмѣшливости и мизантропіи. Какъ рѣзки и узки ихъ сужденія, какъ скоро пріѣдается ихъ разговоръ, какъ утомительно тянется каждый часъ, проведенный съ ними вмѣстѣ! Это не простая скука: это какая-то изсушающая, унылая хандра, отъ которой бываешь готовъ бѣжать на край свѣта, на балъ съ духотой и тѣснотой, даже на карточный вечеръ. Читая поэтовъ и романистовъ послѣдняго двадцатилѣтія британской словесности, начинаешь (не смотря на ихъ даровитость и любовь къ труду), ощущать нѣчто похожее на такую хандру. Передъ глазами мелькаетъ рядъ картинъ, нарисованныхъ неизвѣстно для какой цѣли, фаланга карикатуръ, весьма смѣшныхъ и весьма холодныхъ, нѣсколько блестящихъ мыслей, не скрѣпленныхъ ни одною свѣтлою и общею идеею, тысяча теорій, узкихъ, странныхъ и исключительныхъ. Чтобы понять всю прелесть Диккенсова дарованія, нужно раскрыть одно изъ его сочиненій въ одну изъ такихъ тяжелыхъ минутъ. Результатъ окажется какъ нельзя болѣе успѣшнымъ: не только сплинъ разсыплется надолго, но даже люди и книги, нагнавшіе этотъ сплинъ, покажутся въ новомъ свѣтѣ,-- даже собственная наша наклонность къ хандрѣ сдѣлается смѣшна и почти непонятна.
   "Давидъ Копперфильдъ" есть лучшая изъ вещей, написанныхъ авторомъ "Пикквикскаго Клуба", какъ по причинѣ замѣчательной соразмѣрности частей (достоинство довольно рѣдкое у Диккенса, который всегда почти начинаетъ превосходно и оканчиваетъ вяло), такъ и по трогательной задушевности, наполняющей все произведеніе, вспыхивающей между двумя шутками, сквозящей въ описанія каждаго характера, оживляющей собою всю книгу, доходящей до высокаго драматизма въ патетическихъ мѣстахъ романа и наконецъ достойнымъ образомъ проявляющейся въ послѣдней главѣ біографіи. Вы не любите послѣднихъ главъ, любезный читатель: послѣднія главы наводятъ на васъ уныніе; и предубѣжденіе ваше весьма понятно. Въ послѣднихъ главахъ романа обыкновенно всѣ препятствія устраняются, любящія сердца соединяются и щеголеватому романисту не остается ровно никакого дѣла, кромѣ развѣ описанія шаферовъ въ бѣлыхъ галстухахъ, свадебнаго пира и квартиры молодыхъ, съ кушетками и драпри изъ дорогой матеріи. Я постигаю вашу нелюбовь къ этимъ блестящимъ описаніямъ; но Диккенсъ здѣсь не подлежитъ общему правилу, и послѣдняя глава "Копперфильда" принадлежитъ къ самымъ милымъ вещамъ, когда либо имъ написаннымъ.
   Вотъ эта послѣдняя глава. Первый романистъ Великобританіи и Ирландіи, Давидъ Копперфильдъ, авторъ "Домби" и "Оливера Твиста", сочинитель книгъ, за которыя платятъ по тридцати тысячъ рублей серебромъ и которыхъ въ первую недѣлю расходится тридцать тысячъ экземпляровъ,-- Давидъ Копперфильдъ, пріятель леди Дорсеть и лорда Брума, идолъ лондонскихъ гостинныхъ, капиталистъ и, можетъ быть, членъ палаты коммонеровъ, засѣдаетъ въ своемъ кабинетѣ, у камина, такъ дорогого каждому англичанину,-- въ кабинетѣ, увѣшанномъ картинный Вильни и Лауренса, заставленномъ рѣдкостями, привезенными изъ Италіи. Жизнь его слита изъ славы и золота; поклонники его таланта ѣдутъ изъ Америки взглянуть на сочинителя "Мартина Чоддльзвита"; онъ богатъ и спокоенъ; его враги или исправились, или, къ неописанной радости читателей, сидятъ въ смирительномъ домѣ; онъ окруженъ дѣтьми; въ этомъ же кабинетѣ сидятъ миссъ Тротвудъ, вѣрная тетка, и мистриссъ Эгнесъ Копперфильдъ, милая супруга писателя. Вдругъ слышенъ звонокъ и передъ героями является... кто бы вы думали? суровый Томасъ Карлейль, или толстый историкъ Макалей, или фешенебльный поэтъ Альфредъ Тенниссонъ, или какой нибудь лордъ... ничуть не бывало: это рыбакъ Пегготти, братъ Копперфильдовой няньки, грубый и добрый рыбакъ, давно уже эмигрировавшій въ Австралію и не утерпѣвшій, чтобъ не съѣздить въ Лондонъ и не повидаться передъ смертью съ своимъ знаменитымъ другомъ, съ которымъ столько разъ дѣлилъ горе и нужду!.. И взгляните, какая радостная суматоха пошла во всемъ семействѣ Копперфильда, съ какими криками бросилось оно на встрѣчу жъ доброму старику, котораго никто не ждалъ изъ Австраліи! Вслушайтесь въ эти прерывистые поцалуи, върадостные распросы хозяевъ, въ поздравленіе растроганнаго переселенца; посмотрите, какъ авторъ "Домби" и пріятель леди Дорсетъ уступаетъ ему свое кресло у огня, какъ леди Эгнесъ сажаетъ къ нему на колѣни всѣхъ своихъ ребятишекъ, какъ она разглаживаетъ его сѣдые волосы, глядятъ ему въ глаза и предупреждаетъ малѣйшія его желанія? Услышанъ шумъ и восклицанія, всѣ наши старые друзья прибѣгаютъ дѣлить радость хозяина: Клара Пегготти, престарѣлая нянька, является съ своимъ рабочимъ ящикомъ и вѣчнымъ восковымъ огаркомъ для витокъ; мистеръ Дикъ, подающій добрые совѣты, Траддльсъ у котораго волосы при всякомъ радостномъ событіи торчатъ кверху какъ у ежа... всѣ эти особы садятся въ кружокъ около утомленнаго путника, и бесѣда ихъ тянется долго за полночь!
   Я готовъ былъ плакать, читая эту восхитительную сцену, хотя, судя по строгой справедливости, для слезъ тутъ не было ни малѣйшаго предлога. Еслибъ я былъ тремя годами моложе, я не шутя бы "окропилъ" слезами послѣднія страницы Диккенсова романа. Нетрудно заставить читателя прослезиться при описаніи смерти граціозной героини, или подобныхъ событій; но вызвать его слезы тогда, какъ, по видимому, по ходу разсказа вовсе не слѣдуетъ плакать... это верхъ искусства, это счастье, которое дано только писателямъ геніяльнымъ!
   Пора, однако, разстаться съ Диккенсомъ и его "Копперфйльдомъ". Всѣ англичане убѣждены, что этотъ романъ есть біографія самого автора, и самъ Диккенсъ, въ коротенькомъ предисловіи къ третьему тому, говоритъ, что "Давидъ Копперфильдъ", между всѣми его сочиненіями особенно дорогъ его сердцу. Что касается до меня, то я совершенно равнодушенъ къ этому обстоятельству; съ первыхъ романовъ автора "Никкльби" я знаю, какъ нельзя лучше,что ихъ авторъ не можетъ быть дурнымъ, ни холоднымъ, ни несчастнымъ человѣкомъ, и что, напротивъ того, онъ принадлежитъ къ самымъ благороднымъ, любящимъ и, слѣдовательно, счастливѣйшимъ изъ смертныхъ, и давно уже за все наслажденіе, доставленное мнѣ его твореніями, за всѣ добрые инстинкты, пробужденные ими въ моемъ сердцѣ, я пріучился любить и почитать этого великаго писателя, встрѣчать каждое его созданіе съ любовью и признательностью.
   "Шэрли", романъ молодой и уже знаменитой писательницы, печатающійся съ января въ "Библіотекѣ для Чтенія", принадлежитъ тоже къ замѣчательнѣйшимъ явленіямъ современной англійской словесности.
   При появленіи каждаго изъ подобнаго рода сочиненій, въ Англіи и потомъ вообще въ Европѣ начинаются довольно интересныя сплетни по поводу ихъ авторовъ. Обычай этотъ въ Великобританіи тянется чуть ли не со временъ Марлова. Всякій помнитъ, какія сближенія дѣланы были между Байрономъ и его любимыми героями, Муромъ и его поэмами въ восточномъ вкусѣ, Шериданомъ и его соперниками, наконецъ Диккенсомъ и его "Копперфильдомъ". Участь леди-писательницъ еще страшнѣе: никто болѣе Мери Монтегю и леди Блессингтонъ не терпѣлъ отъ свѣтскаго злоязычія и непомѣрнаго любопытства критиковъ, дерзко заглядывавшихъ въ частную жизнь знаменитыхъ и красивыхъ писательницъ. Сплетни, возбужденныя романами Корреръ Белля, были не такъ дерзки, но не менѣе оригинальны.
   Прежде всего, автору "Дженъ Эйръ" всѣ обозрѣнія отказали въ званіи женщины. Никто не хотѣлъ вѣрить, чтобъ это энергическое произведеніе, отличавшееся такою сжатостью разсказа, умѣренностью красокъ, наглядностью многостороннею и глубокою, было написано особою женскаго пола. Наконецъ было открыто, что авторъ прозывается миссъ Каролиною Броунтъ и не только женщина, но даже молодая дѣвушка, что она дочь йоркшэйрскаго священника, что она обладаетъ обворожительно разочарованнымъ характеромъ, смѣется надъ литературою и славою, не имѣетъ ни малѣйшаго желанія сблизиться съ литераторами своей земля и желаетъ эмигрировать въ Америку. Многіе поклонники необыкновеннаго дарованія молодой дѣвушки отправились въ Йоркшэйръ, но, къ крайнему своему изумленію, не собрали тамъ никакихъ свѣдѣній о дѣвицѣ Броунтъ. Снова начали толковать о томъ, что Корреръ Белль мужчина, и толковали до тѣхъ поръ, пока появленіе новаго его романа не обратило всѣхъ сплетниковъ къ другому вопросу другимъ спорамъ. Требовалось рѣшить обстоятельно: что такое "Шэрли" и принадлежитъ ли это сочиненіе къ разряду самыхъ блистательныхъ, или самыхъ нелѣпыхъ явленій въ новой словесности? Публика давно уже рѣшила вопросъ по своему, раскупивъ всѣ изданія и всѣ контрфакціи "Шэрли"; но критики еще до сихъ поръ ратоборствуютъ, и въ журнальномъ мірѣ репутація миссъ Броунтъ не остановилась окончательно.
   Дѣйствительно, я не знаю сочиненія, гдѣ былобъ столько первоклассныхъ красотъ рядомъ съ недостатками, которыхъ не сдѣлаетъ школьникъ, выучившійся писать разсужденія на заданныя темы въ родѣ "Восхожденія Солнца" и тому подобнаго. Подумайте только, что въ послѣдуемъ романѣ миссъ Броунтъ тринадцатилѣтніе мальчики разсуждаютъ такъ длинно и гладко, какъ величайшіе педанты, пускаются въ исторію и нравственную философію! Сообразите, что съ первой главы на сцену выведено четверо или пятеро скучнѣйшихъ господъ, не имѣющихъ ни малѣйшаго вліянія на ходъ разсказа, и что эти господа, неизвѣстно почему собранные въ кучу, проходятъ черезъ все сочиненіе "толпой угрюмою и скоро позабытой". Въ "Шэрли" дѣвушки говорятъ о тончайшихъ вопросахъ политической экономіи и о сущности мильтонова дарованія; въ "Шэрли" нѣжная и любящая мать отказывается отъ своей дочери и въ осьмнадцать лѣтъ оставляетъ ее одну, на произволъ злобному свѣту, за то только, что ребенокъ, имѣя едва ли одинъ годъ отъ роду, отличался своею необыкновенно тонкою и трогательною красотою!
   Въ "Шэрли" влюбленный молодой человѣкъ, сидя въ комнатѣ своей очаровательницы, выражаетъ пароксизмъ своей страсти тѣмъ, что вынимаетъ изъ кармана записную книжку и начинаетъ повѣрять ей своя ощущенія,-- проще сказать: начинаетъ вести свой дневникъ! И всего страннѣе то, что, не смотря на эти вопіющія, ребяческія отклоненія отъ всѣхъ законовъ здраваго смысла, "Шэрли" есть прелестнѣйшая, обворожительнѣйшая вещь изъ всѣхъ вещей, созданныхъ женскимъ перомъ, включая въ-то число и "Валентину" и романы мистриссъ Дарблей, Партеръ и Фуллертонъ. И мало того: сила новой женщины-писательницы такъ велика, что читатель привязывается къ самимъ ея недостаткамъ, готовъ за нихъ ратоборствовать и признаетъ ихъ за недостатки почти противъ своей воли, съ огорченнымъ и сокрушеннымъ сердцемъ. Признаюсь откровенно: читая лучшія вещи Жоржа Санда, я смѣюсь, досадую, сержусь, когда доходитъ дѣло до мистически ребяческихъ бредней этой писательницы; отчего же неестественные монологи миссъ Шэрли, или миссъ Гельстонъ не оставляютъ во мнѣ непріятнаго впечатлѣнія? Въ Корреръ Беллѣ въ высшей степени развито то качество, которое англичане называютъ genrune sentiment: миссъ Броунтъ готова утомить читателя созданіями своей собственной фантазіи; но она никогда не унизится до того, чтобъ насвистывать варіяціи на чужую тэму, чтобъ популяризировать вздорныя аксіомы кружка людей, жалко заблуждающихся.
   Когда нибудь я еще ворочусь къ Шэрли, о которой трудно наговориться вдоволь: опишу читателямъ эту блѣдную, стройную, капризную, энергическую дѣвушку, чистое порожденіе Англіи, созданное для борьбы и счастія, передамъ мои заключенія о кроткой Кэри Гельстонъ, которая чуть было не умерла отъ любви (и какъ обворожительно описала миссъ Броунтъ болѣзнь влюбленной дѣвицы!), скажу нѣсколько словъ о Робертѣ Мурѣ, одномъ изъ самыхъ удачнѣйшихъ героевъ, и объ его сестрѣ Гортензіи, которая такъ смѣшна, и такъ привлекательна,-- Гортензіи, въ которой авторъ описалъ совершенно новую сторону французскаго характера -- сторону хозяйственную, узкую и, надо сказать правду, достаточно сварливую. Теперь же я могу сказать только то, что переводъ Шэрли весьма не удовлетворителенъ и сдѣланъ съ какимъ-то ничѣмъ не оправдываемымъ стремленіемъ къ поэтическимъ вольностямъ. Чтобъ авторъ не ошибался въ значеніи моего упрека, я укажу ему на нѣкоторыя подробности, переданныя ошибочно вслѣдствіе его собственной неосмотрительности. Всякій изъ почитателей Корреръ Белля, читателей Шэрли въ оригиналѣ, знаетъ очень хорошо, что французскія фразы, которыя Гортензія Муръ безпрестанно впутываетъ въ свою рѣчь, придаютъ ей чрезвычайно живой, мелочно-кухонный колоритъ,знакомый всякому, кто на своемъ вѣку видалъ француженокъ-хозяекъ, или гувернантокъ не первой молодости, внесшихъ порядочный запасъ педантизма въ свои занятія. Всѣ эти фразы выкинуты изъ перевода, подъ тѣмъ предлогомъ, что переводъ предназначенъ для русскихъ читателей. Вѣрю; но если вы думаете, что русскій читатель не пойметъ французскихъ фразъ (которыя понятны же англичанину), то придайте же по крайней мѣрѣ вашимъ переводнымъ фразамъ тотъ неуловимо тонкій и забавно хозяйственный колоритъ, которымъ отличаются толки миссъ Гортензіи о mélasse, о légumes, объ impertinence англійскихъ служанокъ. Нѣкоторыя описанія природы или сокращены, или переданы небрежно; а между тѣхъ въ этомъ романѣ онѣ въ высшей степени удачны и вездѣ набросаны съ любовью. Въ январьской книжкѣ дѣло еще не дошло до самой миссъ Шэрли, и потому я серьёзно посовѣтовалъ бы переводчику обращаться какъ можно осторожнѣе съ этимъ лицомъ, передавать его слова, даже дѣтскія, или капризныя, или фантастическія выходки съ величайшею точностью и осмотрительностью: персонажъ Шэрли долженъ врѣзаться въ память каждаго читателя,-- иначе успѣхъ его будетъ не полонъ.
   Въ первой книжкѣ "Библіотеки для Чтенія" есть что почитать и кромѣ "Шэрли". Укажу на переводъ извѣстнаго сочиненія Леярда объ его путешествіяхъ по древней Ассиріи (переводъ вѣренъ, изященъ и обогащенъ рисунками людей съ птичьими головами и львовъ съ человѣческими физіономіями), на статью барона Медена о состояніи военно-учебныхъ заведеній въ Пруссіи. Любители легкаго чтенія просмотрятъ "Крымскія стихотворенія" г. Данилевскаго и не разсердятся за то, что нѣкоторыя риѳмы этого молодого и трудолюбиваго писателя не совсѣмъ богаты. Считаю долгомъ сказать нѣсколько словъ о новой комедіи, въ стихахъ, автора "Житейской Школы",-- комедіи подъ названіемъ "Заговорило Ретивое". По моему крайнему разумѣнію, пьеса эта врядъ ли понравится какъ зрителямъ, такъ и читателямъ.
   Я всегда радуюсь и веселюсь, когда какой нибудь задорный и, можетъ быть, затронутый заживо критикъ безъ церемонія приступаетъ къ тому или другому автору съ разспросами о томъ, "гдѣ онъ видѣлъ такихъ-то и такихъ-то людей, откуда онъ заимствовалъ такой-то и такой-то невѣроятный характеръ. Люблю видѣть, какъ книжный человѣкъ, всю свою жизнь просидѣвшій въ четырехъ стѣнахъ, или въ кружкѣ, который хуже четырехъ стѣнъ, задаетъ такіе наивные вопросы людямъ, жившимъ и странствовавшимъ, и будто сомнѣвается въ нескончаемомъ многообразіи людскихъ характеровъ: но тѣмъ не менѣе въ подобныхъ вопросахъ можно отыскать частичку истины. Дѣйствительно, обязанность писателя, въ особенности драматическаго писателя, обязанность быть понятнымъ большей массѣ зрителей, заставляетъ его быть крайне осмотрительнымъ въ выборѣ характеровъ. Исключительная личность, карикатура, или поэтическій идеалъ могутъ быть очень милы -- и очень непонятны для массы, и г. Григорьевъ показалъ, что онъ очень хорошо знаетъ этотъ законъ искусства. Характеры, выведенные имъ въ его новой комедіи, не имѣютъ въ себѣ ничего противнаго истинѣ; но, нужно признаться, ихъ рѣчи и дѣйствія совершенно странны. То люди весьма обыкновенные и близкіе къ нашимъ понятіямъ; но ихъ поступки такъ необыкновенны, ихъ разговоры такъ изумительны. Надѣюсь, что разборъ пьесы покажетъ справедливость моего отзыва.
   Въ какой-то деревнѣ живетъ добрый и гостепріимный помѣщикъ Степановъ. У него есть сестра, старая и романическая дѣва, Ольга Марковна. Все это прекрасно и годится въ комедію: надѣюсь, никто не станетъ отвергать, что на свѣтѣ водятся уморительныя старыя дѣвы. Но взглянемъ теперь на то, какъ обходится добрякъ Степановъ съ своей сестрой. Въ первой сценѣ комедіи онъ начинаетъ вызывать ее на споръ, говоритъ ей колкости, попрекаетъ ее тѣмъ, что она состарилась, и даже тѣмъ, что она до сихъ поръ не вышла замужъ! Эти невѣжливыя и обидныя выходки не потому дурны, что онѣ невозможны: нѣтъ, онѣ возможны,-- но въ устахъ грубаго, дерзкаго человѣка, и вовсе не такого добряка, какимъ является Степановъ въ другихъ сценахъ. Какая же причина этого противорѣчія? отвѣчать трудно.
   Ольга Марковна, выслушавъ эти рѣчи, поступаетъ опять въ разладъ съ своимъ характеромъ. Вмѣсто того, чтобъ излить свой гнѣвъ на брата, или просто заплакать (что гораздо естественнѣе), она начинаетъ нападать на молоденькую дочь Степанова, которая будто бы разстроиваетъ ея жениха,-- сказавъ это, начинаетъ сердиться и потомъ падаетъ въ обморокъ. Вотъ этотъ монологъ; стихи довольно гладки.
   
             ОЛЬГА МАРКОВНА (съ злобою и ужимкою).
   
                       Все ваша дочь виною!
             Она мѣшаетъ мнѣ! ее нельзя унять!
             Лишь только-что женихъ заговоритъ со мною,
             Она сейчасъ начнетъ дурачиться, болтатъ,
             Осмѣявать мой умъ, манеры, выраженья,
                       Ну, словомъ, такъ безумно зашалитъ,
                            Что жениха расхолодитъ,
             И я опять ни съ чѣмъ! въ ней нѣтъ ко мнѣ почтенья!
             Да вотъ, теперь: Ефремъ Антонычъ Курдюковъ
             Пріѣхалъ для меня, со мной бесѣды ищетъ,
             А ваша дочь, безъ дальныхъ слезъ,
             Схватила, бѣднаго, и съ нимъ по саду рыщетъ!
                       Зачѣмъ? на что? вѣдь онъ мой гость!
                       Чему жь она его тамъ учитъ?
             Что это значитъ? а?... все ненависть и злость,
             Да зависть адская ее грызетъ и мучитъ!...
             (Степановъ начинаетъ громко смѣяться)
                       Чему жь смѣетесь вы?!... вы, какъ отецъ,
             Должны ей запретитъ въ мои дѣла мѣшаться!
             Нето, вѣдь, я умру!... тогда всему конецъ!...
             Вы слышите?... (Степановь еще громче) Даполноте жъ смѣяться!!...
                       (Съ бѣшнствомъ).
             Ужасный человѣкъ!! вы извергъ! а не братъ!
                       При вашей зависти и злобѣ,
             Я вижу, что меня со свѣта сжить хотятъ!
             Ну, смѣйтесь! радуйтесь! я скоро буду въ гробѣ....
                       Я чувствую.... ужъ близокъ срокъ!
                       Я скоро вамъ мѣшать не стану....
                       И преждевременно умру,
                       Какъ бурей сорванный цвѣтокъ!...
                                 (Рыдаетъ)
                       Измученная пыткою безбожной,
                       Убитая сердечною тоской,
                       Забуду я.... подъ гробовой доской,
             И васъ! и этотъ свѣтъ, коварный и ничтожный!..
             Ахъ!.... ахъ!!! (Въ изнеможеніи падаеть на диванъ и закрываетъ глаза).
   
                       СТЕПАНОВЪ (про себя).
   
             Ну, брякнулась!... коммиссія мнѣ съ ней!
             Она состарѣлась, а мы всѣ виноваты!...
   
   Пойдемъ далѣе. За Ольгу Марковну сватается женихъ, нѣкто Курдюковъ, большой любитель рогатаго скота, агрономіи и деревни. Александрина, дочь Степанова, смѣется надъ ими обоими, ссоритъ ихъ, миритъ и опять ссоритъ. Курдюковъ, столько разъ бывшій у Степанова, вдругъ открываетъ, что Ольга Марковна невавидитъ сельскую жизнь, мечтаетъ о розанахъ и никакъ ему не пара, а открывши это, рѣшается уѣхать. Что же дѣлаетъ Ольга Марковна съ Александриной? первая начинаетъ толковать о скотѣ и посѣвахъ, вторая, отъ души желая счастія теткѣ, приказываетъ запереть на замокъ лошадей и экипажъ Курдюкова! Ясно, что и тетушка и племянница особы весьма возможныя и истинныя, но только подъ руками автора дѣйствуютъ какъ ему захочется.
   Теперь обратимся къ героинѣ комедіи. Александрина есть нѣчто въ родѣ бѣдовой дѣвушки, рѣзвушки, которой вся рѣзвость состоятъ въ томъ, что она умѣетъ передразнивать и тетку и Курдюкова. Хотя способность передразнивать и не составляетъ особенно граціозной особенности въ дѣвушкѣ: но возьмемъ героиню какъ она есть и согласимся, что въ характерѣ Александрины нѣтъ ничего противнаго истинѣ. Отецъ очень желаетъ, чтобъ его Саша вышла замужъ за Мезецкаго, молодого и совершенно водевильнаго помѣщика; но Саша не чувствуетъ къ нему ни малѣйшей привязанности и, сознавшись въ этомъ, начинаетъ передразнивать своего обожателя. Нужно сказать, что Мезецкій, не извѣстно почему, сидитъ въ сосѣдней комнатѣ и подслушиваетъ шалунью.
   
                       СТЕПАНОВЪ (испугавшись).
   
             Не нужно!... (Про себя) Ахъ, она совсѣмъ его убьетъ!
   
                       АЛЕКСАНДРИНА (перебивая ее).
   
                       Нѣтъ! нѣтъ! позвольте, милый папа....
                                 (Взлянувъ на столъ).
                       Ахъ! очень кстати: вотъ,
                       И тросточка его, и шляпа....
   (Береть то и другое, представляетъ, какъ входитъ Мезецкій въ комнату).
             Онъ входитъ.... такъ ... а ясижу вонъ-тамъ...
                                 (Подражая голосу Мезецкаго).
                       -- "Мадмоазель!... простите мнѣ.... что къ вамъ
                       "Не кстати я, быть можетъ?... (Своимъ голосомъ.)
                                                               --" Нѣтъ садитесь....
                       (Гол. Мезец.) -- "Я.... ѣхалъ мимо васъ....
             "И.... признаюсь, не могъ.... прошу васъ.... не сердитесь...."
             -- За что же?... (Мезец.) -- "Я... быть-можетъ... этотъ часъ?..."
             -- Да, въ этотъ часъ я здѣсь, отъ скуки, за работой....
                       (Мезец.) -- "Такъ я.... быть-можетъ.... помѣшалъ?..."
             -- Нисколько! васъ принять готова я съ охотой....
             (Мезец.) -- "Благдарю!... но... я бы знать желалъ...
                       Какъ вы въ своемъ здоровьи?..." -- Слава Богу!
             -- А вы?.. -- "Merci!... я.... все хвораю понемногу!..."
                       -- Какъ такъ? что съ вами?... -- "Ахъ! не знаю самъ!
                       "Но только я.... я ужасъ какъ скучаю!...
                            "А отчего? признаться вамъ;
                                 "И самъ не знаю!"
                            Тутъ онъ прежалобно вздохнетъ,
                            И длится полчаса моачанье,
             Гдѣ соэерцаетъ онъ мое шитье, вязанье....
             (Представляетъ, какъ онъ со всѣхъ сторонъ разсматриваетъ ея работу).
                            -- Вотъ такъ.... потомъ опять начнетъ:
             -- "Что это шьете вы?.. -- Вы видите. -- "Какъ мило!
                            "Какъ мастерски! какой узоръ!..."
                       -- Вамъ нравится?... -- "Ахъ, очень!..." И уныло
             Опуститъ годову, и конченъ разговоръ!
             Вотъ, мы молчимъ, молчимъ, ну, такъ-что скучно станетъ!
             То шляпу гладитъ онъ, то тросточкой вертитъ,
                                 То посидитъ, то встанетъ,
                       То на стѣны, то на меня глядитъ....
                       Я, наконецъ, ужь выйду изъ терпѣнья,
                                 Начну сама:
             -- Что съ вами??.. онъ въ отвѣтъ: -- "Ахъ? я прошу... прощенья!
             "Я.... болѣнъ!... я, уйду!... о! я сойду съ ума!!...
                       (Показываетъ, какъ Мезецкій уходитъ въ отчаяньи.)
                            -- Постойте! объясните,
             -- Что съ вами сдѣлалось?... -- "Ахъ! нѣтъ.... я такъ убитъ....
                       "Я.... не могу! васъ это огорчитъ...." --
                       -- Да отчего жъ? постойте!... -- "Нѣтъ! простите!..."
                            И послѣ этихъ словъ,
             Женихъ чувствительный и умный, былъ таковъ!
                                 (Почти съ хохотомъ)
             Помилуйте! Да что же вхъ немъ такова
                                      Вы для меня нашли?!
             Онъ мнѣ преятнаго сказать не можетъ слова;
                       И развѣ ужь года мои прошли,
                                 Что я должна за нимъ гоняться!
             Онъ скученъ, какъ... романъ! и холоденъ -- какъ лёдъ!
             Пусть онъ богатъ и добръ, вы можете съ нимъ знаться,
                       Но ваша дочь отъ скуки съ нимъ умретъ!
                       Нѣтъ, нѣтъ, папа! хоть вы меня браните,
             Но эдакой женихъ не нуженъ, извините!
             Я уважатъ его готова.... вотъ и все!
             Пусть лучше тётушку онъ подъ вѣнецъ увозитъ....
                       Въ немъ жизни нѣтъ! онъ весь.... ни-то, ни-сё!
             Я жить хочу! а онъ... онъ просто заморозитъ!! .
                       (Бросаетъ шляпу и трость опять на столъ.)
   
             СТЕПАНОВЪ (который все время былъ какъ на
             иголкахъ и посматривалъ на кабинеть.)
   
             Молчи! безумная! Онъ тамъ! все слышитъ!
   
                       АЛЕКСАНДРИНА (испугавшись.)
   
                                                                         Какъ?!...
   
   До сихъ поръ все идетъ хорошо; но какъ бы вы думали, что слѣдуетъ за этой сценою? Мезецкій выходитъ изъ кабинета, стараясь казаться веселымъ, и объявляетъ, что онъ хочетъ ѣхать къ дядѣ, отказываться отъ завтрака и, совершенно разогорчивъ своего хозяина, начинаетъ читать Александринѣ неслыханную тираду о томъ, что у ней нѣтъ сердца, чувствъ, что онъ ей всѣмь пожертвовать желалъ, а она оказалась бездушнымъ существомъ, и чуть только не прибавляетъ въ заключеніе:
   
             "Иду искать по свѣту,
             Гдѣ оскорбленному есть чувству уголокъ!"
   
   Нотація Мезецкаго до такой степени скучна и переполнена вялыми общими мѣстами, что я ея не выписываю; и на сценѣ и въ печати она можетъ только навести скуку и породить вопросы такого рода: какое право имѣлъ Мезецкій подслушивать Александрину? почему онъ разгнѣвался вслѣдствіе ея шутки, неимѣвшей ровно ничего обиднаго, и, наконецъ, какимъ образомъ этотъ робкій, почтительный любовникъ, не ухитрившійся ни разу занять свою возлюбленную занимательнымъ разговоромъ, внезапно начинаетъ читать строгія наставленія дѣвицѣ, которой вся вина состоитъ въ томъ, что она подсмѣялась надъ его неловкими манерами? Или молодыя женщины не подшучиваютъ надъ своими обожателями, если они неловки? или мужчина, удостоившій дѣвицу своимъ лестнымъ вниманіемъ, можетъ за тѣмъ требовать, чтобъ каждый его неловкій комплиментъ принимался съ подобострастіемъ? и если эта дѣвица не имѣетъ къ нему никакой симпатіи, обожатель можетъ называть ее въ глаза "бездушнымъ существомъ", читать ей мораль, выходить изъ себя и пародировать Чацкаго? Но вспомните, что Чацкій былъ дѣйствительно оскорбленъ друзьями своими, дѣвушкою, которая съ нимъ кокетничала, свѣтомъ, для котораго онъ былъ созданъ! И все-таки, не смотря на эти всѣмъ понятныя обстоятельства, не смотря на изящество стиха, не смотря на великій талантъ Грибоѣдова, послѣднія страницы роли Чацкаго отклоняются отъ законовъ правдоподобія: что же послѣ этого значитъ Мезецкій если не водевильный герой, вздумавшій вмѣсто водевильной роли приняться за высокую комедію?
   Возвращаемся къ пьесѣ "Заговорило Ретивое". Александрина, выслушавъ филиппику Мезецкаго, разомъ въ него влюбляется и признаетъ себя совершенно виновною. Но Мезецкій и слышать ничего не хочетъ; онъ объявляетъ, что никогда не женится, что ноги его не будетъ въ домѣ Степанова, что онъ сію же минуту ѣдетъ въ свою деревню! Что же дѣлаетъ Александрина съ Ольгой Марковной? вспомнивъ свою удачную продѣлку съ экипаженъ Курдюкова, они бѣгутъ на конюшню и приказываютъ запереть лошадокъ и экипажъ Мезецкаго! Послѣ этого героическаго и неслыханнаго событія начинается общее примиреніе, завтракъ, на которомъ пьютъ рябиновку, водянку, медъ и квасъ, а послѣ завтрака, или передъ завтракомъ, Мезецкій получаетъ согласіе на бракъ, и пьеса заканчивается самымъ счастливымъ образомъ.
   Кажется, комедія не требуетъ дальнѣйшихъ оцѣнокъ и комментаріевъ. Она вся построена на невѣроятностяхъ; стихъ ея гладокъ, но чрезвычайно вялъ; въ расположеніи явленій видно, однако же, знаніе сцены и умѣнье пользоваться средствами актеровъ. Если роль Александрины будетъ выполнена искусно и съ живостью, часть несообразностей, слитыхъ съ этой ролью, пройдетъ незамѣтно; но въ чтеніи онѣ кидаются въ глаза и становятся ясны самому невнимательному читателю. Одна лишняя сцена могла бы, кажется, придать характеру героини нѣкоторую вѣрность и самостоятельность. Представьте себѣ кого угодно на мѣстѣ этой дѣвушки, которой человѣкъ молодой и полузнакомый осмѣливается читать длинное и невѣжливое наставленіе, и согласитесь, можетъ ли дѣвушка сколько нибудь живая выслушать спокойно этотъ тонъ риторическаго негодованія? Не слѣдуетъ ли ей вспыхнуть самымъ эффектнымъ образомъ, забросать непрошеннаго наставника градомъ колкостей, упрекнуть его въ подслушиваньи, въ неумѣньи обращаться съ женщинами, выставить ему на видъ всю смѣшную сторону его робкой любви, а потомъ неловкаго гнѣва? Отвѣчай Александрина Мезецкому съ гордостью и достоинствомъ, вся пьеса бы оживилась какъ нельзя болѣе, эффектъ вышелъ бы чисто драматическій, а потомъ авторъ могъ бы по прежнему мирить и ссорить своихъ героевъ и снова приняться за любимыя свои сентенціи. Въ комедіи оставалось бы хоть что нибудь живое и натуральное. Весь ходъ явленій располагалъ зрителя къ подобной сценѣ, и авторъ пропустилъ безъ вниманія указанія своихъ собственныхъ героевъ!
   Заговоривши о театральныхъ пьесахъ, невозможно пройдти молчаніемъ маленькой комедіи графа Соллогуба "Сотрудники или Чужимъ добромъ не наживешься", напечатанной въ январьскихъ нумерахъ "Санктпетербургскихъ Вѣдомостей". По моему мнѣнію, изъ всѣхъ сценическихъ вещицъ автора "Большого Свѣта" эта вещица самая живая; она хороша въ чтеніи, хороша на домашнемъ театрѣ, хороша даже въ раздробленномъ видѣ по фельетонамъ. Содержаніе ея немного изысканно; но это не велика бѣда. Вотъ въ чемъ дѣло: въ 1854 году, помѣщикъ Грозновъ, живущій во близости Петербургско-Московской желѣзной дороги, на срединѣ разстоянія между обѣими столицами, намѣревался устроить у себя домашній театръ, ко дню именинъ своей жены, занимательной дамы, Аделаиды Павловны. Пьесу сочинить желаетъ онъ самъ; но такъ какъ у него "воображенія не хватаетъ", то онъ приглашаетъ къ себѣ на помощь двухъ литераторовъ, одного изъ Петербурга, другого изъ Москвы. Все это было бы прекрасно, но, къ сожалѣнію Грознова, въ семействѣ этомъ есть тайны, обѣщающія бурю: Аделаида Павловна давно уже влюблена въ того самого журналиста, котораго Грозновъ выписываетъ изъ Петербурга, а сестра ея Ольга Павловна уже три года какъ отдала свое сердце московскому учэному Олеговичу, автору диссертаціи о землѣ "Тмутараканской" и будущему сотруднику Грознова по части водевильной.
   Характеръ Олеговича -- лучшій во всей пьесѣ. Трудно придумать что нибудь веселѣе и оригинальнѣе его перваго появленія на сцену.
   

ЯВЛЕНІЕ VI.

Олеговичъ, Прохоръ и Сидоръ.

(Олеговичъ въ красной рубахѣ, въ старинномъ полукафтанѣ и мурмолкѣ. Сидорь въ армякѣ, перепоясанномь ремнемъ; онъ несетъ небольшой чемоданчикъ и связку книгъ.

   
   "Прохоръ.-- Пожалуйте сюда-съ, въ эту комнату. -- Она у насъ для гостей. (Въ сторону). Вишь, какъ одѣть чудно! Должно быть, изъ Нѣмцевъ.
   "Сидоръ.-- Сюда, что ли? (Идетъ въ комнаты).
   "Пр. -- Сюда.
   "Олеговичъ. -- Ты книгъ не разтерялъ?
   "Сид. -- Никакъ нѣтъ-съ.
   "Ол. -- Вотъ, въ особенности не уронилъ ли ты моей диссертаціи о землѣ Тмутараканской?
   "Сид. -- Помилуйте съ: -- она тяжелая.
   "Пр. (неразслышавъ).-- Какъ-съ?... въ господскомъ домѣ нѣтъ-съ;-- а вотъ у насъ, такъ много -- не знаемъ какъ сладить.
   "Ол. -- Я это привезъ въ подарокъ хозяину.
   "Пр. (въ сторону). -- Вишь, какой чудакъ! съ какими подарками ѣздитъ!
   "Ол. -- Хорошо, -- ступайте.... (Прохора и Сидора входятъ въ комнату направо).
   

ЯВЛЕНІЕ VII.

Олеговичъ одинъ.

   
   "Жадкое изобрѣтеніе, незавидный прогрессъ.... эти паровыя машины. Бурный потокъ безумнаго времени! Летишь себѣ, летишь, летишъ, безъ оглядки, не опомнясь. А тутъ по дорогѣ живописныя селенія, мирныя общины. Тамъ раздается звонкая, задушевная, родная пѣснь. -- Тутъ трудолюбивый селянивъ, потомокъ славныхъ Варяговъ (подумавъ).... а можетъ, и Чуди... а можетъ, и Весь... а можетъ, и Мери... какъ бы то ни было... Русской селянмнъ нагнулся надъ сохой и шепчетъ себѣ народныя, коренныя, неиспорченныя сдова. Такъ и хочешь броситься къ нимъ, сжать ихъ въ своихъ объятіяхъ, а тутъ.... (подражаетъ свисту машины) летитъ себѣ машина, летишь себѣ, какъ прикованный къ чужой силѣ; а пуще всего досадно то, что это необозримое пространство, которымъ такъ несказанно гордились мы, которое такъ роскошно раскинулось на полсвѣта, теперь совершенный вздоръ, совершенные пустяки, даже вовсе не существуетъ. Помилуйте! утромъ былъ въ Москвѣ на лекціи, только что успѣлъ поспорить о Печенѣгахъ, да о Кривичахъ; глядь... къ обѣду, уже въ древнемъ Ганзейскомъ Новгородѣ!
   

ЯВЛЕНІЕ VIII.

Олеговичъ и Ольга Павловна.

   
   "Ольга Павловна. -- Ахъ, Вечеславъ Владиміровичъ....
   "Олег. Ольга Павловна! (Молчаніе).
   "Ол. П. (робко). -- Какими судьбами?...
   "Олег. (въ замѣшательствѣ). -- Такъ-съ, случай такой....
   "О. П. -- Такъ неожиданно....
   "Олег. -- Я самъ не думалъ.... не надѣялся. Впрочемъ, если вамъ непріятио, я уѣду.
   "О. П. Помилуйте, я очень рада.
   "Олег. (ободрившись).-- Извините, сударыня,что я являюсь передъ вами не въ нарядѣ моднаго шута. Я зналъ, что вы, какъ русская дѣвушка, не будете гнушаться одеждой вашихъ праотцевъ.
   "О. П. Конечно.
   "Олег. -- Я не ошибся въ васъ. Я видѣлъ въ глазахъ вашихъ, что вы дочь Русской земли; васъ Богъ благословилъ румянцемъ и красотой. (Съ чувствомъ). Ахъ, зачѣмъ только не носите вы сарафана?
   "О. П. (вздыхая). -- Нельзя, Вечеславъ Владиміровичъ, нѣльзя. Сестра не позволитъ. Вы знаете, она Петербургская.
   "Олег. -- Охъ! ужъ этотъ мнѣ Петербургъ! Много мнѣ было горя, когда вы переѣхали въ Петербургъ.
   "О. П. (нѣжно). -- Право?
   "Олег.-- Я боялся.... я предчувствовалъ, что эта тревожная жизнь отуманитъ ваше юное воображеніе, отдалитъ васъ отъ чистыхъ внушеній природы и родины.
   "О. П. Ахъ, какъ можно!...
   "Ол. -- Такъ вы не забыли нашей старухи Москвы? вы помните тѣ вечера, гдѣ мы съ товарищами такъ горячо спорили, а вы одобряли насъ свѣтлой улыбкой?
   "О. П. (вздыхая). -- Счастливое было время!
   "Олег. -- А помните ли тотъ вечеръ, когда я говоридъ о семейномъ началѣ и такъ умиленно глядѣлъ на васъ? (Торжествегно). Я говоридъ о достоинствѣ и значегіи женщины въ нашемъ быту, о трогательномъ смыслѣ нашихъ теремовъ, и съ восторгомъ, бьіть можетъ неумѣстнымъ, олицетворялъ въ васъ, въ васъ лучшую мечту, глубоко затаенную въ сердцѣ. -- И вы взглянули на меня съ такимъ выраженіемъ.... вотъ почти какъ теперь.... сердце мое забилось. Я не помнилъ, что говорилъ.... но когда я очнулся, рука ваша была въ моей рукѣ, и я просилъ у васъ позволенья надѣяться (скороговоркой), что когда у меня будетъ казенная квартира, жалованье и мѣсто съ приличнымъ содержаніемъ, вы не откажетесь быть женою Русскаго человѣка.
   "О. П. -- Я и теперь не измѣнилась, Вечеславъ Владиміровичъ. Я не забыла того вечера, я никогда его не забуду. Только мужъ сестры моей человѣкъ честолюбивый и тщеславный!... Я отъ него завишу. Я боюсь его. Онъ вспыльчивый, рѣшительный человѣкъ. Я знаю, онъ хочетъ меня выдать за одного Петербургскаго чиновника.
   "Олег. -- За чиновника! Вы, Ольга Павловна, свѣтлая дума Русской души, вы выйдете за чиновника!.. Нѣтъ, я этого не допущу -- подождите толькоь немного. Я напишу еще три диссертаціи, одну о происхожденіи буквы ѣ, другую о Несторовой лѣтописи, третью объ Чешскомъ корнесловіи. И отрою вовые разряды, новыя лѣтописи. Но я составлю себѣ имя, такое громкое имя, что меня сдѣлаютъ Профессоромъ, и вашъ опекунъ согласится на мое счастіе.
   "О. П. Дай то Богъ! я буду ждать."
   
   Въ тоже время является Ухаревъ, петербургскій журналистъ, довольно устарѣлый денди и говорунъ, обрисованный недурно. Увидѣвъ Олеговича въ красной рубашкѣ, онъ принимаетъ его за мужика; тотъ обижается и возглашаетъ: "Однако это нестерпимо! я русскій человѣкъ, а не мужикъ!" Грозновъ встрѣчаетъ ихъ обоихъ съ распростертыми объятіями и всѣ садятся за работу; но дѣло идетъ до крайности плохо: хозяинъ не имѣетъ въ головѣ ни одной мысли, Ухаревъ, умѣющій жить только чужимъ добромъ, оказывается совершенно неспособнымъ къ сочиненію чего бы то ни было, московскій джентльменъ въ мурмолкѣ несетъ восторженную чепуху о востокѣ и западѣ, твердитъ, что "нашъ русскія умъ не можетъ унизиться до водевиля" и чуть не вступаетъ въ кулачный бой съ Ухаревымъ. Пожалуй, иной учэный спроситъ, да гдѣ же такіе литераторы; но читателю это рѣшительно все равно, лишь бы сцена шла съ веселостью. A веселости тутъ очень много. Наконецъ всѣ трое засыпаютъ, а потомъ разбредаются въ разныя стороны, не сдѣлавъ ровно ничего; у одного только Ухарева на его листѣ бѣлой бумаги нарисована какая-то фигура съ рогами.
   Долго было бы разсказывать дальнѣйшій ходъ интриги: о томъ, какъ Ухаревъ волочится за Аделаидой Павловной, какъ его лакей Леонидъ отбиваетъ комнату Олеговича для своего барина, и какимъ образомъ записочка хозяйки, предназначенная Ухареву, попадается во власть Грознова, "человѣка вспыльчиваго и тщеславнаго", какъ говоритъ списочекъ дѣйствующихъ лицъ. Вообще второй актъ и особенно развязка комедіи могли бы быть написаны потщательнѣе; но небрежность цѣлаго вполнѣ выкупается частностями. Въ одномъ мѣстѣ графъ Соллогубъ сдѣлалъ нѣчто привлекательное... какъ бы вы думали изъ чего? изъ каламбура, русскаго каламбура! Кто бы могъ это подумать, кто могъ ожидать чего нибудь добраго съ той минуты, какъ въ дѣло пошли театральныя бомо! A между тѣмъ каламбуръ хорошъ какъ нельзя болѣе. Судите сами, Аделаида Павловна, разговаривая съ прикащикомъ Прохоромъ о сельскихъ занятіяхъ, узнаетъ, что старостина дочка Матрена все упрямится и замужъ нейдетъ.
   "-- Все ортачится, говоритъ Прохоръ: -- а дѣвкѣ-то ужь за двадцать будетъ. Такъ я такъ думаю: не прикажете ли выдать ее по страсти?
   Адел. Павл. Ахъ!.. да... да... но страсти, непремѣнно по страсти! Это первое счастье, первое блаженство въ жизни выйти замужъ по влеченію сердца, за того, кого любишь... (про себя) Не такъ какъ я. Меня выдали изъ разсчета, изъ-за денегъ. (Вслухъ) Пускай она будетъ счастлива. Пускай идетъ по страсти.
   Прохоръ. Слушаю-съ.
   Ад. И. Да смотри, представь мнѣ жениха, я сама хочу его видѣть. Кто онъ таковъ?
   Пр. Да не знаю еще... сударыня... какой попадется.
   Ад. П. Да ты говорилъ, что она идетъ по страсти?
   Пр. Извѣстное дѣло, постращать надо маленько. A то... что дѣвкѣ то баловаться. Да вы, сударыня, сумлеваться не извольте. Вотъ хоша моя хозяйка -- тоже шла за меня по страсти. Отецъ приневолилъ -- высѣчь хотѣлъ -- а вотъ-съ, слава Богу, -- живемъ какъ лучше не требуется.
   Ад. П. А!.. ты этакъ хочешь! И не смѣй говорить, я этого и слышать не хочу".
   А вотъ разговоръ между прислугой дѣйствующихъ лицъ. Избалованный лакей-денди Ухарева недоволенъ своимъ помѣщеніемъ. Сидоръ, служитель Олеговича, напротивъ того, думаетъ только о томъ, чтобъ поѣсть и потомъ "завалиться на лавкѣ дубовой". Прохоръ презираетъ ихъ обоихъ. Вотъ ихъ переговоры.
   

ЯВЛЕНІЕ XV.

Прохоръ, а потомъ Леонидъ и Сидоръ.

   
   "Пр. -- Эва, прощалыгъ то наѣхало! Охота барину связываться съ этими лизоблюдами! Хоть одинъ бы на чай подарилъ.... Да вотъ этотъ что то сладко на барыню поглядываетъ.... чего добраго.... вотъ тебѣ и желѣзвая дорога.... въ конецъ разодолжитъ.
   "Леонидъ. -- Эй ты, чучело! что стоишъ? Нѣтъ у васъ въ домишкѣ получше комнаты? -- Мы такъ жить не привыкли.
   "Пр. -- А въ чемъ же дурна комната?
   "Л. -- По тебѣ, извѣстно, хороша, когда лучше не видывалъ; а по нашему, никакого вещественнаго соображенія не имѣетъ. Туалета поставить негдѣ -- кровать у окна. -- Просто, какая то меланхолическая.

(Сидоръ заспанный выходитъ изъ другой двери).

   "Сидоръ. -- Землякъ, а, землякъ, гдѣ бъ тутъ закустть да прткурнуть манегько? Дремота одолѣла.
   "Пр. -- Сейчасъ, вотъ съ этимъ надо сперва сладить.
   "Сид. -- А ему чего?
   "Пр. -- Вишь.... Комнатой недоволенъ.
   "С. -- Да какой ему еще надо? Комната хорошая; вишь какая краска, чистый голубецъ! Даже въ глазахъ рябитъ.
   "Пр. -- Ну, такъ пойдижъ, толкуй съ нимъ.
   "Л. -- Да гдѣ вамъ, мужикамъ, понимать столичныя, такъ сказать, поведенціи. Вотъ поглядѣди бы, какъ мы съ бариномъ живемъ. Всё шпалеры, да ковры; любо дорого взглянуть. На стѣнахъ всё полтреты и лицы такія важныя... Не то простой чедовѣкъ, Министръ заѣдетъ -- показать необидно. Передня, гостинная вся бархатная, спадьня, уборная, а въ уборной два комода краснаго дерева, шкафъ ясневый, да столикъ не то орѣховый, не то подъ орѣхъ. Однихъ панталоновъ у насъ двадцать четыре пары, желетокъ дюжинъ пять будетъ, три пальто зимнихъ, четыре пальтошекъ лѣтнихъ, а бѣлья то, косынокъ, да сапоговъ -- не перечтешь. Вотъ какъ люди живутъ, съ полнымъ, можно сказать, удовольственнымъ распоряженіемъ.
   "С. -- А что, землякъ, какъ бы закусить?
   "Л. -- А вотъ заѣдишь къ этакимъ олухамъ, такъ просто слова стыдно тратить. Никакой филантропіи не понимаютъ.
   "С. -- Ты что шумишь?
   "Л. -- Да говорятъ тебѣ, мы въ такой комнатѣ жить не можемъ.
   "С. -- Ну, такъ бери нашу; по насъ все равно, гдѣ бы ни спать.
   "Л. -- То то же, бери нашу: надобно взглянуть, какова еще ваша.
   "Пр.-- Да лучше и въ цѣломъ домѣ нѣтъ.
   "Л. -- Ну, покажи-ка.... ну да, эта будетъ поосновательнѣе. У насъ передняя была такая, а впрочемъ по дорожному. Перетаскивай-ка, (Сидору) свою рухлядь, а (Прохору) ты мнѣ помоги.

(Начинаютъ перетаскивать вещт).

   "Пр. (про себя). -- Эхъ ты егоза, егоза! Не будь ты барскимъ гостемъ, посчитать бы и тебѣ рёбра.
   "С. -- А что, баня есть у васъ?
   "Пр. -- Сегодня топили.
   "С. -- Ты покажи.... да закусить бы прежде.
   "Пр. -- А ты, мусью, проголодался что ли?
   "Л.--Да я бы поѣлъ теперь устрицъ или фазановъ, шинкованныхъ съ труфелью. Да вы, чай, не понимаете что такое!
   "С. -- Похлѣбалъ бы, братъ, селянки.
   "Пр. -- То-то всѣ вы, голодные. Ну, ужъ чѣмъ Богъ послалъ. Пойдемте пока. Я проведу васъ отсюдова.
   Этими выписками заключаю мой отзывъ. Нѣтъ сомнѣнія, что комедія "Сотрудники" будетъ играна на многихъ домашнихъ спектакляхъ. Пьеска графа Соллогуба такъ невелика, что можетъ быть разучена въ два-три вечера, разыграна въ полчаса времени, и, сверхъ всего этого, въ ней нѣтъ и одной трудной роли. По моему личному мнѣнію, домашній театръ есть вещь весьма приближающаяся къ "литературному вечеру", а потому чѣмъ короче будетъ такое удовольствіе, тѣмъ легче для людей довольно холодныхъ къ "чтеніямъ", на которыхъ неловко зѣвать, и спектаклямъ, на которыхъ всякій зритель обязавъ приходить въ восторгъ и, сидя на безпокойномъ стулѣ, придумывать замысловатый комплиментъ каждому изъ исполнителей.
   Кстати будетъ сказать здѣсь, что кромѣ комедіи "Сотрудники" редакція "Санктпетербургскихъ Вѣдомостей" представила своимъ читателямъ цѣлый рядъ занимательныхъ чисто литературныхъ статеекъ въ видѣ писемъ изъ Москвы, Митавы, изъ-за границы, и съ похвальнымъ постоянствомъ слѣдитъ за всѣми сколько нибудь замѣчательными новостями учеными, литературными, музыкальными, театральными и такъ далѣе, въ Россіи и за границею. одинъ изъ корреспондентовъ этой газеты будетъ присутствовать на всемірной выставкѣ въ Лондонѣ и оттуда сообщитъ свѣдѣнія объ этомъ небываломъ явленіи въ мірѣ торговомъ и артистическомъ. Вполнѣ оцѣнивая всѣ улучшенія, въ короткое время сдѣланныя редакціею къ своей газетѣ, я почелъ бы великою невѣжливостью съ своей стороны всякую излишнюю взыскательность и умолчалъ бы о нѣкоторыхъ недостаткахъ "Санктпетербургскихъ Вѣдомостей", еслибъ сама редакція съ полною откровенностью и съ похвальнымъ безпристрастіемъ не указала на нихъ сама, помѣстивъ въ первомъ нумерѣ газеты "Письмо къ редактору", въ которомъ говорится, что фельетонамъ "Санктпетербургскихъ Вѣдомостей", то есть чисто литературному ихъ отдѣлу, можно бы придать болѣе жизни.
   Авторъ названнаго письма коснулся тутъ чрезвычайно важной точки. Ясный и основательный опытъ убѣждаетъ насъ въ томъ, что въ настоящее время жизнь, легкость, изящность и общедоступность журнальныхъ статей весьма цѣнятся публикою и даже располагаютъ ее къ снисходительности, можетъ быть, и преувеличенной. Мы видимъ, что изданія, стремящіяся къ простотѣ въ изложеніи, даже иногда жертвующія ей полнотою своихъ статей, распространяются все болѣе и болѣе -- это фактъ, противъ котораго трудно что либо сказать, особенно теперь, въ январѣ мѣсяцѣ, когда матеріальныя средства каждаго изданія обозначались съ ясностью. Причина такого явленія весьма понятна: нашихъ читателей такъ долго мучили высокопарностью слога и мыслей, имъ такъ часто приходилось отступаться отъ дѣльныхъ, но сухихъ и темныхъ диссертацій, что они съ радостью бросаются на все живое и игривое въ словесности. И если живость изложенія въ ваше время такъ полезна ежемѣсячнымъ изданіямъ, то легко сообразить какъ блистательно встрѣтитъ ее публика на летучихъ страницахъ ежедневной газеты.
   A сотрудникамъ "Санктпетербургскихъ Вѣдомостей" стоитъ только захотѣть, чтобъ достигнуть недолговѣчной, но блистательной живости, безъ которой нельзя вообразить себѣ литературы фельетонной. Талантъ ихъ ясно доказывается успѣхомъ заграничныхъ писемъ, дѣльнымъ и занимательнымъ направленіемъ "Петербургской Лѣтописи", театральнымъ обзоромъ, въ которомъ еще такъ недавно и съ такимъ тактомъ разобрана была комедія, подъ названіемъ: "Школа Натуральная". Намѣреніе редакціи не вступать ни въ какую полемику и избѣгать журнальныхъ споровъ до крайности похвально...
   Пора, однако, покончить съ моимъ безконечнымъ письмомъ.
   

XXIV.

Февраль 1851.

   Шестнадцатаго или семнадцатаго февраля, на масляницѣ, или, говоря газетнымъ слогомъ, на шумной, блистательной, богатой жирными блинами и роскошными увеселеніями сырной недѣли (по всей вѣроятности, журналисты никогда не проматываются до масляницы и встрѣчаютъ шумную сырную недѣлю съ полнымъ кошелькомъ и здоровымъ желудкомъ), Иногородный Подписчикъ, временно проживая въ Петербургѣ, получилъ обворожительную записочку, повергнувшую его въ восторгъ и причинившую неслыханный переворотъ въ его мысляхъ, призваніи, направленіи и самолюбіи. Чтеніе этой крошечной записки пролило цѣлебный бальзамъ на его сердце, усладило всѣ мелкія непріятности, сопряженныя съ чтеніемъ пяти ежемѣсячныхъ изданій, заставило позабыть и неблагодарность Новаго Поэта, и филиппики и доводы, печатаемые противъ русской журналистики. Но, коснувшись этого послѣдняго предмета, я долженъ вдаться въ нѣкоторыя подробности насчетъ самого себя, и уже, конечно, сюжета болѣе интереснаго не пріискать въ теченіи долгаго времени. Исторія, о которой я намѣренъ теперь толковать, принадлежитъ къ числу пріятнѣйшихъ исторій, когда либо приключившихся съ самолюбивыми литераторами. Отбросивъ всякую скромность, я рѣшаюсь разъяснить ее. Начнемъ ab ovo.
   Четыре года тому назадъ я не писалъ ровно ничего, по русски читалъ очень мало и изъ всѣхъ нашихъ журналовъ выписывалъ одну "Сѣверную Пчелу". Подумаешь, какъ время измѣняетъ людей! еслибъ въ то время мнѣ кто нибудь предсказалъ, что я, беззаботнѣйшій изъ беззаботныхъ людей, врагъ скучнаго чтенія, статей на заданную тему, скоро буду получать всѣ россійскіе журналы, кромѣ "Сѣверной Пчелы", и что эта неслыханная роскошь не будетъ стоить мнѣ ни гроша, а напротивъ того, принесетъ значительный гонорарій, я бы засмѣялся и объявилъ, что съ "Сѣверной Пчелой" никогда и не разстанусь... Но страсть къ отступленіямъ увлекаетъ меня; вернемся же къ "Сѣверной Пчелѣ".
   Читая "Всякую Всячину" этой газеты, отъ начала до бумъ Ѳ. Б., я завидовалъ ея автору въ его обширной корреспонденціи съ совершенно незнакомыми людьми изо всѣхъ концовъ Россіи. Жителю города Устьсысольска захотѣлось подписаться на одинъ изъ журналовъ: онъ пишетъ г-ну Ѳ. Б., проситъ его совѣта, и авторъ "Всякой Всячины", посовѣтовавъ своему корреспонденту подписаться на "Сынъ Отечества" и пожуривъ толстые журналы, сообщаетъ о томъ всѣмъ своимъ читателямъ. Въ городѣ Зміевѣ балъ -- понадобились наряды: опять письма автору "Всякой Всячины", опять добрый совѣтъ. Одинъ полтавскій помѣщикъ хочетъ отдать дѣтей въ пансіонъ и, не зная автора "Всякой Всячины", проситъ его рѣшить съ слѣдующей почтою, въ какой именно пансіонъ ему обратиться?
   Этотъ обмѣнъ совѣтовъ и услугъ между писателемъ и его публикою интересовалъ меня чрезвычайно, поселялъ во мнѣ зависть и тѣмъ болѣе мнѣ нравился, что господинъ Ѳ. Б., зная, что въ числѣ читателей бываютъ скептики, часто прибавлялъ отъ себя: "письма эти хранятся въ цѣлости; кому угодно будетъ ихъ посмотрѣть, тотъ пусть обратится прямо ко мнѣ". Я и литераторомъ сдѣлался именно изъ страсти къ подобнаго рода корреспонденціи: извѣстность автора "Всякой Всячины" не давала мнѣ спать, и я часто мечталъ о томъ, какъ, достигнувши славы, буду получать письма отъ никогда невиданныхъ мной читателей, агрономовъ и -- сказать ли? -- отъ хорошенькихъ особъ прекраснаго пола!
   Я началъ писать, мѣняя имена и выбирая самые затѣйливые псевдонимы, чтобъ обратить на себя общее вниманіе; но, добиваясь славы, я имѣлъ въ виду только одну корреспонденцію: ни извѣстность, ни приглашенія, ни самый гонорарій не радовали меня особенно -- я все ждалъ писемъ и раздушевныхъ записочекъ. И наконецъ -- о радость радостей! -- онѣ явились, и въ какомъ изобиліи! (не вѣрящіе могутъ заѣхать въ мое имѣніе и ихъ посмотрѣть). Но справедливость, строгая справедливость -- ибо я всего выше ставлю истину -- строгая справедливость требуетъ прибавить, что то была не такая корреспонденція, о которой я мечталъ денно и нощно. Ни записки, ни стихи, не удовлетворяли меня ни мало. То вдругъ неизвѣстная особа, Богъ знаетъ въ которомъ часу утра, пришлетъ мнѣ букетъ, котораго и подарить нѣкому, ибо онъ завянетъ до обѣда, то въ письмѣ, противномъ всякой орфографіи, назовутъ меня страдальцемъ молодымъ... за что же и почему страдальцемъ? То зовутъ меня въ городъ В**, гдѣ обѣщаются встрѣтить съ распростертыми объятіями; а до города В** надо ѣхать чуть не на собакахъ. Одинъ школьный товарищъ написалъ мнѣ цѣлый дифирамбъ, восхищался моимъ талантомъ и при первомъ свиданіи занялъ у меня денегъ, которыя и до сихъ поръ на немъ числятся. Такъ вотъ результатъ такъ долго жданной корреспонденціи! вотъ они, совѣты и душевныя изліянія!.. Мнѣ было очень грустно и очень больно.
   Между тѣмъ не только въ письмахъ моихъ анонимныхъ корреспондентовъ -- въ письмахъ, писанныхъ болѣе или менѣе правильно и не ведущихъ ровно ни къ чему, но даже и въ простомъ разговорѣ, даже люди весьма мнѣ знакомые и свѣдущіе по части стиховъ и прозы меня почти постоянно называли поэтомъ,-- и это названіе меня сердило. "Вотъ оно какъ -- говорилъ я съ глубокимъ чувствомъ оскорбленнаго писателя -- дался имъ поэтъ,-- я, не писавшій ни одной строчки стиховъ, удобныхъ для чтенія! И стиховъ не умѣютъ отличить отъ прозы, чего же послѣ этого отъ нихъ ждать хорошаго! Нѣтъ, плохое житье молодому литератору!"
   И что же? отпуская такія плачевныя жалобы, я обманывался постыднѣйшимъ образомъ. Не ранѣе пятницы сырной недѣли, то есть 17-го сего февраля, постигнулъ я наконецъ ту истину, что обоего пола особы, называвшіе меня поэтомъ, правы какъ нельзя болѣе. Въ томъ болѣе нѣтъ сомнѣнія: я поэтъ, и -- мало того -- одинъ изъ первыхъ современныхъ русскихъ поэтовъ! Вотъ и причина моей симпатіи къ стихотвореніямъ, вотъ и объясненіе моей слабости къ поэтамъ,-- слабости, за которую мнѣ всякій разъ приходится выдерживать столько споровъ? Я самъ поэтъ, и поэтъ чуть не первоклассный! Заступитесь же, господа современные стихотворцы, жрецы Аполлона! готовьтесь встрѣтить новаго гостя на вашемъ Парнассѣ, господинъ Алферьевъ, господа Мей и Бергъ, Дмитріевъ и Полонскій, Фетъ и г-жа Авдотья Глинка дайте дорогу новому собрату къ струямъ Ипокрены! Вспомните Каратыгина въ "Мѣстничествѣ" графа Соллогуба: "посторонитесь, князья: Ромодановскій идетъ!" Посторонись и ты, Новый Поэтъ: Иногородный Подписчикъ идетъ!
   Я восхищенъ этимъ открытіемъ: оно произошло такъ мило, такъ неожиданно, такъ кстати, что я сразу понялъ свое призваніе, разъяснилъ передъ собой всѣ пункты моей поэтической дѣятельности и твердо увѣрился въ своемъ призваніи. Я долженъ быть любимѣйшимъ русскимъ поэтомъ и буду имъ непремѣнно, хотябъ завистливые обитатели Пинда собирались растерзать меня, какъ Орфея. Подумаешь, какъ много значитъ иногда одно слово, сказанное кстати, одна записка, полученная во время.
   Вотъ какъ было дѣло. Наканунѣ этого памятнаго дня, въ одномъ очень многочисленномъ собраній (его многочисленность скрываетъ отъ меня, до сихъ поръ автора записки), меня поддразнивали цѣлый вечеръ, называя просто поэтомъ, злобнымъ поэтомъ, нѣжнымъ поэтомъ, и такъ далѣе. Я, по обыкновенію, объявилъ, что ненавижу поэтовъ и поэзію, и хотя такое признаніе совершенно противорѣчило моей слабости къ жрецамъ златовласаго Феба, но я льстилъ себя надеждою, что никто изъ собесѣдниковъ не читаетъ русскихъ журналовъ и, стало быть, не уличитъ меня въ противорѣчіи. На другое утро мнѣ подали записочку безъ подписи, на простой бумагѣ, безъ герба и буквъ слѣва, писанную простымъ почеркомъ. Языкъ ея былъ чрезвычайно изященъ и милъ, сокращеніе нѣкоторыхъ словъ, какъ-то: Vous, pour, и т. д., показывало въ новомъ корреспондентѣ моемъ особу, привыкшую къ частой перепискѣ. На круглой печати съ чрезвычайною тонкостью вырѣзана была звѣздочка, и ничего болѣе. Я прочелъ записку и воскликнулъ "эврика! нашелъ, нашелъ!" Въ запискѣ мнѣ доказывалось, какъ дважды-два четыре, что я поэтъ, и изъ самыхъ первоклассныхъ. Въ запискѣ значилось, что моя проза лучше всѣхъ стиховъ, что я не понимаю самъ своего значенія, что я обладаю рѣдкимъ дарованіемъ глядѣть на всѣ предметы съ поэтической точки зрѣнія, что Россія и Европа будутъ во мнѣ ошибаться, принимая меня за прозаика, что фонтанъ поэзіи алмазными искрами брызжетъ изъ подъ моего пера, что моя безтолковость, incohérence... Но тутъ я прекращаю извлеченія и даже прошу читателя закрыть пальцемъ послѣднее слово. Записка, къ сожалѣнію, оканчивалась увѣреніемъ, что изъ меня ровно ничего не выйдетъ.
   Но такое странное обѣщаніе есть, конечно, ничто иное, какъ шутка, какъ стараніе заинтриговать меня. Я и дѣйствительно заинтригованъ и до сихъ поръ нахожусь въ смутномъ ожиданіи, не лишенномъ удовольствія. Пусть таинственный авторъ порадуется, читая здѣсь изъявленіе моихъ чувствъ; что же касается до меня, то я совершенно ему вѣрю: съ 17-го февраля сего года считаю себя не иначе, какъ поэтомъ въ прозѣ. Я уразумѣлъ свое призваніе и останусь ему вѣренъ, а чтобъ показать, что я дѣйствительно поэтъ, начинаю преслѣдовать критикою и насмѣшкою всѣхъ моихъ собратій по ремеслу. Трепещите же, поэты и поэтиссы (это послѣднее слово вычиталъ я въ "Библіотекѣ для Чтенія", и оно мнѣ очень понравилось): въ видахъ своего собственнаго прославленія, я начну такую войну, которой испугался бы и самъ Мамай! Вамъ позволялось писать и даже имѣть талантъ до тѣхъ поръ, пока я самъ не понималъ своего значенія; теперь же, признавъ себя поэтомъ, я объявляю вражду всѣмъ стихотворцамъ.
   И ужь если дѣло пошло на поэзію, то я долженъ отвести душу разгромивъ въ прахъ балладу, помѣщенную во 2 No "Москвитянина". Но пусть господинъ Миллеръ успокоится: его переводъ вѣренъ и гладокъ; я не посягаю на трудъ переводчика, а добираюсь до самого автора, одного изъ нестерпимѣйшихъ нѣмецкихъ поэтовъ, составителя страшно плохихъ и страшно прославленныхъ балладъ, именно Уланда. При чтеніи стиховъ Уланда и нѣкоторыхъ прозаическихъ вещей Тика, я ощущаю совершенно такое же впечатлѣніе, какъ будто бы мнѣ показывали поддѣльное миланское оружіе среднихъ вѣковъ, этрусскую вазу, на дняхъ оконченную для сбыта неопытному любителю рѣдкостей, или картину, писанную по обдуманно наивной манерѣ новыхъ нѣмецкихъ живописцевъ, помѣшанныхъ на Гольбейнѣ и Дюрерѣ. Вы знаете эти милыя картины: отъ нихъ когда-то сходили съ ума въ Германіи, точно также, какъ сходили съ ума отъ средневѣковыхъ балладъ Уланда. Эффектъ выходитъ почти одинъ и тотъ же. На картинахъ: римляне въ рыцарскихъ баретахъ, афиняне въ высокихъ сапогахъ съ золотыми шпорами, пейзажъ, написанный съ разсчитаннымъ пренебреженіемъ къ правиламъ перспективы, деревья въ родѣ вѣниковъ, собаки ростомъ съ козла. Въ балладахъ: разбойникъ, похитившій дочь слѣпого короля и переговаривающійся съ своими врагами черезъ цѣлое море; юноша, ѣдущій освобождать красавицу и по прошествіи четырехъ строкъ возвращающійся домой съ побѣдою; пѣвецъ, который является тутъ какъ тутъ, съ арфою въ рукахъ; Зигфридъ и Гунильда, стариковскія притязанія на простоту древнихъ героическихъ пѣсенъ, профессоръ въ очкахъ подъ мантіей вдохновеннаго барда, коротенькія строчки, риѳмы сомнительнаго происхожденія и -- пуще всего -- претензіи на картинность описанія, картинность съ помощью пера и чериилъ да крючковатыхъ буквъ нѣмецкой азбуки! Очень благодаренъ за такую картинность! она мнѣ надоѣла и въ произведеніяхъ русскихъ бардовъ.
   Баллада Уланда, переведенная г. Миллеромъ, очень любима нѣмцами, хотя въ ней здраваго смысла и со свѣчой не доищешься. Такое любопытное противорѣчіе часто случается съ литературными произведеніями потомковъ древнихъ германцевъ, которые еще во время Тацита предпочитали свой родной туманъ золотому блеску итальянскаго солнца. Въ балладѣ "Королевичъ" особенно замѣчательна послѣдовательность событій, имѣющая въ себѣ дѣйствительно нѣчто поразительное и совершенно Уландовское. Вы прочли восемь коротенькихъ строкъ, и ужь герой произведенія, получивъ отцовское наслѣдство, ѣдетъ по морю; еще куплетъ -- и корабль его тонетъ; еще картинка -- и королевичъ убиваетъ льва, неизвѣстно въ какой сторонѣ, чѣмъ и по какому случаю; еще двѣ строфы -- и онъ покоряетъ царство; а тамъ, безъ сомнѣнія, уже приходитъ бардъ и воспѣваетъ его подвиги. Пропѣвъ свою рапсодію, счастливый сочинитель балладъ отдаетъ свое произведеніе безъ всякаго гонорарія въ какой нибудь альманахъ; его друзья, прочитавъ ее, обливаются слезами восторга, критикъ за бутылкою пива рѣшаетъ, что вновь изданная баллада "всецѣло возсоздаетъ титаническій эпосъ старой Германіи"; балладу навязываютъ французскому туристу, крайне изумленному, что онъ нашелъ произведеніе, довольпо понятное сначала до конца; баллада переводится: французскій читатель, находя, что въ пьесѣ, переведенной съ нѣмецкаго, нѣтъ ни слова о конкретномъ, ни даже о субъективности, отдаетъ полную справедливость таланту Уланда,-- и цѣль достигнута и одна изъ самыхъ вопіющихъ балладъ XIX столѣтія получаетъ весьма завидную репутацію. Чтобъ показать читателямъ, до какой степени современные нѣмецкіе составители старинныхъ балладъ пренебрегаютъ всѣми условіями разсказа и явно приближаются къ безсмыслицѣ, выписываю нѣсколько стишковъ изъ "Королевича", показывающихъ, какимъ путемъ молодой герой баллады завоевалъ себѣ царство:
   
             По дебрямъ скачетъ дикій конь,
             Лишь пыль столбомъ несется,
             Изъ подъ копытъ летитъ огонь,
             И грива съ вихремъ вьется.
   
             Но королевичъ овладѣлъ
             Конемъ неукротимымъ,
             И взвился конь и полетѣлъ
             Съ бойцомъ неустрашимымъ.
   
             И обитатели долинъ
             Дивятся исполину,
             Который соколомъ съ вершинъ
             Несется въ ихъ долину.
   
             Могучій конь подъ нимъ храпитъ:
             И пышетъ дымъ ноздрями,
             Изъ-подъ копытъ огонь летитъ,
             И вьется пыль клубами.
   
             Къ нему народъ со всѣхъ сторонъ
             Стекается толпами:
             "Къ намъ небесами посланъ онъ --
             Да царствуетъ надъ нами!"
   
   Смыслъ этого неслыханнаго событія состоитъ въ томъ, что для завоеванія какого нибудь обширнаго владѣнія достаточно будетъ человѣку сѣсть на коня, изъ-подъ копытъ котораго летитъ огонь и соколомъ устремиться съ горы въ долину. Тогда, если предпріимчивый всадникъ не сломитъ себѣ шеи, обитатели долины сбѣгутся къ нему со всѣхъ сторонъ и закричатъ: "Къ намъ небесами посланъ онъ, да властвуетъ надъ нами!" И это простота, и это поэзія! И такія произведенія восхваляются въ той землѣ, гдѣ написаны были "Лѣсной Царь", и "Графъ Габсбургскій", и "Коринѳская Невѣста", и "Водолазъ",-- эти брильянты между балладами, эти произведенія, исполненныя мысли, послѣдовательности и единства. Каждая изъ этихъ блистательныхъ вещицъ читается какъ маленькій романъ съ завязкою, борьбою, неожиданностью и разумнымъ окончаніемъ. Что можетъ быть торжественнѣе, пламеннѣе и, между тѣмъ, разсчитаннѣе той изъ названныхъ мной балладъ, гдѣ престарѣлый пѣвецъ, посреди пира князей-избирателей, воспѣваетъ благочестивый подвигъ какого-то рыцаря, отдавшаго своего дорогого коня бѣдному священнику, смиренно переходившему въ бродъ разлившуюся рѣчку? феодальный пиръ пріостановился; народъ, столпившіеся у готическихъ оконъ, внимаетъ пѣнію въ смутномъ ожиданіи чего-то необыкновеннаго; владѣтельные герцоги и маркграфы притаили дыханіе; вмѣстѣ съ ними и читатель желаетъ знать имя набожнаго графа... и вотъ вдохновенный пѣвецъ заключаетъ свою пѣсню торжественнымъ благословеніемъ:
   
             "Да будетъ же въ вышнихъ Господь надъ тобой
             Своей благодатью святою,
             Тебя да почтитъ Онъ въсей жизни и той,
             Какъ самъ днесь почтенъ былъ тобою!
             Гелвеція славой сіяетъ твоей
             И шесть процвѣтаютъ тебѣ дочерей,
             Богатыхъ дарами природы.
             Да будетъ же -- молвилъ пророчески онъ --
             Удѣломъ въ шесть знаменитыхъ коровъ,
             Да славятся въ роды и роды!"
   
   И при послѣднихъ словахъ пѣсни императоръ Рудольфъ закрываетъ голову порфирою, чтобъ скрыть отъ присутствующихъ слезы высокаго умиленія. Это онъ -- графъ, когда-то отдавшій свою лошадь священнику, и пастырь въ видѣ пѣвца явился наполнить всей Германіи о благодѣяніи, не пропавшемъ даромъ! Вотъ истинная поэзія феодальныхъ временъ и старой Германіи!
   Вообще о второй и третьей книжкахъ "Москвитянина" я не могу сказать многаго, тѣмъ болѣе, что обѣ эти книжки болѣе замѣчательны по обилію мелкихъ статеекъ, нежели по какому нибудь отдѣльному труду въ ученомъ или бельлетристическомъ родѣ. Двѣ большія статьи посвящены въ обѣихъ книгахъ разбору "Современника": но, не имѣя времени и охоты читать обозрѣнія того, что уже давно написано и прочитано, я остаюсь въ невѣдѣніи насчетъ ихъ содержанія. Равнымъ образомъ пропустилъ я окончаніе статьи г. Шевырева "О теоріи смѣшного" и повѣсть въ охотничьемъ родѣ: "Мелкотравчатые", гдѣ дѣйствуютъ доѣзжачіе, стремянные, полнопѣгія собаки, лисицы и прочія существа, можетъ быть привлекательныя въ чистомъ полѣ для любителей, но даже и для любителей скучныя въ печати.
   Изъ матеріяловъ для русской исторіи я прочиталъ со вниманіемъ письмо царя Алексѣя Михайловича къ боярину Никитѣ Одоевскому и письмо князя Одоевскаго къ царю. Первое изъ этихъ писемъ, писанное государемъ по случаю смерти одного изъ сыновей князя, исполнено истинно высокихъ мыслей; слогъ его такъ убѣдителенъ и трогателенъ.
   Между мелкими статеечками "Москвитянина" я замѣтилъ двѣ или три, въ которыхъ редакція московскаго журнала, не вдаваясь ни въ полемику, ни въ лиризмъ, жалуется на то, что петербургскіе журналы никогда почти не отдаютъ справедливости ея трудамъ по изданію и наконецъ самымъ произведеніямъ, печатаемымъ въ "Москвитянинѣ". Я не питаю особенной нѣжности къ петербургскимъ журналамъ, а потому не желаю и не могу за нихъ заступаться, но не могу не сдѣлать весьма простого вопроса: не странно ли требовать похвалъ и сильнаго участія со стороны своихъ конкурентовъ?
   Зацѣпляя другихъ, многіе литераторы почитаютъ себя неуязвимыми!.. Можно опровергать талантъ Пушкина; но касаться ихъ статей нельзя. Они такъ увѣрены въ своей непогрѣшимости, что даже не хотятъ снизойти до такой гипотезы. И вдругъ, если какой нибудь шутникъ, находящій несказанное удовольствіе въ поддразниваньи всѣхъ и каждаго изъ своихъ пріятелей, печатно назоветъ кого либо изъ нихъ "индивидуумомъ, крайне угобзившимся въ лѣпорѣчіи", они сѣтуютъ на весь міръ предполагаютъ, что всякій изъ смертныхъ ихъ врагъ, пишутъ записки къ своимъ друзьямъ, умоляя ихъ съѣхаться и придумать средство защиты! Они пишутъ по нѣскольку антикритикъ и отвѣтовъ,-- мало того: пересыпаютъ всѣ свои статьи краткими выходками противъ шутника, такъ что всѣ эти статьи превращаются въ городскую почту, разносятъ тучу стрѣлъ, и все по одному направленію. Даже въ свои сочиненія "о куньихъ мордкахъ" или "о тіунахъ" они подсыпаютъ совершенно непонятныхъ журнальныхъ замѣтокъ, будто желая, чтобъ отдаленнѣйшее потомство было свидѣтелемъ ихъ гнѣва и долго толковало о томъ, какъ они были затронуты!
   Публика скажетъ одному изъ такихъ литераторовъ: вспомни, любезный другъ, сколько суровыхъ приговоровъ было тобой сдѣлано! сколько юношей отвратилъ ты отъ тщательнаго стиходѣйствія! сколько французовъ, англичанъ и нѣмцевъ, никогда тобой не читанныхъ, были объявлены плохими писателями! Ты собрался танцовать передъ публикою -- и сердишься, если твои антраша не совсѣмъ приходятся по вкусу, или, говоря болѣе высокимъ слогомъ, "ты явился на олимпійскія игры, записался въ число атлетовъ -- и сердишься за то, что въ борьбѣ тебѣ случится упасть...
   -- Меня никто не смѣетъ трогать, отвѣтитъ русскій литераторъ: -- ибо я жрецъ науки!
   -- Жрецъ! возразитъ ему публика:-- вѣрю, что ты жрецъ; но развѣ ты одинъ можешь претендовать на такую должность? и развѣ кромѣ тебя во всемъ мірѣ нѣкому назваться жрецомъ науки? И развѣ жрецъ науки долженъ считать себя существомъ неприкосновеннымъ для науки и критики? Ты читалъ древнихъ писателей, еще недавно ты обсудилъ одну статью о древней жизни, не зная того, что она принадлежитъ знаменитому англійскому ученому: послѣ такого подвига могъ бы ты знать, что древніе жрецы улыбались другъ другу, встрѣчаясь въ гостинной, или, по твоему, въ салонѣ какой нибудь госпожи Лолліи-Паулины, госпожи Клавдіи-Виргиніи, господина Марка-Туллія Цицерона? Или если римскіе нравы тебѣ не по вкусу, обратись къ "галламъ и аллеманамъ"; вспомни "Норму", оперу въ двухъ дѣйствіяхъ, вспомни, съ какимъ хладнокровіемъ ведутъ себя жрецы въ этой пьесѣ. Норма, ихъ предводительница, собираясь умирать, прощается съ Полліономъ; Орое, или Идрено, или господинъ въ этомъ родѣ открываетъ, что она его дочь; войско волнуется въ отдаленіи, роковой костеръ готовъ,-- а жрецы стоятъ смирнехонько, вправо отъ зрителей. Всякій видѣлъ въ одно изъ представленій, какъ одинъ изъ жрецовъ, при звукахъ трогательнаго дуэта "quai cor tratlesti", вынулъ изъ подъ бѣлой мантіи черепаховую табакерку и, щелкнувъ по ея крышкѣ, передалъ своему сосѣду.
   Въ Петербургѣ литераторы съ нѣкоторыхъ поръ уже облекаются въ терпимость, тамъ не диво дружески пообѣдать съ человѣкомъ, надъ которымъ только что подсмѣялся въ печати, и принять у себя на вечеръ редактора недружелюбнаго намъ изданія. Такъ дѣлается въ Лондонѣ, такъ будетъ современемъ и въ Петербургѣ. Уже въ Петербургѣ начинаютъ съ веселостью и нимало не сердясь встрѣчать цѣлыя филиппики какого нибудь разкритикованнаго служителя Аполлонова; и въ Петербургѣ терпимость начинаетъ водворяться литераторами.
   Впрочемъ, редакція "Москвитянина" можетъ быть довольна: безконечные споры нашихъ журналовъ уже осуждены по заслугамъ и вызвали весьма остроумный и рѣзкій, и въ то же время -- съ сокрушеннымъ сердцемъ должно признаться -- справедливый отзывъ со стороны одного извѣстнаго литератора. Эта замѣчательная статейка напечатана во 2 No "Библіотеки для чтенія", въ "Литературной Лѣтописи" {Дѣйствительно, рецензентъ "Библіотеки для Чтенія" высказалъ, говоря вообще, много справедливаго. Нельзя, однакожь, не сдѣлать слѣдующихъ замѣчаній. Рецензентъ удивляется значительному объему нашихъ журналовъ.
   "Пишущее сословіе наше -- говоритъ онъ по этому случаю -- числомъ, талантомъ, массою науки, обширностію средствъ къ дѣятельности, безъ-сомнѣнія, не ыожегъ итти въ сравненіе съ пишущими сословіями въ Англіи, Франціи или Германіи между-тѣмъ какъ Англія въ состояніи издавать только три большіе журнала, Quaterly, Edinburg и Westminister Reviews, и то не ежемѣсячные, а трехмѣсячнык, межлу-тѣмъ какъ Франція съ трудомъ содержитъ одинъ изрядный двунедѣльный журналъ, Revue des Deux Mondes, а Германія не имѣетъ ни одного значительнаго ежемѣсячнаго изданія, у насъ -- странно сказать! -- у насъ, при нашихъ ограниченныхъ литературныхъ средствахъ, въ одно время существуетъ шесть огромпыхъ журналовъ, а недавно существовало семью Да и что такое большіе журналы англійскіе или французскіе, въ сравненіи съ большими нашими? Пигмей возлѣ гигантовъ! Холмы возлѣ Эльбурзовъ и Араратовъ! Англійскіе большіе журналы, превосходнѣйшіе изъ журналовъ, образцы этого роду изданій во всемъ образованномъ мірѣ, даютъ въ три мѣсяца книжку въ триста страницъ, или около двадцати печатныхъ листовъ, что составлаетъ восемдесятъ листовъ въ годъ. Эго только двѣ мѣсячныя книжки одного изъ шести или семи большихъ журналовъ русскихъ!" и т. д.
   По истинѣ было бы удивительно, даже необъяснимо, какимъ образомъ, при меньшихъ средствахъ, русская журналистика производитъ ежемѣсячно болѣе англійской, французской, нѣмецкой, -- еслибъ не было извѣстно, что русскіе журналы на половину, а иногда и болѣе наполняются переводами, чего не бываетъ съ иностранными журналами. Рецензентъ упустилъ это изъ виду и предался удивленію, которое не имѣетъ достаточнаго основанія. Гораздо основательнѣе замѣчанія его о неумѣренности журнальныхъ ссоръ и перебранокъ. Мы совершенно согласны въ этомъ случаѣ съ рецензентомъ, и публика недавно имѣла случай убѣдиться, что мы не имѣемъ особеннаго пристрастія къ журнальнымъ битвамъ. Не можемъ, однако же, не замѣтить, что напрасно рецензентъ ставитъ свой журналъ (Библ. для Чт.) примѣромъ безукоризненности въ этомъ отношеніи. Когда Пушкинъ -- не чета нынѣшнимъ журналистамъ -- началъ издавать "Современникъ"; что писала по этому поводу "Библіотека для Чтенія". Если рецензентъ забылъ, мм можемъ ему напомнить. Что касается до разбиранія журнальныхъ статей, которое рецензентъ называетъ "жалкимъ ремесломъ", то недолжно забывать, что каждая литература имѣетъ свои условія, и что русской литературѣ во многомъ нельзя ставить въ примѣрь и въ укоръ ни французскую, ни нѣмецкую, ни англійскую. Кто не повторяетъ, что русская литература вся сосредоточилась въ журналахъ? итакь, не пишите о томъ, что печатается въ журналахъ, и вашъ собственный журналъ не только пе будетъ отраженіемъ текущаго періода литературы, по превратится въ нѣчто до того отсталое, до того безцвѣтное.... впрочемъ, примѣръ этотъ публика видѣла на одномъ весьма почтенномѣ журналѣ въ прошломъ и предшествовавшихъ годахъ. Непохвально русскому журналу терзать, какъ говоритъ рецензентъ, статьи другого журнала съ какой нибудь посторонней цѣлью; но говорить о замѣчательныхъ почему либо статьяхъ другихъ журналовъ, по нашему, очень можно, и даже должно, если журналъ имѣетъ отдѣлъ критики и хочетъ, чтобъ въ немъ отражалось движеніе современной литертуры, ибо движеніе литературы настоящаго періода, по крайней мѣрѣ беллетристической, совершается не въ сонникахъ и пѣсенникахъ, не въ переводахъ дюжинныхъ романовъ или водевилей, появляющихся отдѣльно, но въ жураналахъ, которые печатаютъ все лучшее, производимое русскими писателяии, куда охотно и исключительно прибѣгаютъ новые таланты, желающіе представитъ свое произведеніе публикѣ, наконецъ въ журналахъ, которые сами поставили себѣ въ обязанность доставлять публикѣ по возможности занимательное чтеніе и достигаютъ этого усиліями, только и возможными при значительныхъ средствахъ и при совокупномъ трудѣ знающихъ и дѣятельныхъ людей. Но попробуйте не говорить обо всемъ этомъ, и посмотрите, каковъ будетъ вашъ журналъ и будетъ ли это журналъ. Но объ этомъ можно бы еще много сказать. Прим. Редакціи.}.
   Приступая къ обзору второго нумера "Библіотеки для Чтенія", прежде всего нужно разобрать статьи нечитанныя мной никогда, какъ, напримѣръ, обѣ части "Ольбенійскаго Холостяка", романа, къ которому я не имѣлъ силы подступиться, точно также, какъ при чтеніи газетъ ни разу во всю свою жизнь не могъ принудить себя на чтеніе новостей изъ Испаніи и Португаліи. Есть на свѣтѣ и въ литературѣ вещи, можетъ быть, преумныя, преназидательныя, преисполненныя животрепещущаго интереса, но это не мѣшаетъ имъ до скончанія вѣка оставаться нечитанными. Кто изъ смертныхъ, во всей подсолнечной, когда нибудь читаетъ переводный романъ неизвѣстнаго автора, послѣдне-полученныя извѣстія о здоровьи Салданьи, описаніе политическихъ происшествій, случившихся на берегахъ Мансанареса, разборъ симфоніи хотя бы самого Бетговена, статью о причинѣ раздоровъ въ Аргентинской республикѣ, некрологи нашихъ собратій и другихъ гражданъ, переселившихся въ область Плутона,-- некрологи, исполненные выраженій: "достойный мужъ", "примѣрный семьянинъ", и такъ далѣе? Конечно, никто. Всякій изъ образованныхъ читателей знаетъ, что огромная часть журнальныхъ и газетныхъ статей пишется для однихъ корректоровъ, и что въ томъ нѣтъ ничего дурного. Мало того: газета или журналъ безъ подобныхъ статей какъ-то не полны, производятъ тягостное впечатлѣніе: ихъ видъ похожъ на видъ человѣка, изъ экономіи надѣвающаго одну только лѣвую перчатку. Я ничего не смыслю въ дѣлахъ Пиринейскаго полуострова и нахожусь въ совершенномъ невѣдѣніи насчетъ того, испанецъ или португалецъ герцогъ Салданья; а между тѣмъ попробуйте поднести мнѣ газету безъ испанскихъ новостей... бѣда! онѣ мнѣ нужны какъ воздухъ. Газета, и каждая неминуемо, должна толковать объ итальянской оперѣ, хотя съ тѣхъ поръ, какъ одна газета объявила, что въ Лондонѣ будутъ пѣть Маріо, Гуаско и Лавіа, я уже не читаю газетныхъ статей объ оперѣ. Я не читалъ и не буду читать "Ольбенійскаго Холостяка", даже не заглядывалъ въ него, даже чувствую рѣшительную антипатію къ его автору и другому, никогда не читанному мной роману его "Семейство Фоконовъ", а между тѣмъ я радъ, что и въ "Библіотекѣ для Чтенія" и въ "Отечественныхъ Запискахъ" "Холостякъ" переводится съ замѣчательною быстротою. И -- что всего страннѣе -- никто изъ извѣстныхъ мнѣ лицъ, получающихъ русскіе журналы, даже не разрѣзалъ "Ольбенійскаго Холостяка", даже не заглянулъ въ первую страницу; часть журнала, посвященную "Холостяку", можно узнать потому, что она изображаетъ собою дѣвственный оазисъ: ни одного листка разрѣзаннаго! Позвольте же, однако, милостивые государи! за что вы не хотите читать романа, съ которымъ вы совершенно незнакомы, въ которомъ, быть можетъ, таится бездна интереса, юмора, умныхъ замѣчаній, острыхъ словъ, наконецъ. вопіющихъ несообразностей? Отвѣчайте мнѣ по порядку, отчего вы не хотите читать этого превосходнаго романа,-- вы, господинъ литераторъ, который можете выхватить изъ него хоть десять страницъ и пустить ихъ въ свою повѣсть и взять за то дань хвалы? вы, дилетантъ, жалующійся на недостатокъ чтенія,-- вы, юная особа, падкая до романовъ? что отталкиваетъ васъ отъ "Ольбенійскаго Холостяка"? почему не желаете вы познакомиться съ этимъ новымъ произведеніемъ британской словесности?
   Одно молчаніе служитъ мнѣ отвѣтомъ. Ни одинъ человѣкъ въ образованной Европѣ не прочелъ ни одного слова изъ "Ольбенійскаго Холостяка"; никто не имѣетъ къ нему ни малѣйшаго предубѣжденія -- и совсѣмъ тѣмъ романъ остался неразрѣзаннымъ! Это читательская тайна, это событіе, которое заняло бы меня до крайности, еслибъ еще прежде него исторія съ испанскими новостями не разъяснила передо мной нѣкоторыхъ особенностей читательской натуры. Знаете ли вы, кто такой герцогъ Ривасъ? что за человѣкъ графъ Томаръ? Конечно, не знаете, и вслѣдствіе того никогда не будете знать, о чемъ толкуетъ съ читателями авторъ новаго романа. Слѣдите ли вы за открытіями, которыя сообщаются въ газетахъ разными, по большой части гамбургскими корреспондентами? извѣстно ли вамъ, что въ такомъ-то городѣ въ сотый разъ изобрѣтенъ воздушный шаръ съ парусами, и что нѣкій вонхенскій химикъ устроилъ пушку, выбрасывающую милліонъ ядеръ въ полъ-минуты? Нѣтъ, такихъ новостей вы никогда не читаете и по той же самой причинѣ "Ольбенійскій Холостякъ" вѣчно останется неразрѣзаннымъ.
   Чтобъ убѣдиться въ истинѣ моихъ словъ, редакція, "Библіотеки для Чтенія" можетъ произвести слѣдующій опытъ: перепечатать этотъ самый романъ черезъ два мѣсяца, назвать его "Холостякъ Ольбенійскій", для разнообразія, и пустить его вновь по Петербургу и провинціямъ. Ни одинъ изъ читателей не замѣтитъ, что ему поднесли два раза сряду одно и тоже произведеніе. A между тѣмъ "Холостякъ", можетъ быть принадлежитъ къ очень милымъ вещамъ; но -- сдѣлайте одолженіе -- есть ли возможность начинать цѣлый романъ съ названіемъ въ родѣ "Мой дядя Томъ", или "Мой сосѣдъ Бобъ", или "Ольбенійскій Холостякъ" или просто "Мой двоюродный Братъ"? Нѣтъ, рѣшительно, Великобританія сама вредитъ себѣ своей простотой.
   Ахъ! какъ оно далеко отъ насъ, это чудесное, сердцу милое время толстенькихъ книгъ въ коричневыхъ, кожаныхъ, или такъ называемыхъ змѣиныхъ переплетахъ,-- книгъ укладистыхъ, заманчивыхъ, выкрашенныхъ радужною краскою по обрѣзу,-- книгъ съ полинявшими золотыми буквами на корешкѣ,-- книгъ, которыхъ одинъ видъ повергаетъ празднаго любителя въ сладкій трепетъ, которыхъ одно заглавіе рисуеть передъ воображеніемъ мѣткій эскизъ будущихъ наслажденій. "Рыцарь Нино фонъ Кибургъ", снявшій сѣдой локонъ съ головы обезглавленнаго старца и уничтожившій инквизицію, "Пещера смерти въ дремучемъ лѣсу", "Улло, горный бардъ, или Страшилище въ скалахъ Хиллы", "Тайныя злодѣянія и явные лжи и обманы Наполеона Бонапарте" -- вотъ книги, съ которыми отрадно сидѣть передъ яркимъ каминомъ, въ тотъ часъ, когда на душѣ такъ тихо и весело, когда ливень колотитъ по стекламъ, когда ждешь себѣ на ужинъ двоихъ друзей или отдыхаешь послѣ сытнаго обѣда. "Урна въ уединенной долинѣ", "Викторъ, или дитя, покинутое въ лѣсу", "Мальчикъ, наигрывающій на колокольчикахъ разныя штучки" -- вотъ названія, хотя и не столь сумрачныя, но привлекательныя и живописныя. Мы привыкли надо всѣмъ смѣяться, особенно надъ старыми романами, и мы отчасти правы, потому что и будущее поколѣніе будетъ потѣшаться и надъ "Вильгельмомъ Мейстеромъ" и надъ "Героемъ Нашего Времени". Но я не хочу смѣяться надъ книжечками въ змѣиныхъ переплетахъ,-- я ихъ бросилъ на-время, но уважаю ихъ какъ друга, съ которымъ можно опять сойтись, какъ картину, оставленную отцомъ, которая очень черна, но которую можно вычистить и повѣсить на первое мѣсто въ гостинной. Я беру одну изъ двѣнадцати книгъ, похожихъ на кирпичики,-- одну изъ двѣнадцати книгъ, называющихся "Ужасныя происшествія или Видѣнія въ Пиринейскомъ замкѣ", и, взявши ее, задумываюсь полчаса надъ однимъ ея заглавіемъ, и предвкушаю наслажденіе, я вижу передъ собой то милую, то страшную панораму и, вглядываясь въ эту панораму, презрительно отталкиваю отъ себя новую книжку "Эдинбургскаго обозрѣнія". Багровое солнце закатывается посреди дикаго мѣстоположенія; послѣдніе его лучи угасаютъ на верхушкахъ безплодныхъ скалъ: на краю пропасти, опершись на свои длинные карабины, стоятъ разбойники, живущіе въ Пиринейскомъ замкѣ. A вотъ и самый замокъ подъ гигантскою скалою, гдѣ-то въ обрывѣ, въ виду моря,-- замокъ, гдѣ погибло столько разныхъ доновъ и невинныхъ героинь,-- замокъ съ сѣверной и южной башнею, съ галлереями, пробитыми въ скалахъ, съ запущеннымъ садомъ на днѣ пропасти, съ потаенными дверями, съ каплями крови на полу, съ діонисіевыми ушами на потолкѣ, съ арсеналомъ и раздвижными статуями, съ подземельями, изъ которыхъ слышенъ глѵхой стонъ и звукъ цѣпей, съ ужасными сказками и обитателями еще ужаснѣйшими, нежели сказки. Но какъ ни страшенъ, какъ ни запятнанъ ты кровью, о Пиринейскій замокъ, я чувствую, что люблю тебя всѣми силами моего сердца, люблю тебя больше самой Викторіи, которая въ тебѣ такъ страдала, люблю тебя больше моего щегольского кабинета и больше любой гостинной. Хотя помышляя о тебѣ и о твоихъ мрачныхъ обитателяхъ съ кинжалами за поясомъ, я и чувствую нѣкоторое замираніе сердца, а между тѣмъ я дорого бы далъ, чтобъ ты существовалъ въ самомъ дѣлѣ, чтобъ я самъ могъ прожить нѣсколько времени подъ твоимъ кровомъ, быть испуганнымъ разъ двадцать, гонимымъ и поселяемымъ въ подземелье, изъ котораго меня навѣрно выведетъ прелестная испанка, съ черными глазами и краснымъ цвѣткомъ въ волосахъ,-- испанка, впослѣдствіи оказывающаяся владѣтельною маркизою и приносящая мнѣ въ приданое половину Старой Кастиліи. Съ какимъ наслажденіемъ, изгнавъ изъ Пиринейскаго замка всѣхъ злодѣевъ и освободивъ всѣхъ добродѣтельныхъ узниковъ изъ южной и восточной башни, я бродилъ бы по его готическимъ заламъ, пересматривалъ бы арсеналъ и потаенныя кельи, любовался бы капеллою въ мавританскомъ вкусѣ и просиживалъ бы часы посреди библіотеки! Библіотека Пиринейскаго замка! каковы должны быть тамъ сочиненія, подумайте только объ этомъ! по моему крайнему разумѣнію, они должны относиться къ романамъ à la Радклифъ точно также, какъ романы Радклифъ относятся къ вялому, холодному, загадочному, нестерпимому "Ольбенійскому Холостяку". Башня дона Мануэля и новый англійскій романъ въ плохомъ переводѣ, мрачныя галлереи, изсѣченныя въ скалѣ и русскій журналъ тысяча-восемь-сотъ-пятьдесятъ перваго года!.. Вернемся, однако, къ нашей журналистикѣ.
   Увлекшись подписью одной изъ статей "Библіотеки": "Прожитое" -- за автора: "Брамбеусъ", я прочиталъ эту вещь отъ начала до конца и остался сильно недоволенъ и ею и барономъ Брамбеусомъ. Имя барона Брамбеуса заманило меня и заставило прочитать начало предлиннаго сочиненія, болѣе похожаго на списанную лекцію, нежели на романъ или повѣсть! "Прожитое" есть исторія молодого учителя. который обо всѣхъ предметахъ любитъ говорить очень длинно и очень подробно. Первая часть "Прожитаго" безпрерывно переходитъ въ диссертацію о самыхъ многоразличныхъ предметахъ, какъ то: о комфортѣ, обязанностяхъ педагога, о Софокловыхъ трагедіяхъ, о томъ, какъ пріятно давать уроки молодымъ дѣвушкамъ. Впрочемъ, къ концу первой части разсказъ идетъ живѣе, и я все еще надѣюсь, что продолженіе будетъ лучше.
   "Женатый женихъ", комедія въ четырехъ дѣйствіяхъ, принадлежитъ дѣятельному перу г. Загоскина и если будетъ поставлена на сцену, то получитъ несомнѣнный успѣхъ. Даже въ чтеніи она жива и пріятна, что весьма рѣдко случается съ длинными комедіями, особенно если онѣ написаны стихами. Я до сихъ поръ ни разу не читалъ стиховъ г. Загосктна и долженъ признаться, что въ "Женатомъ женихѣ" они весьма гладки, легки и даже имѣютъ, хотя въ гораздо болѣе слабой степени, тотъ мѣткій, народный колоритъ, который сообщаетъ такую долговѣчность стиху Крылова и Грибоѣдова. Когда на сцену комедіи выходятъ московскіе старожилы и старушки-сплетницы -- любимые типы г. Загоскина, въ ихъ разговорѣ повременамъ мелькаютъ эти драгоцѣнныя искры, безъ которыхъ слаба всякая нравоописательная комедія: жаль только, что разговоръ остальныхъ дѣйствующихъ лицъ гораздо слабѣе и писанъ не съ такой охотой.
   Комедія г. Загоскина "Женатый женихъ" весьма хороша по своимъ частностямъ: но основаніе ея такъ блѣдно и неестественно, что едва ли на русскомъ языкѣ найдется комедія болѣе неудовлетворительная по замыслу.
   Графъ Сицкой, богачъ, щеголь и любимецъ московскихъ маменекъ, женился на вдовѣ Лужицкой, въ которую весьма влюбленъ; по такъ какъ трауръ ея не кончился еще, то бракъ не могъ быть объявленъ по Москвѣ. Чтобъ видѣться съ своей женой до окончанія траура, Сицкой, назвавшись живописцемъ, нанимаетъ комнату въ домѣ старой сплетницы Выхиной, и Лужницкая ѣздитъ къ нему, будто затѣмъ, чтобъ снимать свой портретъ. Къ сожалѣнію, должно сказать, что на этой-то комбинаціи основанъ ходъ всей комедіи.
   Москва ничего не знаетъ о женитьбѣ Сицкаго, и старухи, имѣющія дочекъ на возрастѣ, продолжаютъ гоняться за нимъ. Въ особенности госпожа Стародубская почти увѣрена въ успѣхѣ: ея племянница Любинька одна изъ первыхъ красавицъ, богата и умна: графъ съ ней всегда танцуетъ и даже познакомился у нихъ въ домѣ. Старушка не знаетъ того, что Любинька влюблена уже въ своего кузена, офицерика Владиміра, и что молодые люди весьма бы желали вступить въ бракъ; но въ глазахъ Стародубской Владиміръ, по своей молодости и отдаленному свойству, совсѣмъ не женихъ Любинькѣ. Она зоветъ его Володей, посылаетъ за перчатками, трактуетъ какъ домашняго, но совершенно пустого человѣка и въ мысляхъ не держитъ того, что наконецъ этотъ Володя можетъ присвататься къ ея племянницѣ. Эти отношенія трехъ лицъ весьма оригинальны, вѣрны истннѣ, и авторъ комедіи съумелъ обозначить ихъ и мѣтко и оригинально.
   Графъ Сицкой друженъ съ Владиміромъ и, видя, что онъ весьма хорошая партія для Любиньки, уговариваетъ молодыхъ людей бѣжать и обвѣнчаться въ его имѣніи. Между тѣмъ какъ тетушка дѣвицы объявляетъ не имъ, что Сицкой пойманъ, самъ графъ, Владиміръ и Любинька ѣдутъ будто кататься верхомъ, и участь взаимно любящихъ сердецъ устроивается. Отпустивъ молодежь, Стародубская сзываетъ семейный совѣтъ и объявляетъ своимъ родственникамъ о намѣреніи выдать Любиньку за Сицкаго. Родственники, изъ которыхъ нѣкоторые персонажи очерчены очень удачно, негодуютъ на старуху, потому что она отвергла всѣхъ жениховъ, ими представленныхъ, и употребляютъ всѣ старанія, чтобы уронить графа въ ея мнѣніи. Въ это-то время сплетница Выхина открываетъ, что Сицкой живетъ въ ея домѣ, подъ именемъ живописца, и каждый день видится съ какою то женщиной въ траурѣ. Шумъ, гвалтъ и тревога; родственники бросаются по Москвѣ трезвонить о такомъ открытіи. Стародубская, испуганная поведеніемъ графа, приходитъ въ совершенное отчаяніе, видя, что Любинька не возвращается съ прогулки. Сама же она дала его въ проводники племянницѣ. Наконецъ, послѣ разной бѣготни, обмороковъ и суматохи, дѣло объясняется, устроивается общее примиреніе, и всѣ дѣйствующія лица утопаютъ въ счастіи.
   Планъ, дѣйствительно, незамысловатъ, или, лучше сказать, замысловатъ, да только въ ущербъ правдоподобію; но зато частности выкупаютъ многія его несовершенства. Очень хорошъ характеръ Выхиной, старой избалованой сплетницы, которая бранитъ всѣхъ наповалъ, въ глаза говоритъ мужчинамъ и женщинамъ горестнѣйшія истипы, считаетъ себя лицомъ весьма нужнымъ для Москвы и въ самомъ дѣлѣ, не смотря на милліонъ своихъ пороковъ, имѣетъ въ себѣ что то откровенное, почти доброе и даже почти привлекательное. Это какая-то смѣсь изъ Діогена и княгини Марьи Алексѣвны. Тимона-человѣконенавиствика и старой дѣвы, рѣзкаго Правдолюба и графини Хрюминой,-- женщина, которая можетъ быть уважаемою, если находятся люди, для которыхъ ея приговоры страшны и уважительны. Башлыковъ, богатый дуракъ и великій любитель болтовни, вышелъ весьма недуренъ; сама Стародубская, интригантка отъ праздности, болтунья безъ вѣса и убѣжденій, обращаетъ на себя вниманіе.
   Какъ образчикъ слога г. Загоскина, выписываю часть разговора Стародубской и Выхиной передъ семейнымъ совѣтомъ. Сцену же эту беру не потому, чтобъ она была лучше другихъ, а единственно изъ за ея краткости.
   
                       ВЫХИНА.
   
             Теперь позволъ спросить, нужна я для чего
             И на какую ты изволила потребу
                       Сегодня выписать меня?
   
                       СТАРОДУБСКАЯ.
   
             Ко мнѣ сейчасъ сберется вся родня.
   
                       ВЫХИНА.
   
             Зачѣмъ?
   
                       СТАРОДУБСКАЯ.
   
                       Я ихъ просила для совѣта.
   
                       ВЫХИНА.
   
             Что это вздумалось тебѣ?
   
                       СТАРОДУБСКАЯ.
   
             Мы будемъ говорить о будущей судьбѣ
             Моей племянницы. Вы знаете, что это
             Преважный шагъ.
   
                       ВЫХИНА.
   
                                 Да, нынче молодёжь
             Не прежняя -- кого теперь найдёшь,
             Чтобъ видомъ походилъ на ловкаго мужчину?
                       Надѣли на себя угрюмую личину,
                       Одѣлись всѣ какъ пастухи,
             Въ какихъ-то ходятъ балахонахъ
             И каются въ грѣхахъ, а тѣ же все грѣхи.
             Лишь-только ни въ одной не видншь ихъ гостинной --
             Одинъ все пьетъ, другой картёжникъ записной --
             Изъ клуба, матушка, не выгонишь дубиной --
             Такъ гдѣ ему прожмть въ ладу съ женой.
   
                       СТАРОДУБСКАЯ.
   
             Вы судите ужь слишкомъ строго:
             Когда же молодость бываетъ безъ грѣховъ.
             Конечно, молодыхъ людей въ Москвѣ немного,
             И мало, вообще, хорошихъ жениховъ....
   
                       ВЫХИНА.
   
             Хорошихъ въ Петербугъ отсюда отсылаютъ.
   
                       СТАРОДУБСКАЯ.
   
             Однако жь, двухъ давно мнѣ предлагаютъ,
                       А третій у меня въ виду.
             Эме и прежде-то съ ума весь свѣтъ сводила,
             А ужь теперь въ такомъ ходу!...
   
                       ВЫХИНА.
   
             Кого жь ты на совѣтъ сегодня пригласила?
   
                       СТАРОДУБСКАЯ.
   
             Да будетъ вотчимъ мой.
   
                       ВЫХИНА.
   
                                           Сіятельнѣйшій; князь?
             Смотри, сестра! вѣдь онъ лицомъ ударитъ въ грязь
             И дастъ такой совѣтъ ...
   
                       СТАРОДУБСКАЯ.
   
                                           Помилуйте! мой вотчимъ?
   
                       ВЫХИНА.
   
             Ну, да! онъ только-что упрямъ и очень глупъ,
                                 Ужасно скупъ,
                       Отмѣнно гордъ, а, впрочемъ,
             Прекрасный человѣкъ:
   
                       СТАРОДУБСКАЯ.
   
                                           Не всѣ, однако жь, такъ
             О князѣ говорятъ....
   
                       ВЫХИНА.
   
                                 Да онъ совсѣмъ дуракъ.
                       Родился отъ отца урода ,
             И мать была глупа -- такая ужь порода!
   
                       СТАРОДУБСКАЯ.
   
             Что это вы, такъ рубите съ плеча,
             Вѣдь онъ въ чинахъ и князь....
   
                       ВЫХИНА.
   
                                 А все бы не мѣшало
             Занять ума. Кого жь еще ты приглашала?
   
   Многіе изъ читателей "Библіотеки для Чтенія", зная, что главный редакторъ этого журнала ко многимъ своимъ литературнымъ талантамъ присоединяетъ славу оріенталиста и, кромѣ того, имѣетъ у себя библіотеку восточныхъ книгъ едва ли не первую въ Петербургѣ, были вправѣ ожидать, чтобъ "Библіотека для Чтенія" время отъ времени знакомила ихъ съ чудесами восточной поэзіи, о которой всякій изъ историковъ словесности говоритъ такъ много, и въ которой никто почти ровно ничего не понимаетъ. Исторія литературъ, особенно малоизвѣстныхъ, это неисчерпаемый рудникъ матеріяловъ, а между тѣмъ въ этомъ рудникѣ почти никто не работаетъ. Изучивъ исторію литературы какого нибудь народа и перечитавъ съ пользою цѣлый рядъ старыхъ или новыхъ писателей въ ту или другую эпоху, каждый человѣкъ, умѣющій владѣть перомъ, открываетъ для себя обширное поле полезной и пріятной дѣятельности, становится лицомъ почти необходимымъ при изданіи какого бы то ни было журнала и научаетъ другихъ, гамъ безпрестанно поучаясь. Съ особенной любовью я слѣжу за тѣми статьями, касающимися до исторіи старой и новой, западной и восточной словесности и потому-то спѣшу сообщить, что "Библіотека для Чтенія" готовитъ цѣлый рядъ статей подъ заглавіемъ: "Семизвѣздіе на небѣ персидской поэзіи". Статьи эти, изъ которыхъ первая напечатана въ февральской книжкѣ, принадлежатъ господину Лерху и будутъ заключать въ себѣ біографіи знаменитѣйшихъ персидскихъ поэтовъ, съ оцѣнкою ихъ произведеній и съ переводомъ лучшихъ отрывковъ, имъ принадлежащихъ. Мысль прекрасная и обѣщающая намъ много пользы и много удовольствія. Въ первой, нынѣ напечатанной статьѣ г. Лерхъ знакомитъ читателей съ исторіей персидской поэзіи, излагаетъ причины ея возвышенія и упадка, а сверхъ того представляетъ вамъ изображеніе ея особенностей, къ которымъ долженъ привыкнуть человѣкъ, желающій сродниться съ духомъ персидскихъ стихотворцевъ.
   Не увлекаясь весьма понятнымъ и слѣпымъ пристрастіемъ къ своему предмету,-- пристрастіемъ, весьма часто встрѣчающимся у дилетантовъ, вводящихъ своихъ читателей въ малоизвѣстный для нихъ міръ, авторъ статьи о персидской поэзіи сознается, что нерѣдко лучшіе персидскіе стихи кажутся европейцу вычурными, ошибочными, незаслуживающими вниманія, а иногда даже вызывающими насмѣшку. Но тутъ же онъ указываетъ и на причину такого невыгоднаго воззрѣнія,-- причину, заключающуюся въ особенностяхъ восточной природы и восточныхъ нравовъ. "Природа Азіи -- говоритъ онъ -- намъ чужда; оттого и сравненія, которыя дѣлаетъ восточный писатель, кажутся намъ нерѣдко довольно тяжелыми, иногда -- натянутыми. Мы смѣемся, когда восточный поэтъ сравниваетъ милую дѣвушку съ буковымъ деревомъ, но не хотимъ сообразить того, что въ Азіи букъ ростетъ самымъ величественнымъ образомъ, украшается самыми нѣжными и милыми для глазъ вѣтвями, между тѣмъ какъ въ Европѣ онъ образуетъ только низенькіе кусты. Щоки дѣвицы нерѣдко сравниваются съ тюльпанами; Фирдёйси, описывая пустыню, залитую кровью, говоритъ, что "поверхность земли будто покрылась тюльпанами", такія сравненія кажутся невѣрными потому, что тюльпанъ извѣстенъ пестротою своихъ красокъ. A между тѣмъ на востокѣ всѣ тюльпаны одноцвѣтные и почти всегда красные".
   Подобнаго рода замѣчанія показываютъ несомнѣнный тактъ въ авторѣ статьи и обѣщаютъ намъ цѣлый рядъ весьма интересныхъ комментаріевъ.
   Не менѣе любопытны свѣдѣнія о томъ, въ какомъ уваженіи въ старое и новое время поэзія находилась у персіянъ. Не смотря на ея упадокъ въ нынѣшнее малопоэтическое время, почти всякій персіянинъ или умѣетъ читать, или знаетъ наизусть произведенія великихъ поэтовъ своей родины. "Какое чудное искусство поэзія -- говоритъ Джами -- и что чуднѣе ея"?
   
             "Если я алмазнымъ остріемъ нижу жемчугъ (т. е. пишу стихи),
             Я погруженъ въ море знанія"!
   
   Это восторженное двустишіе принадлежитъ Фирдёйси, или, какъ его называли до сихъ поръ, Фердузи. Объ этомъ Фирдёйси персіяне разсказываютъ легенду, показывающую ихъ горячее сочувствіе къ поэзіи. Поэтъ этотъ, подобно Муру въ его неподражаемой поэмѣ "Fire-Worshippers", воспѣлъ въ поэмѣ "Шахъ-намэ" невѣрныхъ огнепоклонниковъ и за это былъ не очень любимъ муллами. Когда онъ умеръ, мулла, ссылаясь на "Шахъ-намэ", объявилъ, что надъ могилою Фирдёйси не будетъ произведено никакихъ моленій, но въ ту же самую ночь увидѣлъ поэта, посреди блеска и лазури, занимающаго одно изъ первыхъ мѣстъ среди духовъ и гурій.
   "-- За что награжденъ ты такою завидною участью? спросилъ мулла счастливаго поэта.
   "-- За мое двустишіе, отвѣчалъ ему Фирдейси: -- за то двустишіе, въ которомъ, хваля единаго Бога, я сказалъ: "Ты Всевышній, ты повсюду; я не знаю кто ты, но знаю, что кто бы ты ни былъ, ты еси".
   И на другой день мулла пришелъ творить моленія надъ могилой поэта.
   Персидскій писатель Девлейтъ-шахъ, сравнившій поэзію съ дорогимъ уборомъ, которымъ возвышаются прелести молодой невѣсты, нападая на общее охлажденіе его соотечественниковъ къ своимъ поэтамъ и приписывая это охлажденіе изобилію посредственныхъ риѳмачей, высказываетъ слѣдующую мысль, чрезвычайно замѣчательную подъ перомъ восточнаго человѣка. "По мнѣнію людей безъ дарованія, поэтическое искусство состоитъ только въриѳмѣ и сочетаніи словъ, и они забываютъ, что только красота и изящность мысли даютъ поэзіи достоинство и привлекательность".
   Персіяне, уже въ школѣ познакомивъ ученика съ ученіемъ религіи, даютъ ему въ руки сочиненія Саади, не для того только, чтобъ возбудить и образовать въ юномъ сердцѣ вкусъ къ поэзіи, но и для того, чтобъ внушить ему любовь къ добродѣтели. Персы смотрятъ на поэта какъ на наставника, открывающаго имъ великія истины; персидскіе цари и шахи, постоянно уважая поэтовъ и поэзію, нерѣдко къ лаврамъ завоевателей присоединяли вѣнецъ... Однакоже, я не знаю, какимъ растеніемъ увѣнчивались поэты въ Персіи. Царь Бэранкуръ не только писалъ стихи, но часто, подобно королю Франциску Первому, говорилъ стихами. Династія саманидовъ, и въ особенности Ахметъ, сынъ Насра, чрезвычайно много сдѣлали для персидскаго языка и славились своею любовью къ отечественной словесности. Махмудъ, изъ династіи ганевидовъ, собралъ при своемъ дворѣ до четырехъ-сотъ поэтовъ и назначилъ между ними старшаго, царя поэтовъ, для чтенія, обсуживанія и награжденія ихъ произведеній.
   Нельзя не поблагодарить господина Лерха за его занимательный трудъ. Пожелавъ ему полнаго успѣха и указавъ на новый трудъ г. Куторги: "Геологъ путеводитель по финляндскимъ берегамъ Ладожскаго озера и Финскаго залива",-- трудъ, не только полезный и рѣдкій, но занимательный, какъ путевыя Записки,-- мы простимся съ февральской книжкой "Библіотеки для Чтенія".
   Хорошо, что я не забылъ прочитать первой книжки "Пантеона"! Объ этомъ журналѣ я уже не говорилъ сколько-то мѣсяцевъ, и единственно по причинѣ своей унизительной лѣности. А между тѣмъ "Пантеонъ" можетъ представить довольно пищи и наблюдательному и сатирическому уму. Говоря о немъ, необходимо отличать въ немъ двѣ отдѣльныя части, а именно: отдѣлъ, относящійся до театра, какъ-то: новыя пьесы, біографіи актеровъ, переводы извѣстныхъ сочиненій, касающихся драматическаго искусства,-- и отдѣлъ чисто литературный, то есть стихотворенія, повѣсти и разсказы, остроты и такъ далѣе.
   Еслибъ редакція "Пантеона" пожелала сдѣлать свое изданіе болѣе серьезнымъ и цѣлымъ, ей бы слѣдовало ограничиться однимъ печатаніемъ лучшихъ драматическихъ сочиненій и театральныхъ извѣстій со всѣхъ частей свѣта. Эта мѣра значительно облегчила бы трудъ и, водворивъ единство въ общемъ планѣ, придала бы "Пантеону" физіономію весьма характеристическую. Къ сожалѣнію, программа "Пантеона" заключаетъ съ себѣ довольно много отдѣловъ нимало не относящихся къ театру, а объявленіе объ изданіи говоритъ, что "Пантеонъ", соединяя въ себѣ все, что входитъ въ составъ другихъ журналовъ, представляетъ еще своимъ читателямъ новыя пьесы, подробное обозрѣніе сценическихъ новостей и матеріялы, касающіеся до исторіи стараго и новаго театра. Задача трудная и многосложная! Какъ рѣшить ее въ двѣнадцати книжкахъ небольшаго объема? Какъ не повредить своему бельлетристическому отдѣлу, погнавшись за театральными вѣстями? и какъ не принести ущерба своимъ драматическимъ статьямъ, обратившись на стихи и повѣсти?
   Оно такъ и случилось: "Пантеонъ", въ различныхъ его видоизмѣненіяхъ, существуетъ уже много лѣтъ; редакція его переходила изъ рукъ въ руки, сотрудники мѣнялись, а между тѣмъ результатъ ихъ усилій постоянно было одинъ и тотъ же: и изящная словесность и драматическое искусство моглибъ обойтись и безъ "Пантеона" (мы это говоримъ о прошлыхъ годахъ). Всякому ясно, что каждый изъ нашихъ литературныхъ и учено-литературныхъ журналовъ даже въ драматическомъ отношеніи стоялъ выше "Пантеона". Въ "Отечественныхъ Запискахъ", въ "Современникѣ", въ "Библіотекѣ" печатались и печатаются, хотя изрѣдка, тщательные, изящные переводы лучшихъ драмъ Шекспира и другихъ знаменитыхъ писателей, между тѣмъ какъ "Пантеонъ" представлялъ своимъ читателямъ одни водевили или длинныя трагедіи совершенно неизвѣстныхъ трагиковъ. Отчеты о театрахъ въ Петербургѣ тоже печатались въ нѣкоторыхъ большихъ журналахъ. Статьи объ операхъ, концертахъ и музыкѣ вообще были полнѣе въ другихъ журналахъ, даже газетахъ, нежели въ "Пантеонѣ". Нужно ли говорить, что въ тоже самое время и бельлетристическая часть театральнаго журнала находилась не въ завидномъ положеніи...
   Вообще, въ журнальномъ дѣлѣ имѣть двѣ цѣли въ виду можно только при великомъ обиліи средствъ или при весьма слабой конкурренціи: и "Пантеонъ" былъ слабъ именно потому, что въ основаніи его программы были двѣ несходныя между собою цѣли. Еслибъ я когда нибудь былъ поставленъ въ необходимость издавать журналъ театральный, я не только бы изгналъ изъ него всѣ повѣсти, бомо, стихотворенія и вообще вещи не относящіяся къ драматическому искусству, но даже уничтожилъ бы всѣ приложенія въ видѣ портретовъ, нотъ и эфемерныхъ водевилей. Чтобъ удовлетворить любителей домашнихъ спектаклей, я время отъ времени припечатывалъ бы легонькія комедіи изъ имѣвшихъ успѣхъ; но тутъ бы и оканчивалась моя снисходительность. За тѣмъ всѣ капиталы и старанія былибъ устремлены на одинъ пунктъ, именно: искусство. Я бы помѣщалъ изящные переводы лучшихъ драматическихъ писателей, съ которыми наша публика едва знакома. Шекспиръ, Шериданъ и Бомарше доставили бы мнѣ матеріялу на нѣсколько лѣтъ; потомъ бы мы взялись за поэтовъ елисаветинскаго періода, современниковъ Шекспира, потомъ -- за нѣмецкихъ и французскихъ трагиковъ, потомъ обратились бы къ неподражаемо остроумному Конгреву и веселому Вичерли. Само собой разумѣется, что переводы былибъ обогащены комментаріями и предисловіями. Все, что дается на Петербургской сценѣ, обсуживалось бы въ легкихъ статейкахъ наподобіе фельетоновъ; редакція имѣла бы хорошихъ корреспондентовъ на трехъ пунктахъ, гдѣ драматическое искусство наиболѣе развито: въ Парижѣ, Вѣнѣ и Лондонѣ. Мнѣ скажутъ: да все это стоитъ дорого; но я скажу, ктожь основываетъ періодическое изданіе безъ порядочнаго капитала на первоначальные расходы?
   Идеальный "Пантеонъ", основанный такимъ образомъ, имѣлъ бы размѣры весьма небольшіе и видъ какъ нельзя болѣе скромный, до тѣхъ поръ, пока не представились бы средства сдѣлать въ немъ значительныя измѣненія. Тогда-то, не отступая вы на шагъ отъ первоначальнаго плана, я придалъ бы изданію то, безъ чего трудно существовать театральнымъ листкамъ и сборникамъ, а именно роскошь. Тогдабъ наступила пора щегольскихъ обертокъ, гласированной бумаги, виньетокъ въ текстѣ, портретовъ, гравированныхъ въ Англіи и сценъ изъ любимаго балета. И конкурренція литературныхъ журналовъ былабъ не опасна: мнѣ -- театръ, имъ -- литература, мнѣ роскошь изданія и картинки, имъ -- критика и статьи ученаго содержанія.
   И, однакожь, не смотря на всѣ эти соображенія, не смотря на мою привязанность къ драматическому искусству, мнѣ повременамъ кажется, что самое роскошное и умное изъ изданій, посвященныхъ театральнымъ интересамъ, будетъ имѣть въ себѣ мало жизни, будетъ заключать въ себѣ что-то мертвое и фальшивое. Подумайте только, что во всей Европѣ нѣтъ до сихъ поръ ни одного хорошаго изданія въ такомъ родѣ, кромѣ двухъ-трехъ драматическихъ альбомовъ! Сообразите сами, какъ уложить на листы бѣлой и бездушной бумаги всю эту гальваническую театральную жизнь, которая блещетъ и сверкаетъ передъ массою головъ, направленныхъ лорнетовъ, жадныхъ глазъ и внимательныхъ ушей, которая исчезаетъ какъ дымъ, если ее не встрѣтятъ рукоплесканіями, которая пропадаетъ изъ глазъ, если въ нее начнешь внимательно всматриваться! Уложите въ форму строчекъ съ опечатками и перевернутыми буквами эти остроты, цѣну шампанскаго, отъ которыхъ хватались за бока пудреные маркизы, современники фернейскаго философа, эти сарказмы плута Фигаро. Попробуйте напечатать въ журналѣ и выдать въ свѣтъ, между 15 и 29 числомъ каждаго мѣсяца, иногда холоднаго, сырого мѣсяца, пламенный монологъ шиллерова героя, пируэтъ мадмоазель фицъ-Джемсъ, лучъ электрическаго освѣщенія, который дробится на фонтанахъ сада волшебницъ, пѣсню водяныхъ нимфъ Мильтона, со звѣздочками на головахъ, заглушенный вопль перваго тенора въ предпослѣднемъ актѣ "Гугенотовъ", когда при звукахъ тоскливаго, сердце рвущаго мотива ложи и партеръ, полные народомъ, тихо волнуются, содрагаясь сами не зная отчего! Strioge'l periglio! le danger presse, le temps robs -- опасность близка, время проходитъ!.. слова, слова! глупыя слова! и ими меня заставляютъ передать одинъ изъ высочайшихъ сценическихъ эффектовъ!.. Поневолѣ обратишься къ водевилямъ".
   Пожалуй, обратимся и къ водевилямъ, кстати же въ первой книжкѣ "Пантеона" напечатана пьеска одного изъ нашихъ первыхъ водевилистовъ, г. Каратыгина, водевиль подъ названіемъ: "Свадебный столъ безъ молодыхъ или старая любовь не ржавѣетъ". Отчего же непремѣнно къ названію каждаго водевиля присовокупляется поговорка или пословица, и наконецъ, что такое значить "старая любовь не ржавѣетъ"? Я подозрѣваю, что этотъ аффоризмъ составленъ самимъ господиномъ Каратыгинымъ, и, нужно сказать, составленъ не совсѣмъ удачно. Содержаніе водевиля можетъ быть пересказано въ нѣсколькихъ словахъ: холостой чиновникъ Мякишь, собираясь жениться, отпускаетъ свою экономку, которая у него хозяйничала въ домѣ лѣтъ пятнадцать. Ему очень жаль своей сотрудницы по хозяйству: но дѣлать нечего. Бѣдная Авдотья Андреевна покидаетъ домъ, съ которымъ такъ свыклась. Прощаніе, при которомъ экономка падаетъ въ обморокъ. Въ комнату входитъ будущая теща Мякиша и, видя эту сцену, равномѣрно лишается чувствъ, а придя въ себя, ѣдетъ домой, обѣщаясь, что дочь ея не будетъ никогда за Мякишемъ. Испуганный женихъ ѣдетъ вслѣдъ за нею. Между тѣмъ собираются гости, музыканты начинаютъ играть, являются молодые люди, жаждущіе поѣсть мороженаго и поужинать: а жениха и его шафера пѣтъ какъ нѣтъ. Наконецъ все объясняется: Мякишъ женится на своей экономкѣ, а шаферъ его поетъ къ публикѣ куплетъ, исполненный слѣдующей остроты.
   
             РАСТОРОПИНЪ (къпубликѣ).
   
             Я какъ шаферъ съ порученьемъ
             Къ вамъ являюся отъ нихъ:
             Осчастливьте снисхожденьемъ
             Нашихъ старыхъ-молодыхъ...
             Еслибъ мной куплетъ пропѣтый,
             Отголосокъ въ Васъ нашелъ!
             Чтобъ какъ ужинъ подогрѣтый,
             Не былъ Свадебный нашъ столъ!
             Это сдѣлать вамъ бездѣлки:
             Нуженъ маленькій пріемъ...
             И тогда въ своей тарелкѣ,
             Всѣ мы будемъ за Столомъ!
   
   Г. Каратыгинъ водевилистъ даровитый. Я знаю, что и "Свадебный столъ" его имѣлъ успѣхъ на сценѣ; но въ чтеніи эта пьеса слаба. Да еще и не такія, а гораздо болѣе слабыя пьесы печатаются въ журналѣ, котораго обязанность -- служить зеркаломъ современной драматургіи! Конечно, зеркало отражаетъ только то, что противъ него поставлено, и нельзя обвинять его, если изображенныя въ немъ лица не очень красивы; но, съ другой стороны, чѣмъ же виноваты читатели, осужденные, посреди деревенской скуки, на чтеніе плохихъ водевилей?
   Комедія господина Яковлевскаго: "Идеалъ или женитьба безъ любви", основана на извѣстной исторіи промотавшагося жениха, погнавшагося за двумя богатыми невѣстами и вслѣдствіе того оставшагося съ носомъ. Но вышеозначенная комедія замѣчательна не столько своимъ содержаніемъ, какъ подробностями, заключающими въ себѣ нѣчто необычайное. Помните ли вы тѣ длиннѣйшія и такъ называемыя строгія классическія пьесы -- трагедіи по большей части, въ которыхъ, подъ видомъ соблюденія какихъ-то сценическихъ правилъ, неизвѣстно кѣмъ и для кого установленныхъ, нарушались самымъ наивнымъ образомъ всѣ законы самаго простого правдоподобія? Помните ли вы ту декорацію, неизмѣнно одну и ту же декорацію во всѣхъ пяти актахъ,-- декорацію, изображающую древній храмъ или комнату греческаго дворца, въ которую, по странной игрѣ случая, сходятся въ разное время и жрецы, и принцесса, и наперсница, и тиранъ пьесы, и его клевретъ, и заговорщики, и наконецъ вѣстникъ, и наконецъ одинъ изъ народа? И какъ всѣ эти господа являются кстати, не мѣшая другъ другу, высказываютъ другъ другу свои сокровеннѣйшія убѣжденія, и наконецъ уходятъ неизвѣстно куда и зачѣмъ, но уходятъ тихо, мѣрными шагами, и не сталкиваются съ другими дѣйствующими лицами. Въ какіе нибудь полчаса, въ одной и той же комнатѣ, тиранъ изъявляетъ намѣреніе умертвить злополучную принцессу, заговорщики клянутся поразить его кинжаломъ въ сердце, принцесса объявляетъ герою, что сама сгараетъ любовью, сѣдовласый Тераменъ, держитъ рѣчь, достойную риторовъ Бедлама, и ни одно изъ этихъ разнообразныхъ лицъ не мѣшаетъ другому. Нѣчто подобное встрѣтилъ я въ комедіи господина Яковлевскаго, возобновившей собою, въ игривомъ современномъ слогѣ, всѣ сердцу милыя особенности стараго классицизма, этого классицизма на красныхъ каблукахъ и въ картонномъ шлемѣ, съ римскимъ мечомъ у бедра и въ манжетахъ, засыпанныхъ табакомъ,-- классицизма добраго, но говорящаго о себѣ: "я страшный злодѣй!" -- классицизма краснорѣчиваго, вѣчно кидающагося въ объятія своему наперснику, говорящаго: "ой сынъ мой, о! дочь моя!", и простодушно разсказывающаго всѣмъ и каждому сокровеннѣйшіе помыслы своего сердца! Господинъ Яковлевскій своими героями напомнилъ мнѣ этотъ любимый призракъ временъ давно минувшихъ: его герои ведутъ себя самымъ классическимъ образомъ. Промотавшійся левъ комедіи, предлагая руку и сердце молоденькой дочери золотопромышленника, въ самую патетическую минуту нѣжнаго объясненія отворачивается къ партеру и говоритъ въ сторону: "еще бы не любить ее: у ней милліонъ приданаго!" И мало того: будто опасаясь, что зритель мимо ушей пропустилъ это замѣчаніе, онъ повторяетъ его раза три или четыре, и все "въ сторону", а наконецъ, оставшись наединѣ съ публикою, съ любовью развиваетъ ту мысль, что невѣста его стоятъ любви, ибо у ней милліонъ денегъ! Рѣдкая откровенность, достойная классическихъ преданій!
   Сцена эта происходитъ въ домѣ невѣсты, Вѣрочки Черемухиной, можетъ быть, въ ея же комнатѣ. Пріѣзжаетъ госпожа Кочуева, мать промотавшагося льва, и съ перваго шага на сцену предается самому классическому изъ занятій, то есть высказыванію сокровеннѣйшихъ своихъ убѣжденій. "Наше имѣніе продадутъ съ молотка -- говоритъ она сыну (въ чужомъ домѣ!). -- Мы голяки и попадемъ въ тюрьму, если ты сейчасъ же не женишься". Ты, дескать, не левъ, а просто обезьяна!... и пошла и пошла! Ахъ, господинъ Яковлевскій, почему же старикашка Талейранъ говоритъ, что "языкъ данъ намъ для лучшаго утаиванія нашихъ мыслей"?
   Когда Кочуевъ объявляетъ матери, что онъ женится на Вѣрочкѣ, она приходитъ въ восхищеніе и цалуетъ сына. Кажется даже, промотавшаяся интригантка говорятъ ему: "о, сынъ мой!" Но если она и не говоритъ ему этого, зато старикъ Черемухинъ навѣрное говоритъ своей Вѣрочкѣ: "о, дочь моя!", и цалуетъ ее въ продолженіи обоихъ дѣйствій разъ до тридцать. Вообще со времени Уголиво, (пьесы съ поцалуями, точно также, какъ"Кузьма Рощинъ" назывался пьесою съ пальбою), со времени Уголино не случалось мнѣ встрѣчать пьесы, въ которой бы дѣйствующія лица такъ много цаловались. Въ особенности старикъ Черемухинъ и еще одинъ израненный господинъ, по имени Владиміръ Борецкой, цалуются со всѣми дѣйствующими лицами, и даже съ препротивнымъ старикомъ Каплуновымъ, при всякомъ удобномъ случаѣ. Впрочемъ, не желаете ли вы, вмѣсто разбора пьесы "Идеалъ" я разскажу вамъ, по поводу сценическихъ поцалуевъ, одну мало извѣстную, но довольно любопытную исторію, въ которой однимъ изъ главныхъ дѣйствующихъ лицъ былъ авторъ "Эгмонта" и "Фaуста" Вольфгангъ Гете. Въ томъ нѣтъ сомнѣнія, сказанный анекдотецъ сочиненъ послѣ смерти самого поэта однимъ изъ его біографовъ и поклонниковъ; но онъ довольно милъ и можетъ служить темою для довольно оригинальной комедіи изъ германскихъ нравовъ прошлаго столѣтія. Рекомендую его сотрудникамъ "Пантеова" по драматической части.
   Въ тысяча-семьсотъ... неизвѣстно... какомъ-то году, въ позабытомъ мной нѣмецкомъ городкѣ происходило великое торжество, именно: давалась одна изъ слезныхъ и потрясающихъ драмъ во вкусѣ того времени. Всѣмъ спектаклемъ управлялъ, по неотступной просьбѣ директоровъ и театраловъ, молодой, но уже прославившійся писатель и страстный любитель драматическаго искусства, господинъ Гёте, тогда еще не тайный совѣтникъ фонъ-Гёте, а просто авторъ "Вертера". Мы всѣ воображаемъ великаго поэта въ видѣ величественнаго старика съ олимпійскою наружностью; но и Гёте былъ когда-то молодъ, а въ молодости своей онъ былъ весьма красивымъ молодымъ человѣкомъ, съ густыми, закинутыми назадъ волосами, съ лицомъ, на которомъ поэтическое спокойствіе безпрестанно уступало мѣсто юношеской подвижности. Особенно въ театральныхъ дѣлахъ и спорахъ, касающихся до искусства, поэтъ безпрестанно входилъ въ увлеченіе и позабывалъ всю вселенную, если разговоръ касался Шекспира или на сценѣ Отелло приходилъ губить свою Дездемону.
   Гёте очутился въ названномъ нами городкѣ проѣздомъ, нехотя согласился дирижировать репетиціями: но предубѣжденія его скоро разсѣялись. Составъ труппы былъ весьма хорошъ и усиленъ любителями, какъ это водилось въ то время; кромѣ того роль героини дана была актрисѣ молодой и прехорошенькой, а сверхъ того страстно преданной своему искусству, не заботившейся ни о славѣ, ни о своей бѣдности и готовой читать стихи, учить любимую роль за кускомъ черстваго хлѣба. Добродѣтель ея была выше всякаго подозрѣнія; не одинъ гофратъ или баронъ отъѣзжалъ отъ вся ни съ чѣмъ: молодая жрица Мельпомены умѣла любить только поэзію и искусство Шекспира и Шиллера. Не мудрено, что при всѣхъ этихъ условіяхъ приготовленія шли отлично, и драма, такъ долго ожидаемая, должна была имѣть успѣхъ почти непремѣнный.
   И вдругъ, за день до спектакля, актеръ, уже разучившій роль перваго любовника, исчезъ неизвѣстно куда; напрасны были всѣ поиски, всѣ распросы: jenne premier провалился будто сквозь землю. Дирекція и самъ Гёте пришли въ отчаяніе; вдругъ, къ неописанному ихъ удовольствію, къ нимъ явился какой-то пріѣзжій господинъ, не очень изящной, но и не совсѣмъ дурной наружности, отрекомендовался какъ баронъ *** и любитель театра, похвалилъ свою способность скоро учить роли и наконецъ вызвался сыграть въ новой пьесѣ перваго любовника. Предложеніе его принято было съ удовольствіемъ, и новоприбывшій господинъ оказался на репетиціяхъ исполнителемъ довольно сноснымъ. Главный изъ его недостатковъ заключался въ томъ, что онъ въ продолженіи каждой сцены металъ невыразимо страстные взоры на любимую актрису. Впрочемъ, она, какъ мы сказали, была прехорошенькая, и такое нѣжное вниманіе, входя въ роль перваго любовника, никого не удивляло.
   Однако же, для большей ясности дѣла, не мѣшаетъ здѣсь же сказать, что таинственному первому любовнику, будто свалившемуся съ неба, скорѣе бы пристало играть роли злобныхъ хитрецовъ. Баронъ *** давно уже былъ влюбленъ въ неприступную актрису и давно уже употреблялъ всѣ усилія свои на то, чтобы сблизиться съ нею. Дѣйствуя смѣло и рѣшительно, онъ пріѣхалъ въ ея городъ, совратилъ съ пути актера, играющаго роли любовниковъ, угостилъ его рейнвейномъ до положенія ризъ, соннаго отправилъ въ свой замокъ и велѣлъ держать его тамъ подъ строгимъ надзоромъ, самъ же явился въ дирекцію и, какъ мы видѣли, получилъ его роль. На его долю выпали нѣжныя объясненія, колѣнопреклоненія, страстные возгласы, слезы умиленія, поцалуи даже, ибо въ пьесѣ было много поцалуевъ, завидная доля умереть передъ глазами своей очаровательницы, ибо его убивали въ концѣ пьесы, выходы съ нею рука въ руку передъ рукоплещущую публику,-- однимъ словомъ, все то, чѣмъ красится жизнь "перваго любовника", если только главныя героини не имѣютъ "во ужасъ сердце приводящей физіономіи!" Коварный волокита быль счастливъ; но счастью его скоро предстояла самая комико-трагическая развязка.
   Пьеса была дана. Четыре первыя дѣйствія прошли превосходно. Дамы, наполнявшія блестящую залу, спрятали въ ридикюли свои работы и вынули платки; слезы струились повсюду. Гёте, до половины высунувшись изъ ложи, забывалъ всю вселенную; первый любовникъ блаженствовалъ: молодая актриса, увлекаясь своей ролью, позволяла ему жать свои руки, обнимать себя съ особеннымъ рвеніемъ... ей было все равно: она вся предалась своей роли. Между тѣмъ наступила одна изъ послѣднихъ сценъ драмы; ея интересъ былъ изъ числа тѣхъ вѣчно старыхъ и вѣчно плѣнительныхъ интересовъ. которые сообщаютъ прелесть Паризинѣ и Дону Карлосу и тысячѣ подобныхъ положеній. Молодые люди одни; въ своемъ страстномъ объясненіи, они забываютъ вселенную. Можетъ быть читаютъ вмѣстѣ повѣсть о рыцарѣ Ланцелотѣ: уста ихъ встрѣтились при описаніи рыцарской любви; въ этотъ день они не хотятъ читать болѣе... вдругъ является на подмостки злодѣй, съ деревяннымъ кинжаломъ,-- злодѣй, всегда толстый и сильно нарумяненный. Кинжалъ поднятъ надъ головами несчастныхъ... Зрители притаили духъ; въ ложахъ, немного пониже райка, рыдаютъ и даже сморкаются...
   Въ эту торжественную минуту, когда самъ Гёте переселялся душою и въ душу злодѣя и въ душу каждаго изъ любовниковъ, всѣ зрители почувствовали тотъ непріятный ударъ въ сердце, который случается съ нами, если превосходная музыка вдругъ прерывается совершенно безтолковымъ аккордомъ. По ходу пьесы, первый любовникъ, пораженный кинжаломъ врага, долженъ былъ упасть и умереть въ полуграціозной, полутрогательной позиціи: но ударъ врага прошелъ напрасно: молодой любитель не хотѣлъ падать. Онъ забылъ свою роль, забылъ, что его слегка ударили въ шею деревяннымъ орудіемъ смерти, онъ забылъ все въ мірѣ: опьяненный видомъ блестящей и будто мертвой залы, восхищенный близостью милой дѣвушки, сроднившейся съ своею ролью, улетѣвшей въ края чистаго искусства, коварный любитель продолжалъ стоять на колѣняхъ, касаться платья и цаловать руку своей красавицы... И послѣ такой минуты счастія повалиться на полъ и своими предсмертными судорогами потѣшать расплаканныхъ фрау... нѣтъ! мысль о смерти не входила и никогда не войдетъ въ его голову!...
   -- Да умирайте же! торопливо шепталъ злодѣй, осторожно касаясь его кинжаломъ.
   Все было напрасно: въ публикѣ уже пронесся ропотъ неудовольствія, предвѣстникъ быстрой грозы.
   -- Бей его въ бокъ что есть силы! вспыльчиво закричалъ Гёте, кидая пламенный взглядъ на злодѣя:-- я за все отвѣчаю!
   Деревянный кинжалъ опустился съ страшною силою, пробилъ платье и зацѣпилъ ребра молодого безумца, который, уступивъ неожиданному напору, грянулся на полъ. Въ ту же минуту два жандарма вынесли со сцены несчастливца, почти лишившагося чувствъ отъ стыда и отъ боли. Но эффектъ пьесы былъ совершенно нарушенъ, сперва промедленіемъ перваго любовника, а потомъ появленіемъ драбантовъ, выносившихъ неосторожнаго любителя. Занавѣсъ опустился при гомерическомъ хохотѣ публики, а Гёте, припоминая свою горячую выходку, отъ души присоединился къ общему веселью.
   Отъ актеровъ любителей нетрудно перейти къ актерамъ настоящимъ. Въ первомъ нумерѣ "Пантеона" помѣщены двѣ статьи, наиболѣе приближающіяся къ тому роду статей, которымъ бы слѣдовало почаще являться въ этомъ журналѣ, именно: къ біографіямъ русскихъ и иностранныхъ артистовъ. Подъ заглавіемъ: "Еще одинъ изъ русскихъ трагиковъ", авторъ, не подписавшій своего имени, передалъ намъ нѣсколько біографическихъ подробностей о жизни актера Яковлева,-- подробностей довольно интересныхъ, но, къ сожалѣнію, слишкомъ отрывочныхъ. О Яковлевѣ, между прочимъ, авторъ говоритъ, какъ о человѣкѣ, котораго біографія извѣстна каждому русскому, и вслѣдствіе такого предположенія сокращаетъ свой разсказъ тамъ, гдѣ нужны подробности, и впадаетъ въ романическія амплификаціи тамъ, гдѣ нуженъ простой разсказъ: оттого вся статья, не смотря на нѣкоторыя достоинства и живость разсказа, довольно темна. По моему мнѣнію, ничто не забывается скорѣе театральной знаменитости, чуть сошла она со сцены. Поэтъ оставляетъ послѣ себя стихи, которые о немъ напоминаютъ, живописецъ памятенъ всякому, кто глядитъ на его картины, но что остается изъ репутаціи лучшаго комика или трагика, кромѣ десятка анекдотовъ и воспоминанія десяти старичковъ? Поэтому-то, пока извѣстность еще не утрачена и память о такомъ-то или другомъ артистѣ еще свѣжа, собирайте матеріалы, придавайте имъ стройность и пускайте ихъ въ оборотъ. Актеръ, какъ Фаустъ Марлова, безстрашно жертвуетъ своимъ будущимъ для настоящаго: его слава не въ будущихъ поколѣніяхъ, а въ рукоплесканіяхъ современниковъ. Безсмертіе Гаррика и Тальмы -- безсмертіе условное, глухое, мертвое.
   Вторая изъ названныхъ мной статей называется "Записки Тальмы" и, по всей вѣроятности, будетъ состоять изъ нѣсколькихъ частей. Начало записокъ относится къ первой молодости великаго трагика и поэтому не можетъ имѣть большой занимательности; самый блестящій эпизодъ изъ юности Тальмы, именно: его присутствіе на знаменитомъ спектаклѣ въ послѣдній пріѣздъ Вольтера въ Парижъ, тотъ самый спектакль, гдѣ давалась въ первый разъ "Ирена", описанъ съ нѣкоторою сухостью и краткостію. Впрочемъ, переводъ хорошъ и за печатаніе "Записокъ Тальмы" всякій читатель поблагодаритъ редакцію "Пантеона".
   За то особы, имѣющіе страсть выискивать въ разныхъ отдаленныхъ уголкахъ русской словесности произведенія, отмѣченныя печатью особенной странности вымысла или непонятныхъ претензій по части исполненія, останутся вполнѣ довольными повѣстью г. Нутухайскаго и разсказомъ водъ заглавіемъ: "Мизинчикъ Мери", напечатанными въ той же книжкѣ "Пантеона". По всей вѣроятности, это труды молодыхъ людей, недавно выступившихъ на литературное поприще, и труды чрезвычайно странные. Я недавно еще говорилъ о разрядѣ разсказовъ, которые въ Англіи пишутся для шутки и называются "вопіющими повѣстями": или упомянутые мной авторы вознамѣрились написать по вопіющему произведенію, или они очень ошибаются въ своемъ произведеніи. Вотъ, напримѣръ, съ какимъ неподражаемымъ остроуміемъ открывается повѣсть г. Нутужайскаго. "Ночь на Новый годъ":
   "Эта поэтическая дѣвушка, блѣдная, въ бальномъ пушистомъ нарядѣ сгѣговъ, задумчивая, какъ всѣ поэтическія дѣвушки, это дочь сѣвернаго неба, это святочная петербургская ночь! Встрѣчая новый 1850 годъ, она по обыкновенію улыбнулась ему мечтательной улыбкой сѣвернаго мѣсяца, задумалась надъ прошедшимъ и, весело, беззаботно взглянувъ въ будущее, подслушала мечты красавицъ, два-три вздоха старой дѣвы, вздрогнула подъ громкую увертюру бальной скрипки, подъ шумцый звонъ хрусталя и журчанье сѣдой пѣны шампанскаго, еще улыбнулась на суету людскую.... и юркнула въ вѣчность! Но прежде, чемъ все это она сдѣлала, прежде, чѣмъ послѣдній, двѣнадцатый ударъ колокола сказаіъ о ея уходѣ.... бѣлокурый юноша, подрумяненый и подпудренный морозомъ, завернувшись въ короткую шинель, цвѣта не совсѣмъ ясной лазури, и, нахлобучивъ на глаза фуражку, занесенную сухимъ и мелкимъ снѣгомъ, казалось любовался послѣднею ночью утекающаго года.... Площадь, идущая берегомъ Лиговки, была пуста. Далеко, за гранью этой романической рѣчки слышалса скрипъ свѣгу подъ санями запоздавшаго ваньки, да тамъ, на пустынныхъ Пескахъ, протяжно перекликались вѣрные псы.... Молодой человѣкъ стоялъ въ какомъ-то грустномъ раздумьи. Онъ, то поглядывалъ на дуну, то на клочья сѣна, крутившіяся у ногъ его, то пощипывалъ уши, или пряталъ носъ въ крошечный воротникъ шинели, черная шерсть котораго принадлежала одному изъ тѣхъ животныхъ, когорыхъ такъ любятъ старушки.
   "--Я просто уничтоженъ.... Я просто обезумѣлъ, прошепталъ молодой человѣкъ голосомъ разрѣшившагося отчаянія. Морозъ пробралъ меня до костей, до сердца... а я стою.... и чего стою? Чего мнѣ ждать?... Все кончено!
   "Въ этотъ моментъ, въ нѣсколькихъ шагахъ отъ юноши скрипнула калитка и звонкій мелодическій голосъ дѣвушки окликнулъ его....
   "--Послушайте.... послушайте! нерѣшительно сказала дѣвушка!... Скажите: какъ васъ зовутъ?...
   "Молодой человѣкъ выпрямился.... Точно она! подумалъ онъ... Меня-съ? спросиль онъ, стараясь разглядѣть лицо незнакомки....
   "-- Да!... Да.... васъ! торопливо отозвалась дѣвушка, дѣлая движеніе назадъ.
   "-- Николаемъ-съ!... а.... постойте! постойте !... а васъ?
   "-- Лизаветой! и съ громкимъ веселымъ смѣхомъ вострушка упорхнула за калитку.
   "-- Лизавета, выразительно повторихъ юноша... О, Лизавета?... О Лизавета Алексѣвна! продолжахъ онъ. Думалъ забыть о васъ и вотъ сама насмѣшница судьба въ видѣ этой прыгуньи, снова напомнила мнѣо моемъ несчастіи!... истинное несчастіе!... говорилъ онъ, медленно подвигаясь въ глубь и пустыню песочныхъ закоулковъ.... И какъ она нѣжно, мило, своею хорошенькою ручкою, подала мнѣ билетъ и говоритъ: будьте завтра, Николай Иванычъ, въ маскарадѣ: "вотъ, говоритъ, я вамъ дарю билетъ.... Смотрите же! примолвила.... ввгдянула.... ухъ! какъ взглянула!... а я-то!... я-то великодушный дуракъ... только, что не закричалъ во всю мочь: буду!... буду, Лизавета Алексѣвна.... Вѣдь надо же было забыть, что этотъ несчастный фракъ у меня въ закладѣ. Ну что я стану дѣлать безъ фрака!... Просто бы сказалъ: Не могу, Лизавета Алексѣвна... Такъ вотъ понадѣялся на Василія Ануфріевича, а тотъ, какъ на зло, завтра "на имянинахъ".... ужасъ! терзаніе!.. фракъ! фракъ мой! шепталъ юноша, подходя къ маленькому дому, зеленому, какъ свѣжій огурчикъ.
   Николай Иванычъ, заложившій свой фракъ и не имѣющій возможности быть въ маскарадѣ, выручаетъ свою одежду слѣдующимъ оригинальнымъ образомъ. Ростовщикъ Власъ Петровичъ Бородавкинъ, у котораго фракъ находится въ закладѣ, возвращается домой въ нѣсколько пьяномъ видѣ и, накрывъ столъ, составивъ на него кушанье и вино, зоветъ къ себѣ ужинать свою суженую. Воспользовавшисъ тѣмъ, что Власъ Петровичъ предался гаданью, молодой человѣкъ безъ фрака переодѣвается во что-то бѣлое, является къ синьору Бородавкину, поѣдаетъ его ужинъ и, напугавъ его, получаетъ свой фракъ назадъ. Трудно рѣшить, что въ означенной повѣсти болѣе вопіетъ противъ здраваго смысла -- содержаніе или исполненіе.
   Конкуррентъ г. Нутутайскаго назвалъ свое произведеніе "Мизинчикомъ Мери" и украсилъ его слѣдующимъ эпиграфомъ:
   
             Ея мизинчикъ тонкій, нѣжный,
             Съ прозрачно-алымъ ноготкомъ,
             Покрытый кожей бѣлоснѣжной,
             Налитъ былъ кровью съ молокомъ....
             Ея рука благоухала --
             Все было въ ней цвѣтъ и краса,
             И никога чернѣй коса
             Чела милѣй не обвивала....
   
   Авторъ повѣсти, на одной изъ страницъ, признается, что этотъ курьёзный эпиграфъ сочиненъ героемъ его повѣсти; значитъ, стихи принадлежатъ ему собственно. Они мнѣ очень напомнили классическую поэму "Плащь", господина Алферьева.
   Но хотя молодой авторъ въ дѣлѣ поэзіи выказываетъ большія способности къ вопіющему роду словесности, а въ прозѣ онъ едва ли не сильнѣе, нежели въ стихотвореніяхъ. Не говоря уже объ остроуміи языка, повѣсть засыпана метафорами и сравненіями, передъ которыми блѣднѣютъ самыя смѣлыя метафоры драматурговъ старой Англіи. Сочинитель "Мизинчика", не любитъ простоты слога и всякую незначительную фразу мигомъ переводитъ на свой собственный цвѣтистый языкъ. Вотъ какъ выражается юный сотрудникъ "Пантеона", желая сказать, что его герои, идя за гробомъ, на кладбищѣ, заговорилъ съ своимъ сосѣдомъ, плѣшивымъ старичкомъ:
   ".....Но скучно было безмолствовать всю дорогу, въ виду гроба, размышляя о суетѣ мірской, и я благосклонно взглянулъ на моего спутника, обнаженная голова котораго сіяла какъ мѣсяцъ, спутникъ земной. Въ мгновеніе радость озарила его гладкое, лоснящееся лицо, словно съ него (съ лица?) свалилось тяжелое бремя.
   Въ другомъ мѣстѣ: "Наташа, восхитительно-горестная легко умѣла бы свести съ ума всякаго, не собирающагося еще умирать и полагающаго, что смерть отстоитъ отъ гего на разстояніи двухъ неизмѣримых океановъ."
   Для того, чтобъ сказать: "въ моей деревнѣ жить довольно скучно", герой повѣсти выражается: "дѣйствительно, въ моей Закатиловкѣ не малина!"
   Какъ не припомнить стиха:
   
             Словечка въ простотѣ не скажетъ -- все съ ужимкой!
   
   Содержаніе повѣсти "Мизинчикъ Мери" не можетъ быть описано никакимъ перомъ. Молодая дѣвушка бросается въ прорубь, женихъ ея почти сходитъ съ ума, отецъ умираетъ съ тоски, а утопленница выходитъ замужъ и живетъ очень покойно гдѣ-то подъ Петербургомъ. Женихъ ея съ отчаянія пишетъ поэму, изъ которой эпиграфъ помѣщенъ въ началѣ повѣсти: должно быть, несчастная любовь не способствуетъ развитію поэтическаго дарованія! Наконецъ, всѣ дѣйствующія лица безпрестанно женятся, умираютъ и снова являются на сцену, сочиняютъ преплохіе экспромты, пишутъ другъ къ другу письма, полныя убійственныхъ остротъ. Особенно хорошъ одинъ господинъ, котораго авторъ признаетъ самымъ ѣдкимъ и злорѣчивымъ изъ смертныхъ, и который что ни скажетъ слово, то разразится остротою, достойною водевиля, и водевиля изъ самыхъ добродушнѣйшихъ. Вообще персонажи злобныхъ философовъ, ѣдкихъ скептиковъ, наблюдателей-сатириковъ какъ-то въ особенности не удаются русскимъ сочинителямъ. Вы всѣ знаете этихъ любимыхъ дѣтей юношеской фантазіи, героевъ еще молодыхъ, но уже испытавшихъ многое, философовъ, которыхъ злымъ языкомъ восхищаются только сами ихъ творцы, мизантроповъ, презирающихъ родъ человѣческій и воображающихъ, что на нихъ заглядывается по крайней мѣрѣ лучшая половина рода человѣческаго. Въ наше время ни одинъ дебютантъ въ дѣлѣ сочиненія романовъ не обойдется безъ этого холоднаго героя; онъ поведетъ его всюду: на Минеральныя Воды, на балъ гдѣ-то около Песковъ, на Парголовскую гору. Да что идѣлать скептику и разочарованному герою въ скромномъ Парголовѣ, или посреди шумной и невзыскательной публики, попивающей глинтвейнъ въ заведеніи чародѣя Излера? Нужды нѣтъ! онъ долженъ наблюдать родъ человѣческій и отпускать свои ѣдкіе сарказмы противъ свѣта между пѣсней цыганъ и фейерверкомъ, изображающимъ праздникъ Сентъ-Анджело въ Римѣ! "Ты поди моя коровушка домой", и сердце, охлажденное опытомъ жизни, бутылка теплаго шампанскаго и презрительное воззрѣніе на любовь, контрдансъ съ дѣвицей Фарнапиксовой и разная мизантропія, чай съ лимономъ подъ березами Старой Деревни и Чайльдъ-Гарольдовская физіономія,-- все это идетъ одно къ другому и производить эффектъ совершенно удовлетворительный.
   Но довольно, однакоже, о "Мизинчикѣ". Съ моей стороны было бы неловко желать автору повѣсти новыхъ успѣховъ въ этомъ же родѣ; не могу также предсказать ему большихъ успѣховъ и на стихотворномъ поприщѣ... не оттого, чтобы стиховъ хуже вышеприведенныхъ нами не существовало въ русской литературѣ, но потому, что о самой поэзіи нашъ дебютантъ имѣетъ чрезвычайно странное понятіе. Въ одномъ мѣстѣ своей повѣсти онъ съ удовольствіемъ припоминаетъ какой-то строгій отзывъ г. Булгарина о седьмой пѣснѣ "Евгенія Онѣгина". У меня память не такъ хороша, и я также, какъ и большинство русской публики, рѣшительно не знаю, порицало ли когда нибудь чье нибудь перо лучшую пѣснь лучшаго изъ произведеній лучшаго изъ русскихъ поэтовъ; но совсѣмъ тѣмъ трудно видѣть какое нибудь пониманіе красоты въ стихотворцѣ, объявляющемъ себя на сторонѣ хулителей Пушкина. Поэтъ "Кавказскаго Плѣнника" поэтъ далеко не безукоризненный; но седьмая глава "Евгенія Онѣгина",-- эта глава, начинающаяся стихомъ:
   
             Гонимы вѣшними лучами...
   
   лучшая.
   Чуть было не забылъ я упомянуть объ одной изъ занимательнѣйшихъ статеекъ въ нынѣшнемъ "Пантсонѣ". Г. Савиновъ, если не ошибаюсь, недавно еще писавшій о Кавказѣ, издаетъ извлеченія изъ записокъ о похожденіяхъ извѣстнаго своею храбростью капитана Новоселова, убитаго во время Натухайской экспедиціи въ 1842 году. Первый разсказъ, теперь напечатанный, разсказанъ весьма живо, безъ фразъ, и даетъ намъ ясное понятіе о личности Новоселова, человѣка будто созданнаго для горной войны и дѣлъ съ горцами: такъ много было въ немъ находчивости и хладнокровія, такъ богатъ онъ былъ опытностью и знаніемъ края, въ которомъ пришлось ему дѣйствовать. Разсказъ, о которомъ я говорю, весьма не великъ и содержитъ въ себѣ описаніе плѣна Новоселова и его освобожденія изъ плѣна. Мирный абазинъ Келимъ, встрѣтивъ капитана на охотѣ, набросилъ на него арканъ, увезъ въ горы и продалъ какому-то жиду, взявшись провожать и жида и плѣнника по какому-то опасному мѣсту. Дорогой хищники напали на путешественниковъ, и Новоселовъ спасся посреди общей тревоги. Физіономія еврея, коварнаго Келима, его жены, двухъ мингрельскихъ плѣнницъ очертаны съ замѣчательной картинностью. Вотъ, напримѣръ, семейная сцена въ домѣ абазина и его переговоръ съ плѣнникомъ:
   "-- Вотъ Капуданъ, сказалъ онъ. -- Завтра ночью мы отправимся въ горы... но, не, безпококойся -- мы продаемъ тебя въ славныя руки. Житье будетъ раздольное.... Право! Тутъ Келимъ перешелъ къ прямой цѣли своего разговора и спросилъ меня, умѣю ли я дѣлать дудочки или рисовать картинки? -- Я отвѣчалъ, что умѣю, и то и другое, особенно послѣднее. Еврей и горецъ подарили другъ друга довольной улыбкой. Первый изъ нихъ изчезъ въ ту же минуту и воротился съ пятью листани мятой бумаги и карандашемъ. Мастерскою мнѣ было назначено заднее отдѣленіе сакли, гдѣ я и расположился на чистой циновкѣ подъ надзоромъ проснувшихся ребятишекъ. Счастливая мысль мелькнула въ головѣ моей, когда я завладѣлъ карандашемъ и бумагою. Я рѣшился на удачу и на авось бросить въ Баслату {Баслата вытекаетъ изъ горъ южной Абазіи и, пробѣжавъ у пороговъ самой Акапы, почти у самыхъ стѣнъ Сугума впадаетъ въ Черное море. Она не широка и въ протяженіи имѣетъ верстъ семнадцать. } записку, разсчитывая, что быть-можетъ, по волѣ Промысла, какимъ нибудь образомъ она попадетъ въ руки моихъ товарищей.... День проходитъ, а я не могъ исполнить своего намѣренія, атакованный просьбами мальчишекъ, которые приставали, чтобъ я нарисовалъ имъ русскую пушку и русскаго Ивана {Вообще всѣ Абазины русскаго солдата называютъ Иваномъ.}; въ свою очередь и добрая Жигерла, до сыта накормившая меня въ отсутствіе мужа, не лишила себя случая посмотрѣть, хотя въ картинкѣ, какъ одѣваются русскія барыни. Удовлетворивъ просьбы дѣтей и матери, я успѣлъ нарисовать нѣсколько картинокъ для Еврея и въ тоже время отдѣлаться отъ ребятъ, удивлявшихся моему необыкновенному таланту. Тутъ я приступилъ къ исполненію своей задушевной мысли.
   "Фортъ-Вельяниновскій въ опасности, писалъ я. Какъ кажется, Шапсуги вмѣстѣ съ горными Абазинами, которые сбираются къ нимъ отвсюду, хотятъ сдѣлать на него нападеніе.

Поручикъ Новоселовъ.

   "P. S. Пишу изъ аула Акапа, гдѣ нахожусь связанный у абазина Келимъ Уха. Взятъ въ плѣнъ вчера -- 10 февраля, завтра ночью везутъ меня въ горы -- по дорогѣ на Балта-Кай. Не довѣряйте Еврею Урти -- онъ врагъ русскихъ и торгуетъ ими въгорахъ.

1840 г., Февраля 11."

   
   "Вотъ содержаніе записки, которую, свернувъ въ небольшую трубочку и обмотавъ ниткаии камыша, выдернутаго изъ циновки -- я намѣреваіся бросить въ Баслату. А для того, чтобы письмо мое болѣе обратило на себя вниманія, я прикрѣпилъ къ нему еще и орденскую ленту, не знаю почему-то оставіенную мнѣ Келимомъ, тогда какъ крестъ былъ изъ первыхъ моихъ вещей, которыми онъ завладѣлъ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   "Съ глубокимъ вниманіемъ критика Келимъ нѣсколько минутъ разсматривалъ мою работу и наконецъ разразился громкимъ сиѣхонъ, при взглядѣ на европейскаго франта, изображеннаго мною въ кургузомъ фракѣ и модной шляпѣ. Фракъ и шляпа долго занимали Келима, онъ смѣялся почти до слезъ и кончилъ тѣмъ, что, назвавъ фрагта птицею, просилъ меня для его потѣхи придѣлать къ портрету длинный носъ, что я исполнилъ. Перебравъ картинки, горецъ остался ими совершенно доволенъ. Но этимъ не кончилось. Хитрый и осторожный хищникъ началъ составлять изъ лоскутковъ листы, желая увѣриться вся ли тутъ бумага. Вслѣдствіе этой ревизіи не оказалось двухъ лоскутковъ. Одинъ изъ нихъ мною употребленъ былъ для записки, на другомъ я нарисовалъ пушку и усатаго Ивана ребятамъ Келима. Горецъ нахмурилъ брови и, не довѣряя себѣ, снова пересчиталъ бумагу. -- Результатъ былъ тотъ же. -- Капуланъ, спросилъ онъ: Гдѣ еще двѣ картинки!
   "-- Я отдалъ ихъ твоему старшему сыну, отвѣчалъ я.
   "-- Джелалъ-Оглу!... Отдай мнѣ картинки! сказалъ горецъ, обращаясь къ курчавому и красивому ребенку.
   "-- Не дамъ.
   "Келимъ молча и равнодушно протянулъ руку къ плети, брошенной на лавку. Мальчикъ не двигался съ мѣста и тѣмъ же равнодушнымъ, безстрашнымъ взглядомъ отвѣчалъ на взглядъ отца.
   "-- Когда я билъ тебя Джелалъ-Оглу? спросилъ Келимъ.
   "-- Вчера утромъ.
   "-- Больно?
   "-- Больно.
   "-- Прибью еще больнѣе, если не отдашь картинокъ.
   "-- Не отдамъ, хоть убьешь.
   "Келимъ взялъ плеть и подошелъ къ сыну. Отдашь ли? Спросилъ онъ.
   "-- Нѣтъ.
   "Горецъ посинѣлъ отъ досады и замахнулся на ребегка. Но въ тоже мгновеніе. Джелалъ-Оглу съ быстротою молніи вырвалъ у отца всю пачку рисунковъ, и въ одинъ прыжекъ былъ уже за дверью.
   "-- Теперь отдай мнѣ плеть, старый волкъ, кричалъ онъ; а не то всю бумагу брошу въ Баслату. И повторяя послѣднія слова, мальчишка то прищелкивалъ пальцами, то прыгалъ на одной ногѣ у сакли.
   "Келимъ бѣсновался. Поди, ко мнѣ!... Поди курчавый шайтанъ! кричалъ онъ, задыхаясь отъ гнѣва... Поди, дай мнѣ тодько разъ тебя ударить, только одинъ, чтобы я могъ видѣть твою кровь.
   "Мальчишка, снова прыгая на одномъ мѣстѣ и ударяя въ ладони, припѣвалъ: Не пойду.... Не пойду, не пойду!
   "-- Джелалъ Оглу! -- кричалъ Келимъ -- одинъ только разъ ударю, или берегись продамъ въ горы!..
   "-- А! въ горы? вскричалъ мальчикъ ... не боюсь я тебя.... Брошу бумагу въ Баслату и разскажу всѣмъ въ аулѣ, что ты укралъ у русскихъ Капудана. Въ Сухумъ поиду.... Прощай, если не хочешь отдать мнѣ плеть!...
   "-- На... возьми! И Келимъ дрожащею рукою бросилъ нагайкою въ сына, а вслѣдъ за тѣмъ къ ногамъ горца упали и рисунки.
   "Эта настойчивость дерзкаго ребенка выручила меня изъ бѣды, которую я едва не нажилъ въ самомъ началѣ моего предпріятія. Остальную часть дня Келимъ былъ мраченъ и не разговорчивъ. Онъ даже забылъ спросить, накормили лименя."
   Это, однакоже, странно, что я никакъ не могу разомъ поговорить о четырехъ журналахъ. Посвятивъ часть письма моею "Пантеону", я нахожусь въ совершенномъ утомленіи и готовлюсь кончить письмо, а вотъ передо мною еще вторая книжка "Отечественныхъ Записокъ". Многое изъ нея уже прочитано, но перо отказывается ходить по бумагѣ; а тамъ еще лежитъ первый тотъ "Сына Отечества", журнала, о которомъ я не говорилъ болѣе года, и единственно потому, что не могу писать иначе, катъ о трехъ только журналахъ въ одно время. Ограничусь только краткимъ замѣчаніемъ того, что въ февральской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ" чрезвычайно замѣчательна вещь г. Забѣлина, о которомъ я уже нѣсколько разъ имѣлъ случай говорить,-- вещь подъ названіемъ: "Домашній бытъ Русскихъ Царей прежняго времени". Сочиненіе г. Забѣлина, какъ видно по началу, будетъ состоять изъ нѣсколькихъ статей, изъ которыхъ нынѣ напечатанная содержитъ въ себѣ занимательныя подробности о русскихъ дворцахъ до времени Петра Великаго. Когда-то я читалъ много памятниковъ по части русской исторіи и археологіи и потому легко могу сообразить, какихъ изысканій и трудовъ стоила статья г. Забѣлина.
   Пятая часть "Записокъ" Болотова окончена...
   

XXV.

Мартъ 1851.

   Одинъ разъ, сочиняя балетъ и по этому случаю перелистывая коллекцію балетныхъ программъ и оперъ, переведенныхъ на русскій языкъ, я вполнѣ убѣдился въ той новой и никѣмъ еще невысказанной истинѣ, что программная часть современной поэзіи и изящной прозы давно уже разбросана по книжечкамъ, который продаются въ сѣняхъ Большого театра, перечитываются же въ антрактахъ безъ всякаго вниманія,-- книжечкамъ, о которыхъ какъ будто и не помышляютъ будущіе историки русской словесности.
   Но читатель -- я это чувствую -- уже сгараетъ нетерпѣніемъ и таетъ отъ желанія узнать, когда, гдѣ и по какому случаю сочинялъ я балеты, удалась ли мнѣ моя хореграфическая попытка, и какомъ театрѣ была она поставлена, давно ли занимаюсь я сочиненіемъ разныхъ произведеній по балетной части,-- даже не прочь освѣдомиться и о томъ, нравится ли мнѣ Фанни Эльслерь, или Фанни, tout court, и не принадлежу ли я къ скучнѣйшей компаніи очень молодыхъ юношей, отравляющихъ спектакли своими шумными восторгами и забавнымъ видомъ истинныхъ знатоковъ.
   На все это, съ важностью англійскаго присяжнаго, я могу отвѣтить по пунктамъ и положа руку на сердце. Да, я сочинилъ когда-то прелестный балетъ; да, я очень люблю Фанни Эльслеръ, хотя не называю ее просто Фанни, по той же причинѣ, по которой m-me Віардо никогда не называлъ Полинькой, а Рубини -- Иваномъ; да, я очень радовался, когда порхающей Фанни поднесенъ былъ отъ московской публики калачъ съ браслетомъ внутри; да, я имѣю талантъ сочинять балеты и не могу скрывать отъ другихъ такого таланта.
   Нѣтъ, я не принадлежу къ записнымъ любителямъ хореграфіи, которые не умѣютъ говорить ни о чемъ, кромѣ двухъ-трехъ танцовщицъ и новой декораціи; нѣтъ, мое хореграфическое твореніе не было поставлено ни на одномъ театрѣ, отчасти потому, что къ нему недостаетъ музыки (композиторъ предается постыдной лѣности), отчасти и оттого, что постановка моего балета обошлась бы въ нѣсколько милліоновъ. Мой балетъ также неудобенъ для сцены, какъ Алкоранъ или поэма Maхабаррата; въ немъ столько чудесъ, видѣній, ослѣпительнаго блеска, брильянтовъ, тропическихъ растеній, фонтановъ, луннаго свѣта, дворцовъ и пожаровъ, что на постановку одного явленія потребовалось бы столько золота, сколько его было добыто до сихъ поръ въ Калифорніи.
   Со всѣмъ тѣмъ мнѣ чрезвычайно пріятно говорить о моемъ балетѣ и въ особенности объ обстоятельствахъ и времени, въ которое онъ былъ написанъ, и всего болѣе о людяхъ, которые помогали мнѣ творить это величавое произведеніе. То была пора юности и силы, роскоши и безденежья, приключеній и лѣности, веселья и беззаботности; то были люди вѣчно счастливые и вѣчно проматывающіеся, насмѣшливые и способные на все доброе, разбрасывающіе на вѣтеръ свои способности,-- люди неутомимые въ спорахъ, шалостяхъ, трудѣ и дружбѣ,-- люди смѣшные и благородные, забавные и идеальные, горячіе и вѣтренные, поклонники веселой бѣдности и минутнаго богатства. Какъ хохотали мы съ ними, когда у насъ не было копейки въ карманѣ! какъ веселились мы, когда нужно было работать! какъ работали мы, когда нужно было предаваться отдыху! какъ спорили мы объ итальянской музыкѣ, какъ сочиняли мы нашъ вѣчный балетъ въ то время, когда нужно было думать о чемъ нибудь менѣе воздушномъ! "Я отдалъ бы мой новый фракъ -- говоритъ Карамзинъ -- за хитонъ древняго аѳинянина!" хотя, по всей вѣроятности, автору "Бѣдной Лизы" было бы очень холодно въ коротенькомъ хитонѣ. "Я отдалъ бы всю греческую литературу за одного Плутарха" -- возглашаетъ ученый, котораго имя совершенно выпрыгнуло изъ моей памяти. A я, скромный русскій писатель, полный уваженія къ современной словесности, сознаюсь съ полною готовностью, что отдалъ бы всю нашу старую и новую журналистику за тотъ балетъ, который два года тому назадъ былъ написанъ нами, иллюстрированъ, украшенъ стихами и карикатурами, перечитанъ, перепачканъ и, увы!.. напослѣдокъ затерянъ для насъ и для потомства!
   Основная идея балета была взята изъ двухъ поэмъ Мура и одной лорда Байрона; и могло ли быть иначе, когда намъ нуженъ былъ блескъ, когда мы сѣтовали на роскошныя представленія того времени, находя ихъ бѣдными, узкими, прозаическими? Балетъ изъ романа Гюго, изъ сочиненій леди Морганъ, изъ крестьянскихъ нравовъ... какая бѣдность фантазіи! намъ нужны поэты, которыхъ каждое слово блещетъ какъ росинка на солнцѣ, которыхъ каждая строка переливается цвѣтами радуги; намъ нужны Муръ и Байронъ, поэты блеска и молодости, въ основаніе нашего балета. У этихъ поэтовъ звѣзды сіяютъ какъ мѣсяцъ, луна блеститъ какъ солнце, фонтаны бьютъ брильянтами и жемчугомъ, женщины любятъ всѣми силами души, мужчины дерутся между собой такъ, что земля трепещетъ отъ ужаса. Намъ нуженъ востокъ съ его природой, нарочно созданной для балетмейстеровъ и непонятой балетмейстерами,-- востокъ съ его мечетями и кіосками на берегу сонныхъ водъ, осѣненныхъ кипарисами,-- востокъ съ его дремучими садами, по которымъ порхаютъ рѣзвыя невольницы, съ фонтанами, безъ которыхъ нигдѣ нѣтъ поэзіи, съ запахомъ розъ и нескончаемыми трелями влюбленнаго соловья, съ фанатиками и алмеями, раемъ Магомета и воинственнымъ населеніемъ, съ тонкими минаретами и евнухами(что за превосходные персонажи для балета -- евнухи, съ ихъ забавнымъ величіемъ и комической строгостью! я до сихъ поръ жалѣю, что для Перо никто не напишетъ роли евнуха).
   Въ первомъ дѣйствіи балета, Гассанъ, паша иранскій, проконсулъ, завоеватель и отчасти колдунъ, сзываетъ всѣхъ правовѣрныхъ на послѣднюю борьбу съ огнепоклонннками. Давно уже безконечная вражда кипитъ между гвебрами и магометанами, давно уже послѣдніе владѣютъ страною своихъ соперниковъ; но гвебры привязаны къ своей вѣрѣ и бьются, не уступая врагу. Свирѣпый паша радъ бы самъ умертвить всѣхъ невѣрныхъ до послѣдняго; но онъ видитъ, что фанатизмъ его сподвижниковъ ослабѣлъ. Довольные побѣдою, мусульмане отдыхаютъ и неохотно поднимаютъ оружіе противъ огнепоклонниковъ. Терпимость къ чужимъ мнѣніямъ -- вещь рѣдкая на востокѣ и въ русской журналистикѣ, начинаетъ водворяться въ завоевателяхъ Ирана. Но Гассанъ, могучій, неутомимый Гассанъ, рѣшается разжечь фанатизмъ своихъ воиновъ съ помощью чаръ, ему одному извѣстныхъ.
   Занавѣсъ поднимается, и передъ зрителемъ, приготовленнымъ къ таинственному, съ помощью унылой и торжественной музыки, открывается пространство между дикими, лѣсистыми скалами, все подернутое непроницаемымъ ночнымъ туманомъ. Картина запустѣнія, далеко оставляющая за собою мрачныя описанія автора "Удольфскихъ таинствъ": столѣтнія деревья, сломанныя грозою, покривившіеся и свѣсившіеся со скалъ кипарисы, бѣшеный горный потокъ, пересѣкающій сцену, съ ревомъ бѣгущій по камнямъ и загораживающій путь въ глубину театра. Съ утесовъ, ощупывая дорогу въ темнотѣ и придерживаясь за вѣтви деревьевъ, сходятъ кучками главнѣйшіе вожди Гассановой арміи. Паша велѣлъ имъ собраться посреди этой дебри, для того, чтобъ принять отъ нихъ клятву непримиримой вражды къ невѣрнымъ, и по прошествіи нѣкотораго времени самъ сходитъ въ долину, одинъ, безъ оружія и провожатыхъ. Но краснорѣчіе кровожаднаго фанатика пропадаетъ понапрасну, какъ и слѣдуетъ въ балетѣ: военачальники слышать не хотятъ о войнѣ. Они освоились съ покоемъ и нѣгою, дѣвицы невѣрнаго племени цвѣтутъ въ ихъ гаремахъ, многіе изъ вождей втайнѣ раздѣляютъ поэтическую религію гвебровъ. Раздраженные угрозами и повелѣніями паши, воины колеблются и наконецъ переходятъ въ открытое неповиновеніе. Тогда Гассанъ прибѣгаетъ къ чародѣйству; раздается страшный подземный ударъ, и воины, испуганные имъ, кидаются ницъ и творятъ намазъ. Въ эту минуту туманъ, закрывающій глубину сцены, медленно расходится, открывая ослѣпительную панораму, изображающую рай Магомета,-- рай, ожидающій каждаго мусульманина, положившаго свою голову на войнѣ съ невѣрными. Садъ, наполненный неслыханными растеніями и кончающійся безконечными дворцами и колоннадами, цвѣты изъ разноцвѣтныхъ огней, скалы, усыпанныя огнемъ, играющимъ на брызгахъ водометовъ, электрическая луна и солнце, еще болѣе блистательное, радуги и кометы, звѣзды и золотыя облака, группы цвѣтовъ и изумрудной зелени, извилистыя дорожки между горами и въ отдаленіи море, необозримое и поэтическое море жаркихъ краевъ, обворожительная музыка и ожиданіе чего-то необыкновеннаго, брильянтовые плоды на деревьяхъ, созвѣздія изъ цвѣтныхъ камней на розовыхъ кустахъ,-- все должно быть грандіозно и безумно-роскошно, все должно поселять восторги и жаръ въ правовѣрномъ сердцѣ. Изъ легкихъ облаковъ, изъ фонтановъ, изъ розовыхъ кустовъ, изъ кіосковъ, изъ моря вылетаетъ безконечный рой прелестныхъ существъ въ газовыхъ платьяхъ, съ цвѣтами въ волосахъ, съ крыльями бабочки сзадиплечъ: это -- пери, живые цвѣтки мусульманской валгаллы. Иные изъ нихъ играютъ между цвѣтами, другія шаловливо брызгаютъ водой фонтановъ, третьи, сцѣпясь группами, будто пчелы около добычи, переносятъ въ свое жилище души убитыхъ воиновъ съ грозными лицами, въ изсѣченныхъ латахъ, въ шлемахъ съ изломаннымъ перомъ съ рукоятками разбитыхъ сабель въ рукахъ, воиновъ, еще облитыхъ кровью невѣрныхъ, еще не совсѣмъ очнувшихся отъ своего тяжкаго сна, ниспосланнаго желѣзной рукой врага-огнепоклонника!.. Какое поле для новыхъ танцевъ и искусной драпировки! сколько вдохновенія композитору музыки! сколько работы декоратору, который самъ долженъ быть вдохновеннымъ знатокомъ дѣла!..
   Когда всѣ па выполнены, когда зрители насмотрѣлись на роскошную декорацію и когда танцовщики, при звукахъ громкой музыки, не разъ подпрыгнули высоко кверху, и повертѣвшись на одной ногѣ, раскинули обѣ руки, остановясь на мѣстѣ, какъ это предписываютъ классическія правила хореграфій,-- персидскіе военачальники потрясаютъ оружіемъ и знаками возвѣщаютъ, что они готовы къ борьбѣ съ невѣрными. Прологъ балета оконченъ, и занавѣсъ опускается.
   За тѣмъ идетъ первый актъ, или вторая картина; ея декорація проще: это -- кіоскъ на берегу безграничнаго моря, освѣщеннаго южной луной, "свѣжій островокъ среди морскихъ зыбей", букетъ дорогихъ цвѣтовъ, тонкихъ пальмъ, свѣсившійся надъ необозримою голубою пустынею, осеребренною свѣтомъ мѣсяца, покрытою фосфорическими искрами! Кіоскъ на скалѣ, и въ кіоскѣ любимая дочь Гассана, чудо красоты и стройности, лилія Фарсистана, пери, ставшая между двумя враждебными народами, цвѣтокъ изъ сада розъ, воспѣтаго Садіемъ. Иншаллахъ! равной ей дѣвицы нѣтъ въ подсолнечной; ея щоки подобны тюльпану, очи -- глазамъ молодой серны, ножка... но, алла акбаръ! мусульманскіе поэты словно не подозрѣваютъ, что у молодыхъ дѣвушекъ есть ножки! ни одного сравненія, ни одного цвѣтка краснорѣчія, ни одного слова о ножкахъ ни въ Гафизѣ, ни въ его соперникахъ!.. Итакъ, дочь Гасана есть перлъ созданія, какъ говорили въ русскихъ журналахъ; этому перлу поклоняется всякій, и мусульманинъ и гьяурь, то есть гвебръ -- и, увы! это послѣднее замѣчаніе слишкомъ справедливо, къ стыду и ужасу правовѣрныхъ людей. Сердце юной газели отдано не брадатому чтителю Магомета, не трехбунчужному полководцу, не юношѣ высокаго рода, пѣвцу и воину: оно принадлежитъ невѣрному изъ невѣрныхъ, гьяуру изъ гьяуровъ, Гафеду, предводителю огнепоклонниковъ, человѣку съ жолтымъ поясомъ на груди и ожесточеннымъ сердцемъ подъ кольчугою, врагу пророка, врагу завоевателей, неутомимому партизану и безстрашному витязю. Видите ли вы его лодку, которая отдѣлившись отъ скалы, скользитъ по морю, разбрасывая около себя огненные брызги?.. это -- лодка Гафеда, покинувшаго своихъ друзей и свой народъ, бросающагося въ самые зубы мусульманскаго льва, для того только, чтобъ увидѣть кіоскъ своей красавицы, послушать, какъ соловей, по восточному буль-буль, поетъ свою безконечную пѣснь подъ ея окнами, и, можетъ быть, перемолвить одно словечко съ дочерью враждебнаго племени!
   Читатель, можетъ быть, думаетъ, что я намѣренъ разсказать ему все содержаніе моего балета, что я познакомлю его со всѣми перипетіями, случившимися съ моими восточными любовниками, персидскою Юліей и персидскимъ Ромео? Напрасны будутъ его ожиданія: я тутъ же прекращаю разсказъ, и весь ходъ балета остается погруженнымъ въ такой же мракъ неизвѣстности, въ какой погружена исторія варяговъ. Я даже умолчу о похищеніи героини, объ отчаянномъ боѣ мусульманъ съ гвебрами, о сценахъ въ гаремѣ Гассана, о той необъятно-поэтической сценѣ, когда послѣдній костеръ священнаго огня загорается на отдаленномъ утесѣ, когда окрестное море озаряется его унылымъ сіяніемъ, когда нашъ перлъ Фарсистана, героиня балета, въ послѣдній разъ, увидѣвъ передъ дальнимъ огнемъ гигантскую тѣнь своего возлюбленнаго, узнаетъ, что все пропало, и тихо, кротко, безропотно, съ пассивностью восточной дѣвушки, прыгаетъ въ бездонное море, гдѣ ее встрѣчаютъ водяныя пери, убаюкиваютъ ее своими ласками и устроиваютъ при этомъ удобномъ случаѣ апоѳеозъ изъ апоѳеозовъ! Ничего подобнаго я не передамъ моимъ читателямъ, отчасти потому, что "Смѣсь" "Современника" полагаетъ мнѣ свои предѣлы, отчасти и потому, что я желаю не вдругъ выказать свои способности по части сочиненія балетовъ. Я еще подожду, не принесутъ ли ко мнѣ записные любители хореграфіи вѣнка изъ золота и брильянтовъ, съ надписью: "первому русскому балетмейстеру". Тогда, быть можетъ, растроганный лестными просьбами публики и стихами, которые неминуемо будутъ напечатаны въ мою честь, я передамъ въ печать окончаніе моего балета, скажу, къ кому обратиться за музыкой, и буду присутствовать при его репетиціяхъ; теперь же я предпочитаю вернуться къ очереднымъ занятіямъ и въ послѣдній разъ побесѣдовать о русской журналистикѣ. Когда письмо это будетъ въ рукахъ отдаленныхъ читателей, меня уже не будетъ ни въ Петербургѣ, ни въ его окрестностяхъ, ни въ моемъ имѣніи; еще пройдетъ немного дней, и я уѣду въ край цвѣтущій, отдаленный и поэтическій, по красотѣ немного приходящійся сродни тому краю, въ которомъ происходить дѣйствіе моего балета. Мухаммедъ резуль аллахъ! надѣюсь, что я готовъ на такое путешествіе: подумайте только, что въ томъ краѣ я все лѣто и всю осень не буду читать ни одного журнала, ни русскаго, ни иностраннаго, а напротивъ того буду предаваться кейфу и "всецѣло" воспринимать въ себя красоты могущественной природы!..
   Вернемся же, однако, къ балетной литературѣ. Итакъ, я уже сказалъ, что много цвѣтовъ поэзіи разбросано въ книжечкахъ, посвященныхъ хореграфіи и оперному дѣлу; но я еще не сказалъ, что эта поэзія уже понята, оцѣнена и начинаетъ находить себѣ искусныхъ истолкователей въ лицѣ многихъ литераторовъ, преимущественно не изъ петербургскихъ. недавно мнѣ прислали по экстрапочтѣ маленькую книжку, написанную въ Москвѣ и напечатанную ни болѣе, ни менѣе, какъ золотыми буквами! Въ этой книжкѣ заключалось изложеніе послѣдняго представленія балета "Эсмеральды", на которомъ знаменитой танцовщицѣ Фанни Эльслеръ были поднесены разные подарки. Не говоря уже о томъ, что въ сказанной брошюркѣ имя Фанни (вовсе безъ необходимого прибавленія "Эльслеръ"),-- имя Фанни повторено разъ до тысячи, не говоря о томъ, что красноватое золото ея буквъ сильно бил въ глаза и рябило не на совсѣмъ бѣлой бумагѣ,-- слогъ брошюрки сіялъ украшеніями, достойными балетной программы: онъ блисталъ какъ многоцвѣтные камни, изумлялъ своимъ краснорѣчіемъ. Услужливый корреспондентъ мой -- ручаюсь, что онъ стоитъ всѣхъ гамбургскихъ корреспондентовъ въ мірѣ -- будто боясь, что чтеніе брошюры не произведетъ на меня достодолжнаго впечатлѣнія, украсилъ ее собственными замѣтками на поляхъ. Въ одномъ мѣстѣ писалъ онъ: "сильно сказано!", въ другомъ: "такъ, такъ, такъ! такъ оно и было", въ третьемъ: "о, какъ я плакалъ въ эту торжественную минуту!", и наконецъ: "недостаетъ силъ дѣлать отмѣтки! О, Фанни, Фанни!" Я тутъ же поспѣшилъ написать въ скобкахъ "Эльслеръ" и пошелъ читать присланную книжку въ одномъ салонѣ (стиль высоко литературный!). Всѣ посѣтители упомянутаго салона были глубоко тронуты, и я повториль извѣстный стихъ вдохновеннаго барда:
   
             "Прямой талантъ вездѣ защитниковъ найдетъ!"
   
   Брошюрка, напечатанная золотыми буквами, нашла себѣ всюду защитниковъ. Настроенный ею, я жадно ухватился за третій нумеръ "Москвитянина", и, зная, что въ немъ будетъ говориться о томъ же предметѣ, поспѣшилъ раскрыть статейку, подъ заглавіемъ "Фанни Эльслеръ". Но, увы! какъ я былъ обманутъ: статейка не заключала въ себѣ ничего необыкновеннаго. "Москвитянинъ" былъ пущенъ въ свѣтъ ранѣе событія, послужившаго темою для золотой брошюрки; и изъ журнальной статьи не извлекъ я ничего кромѣ весьма дѣльныхъ, весьма холодныхъ, весьма короткихъ отзывовъ объ извѣстной танцовщицѣ,-- отзывовъ, чуть-чуть приправленныхъ увѣреніемъ, что "время, неумолимое время, все на землѣ разрушающее, бережно коснулось столь прекраснаго созданія природы!" Вотъ и все. Русская журналистика рѣшительно отворачивается отъ сокровищъ поэзіи, разсыпанныхъ по балетнымъ программамъ: ей далась какая-то простота слога,-- простота слога, отбивающая читателя отъ энтузіазма и отъ веселости,-- простота слога, на которую такъ давно сѣтуетъ мой сосѣдъ, любитель пышныхъ стихотвореній.
   Третій нумеръ "Москвитянина" оказываетъ стремленіе къ обращенію своихъ статей въ городскую почту, о которой я говорилъ мѣсяца два тому назадъ,-- городскую почту для разсылки привѣтствій своимъ противникамъ. Третій нумеръ, будто зная, что нѣкоторые изъ петербургскихъ писателей дали другъ другу обѣщаніе никогда не читать полемическихъ статей, разсыпаетъ свои билье-ду между строками, но видимому, посвященными предметамъ серьёзнымъ и вызывающимъ на размышленія. Бездна намековъ, цитатъ, афоризмовъ, опроверженій помѣщено въ послѣднихъ книжкахъ "Москвитянина", и притомъ въ статьяхъ, по ходу которыхъ всякому кажется, что тутъ ровно не съ кѣмъ вдаваться въ споры. Литераторъ, отбросивъ статьи чисто полемическія, начинаетъ читать книгу, думая, что его оставятъ въ покоѣ -- не тутъ-то было! онъ видитъ себя будто на минеральныхъ водахъ у Излера, гдѣ что шагъ, то новый сюрпризъ. Въ отдаленіи кажется кустъ, а подходишь ближе -- тамъ горитъ вензель; въ другомъ мѣстѣ видишь бесѣдку, а приложивъ лорнетъ къ глазу, усматриваешь, что то не бесѣдка, а хоръ музыкантовъ. Что ни шагъ, то новое явленіе, новый сюрпризъ, новая предупредительность. То, что, лѣтомъ, около Новой деревни, называется сюрпризомъ, то въ журналахъ именую я городской почтой. Когда журналы спорятъ между собой, любитель закулисныхъ таймъ легко усматриваетъ, что повременамъ цѣлая книжка издается для приватнаго чтенія двумъ или тремъ противникамъ. Поставьте себя на мѣстѣ одного изъ такихъ противниковъ: раскрываетъ онъ статью о грекахъ или римлянахъ... кажется, между ними нечего дѣлать спорщику... смотришь -- тутъ какъ тутъ городская почта; поговоривъ о Титѣ или Периклѣ, сочинитель статьи находитъ случай замѣтить, что его противникъ ничего не смыслитъ и говоритъ высокимъ слогомъ. Вотъ сочиненіе о "Святовидѣ", вотъ другое: о "Губныхъ Старостахъ"; но едва противникъ увлечется этилъ сюжетомъ,-- опять городская почта на сценѣ. По видимому, рѣчь идетъ о Святополкѣ Окаянномъ; но это одинъ только предлогъ, чтобъ передать нѣсколько любезностей своему критику. Вѣрю, что нашъ критикъ неправъ; но вѣдь вы собирались толковать о древнемъ Перунѣ -- и вдругъ мечете свои собственные перуны на лицъ непричастныхъ дѣлу! Рѣчь коснулась женщинъ, играющихъ на скрипкѣ... "кажется, теперь-то я отдохну -- говоритъ, улыбаясь, противникъ -- я не женщина и на скрипкѣ не играю"... Правда, ты не играешь на скрипкѣ, но ты самаго ужаснаго мнѣнія насчетъ древнихъ половцевъ... Городская почта, городская почта! изобрѣтеніе забавное для трехъ или четырехъ человѣкъ, глотающихъ всѣ журналы и за два мѣсяца впередъ знающихъ ихъ содержаніе; но для публики она едва ли понятна и занимательна!
   Скажу, какъ самый безпристрастный изъ цѣнителей "Москвитянина", всегда отдававшій, не смотря на неизбѣжную веселость своего воззрѣнія на журналистику, полную справедливость трудамъ редакціи, что ей гораздо лучше изгнать изъ страницъ своего изданія городскую почту, о которой мы только что говорили, которая не исполняетъ своего назначенія даже какъ городская почта. Съ какой стати, напримѣръ, по поводу иностранныхъ извѣстій, чуть-ли не Лондонской выставки, сказано о петербургскихъ критикахъ, что они или неученые гегелисты, или... ужь не помню что? Станемъ на точку зрѣнія автора этой статьи: неужели онъ думалъ этими словами поразить своихъ противниковъ? Не думалъ ли онъ, что каждый изъ нихъ, неожиданно прочитавъ такую выходку, внезапно поблѣднѣетъ, не поспитъ три ночи и примется писать антикритику? не думалъ ли онъ, что слова его, можетъ быть, вызванныя когда-то оскорбленнымъ самолюбіемъ, будутъ долго читаться, помниться, перечитываться и комментироваться? не думалъ ли онъ, что изрекъ что нибудь до него несказанное или пропущенное тысячу разъ мимо ушей, иногда съ равнодушіемъ, иногда съ довольною улыбкою? Если онъ такъ думалъ, то редакція могла выставить ему тутъ же на видъ все его невинное заблужденіе, сказать ему, что каждый изъ второстепенныхъ даже журналистовъ не только съ дѣтства почти пріученъ къ выходкамъ несравненно болѣе жолчнымъ, но даже считаетъ свою извѣстность неполною, если къ одобреніямъ друзей не присоединяется осужденій со стороны противниковъ. Не выставивъ этой простой истины, редакція, очевидно, подвергаетъ себя нареканію, конечно, кратковременному, но все-таки нареканію, котораго очень легко было бы избѣгнуть.
   Въ другомъ мѣстѣ третьей книжки, при описаніи литературнаго вечера у г. Погодина, сказано, напримѣръ, отъ имени составителя статьи, что онъ "строго осуждаетъ людей, которые хотѣли "бы прервать цѣпь преданія, продолжавшуюся такъ достойно, благородно, чисто, въ исторіи русской словесности, начиная отъ Ломоносова до "Отечественныхъ Записокъ" и "Современника" невключительно". Вотъ еще городская почта, вотъ записочка, адресованная уже не одному или двумъ отдѣльнымъ лицамъ, а на имя двухъ журналовъ, конечно, далекихъ отъ совершенства, но едва ли уступающихъ въ достоинствѣ "Москвитянину". Какая цѣль этой странной замѣтки? Прошу читателей подумать и разсудить. Вы уже помѣстили обзоръ того и другого журнала, были совершенно правы и послѣдовательны, обсудивъ ихъ съ своей точки зрѣнія; но, будто подозрѣвая, что этихъ обзоровъ ваши соперники и не прочтутъ, или во неимѣнію времени, или изъ нерасположенія къ полемикѣ, или просто изъ каприза, захотѣли высказаться въ двухъ коротенькихъ строчкахъ, которыя прочтутся неожиданно и противъ воли? Вы достигли своей цѣли: ихъ прочтетъ всякій,-- но съ какимъ чувствомъ?
   Чтобъ завсегда распроститься съ журнальной городской почтой и получить равнодушіе къ полемикѣ, стоитъ только вспомнить о томъ, что въ глазахъ самолюбиваго человѣка не только легкій недружелюбный намекъ, но даже систематическая и добросовѣстная критика есть ничто иное, какъ мѣра, содѣйствующая увеличенію его извѣстности. Между литераторами всѣхъ временъ и народовъ почти всякій встрѣчаетъ нападки на себя съ чувствомъ непритворнаго удовольствія и чуть-чуть не говоритъ: "взгляните" каково я ихъ зацѣпилъ!" И самолюбивый писака почти правъ; оправданіе своей радости онъ можетъ найти даже въ словахъ одного изъ британскихъ эссейистовъ,-- словахъ, которыя мы выписываемъ для любителей полемики.
   " -- Нельзя не сознаться -- говорить этотъ писатель -- нельзя не сознаться въ томъ, что въ настоящее время критика съ каждымъ днемъ теряетъ свою силу, благодаря литературнымъ спекуляціямъ и совершенно извращеннымъ понятіямъ какъ авторовъ, такъ и ихъ цѣнителей. Мы сами были свидѣтелями, какъ сочинители ничтожныхъ поэмъ заказывали въ разныхъ изданіяхъ статьи въ похвалу себѣ и другія статьи (черта чрезвычайно характеристическая и достойная нашего времени!), въ которыхъ ихъ же поэма терзалась съ ожесточеніемъ. Читатели, которыхъ любопытство было затронуто споромъ, завязавшимся между подкупленными хвалителями и подкупленными критиками, быстро раскупали нѣсколько изданій кряду, и поэтъ, достойный совершеннаго забвенія, если не наказанія, за свои происки, становился однимъ изъ фешенебльныхъ поэтовъ Лондона {Монгомери, котораго поэмы имѣли каждая до девятнадцати изданій.}. Люди, добросовѣстно преданные наукѣ, молчали по необходимости, потому что, рѣшившись оцѣнить по заслугамъ одного изъ подобныхъ героевъ, они бы только содѣйствовали его славѣ... Попросите у лорда Джефори -- говоритъ одинъ изъ романистовъ, имя котораго мы не передадимъ публикѣ -- попросите у лорда Джефори хоть маленькую статеечку въ мое охужденіе, а если онъ даетъ двѣ большихъ, я соглашаюсь отдать въ его пользу весь сборъ за третіе изданіе моей послѣдней книги!"
   Вотъ къ какимъ результатамъ ведетъ журнальная городская почта.
   Теперь перейдемъ къ другимъ отдѣламъ "Москвитянина", или, лучше сказать, поговоримъ о началѣ новаго произведенія г. Писемскаго: "Сергѣй Петровичъ Хозаровъ и Мари Ступицына, бракъ по страсти".
   Знаете ли вы, что хвалить хорошихъ писателей занятіе весьма непривлекательное? Высказываешь вещи, давно знакомыя автору -- потому что кто же въ мірѣ не знаетъ своихъ хорошихъ сторонъ? -- останавливаешься надъ страницами, которыхъ достоинство онъ самъ знаетъ и будетъ знать, хотя бы полъ:Европы на нихъ возстало,-- удерживаешься отъ веселости разсказа, чтобъ не прослыть пристрастнымъ существомъ, и въ воздаяніе такихъ похвальныхъ усилій часто публика подсмѣивается, говоря: "должно быть рѣчь идетъ о пріятелѣ!", а самъ авторъ по временамъ обижается, что его мало похвалили! На моихъ глазахъ, въ какія нибудь четверть часа времени, одинъ нувеллистъ возненавидѣлъ самаго снисходительнѣйшаго изъ своихъ критиковъ, за то только, что тотъ назвалъ его послѣднюю новеллу "такимъ тепленькимъ разсказцемъ!" "Помилуйте -- возопилъ этотъ нувеллистъ -- я не булки пеку, а творю художественныя созданія!" Извольте послѣ этого хвалить талантливыхъ людей! и не лучше-ли поступать какъ тѣ дальновидные люди, которые, въ видахъ утонченной политики, осуждаютъ всѣхъ и каждаго? Кто-то сказалъ: "будь золъ и свирѣпъ ко всякому, зато при первомъ радушномъ словѣ цѣлый свѣтъ кинется въ твоя объятія. Тамъ, гдѣ ждешь врага, такъ сладко встрѣтить добраго человѣка, что тебѣ всякій мгновенно придаетъ запасъ своей собственной добродѣтели!" Вотъ тонкій разсчетъ, вотъ познаніе сердца человѣческаго!
   Мало похвалить -- да это едва ли не хуже рѣшительной войны съ какимъ бы то ни было талантомъ! Нѣкій сочинитель стиховъ и романовъ, имѣющій обыкновеніе заранѣе знать все, что о немъ пишется, и напечатанные о себѣ отзывы перечитывать съ тѣмъ вниманіемъ, съ которымъ читается адресъ въ испанскихъ палатахъ, прибѣгаетъ, весь блѣдный и испуганный, къ издателю своего дружественнаго журнала.
   -- Что ты сдѣлалъ со мной? говоритъ онъ въ отчаяніи: -- это ли награда за мои труды и вѣрность вашему кружку? Я читалъ въ типографіи корректуры рецензій о моей книгѣ; что тамъ сказано? что? отвѣчай мнѣ...
   -- Тамъ сказано, что ты писатель замѣчательный, даровитый и остроумный.
   -- Очень благодаренъ, любезный другъ, за твое остроуміе! писатель замѣчательный!?... какъ будто бы я сочинялъ водевили!
   -- Чего же, тебѣ хочется!
   -- Назови меня художникомъ; еще есть время исправить корректурные листы.
   -- Чтожь ты не сказалъ раньше? изволь: будешь художникомъ. Давай сюда листы.
   Когда листы были исправлены, сотрудникъ началъ мяться, и по лицу.его видно было желаніе о чемъ-то попросить.
   -- Да ужь прибавь кое-что о творчествѣ! наконецъ сказалъ онъ съ робостью.
   -- Нѣтъ, ужь о творчествѣ не проси: теперь это слово не въ ходу.
   -- Да развѣ у меня нѣтъ... творчества?
   -- Конечно, есть: только не оставить ли его до новаго отзыва? во всемъ нужна постепенность.
   -- Да если я умру раньше новой рецензія?
   -- Мы напишемъ творчество въ некрологіи.
   -- Ну ужь, пиши творчество и приходи во мнѣ сегодня обѣдать.
   -- Ну вотъ тебѣ и творчество. Можно ли отказывать своему амфитріону!
   И все-таки поэтъ сдѣлался врагомъ издателю, потому что на критическомъ языкѣ того времени кромѣ творчества просто существовало высокое творчество. Извольте послѣ этого хвалить даровитыхъ писателей!
   То ли дѣло подшучивать, находить во всемъ недостатки, спорить, не оставаться ничѣмъ довольнымъ! Вообразите себѣ компанію людей, рѣшившихся находить превосходнымъ каждое слово, каждое дѣяніе своего сочлена: не скучно ли быть въ подобной бесѣдѣ? "Какой анекдотъ разсказалъ намъ Иванъ Семенычъ!" -- "Какіе стихи напечаталъ въ газетѣ Нафанаилъ Петровичъ!" -- "Что за безподобный пальто у Петра Петровича!" -- "Какъ много истинно женской наблюдательности у Марьи Савишны!" -- "Какой знатокъ въ живописи ея папенька." -- "Слышали ли вы новую польку вашего милаго барона?" -- "Что-то подѣлываетъ нашъ дорогой туристъ? помнитъ ли онъ о насъ въ Парижѣ?" -- "Мы не спимъ ночи, ожидая писемъ Иногороднаго Подписчика!" Отвяжитесь вы отъ меня, существа, предавшіяся взаимному восхваленію! прочь, далѣе, прочь, вертопрашные добряки, надъ которыми и подшутить совѣстно, потому что они тутъ же обидятся и возопятъ о неблагодарности! То ли дѣло люди, съ которыми нужно быть вѣчно наготовѣ, съ смѣлымъ взглядомъ въ чужіе глаза, съ готовой шуткою въ карманѣ, съ взаимными уступками поневолѣ! Если такіе люди не принадлежатъ ни къ какому кружку, знакомство съ ними есть немалая изъ находокъ. Ah, mademoiselle! вы меня считаете какимъ-то кондотьери и пиратомъ! вотъ вамъ вмѣсто того человѣкъ тихій и благоприличный. Вы, mio signore, сбирались высказать мнѣ милліонъ горькихъ истинъ, а я вамъ ихъ выскажу два милліона и не позже завтрашняго утра сдѣлаюсь вашимъ вѣрнымъ другомъ. Только не переставайте изрѣдка спорить со мной: чтобъ быть друзьями весь вѣкъ, необходимо повременамъ ссориться...
   Ай, въ какія страны я отъѣхалъ, и какъ далекъ я отъ своего сюжета! Сообразивъ все мной сказанное, вижу, что мы остановились на первой части новаго произведенія господина Пмсемскаго. Повѣсть открывается изображеніемъ хозяйки квартиры со столомъ и прислугою и ея жильцовъ; лица обрисованы вѣрно и съ большою мѣткостью... По мѣрѣ того, какъ разсказъ расширяется и идетъ далѣе, авторъ повѣсти видимо становится сильнѣе и сильнѣе, бойкій и свѣтлый слогъ его начинаетъ чаще и чаще вызывать улыбку. Персонажи бальнаго танцмейстера, милашки музыканта, Хозарова, принимающагося писать дневникъ за цѣлые полгода въ одинъ разъ, превосходны.
   У нашего автора есть одна драгоцѣнная сторона, къ сожалѣнію, рѣдкая въ нашихъ писателяхъ,-- сторона чрезвычайно утѣшительная, необходимая для литератора, трудящагося въ ваше время, а именно -- веселость разсказа. Веселость эта проникаетъ собою всю первую часть только что начавшагося романа, поминутно вспыхиваетъ въ цѣломъ рядѣ ловкихъ замѣтокъ и выходитъ и оставляетъ читателя подъ вліяніемъ постоянно пріятныхъ ощущеній. Пусть запасутся какъ можно большимъ запасомъ душевной веселости и г. Писемскій и всѣ ваши молодые литераторы, и пусть они, полагаясь на силу этого рѣдкаго качества, бодро и спокойно совершатъ свое поприще и сохранятъ свое достоинство посреди борьбы грошевыхъ интересовъ, посреди антагонизма своихъ друзей и своихъ соперниковъ, посреди шума столкнувшихся кружковъ, посреди всѣхъ этихъ событій, называющихся на языкѣ людей съ веселостью не болѣе какъ литературными дрязгами!
   По поводу излишняго стремленія къ картинности описаній, замѣченнаго иной въ статьяхъ многихъ сотрудниковъ "Москвитянина", не мѣшаетъ сказать нѣсколько словъ о произведеніи писатели, или недавно еще; или въ первый разъ выступившаго на литературное поприще, именно о "Моихъ Старыхъ Знакомцахъ", г. Лазаревскаго ("Отечественныя Записки", No 3). Родъ произведеній, выбранный названнымъ нами писателемъ, давно уже причисленъ къ счастливѣйшимъ родамъ бельлетристическихъ сочиненій. Въ русской литературѣ онъ получилъ право гражданства со времени "Записокъ Охотника"; во Франціи имъ занимаются писатели весьма замѣчательные, какъ-то: Сувестръ, Пави, Ферри и еще другихъ, съ десятокъ; въ Англіи онъ появился чуть ли не прежде еще, чѣмъ въ Россіи и Франціи, и со всякимъ годомъ развивается болѣе и болѣе. Въ самомъ дѣлѣ, что можетъ болѣе улыбаться бельлетристу, и молодому, и старику, и искусному и неопытному, какъ не составленіе цѣлаго ряда статеекъ, едва связанныхъ между собою, разсказовъ безъ обычныхъ катастрофъ и длиннотъ, описаній того, что понятно сердцу или уму, сценъ писанныхъ то наскоро, то съ любовью, то строго обдѣланныхъ, то торопливо кинутыхъ на бумагу? Авторъ -- я прошу позволенія употребить чужое слово -- a ses coudées franches, онъ можетъ не стѣсняться никакими условіями, по произволу укорачивать и удлинять разсказъ, разсыпать всѣ лучшія свои сокровища и смѣяться надъ скукою тамъ, гдѣ, по видимому, ее обойти невозможно. Есть у него сильное дарованіе -- онъ создаетъ прекрасную драму изъ простого событія; обладаетъ онъ только смѣлостію замысла -- онъ строитъ разсказъ, замѣчательный по плану; богатъ онъ одной только наблюдательностью -- и вотъ идутъ разсказы, послѣ которыхъ въ головѣ читателя остается нѣсколько первыхъ замѣтокъ, нѣсколько искусно схваченныхъ подробностей.
   По видимому, г. Лазаревскій имѣетъ мало качествъ для такого рода. "Мой Старые Знакомцы" по временамъ возбуждаютъ улыбку, которой не добивался авторъ, и располагаютъ читателя къ шуткамъ, отъ которыхъ я удержусь. Будто предполагая, что содержаніе двухъ разсказовъ, нынѣ впечатанныхъ, не въ силахъ остановить на себѣ чужое вниманіе, г. Лазаревскій налегаетъ на описанія и отступленія съ особеннымъ рвеніемъ, невыгоднымъ для произведенія. Въ описаніяхъ одна и таже картинность, въ отступленіяхъ -- одинъ и тотъ же лиризмъ. Если автору угодно, чтобъ на его разсказы смотрѣли какъ на картину, то я скажу, что они совершенно походятъ на литографію, раскрашенную такими яркими красками, что онѣ рябятъ въ глазахъ и пестрятъ все произведеніе самымъ непріятнымъ образомъ. Странное впечатлѣніе, которое при взглядѣ на черезчуръ раскрашенную литографію производится пестротою и яркостью цвѣтовъ, въ разсказахъ, о которыхъ идетъ рѣчь, возобновляется съ помощью эпитетовъ, вычурныхъ фразъ, съ усиліемъ изломанныхъ, сравненій, пріисканныхъ будто для забавы. Вотъ какъ описываетъ г. Лазаревскій, напримѣръ, деревенскую осень... просмотрите со вниманіемъ это короткое описаніе, и вы убѣдитесь, въ какія странности языка вводитъ нашихъ авторовъ стремленіе къ невозможной картинности описаній. "На небѣ -- пишетъ авторъ -- мокрые клочки разщипанныхъ, суетливыхъ облаковъ (каковы эпитеты: Суетливые и мокрые?) въ воздухѣ,-- мутный мглистый кисель, обрываемый сиплымъ вѣтромъ,-- на землѣ -- грязь невылазная, клубокъ ржаваго листа, меланхолическая корова съ красноногой бабой, хмѣльной мужичокъ, забирающій цѣлыя лужи въ сквозной лаптишко... Не правда ли, можно пожелать иногда вѣчной "весны, даже весны идиллической?"
   Вотъ еще картина въ томъ же вкусѣ. Она изображаетъ женщину въ саду.
   "Мѣсяцъ, пробившійся сквозь гребенку листьевъ, обводилъ тонкими чертами высокую, стройную ея фигуру. Глаза у ней свѣтились какъ у притаившагося звѣря. Исхудалое, но мило очерченное лицо казалось еще блѣднѣе подъ густо-низко-налегшими на виски черными волосами. Широкій узелъ косы разбился на скоромъ ходу межь вѣтвей, и вязь его, перевитая зеленымъ листомъ и красными какъ кровь кистями рябины, рисовалась чуднымъ вѣнцомъ на ея маленькой головкѣ".
   Отъ торопливости ли труда оказалось въ выписанныхъ мною строкахъ столько вопіющихъ сравненій, неупотребительныхъ словъ, натянутыхъ прилагательныхъ? не видно ли скорѣе въ нихъ слѣдовъ усиленной работы, желаніе быть новымъ, во что бы то ни стало, порыва въ міръ раскрашенныхъ литографій? Страсть къ удивительнымъ эпитетамъ доходитъ у г. Лазаревскаго до того, что у него мужики говорятъ будто пишутъ картины; охота къ сравненіямъ заставляетъ его по временамъ сравнивать плечо крестьянской дѣвушки съ крыломъ молодой орлицы, и даже въ одномъ мѣстѣ, по недостатку предметовъ сравненія, объявить, что одно изъ дѣйствующихъ въ разсказѣ лицъ ухаживало за своими усами будто танцмейстеръ! И всѣми этими странностями оба разсказа рѣшительно засыпаны. Чтобъ выписать ихъ, нужно выписать всю статью. По части фальшивой картинности, авторъ "Моихъ Старыхъ Знакомцевъ" далеко оставилъ за собой и гг. Буткова и М. Достоевскаго: онъ создалъ вещь, которая была бы хорошею пародіею на всѣ недостатки вашей современной бельлетристики, которую стоитъ перечитывать со вниманіемъ, чтобъ видѣть, куда толкаетъ русскихъ нувеллистовъ когда-то столь прославляемое стремленіе къ картинности слога.
   Въ отступленіяхъ своихъ авторъ опять является подражателемъ старой школы и доводитъ свое подражаніе до послѣднихъ предѣловъ неестественности. Вамъ знакома какъ нельзя болѣе манера когда-то хвалимыхъ, нынѣ исчезнувшихъ изъ литературы любителей высокаго творчества, которые, когда не o чемъ было писать, вдавались въ лиризмъ и паѳосъ, начиняли по двѣ глухихъ страницы знаками восклицанія и вводили въ дѣло психологію до того туманную, что можно было бы прибавить къ ней что угодно, не измѣнивъ смысла нимало. Я нашелъ, что у такого-то господина былъ носъ очень красный, волосы жолтые, чело морщиноватое; что бы написать еще? что написать? говорите мнѣ, что написать для пополненія полулиста сѣрой и широкой бумаги? И вотъ я пишу: "кто знаетъ, какія драмы происходили въ душѣ этого морщиноваго человѣка, сколько разъ онъ испытывалъ страданія или простиралъ дружескія объятія къ своихъ собратіямъ, приглашалъ ихъ дѣлить съ собой свою радость! но нѣтъ дѣла человѣку до чужой радости! A еслибъ они раздѣлили его радость, можетъ быть, и ихъ озабоченныя лица озарились бы свѣтомъ отъ этой залетной гостьи, и они бы сладко отдохнули при видѣ довольнаго человѣка!.. И можетъ быть, иногда, этотъ человѣкъ, нынѣ съ краснымъ носомъ, былъ юнъ и въ теплый майскій вечеръ сидѣлъ на берегу озера, глядя, какъ плескались утки, какъ закатывалось солнце, какъ стада, возвращаясь подъ кровъ, глухо мычали, и онъ сидѣлъ, поджидая"... A ужь извѣстно, если человѣкъ сидитъ у озера при закатѣ солнца, нувеллистъ совершенно доволенъ и листъ исписывается съ быстротою молніи. Совершенно таковы же и отступленія въ повѣсти г. Лазаревскаго, съ тою только разницею, что на сочиненіе ихъ пошло болѣе труда: слогъ ихъ служитъ въ томъ яснымъ ручательствомъ. Ненужный паѳосъ и ни къ чему не ведущія отступленія еще могутъ быть извинены иногда тѣмъ, что "перо расписалось", тѣмъ болѣе, что было время, когда продѣлки расписавшагося пера встрѣчаемы были чистосердечнымъ ободреніемъ, но въ наше время тратить усилія на составленіе страницъ, которыя, безъ малѣйшаго ущерба произведенію, могутъ быть выпущены, трудъ едва ли благодарный и даже извинительный!
   На сколько повѣсть г. Лазаревскаго отличается непомѣрнымъ стремленіемъ къ картинности и усиліямъ въ обдѣлкѣ описаній, на столько простъ и неизысканно веселъ небольшой юмористическій разсказъ "Раекъ", помѣщенный въ томъ же журналѣ. Это не то, что полныя претензій юмористическія статейки "Москвитянина" или раскрашенныя литографіи г. Лазаревскаго: тутъ есть наблюдательность и веселость, есть живость и доброе остроуміе, наблюдательность, неиспорченная воззрѣніями, веселость, не переходящая въ трагическій смѣхъ.
   Вашъ покорнѣйшій слуга, только что окончившій "Раекъ" г. Ф--а, можетъ сказать, положа руку на сердце, что, слѣдуя, при каждомъ приближеніи сплина, любви къ разнообразію, онъ во всю свою жизнь не звалъ ни одного дня скучнаго. Ему достаточно извѣстны и балы въ Галерной гавани, и гулянья подъ качелями, и нѣмецкія таверны, и постоялые дворы, и спектакли съ пьесой о басурманскомъ королѣ Адольфѣ, и гулянья на кладбищахъ, и многолюдныя вечеринки подъ кровлей пятиэтажнаго дома. И раекъ для него не совсѣмъ terra incognita; но совсѣмъ тѣмъ онъ долженъ сознаться, что, благодаря этнографическому и статистическому труду автора "Райка", голова его обогатилась многими фактами, не лишенными занимательности.
   Результаты наблюденій, не успѣвшіе еще сложиться въ моей головѣ выясниться достаточно, всѣ тутъ какъ тутъ, и потому я, можетъ быть, даже слишкомъ пристрастенъ къ "Райку". Впрочемъ, нужно сказать и то, что статья эта была мной прочтена тотчасъ же послѣ разсказовъ г. Лазаревскаго.
   Вотъ маленькій отрывочекъ, показывающій, что г. Ф--ъ смотрѣлъ на раекъ взглядомъ опытнаго наблюдателя.
   "Замѣчательно, что пребывая безъвыходно въ райкѣ, я не слыхалъ никакихъ постороннихъ разговоровъ, неотносящихся до театра; всѣ они состояли изъ повтореній и пересказовъ другъ другу какихъ-нибудь громкихъ словъ, или не всѣми одинаково видимыхъ дѣйствій; въ разсказѣ, какъ мы видѣли, содержанія пьесы, или въ замѣчаніяхъ, относившихся до пьесы или дѣйствующихъ лицъ.-- "Экой здоровенный мужчина!" замѣчала иногда баба, посматривая на сцену.-- "Ишь, шитью сапоги надѣлъ", замѣчалъ кто-нибудь. -- "Небойсь, горжковые" прибавлялъ другой.-- "А я думаю, купилъ на Апраксиномъ", остроумно замѣчалъ лакей. Мнѣ случалось замѣчать еще, что иногда зрители отдавались назадъ и не смотрѣли на сцену, какъ-будто тамъ ничего не было.-- "Что, вѣрно, соскучились, что не смотрите?" спросилъ я сосѣда.-- "Нечего смотрѣть: разговоръ тамъ", отвѣчалъ мнѣ онъ. -- "Да, теперь разговоръ" сказали еще двѣ шубы, налегаясь на стѣну и смотря на потолокъ. Я оглянулся въ другую сторону, тамъ тоже, почтя оба послѣдніе ряда не смотрѣли на сцену.
   "-- Игра! игра! Савельичъ! сказалъ мальчикъ въ синей сибиркѣ, обращаясь къ моему сосѣду.
   "-- Игра! игра! повторило нѣсколько голосовъ, и всѣ потянулись другъ на друга; на сцену въ это время входилъ десятокъ актеровъ, представлявшій народъ. Этотъ приливъ и отливъ зрителей къ забору повторялся очень часто, и слова: "разговоръ", "означающій всякія рѣчи безъ дѣйствія, и "игра" -- всякое дѣйствіе, хотя и безъ рѣчей -- сдѣлались техническими; слово "разговоръ" служитъ самымъ лучшимъ оправданіемъ посѣтителю райка въ его зѣваніи по сторонамъ.
   "-- Скучно! однажды сказалъ мой сосѣдъ.
   "-- Что такъ? спросилъ я. -- Да все одна, вишь, не мѣняютъ, отвѣчалъ онъ, указывая на декораціи; а въ это дѣйствіе два, если не три раза мѣнялись уже декораціи."
   Черта вѣрная, и которую всякій изъ насъ можетъ провѣрить на самомъ себѣ, вспомнивъ время своего дѣтства. Дѣти очень любятъ спектакли, но, конечно, не ждутъ въ нихъ ни паѳоса, ни занимательной интриги, тѣмъ менѣе остротъ, болѣе или менѣе удачныхъ. Зато какая радость, когда выѣзжаетъ герой на колесницѣ, когда римскіе легіоны, числомъ въ девять человѣкъ, потрясаютъ оружіемъ и стремятся къ бою, когда занавѣсъ, поднимаясь, открываетъ намъ луну бутылочнаго цвѣта и море изъ толстой холстины! Завидное время! счастливыя впечатлѣнія! но совсѣмъ тѣмъ тутъ рождается вопросъ: одни ли дѣти и простолюдины приходятъ въ восторгъ отъ такихъ зрѣлищъ? Развѣ вы не помните французской драмы, которой лучшая сцена заключалась въ томъ, что съ потолка сыпался на полъ снѣгъ, сдѣланный изъ кусочковъ мелко нарѣзанной бумаги? A мостъ въ балетѣ, по которому (то есть мосту) ѣздятъ крошечныя картонныя кареты и ходятъ куколки-пѣшеходы? Развѣ мы не любовались всѣмъ этимъ, и еще какъ? Одна молодая дама пятнадцать разъ видѣла "Стеллу" и тотчасъ же уѣзжала послѣ "снѣга". "Игра! игра!" сказалъ бы ей поэтому случаю одинъ изъ посѣтителей парадиса.
   Передо мной лежатъ двѣ довольно объемистыя, благообразныя и аккуратно доставленныя подписчикамъ книги журнала "Сынъ Отечества" за январь и февраль мѣсяцы. Чуть-ли не два года прошло съ тѣхъ поръ, какъ я говорилъ съ вами о прежнемъ "Сынѣ Отечества". Въ это время названный мной журналъ перемѣнилъ составъ редакціи и пріобрѣлъ другихъ сотрудниковъ. Прежній "Сынъ Отечества" издавался неаккуратно и къ концу года всегда обнаруживалъ нѣкоторый дефицитъ по части числа книжекъ. Будемъ надѣяться, что новый "Сынъ Отечества" избѣгнетъ подобныхъ недостатковъ. Года идутъ и все идутъ, потребность чтенія развивается, число людей занимающихся науками и словесностью увеличивается и увеличивается, и потому "Сынъ Отечества", если будетъ дирижироваться умно, можетъ еще имѣть надежду на успѣхъ. Вспомните о журнальныхъ предпріятіяхъ старыхъ годовъ: еще недавно идея о гонораріѣ была миѳомъ въ журналистикѣ. Люди, посвятившіе себя умственному труду и подчасъ тяготящіеся своимъ призваніемъ, могутъ прочесть въ какомъ нибудь англійскомъ авторѣ, хотя въ Коркерѣ, или Босвелѣ, или Маколѣе, жизнь Самуила Джонсона и сообразить, что этотъ знаменитый писатель, правда, прожившій очень долго, умершій посреди довольства и уваженія, началъ свое поприще въ то время, когда въ Англіи только что начинала развиваться любовь къ чтенію и когда книгопродавцы платили за цѣлый рукописный томъ горстью мелкой монеты. Тяжело было талантливому ученому въ молодости; но прошли года -- всякій началъ читать, выписывать журналы и покупать книги, а за тѣмъ уже второстепенные поэты и критики очутились въ цвѣтныхъ кафтанахъ, съ веселыми лицами и полными желудками. У васъ все идетъ такъ скоро, публика такъ добра терпѣлива въ отношеніи къ словесности, что одинъ лишній журналъ недолго будетъ лишнимъ. Я желаю всевозможныхъ успѣховъ "Сыну Отечества", и потому съ моей стороны слѣдовало бы умолчать о содержаніи первыхъ книжекъ этого журнала.
   Обычай храбриться съ беззащитными и ладить съ зубастыми товарищами, къ счастію, прошелъ у насъ почти совершенно, и о немъ можно говорить, какъ о вещи минувшей. Я почитаю себя счастливымъ, что могъ, хотя изрѣдка, по мѣрѣ своихъ небольшихъ силъ, наносить послѣдніе удары этой рутинѣ, глядѣть ей въ глаза съ веселостью и различать ее подъ всѣми масками. И вотъ почему я намѣренъ говорить о первыхъ книжкахъ "Сына Отечества" какъ можно серьёзнѣе.
   Книжки эти, какъ я уже сказалъ, имѣютъ видъ совершенно благообразный и объемъ весьма удовлетворительный. Въ нихъ есть нѣсколько хорошихъ переводныхъ вещей, большею частью взятыхъ съ французскаго; есть нѣсколько статей серьёзнаго содержанія и наконецъ двѣ или три оригинальныя повѣсти, одна комедія и одна трагедія, написанная бѣлыми стихами.
   Бельлетристическій отдѣлъ журнала слабъ, не смотря на значительное число статей, въ немъ помѣщенныхъ. Драма "Святополкъ", какъ извѣстно многимъ изъ любителей русскаго театра, не имѣла успѣха на сценѣ и давно уже забыта; комедія г. Зарѣчнаго, подъ названіемъ: "Домашняя Язва", не смотря на нѣкоторыя довольно удовлетворительныя частности, едва ли не слабѣе "Святослава": въ "Язвѣ" есть сцены въ высшей степени странныя; назовемъ изъ нихъ хоть ту, гдѣ какая-то злобная старая дѣва, подсмотрѣвъ въ окно, что ея молодая родственница нѣжно разговариваетъ съ своимъ молодымъ пріятелемъ, "начинаетъ смѣяться змѣинымъ смѣхомъ", а потомъ пускается танцовать качучу, припѣвая и прищелкивая пальцами! Въ драмѣ "Святополкъ" есть вещи довольно забавныя въ своемъ родѣ, какъ, напримѣръ, переодѣтая печенежская дѣвушка, влюбившаяся въ Святослава и всюду сопровождающая его, какъ таинственный пажъ сопровождаетъ Лару.
   Одна изъ повѣстей, называющаяся, если не ошибаюсь, "Исторія одной красавицы", отличается сжатостію разсказа и большими странностями. Послѣ всякой страницы, въ видѣ припѣва, говорится о томъ, что "дрова загорѣлись въ каминѣ, огонь вспыхиваетъ и теплота распространяется по комнатѣ". Конечно, сидѣть у камина довольно пріятно; но исторія красавицы нимало не выигрываетъ оттого, что ея авторъ безпрестанно говоритъ о каминѣ.
   "Что же дѣлать, можетъ быть, спросятъ меня читатели:-- что же дѣлать издателямъ журналовъ, если въ нашей литературѣ такъ мало извѣстныхъ бельлетристовъ, что ихъ недостаетъ ни на одно изданіе?" Мое мнѣніе на этотъ счетъ вотъ какое: пусть журналисты терпѣливо ждутъ того времени, когда, вслѣдствіе все болѣе и болѣе развивающейся въ публикѣ потребности къ чтенію, каждый журналъ будетъ располагать значительнымъ количествомъ сотрудниковъ по части русской словесности; пора эта придетъ довольно скоро -- вспомните мое слово. A до тѣхъ поръ пусть издатели дѣлаютъ тоже, что дѣлалось прежде насъ и будетъ дѣлаться послѣ насъ, то, чѣмъ занимался самъ Карамзинъ, взявшись за журнальное дѣло: то есть, пусть они обратятъ свое особенное вниманіе на переводы извѣстнѣйшихъ иностранныхъ писателей. При выборѣ хорошихъ англійскихъ, нѣмецкихъ, французскихъ, пожалуй, польскихъ или испанскихъ романомъ и повѣстей, не слѣдуетъ держать въ головѣ одну новизну произведеній и извѣстность ихъ актеровъ: дѣйствовать такимъ образомъ не совсѣмъ удобно... Нѣтъ! должно заглядывать и назадъ, знакомиться съ именами мало извѣстными. Не говорю о книгахъ и сборникахъ признанныхъ классическими,-- достаточно будетъ покопаться въ грудахъ старыхъ нѣмецкихъ альманаховъ, киписековъ, Tale books, старинныхъ и новыхъ періодическихъ изданій, чтобъ отыскать тамъ множество вещицъ милыхъ и занимательныхъ. Если вещь очень стара, присовокупите къ ней предисловіе отъ себя, объясните кѣмъ и когда была она сочинена, укажите на ея блестящія стороны. Если романъ, выбранный вами для перевода, не совсѣмъ совпадаетъ съ современнымъ вкусомъ читателя, настройте его вкусъ на требуемый ладъ, дайте ему нужное направленіе и объясняйте то, что можетъ затруднить невнимательнаго читателя. Повѣрьте, что предполагаемое сочувствіе публики ко всему новому и оригинальному далеко не такъ сильно, какъ кажется. Если вы мнѣ укажете четыре или пять русскихъ повѣстей, имѣвшихъ сильный успѣхъ, я въ свою очередь назову четыреста другихъ, не оставившихъ послѣ себя нималѣйшаго воспоминанія. На первыхъ страницахъ каждаго журнала, вслѣдствіе какого-то давно принятаго предразсудка, непремѣнно долженъ дѣйствовать Иванъ Петровичъ, и т. п.; отчего же не донъ Педро ди-Альварада или не Робъ-Рой? За повѣсть съ Иваномъ Петровичемъ и платится дороже и печатается она на первомъ листѣ; но если она не произвела на читателя особеннаго впечатлѣнія, то лучше-бъ ей и не создаваться въ головѣ автора. Сочинитель ея хорошо владѣетъ языкомъ, имѣетъ познанія, можетъ быть безспорно полезнымъ лицомъ въ журналѣ: для чего же ему упорствовать въ одномъ и томъ же родѣ, играть одну изъ послѣднихъ ролей на бельлетристической аренѣ? какъ будто бы безъ сочиненія повѣстей нѣтъ ему спасенія? Если вы хорошій издатель журнала, то угадайте его способности, поселите въ немъ охоту къ труду, дайте ему работу по вашему усмотрѣнію и исправьте эту работу. При маломъ количествѣ людей, способныхъ работать въ вашихъ журналахъ, издатели и редакторы обязаны создавать себѣ сотрудниковъ и поступать такъ, какъ поступаетъ нѣмецкій земледѣлецъ, то есть неоставлять клочка земли безъ воздѣлыванія.
   Изъ болѣе замѣчательныхъ статей въ "Сынѣ Отечества" за январь и февраль мѣсяцы могу указать въ особенности на двѣ, прочитанныя мной съ удовольствіемъ; первая изъ нихъ называется: "Описаніе Россіи, извлеченное изъ китайскихъ книгъ", вторая: "О свойствѣ почвъ въ химическомъ отношеніи". Въ числѣ приложеній есть и полныя картинки и эстампъ, и двѣ гравюры, изъ которыхъ одна изображаетъ древній храмъ Перуна, имѣющій видъ копны сѣва, и дунайскаго воина съ засохожникомъ, воина, совершенно похожаго на одного изъ обитателей острова Нука-Гивы. Двѣ послѣднія гравюры мнѣ не очень нравятся.
   Теперь спѣшу проститься съ читателемъ и второпяхъ забываю говорить о новой книжкѣ "Библіотеки для Чтенія". Иногородный Подписчикъ умираетъ, можетъ быть на лѣтнее время только, можетъ быть, совсѣмъ. Почитатели его таланта могутъ даже воздвигнуть ему изящный монументъ, съ такой надписью: "Здѣсь покоится человѣкъ, никогда не принадлежавшій ни къ одному литературному кружку, не участвовавшій ни въ одной литературной сплетнѣ и не остававшійся ни на одномъ литературномъ вечерѣ долѣе получаса."
   Три заслуги рѣдкія, которыя современемъ оцѣнятся благодарнымъ потомствомъ. "Тамъ", какъ говорилъ поэтъ Милоновъ, "тамъ найду я награду за мои рѣдкія достоинства!"
   

XXVI.

Декабрь 1851.

   Валы колыхаются вокругъ корабля, и высоко надъ моей головою вѣтеръ поднимаетъ свой голосъ... Я еще разъ на морѣ! еще разъ! и волны играютъ надо мной какъ конь, узнавшій своего ѣздока! The winds lift up their voices! Что за стихи, что за поэзія! Никогда еще она не казалась мнѣ такъ сладка и упоительна; мнѣ даже сдѣлалось совѣстно начинать ею мое скромное письмо о русской журналистикѣ. Каждое слово блещетъ и играетъ какъ брилліантъ при бальномъ освѣщеніи; каждая мысль понятна и болѣе чѣмъ понятна; каждый стихъ, давно ужь выдолбленный наизусть, кажется будто снова написаннымъ. Пять мѣсяцевъ путешествія и мѣсяцъ въ Кисловодскѣ -- вотъ самые милые проводники для пониманія поэзіи и эти два чудныя средства я рекомендую всѣмъ любителямъ чтенія на русскомъ и иностранныхъ діалектахъ.
   Путешествія и Нардзанъ, Нардзанъ и путешествія! Сила этихъ средствъ, ихъ вліяніе на сердце и умъ, на веселость и здоровье, извѣстно всѣмъ и каждому; но едва-ли одинъ изъ индивидуумовъ, когда-либо предпринимавшій длинные переѣзды, или прыгавшій, скрѣпя свое сердце, въ животворныя струи богатырскаго источника,-- едва-ли одинъ изъ такихъ индивидуумовъ, говорю я,-- помышлялъ о примѣненіи названныхъ мною средствъ къ пользамъ русской журналистики. О, боги! что вы говорите, скажутъ мнѣ,-- какую связь вашъ изобрѣтательный умъ могъ отыскать между минеральною водою и журнальными словопреніями; между ѣздой въ степи и чтеніемъ періодическихъ изданій; между днями отдыха въ дорогѣ, ces belles journées sans lendemain, и журнальнымъ колесомъ, которое ворочается безъ отдыха, изрѣдка позволяя себѣ ворочаться лѣнивѣе въ лѣтніе мѣсяцы. Чудный источникъ, который бьетъ у подножія кремнистыхъ горъ и статьи безъ окончанія; нагая степь, охваченная серебрянымъ вѣнцомъ горъ и задорное авторское самолюбіе; ночи подъ голубымъ небомъ и книги, преисполненныя промахами -- гдѣ тутъ можетъ быть связь, гдѣ вы пріищете точку сближенія?
   Такъ будутъ мнѣ толковать читатели, но я знаю, что говорю, и съ жаримъ стану поддерживать свою теорію лѣченія журнальныхъ недуговъ посредствомъ путешествія и холодныхъ ваннъ въ кисломъ источникѣ. Любители русскаго слова и подписчики на журналы! -- вы, которые такъ часто сѣтуете на то, что за ваши деньги вамъ такъ часто подносятъ романы недостойные чтенія,-- въ вашихъ рукахъ находится средство къ улучшенію нашихъ періодическихъ изданій. Шумите и бранитесь, пишите чаще въ журнальныя конторы, и во всѣхъ своихъ письмахъ требуйте только одного, не страшныхъ повѣстей, не переводовъ изъ Поль-де-Кока, не потѣшной брани, а того только, чтобъ люди, предавшіеся журнальному дѣлу, время отъ времени дѣлали поѣздки по Россіи, прислушивались къ общему голосу публики, безпристрастно и со смиреніемъ выслушивалибъ ея жалобы, ея требованія и совѣты. Путешествуя такимъ образомъ, эти люди сдѣлаютъ великую пользу себѣ и другимъ, покинувъ зловредный воздухъ своихъ кабинетовъ и литературныхъ салоновъ, воздухъ, отъ котораго сами они сохнутъ и желтѣютъ;-- они будутъ на всякомъ шагу встрѣчать или новый матеріалъ, или умнаго человѣка, который желаетъ трудиться и нуждается только въ поощреніи, или, что всего важнѣе, мнѣніе о самихъ себѣ, мнѣніе, можетъ быть, по временамъ рѣзкое, но всегда дѣльное или по крайней мѣрѣ оригинальное.
   И давно пора, какъ давно пора нашимъ жрецамъ изящнаго, приняться за путешествія, забыть свое обычное самохвальство, отъ котораго подчасъ туманятся и бойкія головы; поѣхать по городамъ и селамъ Россіи, навострить свой слухъ, надѣть узду на свой задоръ у изъ судей превратиться въ подсудимыхъ. Мы слишкомъ зазнались; мы не въ шутку признаемъ себя жрецами и готовы даже пускаться въ маленькій фанатизмъ, особенно если кто-нибудь дерзкій зацѣпитъ наше самолюбіе; мы будто забыли, что обязаны занимать публику; намъ подчасъ кажется, что публика, наполняя наши карманы, должна считать себя очень счастливою и не требовать отъ насъ ни труда, ни аккуратности, ни уваженія къ ней. "Насъ не уважаютъ! сказалъ не давно одинъ изъ извѣстнѣйшихъ нашихъ писателей,-- насъ не уважаютъ, мы уронили себя передъ публикой, царапаясь между собою!" И посмотрите, какой шумъ подняли послѣ этихъ словъ наши жрецы науки! до нихъ будто коснулись горячимъ желѣзомъ -- такъ они запрыгали и завертѣлись. Кто насъ не уважаетъ? Кто смѣетъ находить дурнымъ то, что мы ссоримся? кто рѣшается находить наши журнальныя перебранки неприличными? кто дерзаетъ роптать на высокопарность нашихъ мыслей, на пристрастіе критики, на нашу угодливость передъ друзьями, на наши книги, исполненныя промаховъ? Такихъ дерзостныхъ людей не имѣется между нашими читателями,-- каждый изъ подписчиковъ не чувствуетъ къ намъ ничего болѣе, кромѣ нѣкотораго подобострастія, смѣшаннаго съ готовностью подписываться въ слѣдующемъ году. Насъ не уважаютъ! это призракъ воображенія; это вопль раздраженнаго самолюбія!
   Поѣзжайте прокатиться по Россіи, господа, предавшіеся журнальному дѣлу; -- этимъ вы, во-первыхъ, поправите свое здоровье, а во-вторыхъ, разъясните до нѣкоторой степени вопросъ о томъ,-- во сколько довольны вами ваши читатели. На счетъ уваженія и вамъ всѣмъ, вы тоже соберете нѣсколько данныхъ, не лишенныхъ занимательности.
   Разъяснивъ передъ вами, по мѣрѣ возможности, принципъ лѣченія журналовъ посредствомъ путешествій, передвигаюсь къ Нардзану и примѣненію угле-кислой воды къ нравственнымъ болѣзнямъ журналистовъ и авторовъ. Вообразите себѣ долину, немного похожую на Киссингенъ -- только съ болѣе высокими горами -- долину, покрытую цвѣтами и могучей растительностью, оазись, окаймленный гигантскими зелеными возвышенностями, и замкнутый съ запада отвѣсною грядой каменистыхъ горъ. Горный потокъ катится посреди, на берегахъ его стоятъ чистенькіе домики, могучія деревья, между которыми есть и наши сѣверныя березы,-- и высоко надъ верхушками остальныхъ растеній, пирамидальные тополи съ зеленью, начинающеюся почти у самаго корня. Неподалеку отъ старой аллеи такихъ же тополей, разросшихся подобно кипарисамъ, находится массивное, длинное, еще не доконченное строеніе изъ бѣлаго камня. Войдите въ него съ благоговѣніемъ въ тотъ часъ, когда ослѣпительное сіяніе мѣсяца играетъ по верхамъ горъ и когда цвѣты издаютъ свой сильный, проницательный запахъ; войдите туда въ такую волшебную минуту и молча остановитесь въ шести шагахъ отъ входа -- вы передъ богатырскимъ источникомъ, слава котораго далеко разнеслась по міру, которому равнаго нѣтъ ни въ Европѣ, ни въ Америкѣ; передъ ключомъ, въ которомъ когда-то купались кабардинскіе витязи старыхъ временъ, и купались передъ замышленнымъ набѣгомъ на сосѣднія страны.
   Или, если вы имѣете невинную привычку спать ночью, подойдите къ каменному строенію въ самый полдень, когда лучи солнца бьютъ въ центръ круглаго источника, когда вода его пѣнится какъ кипятокъ, пуская кверху сплошную массу большихъ и маленькихъ пузырей, отдѣляя отъ себя газъ, совершенно похожій на газъ отъ шампанскаго. Толпа людей, больныхъ и здоровыхъ, европейскихъ и азіатскихъ, весело колышется вокругъ, удивляісь, благословляя премудрость Божію и ожидая своей очереди приняться за стаканъ съ нардзаномъ. Крошечныя и толстенькія дѣти задумчиво глядятъ на пѣнистую струю и лица ихъ оживляются улыбкой, когда приходитъ время напиться. Юные горцы, лѣтъ семи отъ роду, но уже обвѣшанные всякаго рода оружіемъ, стремятся ближе къ периламъ. Русскіе солдаты говорятъ между собою: -- "ишь ты какая вода!" и все это разнохарактерное, пестрое общество, постоянно находится въ отличномъ расположеніи духа.
   И наслаждаясь общей веселостью, слушая эти пѣсни и шутки, наблюдая какъ старцы, попивъ живой воды и вдоволь накричавшись посреди холоднаго бассейна, вдругъ оживлялись, становились юными, нѣжными и дружелюбными,-- я не могъ не подумать про себя: Вотъ куда бы слѣдовало свезти вашихъ гакимъ-сагибовъ, мудрецовъ, муфтіевъ науки, шейховъ изящнаго, абрековъ журналистики, джигидовъ газетной и журнальной полемики! Они богаты всѣмъ: мудростью, начитанностью, любовью къ своему дѣлу, сознаніемъ собственнаго достоинства; имъ недостаетъ одного только: хорошаго расположенія духа! Я не могу ихъ вообразить себѣ иначе, какъ угрюмыми, наморщенными; унылыми, или стремящимися забыть свое горе посреди однихъ и тѣхъ же однообразныхъ увеселеній, на которыя приносятъ они то же раздражительное самолюбіе, или тѣ же жалкія пренія! Еслибъ я былъ богатъ абазами, и туманами, я бы воздвигнулъ у подножія горъ красивое строеніе, куда бы провелъ воду изъ богатырскаго источника. На строеніи красовалась бы надпись: здѣсь лѣчатъ задорныхъ литераторовъ. Лѣченіе производилось бы иногда даромъ, а иногда въ кредитъ до декабря мѣсяца, времени, въ которое литераторы иногда бываютъ съ деньгами. И я вамъ ручаюсь, что ваша журналистика много бы выиграла, вслѣдствіе моей системы лѣченія.
   A кстати о журналистикѣ -- мнѣ самому чрезвычайно любопытно узнать, что происходитъ въ ней новаго, какія произведенія подготовила она къ зимнему времени, какія имена привлекаютъ собою вниманіе читателей, какіе печатные индивидуумы начнутъ проходить передо мною церемоніальнымъ маршемъ, начиная съ ноября мѣсяца, ровно шесть мѣсяцевъ не читалъ я ни одного періодическаго изданія, кромѣ "Indépendance belge", сообщавшей мнѣ, посреди пещеръ и утесовъ о томъ, что въ Брюгге умеръ бургомистръ фанъ-Гахаангеенъ и, что герръ Вандееерпееребооомъ, по прежнему засѣдаетъ въ брюссельской палатѣ. Чудесныя свѣдѣнія, дивное пріобрѣтеніе для ума и сердца! Оттого-то я берусь за наши журналы съ рвеніемъ и только боюсь одного -- быть черезчуръ снисходительнымъ. Снисходительность моя уже доходитъ до того, что я рѣшился прочесть даже полемическую статейку, въ которой "Москвитянинъ", черезъ посредство новаго и неизвѣстнаго мнѣ автора, Эраста Благонравова, осыпаетъ разными полемическими любезностями моего пріятеля Новаго Поэта, одного изъ сотрудниковъ "Современника". Но успокойтесь, благосклонные читатели, я не буду пересказывать вамъ содержанія полемическихъ статей, гдѣ бы онѣ ни помѣщались и какъ бы ни было нравоучительно ихъ изложеніе. Полемическая статья -- для меня вещь неприкосновенная и не подлежащая разборамъ. Читатель можетъ ею тѣшиться за нашъ же счетъ, но нашему брату позволяется только изрѣдка прочесть ее, пожалѣть, что наши журналы черезъ шесть мѣсяцевъ еще не перестали царапать другъ друга.
   Въ томъ-то и заключается великая, утѣшительная сторона въ литературѣ всѣхъ вѣковъ и народовъ,-- что даже самое униженіе литературы ведетъ зачастую къ результатамъ не совсѣмъ ничтожнымъ. Въ книжномъ мірѣ, какъ въ природѣ, не пропадаетъ ничего, и часто минутный вредъ приноситъ за собою пользу, не минутную пользу: перессорившись и уронивши себя хорошенько, наши журналы наконецъ потеряютъ способность ссориться и ронять себя въ глазахъ подписчиковъ. Будемъ же спокойно и весело ждать этого времени, подсмѣиваясь надъ тѣмъ, что смѣшно, поддразнивая тѣхъ, которые не хорошо сердятся, сочувствуя тому, что дѣйствительно хорошо и утѣшительно, умалчивая о томъ, что не стоитъ упоминанія.
   Мнѣ было чрезвычайно пріятно видѣть въ началѣ ноябрьской книжки "Современника" имя г. Кукольника, а въ программѣ изданія имя Вельтмана, автора милыхъ, увлекательныхъ "Приключеній изъ моря житейскаго",-- эти два имени показываютъ мнѣ, что хоть для одного изъ нашихъ журналовъ, по крайней мѣрѣ, пора узкой исключительности миновалась. Какое дѣло намъ, подписчикамъ, до того, что взглядъ г. Кукольника на литературу рознится съ взглядами на нее того или другаго журналиста? Мы хотимъ слѣдить за дѣятельностью нашихъ извѣстныхъ писателей, не по пристрастнымъ оцѣнкамъ, а по ихъ собственнымъ сочиненіямъ.
   Повѣсть г. Кукольника называется "Третій Понедѣльникъ" -- хотя она очень коротка и написана довольно небрежно, но въ ней легко узнается прежнее дарованіе автора петровскихъ повѣстей, дарованіе, на которое всякій можетъ глядѣть по-своему, но которое отвергать можетъ только пристрастный цѣнитель. Недостатки автора также извѣстны, но кто изъ современныхъ писателей можетъ назвать себя существомъ безъ литературныхъ недостатковъ? Всякій изъ насъ знаетъ, сколько прекрасныхъ мыслей, удачнѣйшихъ сценъ, вѣрно очерченныхъ характеровъ, блестящихъ взглядовъ на искусство, разбросано г. Кукольникомъ въ обширной и по временамъ нестройной массѣ его произведеній. Г. Кукольникъ едва-ли не больше, чѣмъ кто-либо изъ нашихъ, да и изъ европейскихъ писателей, обладаетъ искусствомъ утопить прелестную подробность въ сотнѣ страницъ, далеко не такъ прелестныхъ,-- или, съ другой стороны, изобрѣсти планъ отличной вещи и развить его какъ нельзя небрежнѣе. "Третій Понедѣльникъ" можетъ служить рѣзкимъ подтвержденіемъ этого послѣдняго замѣчанія -- его сюжетъ полонъ драматизма, міръ, въ немъ изображенный, міръ банкировъ и богатыхъ евреевъ, почти неизвѣстенъ русскимъ читателямъ, лицъ множество и каждое стоитъ вниманія; -- а между тѣмъ беззаботность отдѣлки много вредитъ повѣсти.
   Въ какомъ-то городѣ, кажется за границею, живетъ еврей Самсонъ, банкиръ, человѣкъ честный, неутомимый и образованный, но скрывающій подъ оболочкою скромности фанатизмъ, достойный злѣйшаго изъ раввиновъ. Всѣ сосѣди уважаютъ его и смотрятъ на него какъ на своего Ротшильда; ихъ привязанность къ Самсону переходитъ и на его дѣтей, двухъ красавцевъ, только-что вернувшихся изъ-за границы и готовящихся вступить на торговое поприще. Самсонъ устраиваетъ пиръ по случаю возвращенія дѣтей и потомъ отводитъ каждаго изъ нихъ въ приготовленное для него богатое помѣщеніе. Еслибъ авторъ хоть на сколько нибудь раскрылъ передъ нами подробности этого быта, познакомилъ насъ съ банкирскою жизнью, которая отъ всѣхъ сокрыта, словно за тремя стѣнами, мы были бъ ему чрезвычайно благодарны,-- но, къ огорченію читателя, разсказъ двигается торопливымъ, почти бѣглымъ шагомъ.
   Старшій сынъ банкира, Самуилъ, влюбляется въ христіанку, дочь одного изъ отцовскихъ пріятелей. Самсонъ сперва уговариваетъ сына, потомъ отправляетъ его по торговымъ дѣламъ далеко отъ родины, потомъ пріискиваетъ дѣвушкѣ выгодную партію,-- молодые люди влюблены другъ въ друга. Самуилъ, окончивъ порученіе, возвращается домой больнымъ, полумертвымъ, но все-таки влюбленнымъ. Уже по воспитанію своему онъ не былъ евреемъ, страсть сдѣлала остальное; старшій сынъ банкира измѣнилъ закону своихъ предковъ.
   Старый Самсонъ не проклялъ своего сына, не разлился въ рыданіяхъ. Онъ отдѣлилъ сына и не препятствовалъ его браку, только въ ночь передъ бракомъ молодой Самуилъ былъ найденъ въ своей постелѣ зарѣзаннымъ. Старый банкиръ помѣшался и въ бреду самъ разсказалъ о своемъ преступленіи.
   "Мать и дочь", г. Григоровича, составляетъ противоположность съ только-что упомянутой нами повѣстью. Уступая ей въ рѣзкой драматичности содержанія, разсказъ г. Григоровича превосходитъ ее по чрезвычайной отчетливости подробностей, соразмѣрности всѣхъ частей и, наконецъ, по той благородной сердечной теплотѣ, которая разлита въ каждой строкѣ г. Григоровича, теплотѣ неподдѣльной и невзысканной, теплотѣ, вслѣдствіе которой каждый читатель чувствуетъ къ нему симпатію, полную и утѣшительную. Авторъ разсказываетъ намъ, какъ одинъ разъ, собравшись гулять въ позднюю осеннюю пору, онъ встрѣтилъ на деревенской дорогѣ двухъ бѣдно одѣтыхъ женщинъ, одну молодую и одну старую. Первая сохраняла еще остатки прежней красоты, но глядѣла какими-то странными глазами, не говорила ни слова, и будто не замѣчала рѣзкаго вѣтра, игравшаго ея бѣднымъ рубищемъ. Вторая была старуха съ добрымъ лицомъ и заплаканными глазами, она вела свою дочь, въ которой читатель угадываетъ помѣшанную, на совѣщаніе къ знахарю. Вотъ какъ она пересказываетъ исторію своей дочери.
   -- Лѣтъ пятокъ, касатикъ, кажись, -- не больно давно (такъ начала она), -- Маша моя была первою дѣвкой во всемъ Комаревѣ, и не только въ Комаревѣ, но всемъ околодкѣ знали ее! Бывало, праздникъ придетъ, у насъ ли, у сосѣдей, отбою нѣтъ моей дѣвкѣ: первая была веселуха, первая хороводница, -- да и красавица была, касатикъ! И не то, чтобы была она у меня пропастная какая, либо озорная... оборони Богъ! Ужъ на что соседи -- чужіе люди: бывало дивуются, на нее глядя! А ужъ насчетъ дѣловъ какихъ -- вестимо, нашихъ крестьянскихъ -- на что ни укажи, все ей рука: на жатв 123;, кормилецъ, всѣхъ позади себя оставляла; первая начнетъ жать полосу, первая и кончитъ! Товарки-то, бывало, упарятся, упихаются, а ей ничевохонько: сама жнетъ, да песни поетъ! Тоже вотъ и насчетъ миткалю -- у насъ народъ фабричный, миткалемъ пробавляется -- и въ этомъ слыла она мастерицей. Коли тонкую какую основу, либо платки для набойки выткатъ, никому не давали помимо нея. И жили мы, касатикъ, смирнехонько; ни въ чемъ нужды у насъ не было. Встаючи и ложаючи благодарила Господа, что послалъ мн 23; такую дочку, -- одна она только и была у меня! Вотъ, касатикъ ты мой, смотрю; стали засылать ко мнъ сватовъ: то одинъ понавѣдается, то другой, а пуще всѣхъ сваталъ сосѣдскій мужичокъ за сына; другихъ сыновей поженилъ онъ, одинъ только молодякъ оставался холостъ. "Что жъ, думаю, люди хорошіе, живутъ въ достаткѣ, и дѣвка, думаю, въ порѣ, на выданьѣ; обдѣлить мнѣ ея нечѣмъ, а коли берутъ безо всего, стало больно имъ по нраву пришлась и любить станутъ!" Вижу, и дѣвка моя не прочь. "Ну, думаю, знать на роду написано ей быть за сосѣдскимъ сыномъ!" И выдала я ее замужъ, поплакала, разстались... О-охъ, и теперь-то тяжко вспомянуть, какъ разставалась я съ нею, словно сердце мое чуяло въ ту пору... Жила она въ мужниной семьѣ ладно и безобидно; худа я отъ нихъ на первыхъ-то порахъ не видала. Прошелъ годикъ, родила она мнѣ внучка; другой годикъ прошелъ, родила дочку. Видѣлись мы, почитай, кажиный день; на дню-то ину пору, разъ пятокъ забѣжитъ провѣдатъ съ ребятишками. "Того, молъ, мамушка, не надо ли тебѣ, другого?" заботливая была такая! А ужь ихъ-то, касатикъ, ребятъ-то своихъ, какъ любила, такъ даже раздумье иной разъ возьметъ. Оттого ли, что жить-то ей поплоше стало, либо такъ, съ горя какого припало на нее.... ума не приложу! Бывало отцу родному не дастъ взять ихъ на руки; а коли изъ родни его какой подойдетъ -- оборони Господи: такъ вся и затрясется -- не тронь, да и полно! Шагу не ступитъ изъ дому, все съ ними. На работу пойдетъ, и не смей ей перечить! Поля у насъ дальнія: время ину пору тугое, и одной-то мочь не въ мочь, а она тащитъ съ собой ребятишекъ; вѣстимо, бабенка молодая, сила невѣсть какая, жалость возьметъ: "Маша, скажешь: -- шутка тяготу какую на себя берешь; оставила бы ты ихъ въизбѣ съ бабкой." -- "Ничего, говоритъ, матушка! мнѣ съ ними любо, работа не въ работу!..." Такъ бывало и оставишь... О-о-хо-хо! И прожили мы такъ-то до прошлой Святой. И грѣха бы не прилучилось, родимый, кабы да не нашъ народъ, -- народъ фабричный, гулящій; пошли у нихъ пиры, да угощенья; къ тому времени и праздникъ приходскій подоспѣлъ. Вотъ, въ пятницу, какъ теперь помню, отгуляли гулянки, да и разошлись всѣ по обозамъ. Въ машиной семьѣ народу было много: три брата женатыхъ, окромя ея мужа. Задули лучину и полеглись. Спятъ, касатикъ.... (А меня, какъ на грѣхъ, въ ту пору не было въ избѣ: ночевала я у сосѣдки.) Время подходило къ полуночи; гораздо ужъ смерклось, пѣтухи давно пропѣли. Вотъ, родимый, и случись такой грѣхъ съ одной изъ золовокъ моей Маши -- звали ее Дарьей; ворочалась, ворочалась съ боку на бокъ, да заспи {"Заспать" -- нечаянно задушить своего ребенка во время сна.} своего ребенка, а ребенокъ былъ однолѣтокъ съ моимъ внучкомъ, машинымъ сынкомъ, и, какъ на грѣхъ, было имъ обоимъ одно прозвнще: какъ тотъ Петрушка, такъ и этотъ Петрушка. Дарья всполохнулась, да и давай кричать, что было мочи: "Батюшка, кричить, Петрушка померъ!." Машинъ мальчикъ лежалъ особнячкомъ, въ зыбкѣ {Зыбка -- люлка.}. Ей и покажись съ просонья-то, сердечной, что померъ ея парнишко: какъ полоумная бросилась она съ полатей: съ перепугу-то зыбки не найдетъ; да и гдѣ найти! давка, тѣснота! опричь того, темно -- хоть глазъ выколи; она и давай метаться какъ угорѣлая; ударилась со всего маху объ земь, мечется, кричитъ: вѣстимо, касатикъ, запужалась больно съ просонья-то! Они-то этого въ толкъ тогда и не взяли, да и зачали ее бить; она еще пуще; они взяли, родной, связали ее, да и стащили въ сѣни... И не то, чтобы изъ злобы какой, касатикъ: народъ съ похмѣлья, къ тому же грѣхъ такой прилучился.... Ну, какъ пришли это они опосля въ сѣни, смотрятъ.-- Маша моя сидитъ посередь пола, сидитъ да бормочетъ невѣсть что.... никого не признаетъ.... Съ той самой поры и повредилась, родимый!...
   Черезъ нѣсколько дней разскащикъ встрѣтилъ обѣихъ женщинъ при переправѣ черезъ Оку. Знахарь не помогъ болѣзни, но по крайней мѣрѣ утѣшилъ бѣдную мать разумными словами.
   Кстати о знахаряхъ въ вознагражденіе за все удовольствіе, которое доставляютъ мнѣ труды г. Григоровича, мнѣ хочется передать ему одинъ великолѣпный сюжетъ для цѣлаго ряда разсказовъ изъ народныхъ нравовъ. Конечно, авторъ разсказа "Мать и Дочь" не нуждается въ сюжетахъ, но тѣмъ не менѣе вашъ крестьянскій бытъ, его любимый бытъ, такъ немногосложенъ, что едва ли въ состояніи долгое время продовольствовать нувеллиста, а потому-то предлагаемая мною идея можетъ, при случаѣ, понадобиться.
   Нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ я имѣлъ случай видѣть человѣка въ полной мѣрѣ замѣчательнаго породу своихъ занятій,-- медика, напавшаго на мысль плодотворную, богатую результатами и разнообразіемъ, а именно на практическое, ревностное изученіе народной медицины. Этому наблюдательному человѣку, захотѣлось своими глазами провѣрить искусство знахарей и деревенскихъ эскулаповъ, изучить ихъ науку и обычаи, пріобрѣсть отъ нихъ тайны, заслуживающія вниманія и вообще изслѣдовать тысячи событій непонятныхъ, тысячи исцѣленій, совершенныхъ почти фантастическимъ образомъ. Онъ изъѣздилъ большую часть европейcкой и азіатской Россіи,-- не жалѣя денегъ пріобрѣталъ свѣдѣнія болѣе драгоцѣнныя, чѣмъ деньги, и безпрестанно входилъ въ соприкосновеніе съ простыни классами общества. Всякій, кто живалъ въ деревнѣ, знаетъ, какимъ почетомъ пользуются знахари между крестьянами; какъ интересны ихъ отношенія къ мужичкамъ, и какъ блистательны (конечно не всегда) бываютъ результаты ихъ лѣченія. Народная медицина хранитъ въ себѣ множество великихъ тайнъ и люди, ею занимающіеся, принадлежатъ къ крайне интересной, немного фантастической части сельскаго населенія. Что еслибъ г. Григоровичъ поставилъ себя на мѣсто указаннаго мною медика и захотѣлъ написать рядъ разсказовъ изъ жизни искателя знахарей {Я разумѣю подъ этимъ именемъ не однихъ колдуновъ, но вообще людей, обладающихъ какимъ-либо медицинскимъ или физическимъ секретомъ.}, съ ихъ тайнами. Знахари на свадьбахъ, знахари у постели, знахари дома, знахари передъ любопытнымъ испытателемъ и скептикомъ... все это стоитъ хорошаго описанія.
   Изъ исторій, разсказанныхъ мнѣ про моего любителя народной медицины,-- двѣ остались въ моей памяти съ необыкновенною живостью. Интересъ ихъ вертится на томъ, что два раза въ его жизни, два замѣчательнѣйшія средства противъ неизлѣчимыхъ болѣзней, два секрета, дѣйствіе которыхъ было провѣрено его собственными глазами, два секрета, открытіе которыхъ принесло бы огромную пользу страждущему человѣчеству, выскользнули изъ его рукъ вслѣдствіе почти непонятнаго, истинно-таинственнаго стеченія обстоятельствъ. Въ первый разъ... но впрочемъ нѣтъ, лучше я ихъ разскажу когда нибудь самъ и въ другомъ мѣстѣ: фельетонъ долженъ довольствоваться только крохами нашей наблюдательности, все остальное должно идти въ резервъ до радостнаго утра. Къ тому же, мнѣ еще предстоятъ много говорить о поэтахъ.
   Я имѣю слабость къ поэтамъ, молодымъ и старымъ, оригинальнымъ и раздражающимся чужою мыслью, веселымъ и угрюмымъ, лаконическимъ и пространнымъ, русскимъ и иностраннымъ,-- англійскимъ, испанскимъ и нѣмецкимъ, нестерпимѣйшей породѣ изо всей породы поэтовъ. Въ слабости этой я сознаюсь безъ всякой ироніи надъ собой и другими, она кажется мнѣ основательною,-- я вижу невдалекѣ отъ себя время, когда снова начнутъ писать стихи съ усердіемъ и перечитывать ихъ съ удовольствіемъ. Да что я говорю -- время это уже наступило -- журналы приступили къ стихотвореніямъ, второстепенные поэты острятъ свои перья, томы иностранныхъ стихотворцевъ лежатъ на столикахъ, дѣвочки учатся читать по Теннисону, поэтессы, les femmes-poétes, истребляютъ множество глассированной бумаги, берутся за октавы и уже думаютъ перейти къ величавому терцету, волнующемуся какъ море у скалистаго берега! Это милое сравненіе заимствовано изъ какого-то новаго англійскаго писателя. И всѣ они поступаютъ прекрасно, и я смѣло приглашаю ихъ издавать свои вдохновенія, не оскорбляясь воплями журналистовъ, всегда готовыхъ воевать съ беззащитными; а что можетъ быть беззащитнѣе поэта съ его элегіей-разсказцомъ, двумя тремя заостренными мыслями, одной картинкою природы, полу-строфою, вырвавшеюся изъ сердца!
   Я потому-то и люблю скромныхъ поэтовъ, что ненавижу всѣми силами фельетониста, ненавижу эту журнальную, мизерную, грѣшную, постыдную готовность воевать съ беззащитными! Война съ беззащитными, это пятно нашей журналистики, ея стыдъ, ея... но удержимся отъ названія. Взгляните на положеніе журнальнаго критика. Онъ взялся быть злымъ, острымъ quand-même, справедливымъ, готовымъ высказывать истину въ глаза всякому писателю, оцѣнивать его трудъ безъ гнѣва и пристрастія. И вотъ, о ужасъ, ему то и дѣло попадаются статьи его пріятелей, все людей раздражительныхъ, писателей нужныхъ для журнала, ученыхъ, полныхъ самолюбія. Что же ты притихъ, строгій и неумолимый судья, отчего представляя себѣ только невинное удовольствіе выбранить ихъ безжалостно и заочно, въ тишинѣ своего кабинета, ты разсыпаешься въ похвалахъ передъ тѣми, кто понужнѣе и позубастѣе; что же ты не выскажешь имъ всей правды, не скажешь даже того, что ихъ художественныя созданія состряпаны на скорую руку, а ученыя изслѣдованія, при всемъ своемъ достоинствѣ, заключаютъ премного промаховъ? Ты ничего не отвѣчаешь и только сердишься на разспросы, и я начинаю думать, что ты человѣкъ необыкновенно добрый и снисходительный, слишкомъ робкій для того, чтобъ сказать правду кому бы то ни было.
   Но вотъ ты разгорячился, журнальный герой! и изъ устъ твоихъ дѣйствительно посыпалось нѣчто строгое и даже почти остроумное. Кто возбудилъ тебя къ критической дѣятельности, кто затронулъ спящаго льва? О ужасъ, ты воюешь съ беззащитными, ты храбришься передъ поэтомъ съ его восмью строчкаѵи, передъ авторомъ дѣтской книжки, передъ журналомъ, имѣющихъ тридцать подписчиковъ, передъ сочинителемъ статьи о сельскомъ хозяйствѣ! "Идите сюда, идите",-- говоришь ты тихимъ и боязливымъ пришлецамъ.-- "Идите сюда, вы не нужны ни мнѣ, ни дружественному мнѣ журналу; надъ вами я имѣю право острить свое остроуміе, за васъ никто не заступится и я безъ страха поддержу свою тяжелую репутацію. Вы, поэтъ, обязаны выслушать длиннѣйшую тираду о томъ, что у васъ нѣтъ "творчества"; передъ сочинителемъ дѣтской книги я раскрою величавыя теоріи о воспитаніи и докажу, что трудъ его никуда не годится. Вотъ еще любитель сельскаго хозяйства! у меня нѣтъ села, все мое хозяйство состоитъ изъ трубки и самовара, но это не мѣшаетъ мнѣ видѣть, что онъ не знаетъ орѳографіи!" И начинается война съ беззащитными, и друзья ликуютъ, и критикъ ратоборствуетъ, забывая о томъ, что рядомъ съ его мощными статьями печатается художественное созданіе, исполненное грамматическихъ ошибокъ, или глубоко ученое изслѣдованіе, сочиненное въ двое сутокъ и три часа времени. И послѣ всего этого не стоять грудью за поэтовъ!
   Война съ беззащитными, война съ беззащитными! сколько любопытныхъ эпизодовъ доставитъ она будущему историку послѣднихъ годовъ нашей журналистики {Вотъ одинъ изъ подобныхъ эпизодовъ -- чтобъ не раздражать никого изъ современныхъ журналистовъ -- я возьму примѣръ довольно отдаленный отъ насъ. Лѣтъ десять тому назадъ въ одномъ журналѣ страшно раскритикована была поэма въ стихахъ безъ имени автора, называвшаяся "Страшный Гость, литовское преданіе". Критикъ, ополчившійся на войну съ беззащитнымъ поэтомъ, нападалъ и на мысли и на содержаніе. А поэма или, скорѣе, отрывокъ, принадлежала одному изъ первыхъ европейскихъ поэтовъ.
   Ближе къ намъ, нѣкоторый журналъ сильно ополчился на статью объ одномъ изъ древнихъ писателей, не подписанную авторомъ и въ примѣръ самыхъ неудачныхъ сужденій выписалъ мѣста, почти цѣликомъ взятыя изъ сочиненія знамѣнитѣйшаго великобританскаго критика, лорда Джеффри. Вотъ два дорогіе факта въ исторіи журнальныхъ промаховъ!}; какой яркій свѣтъ прольетъ она на исторію нашей критики, если только могутъ быть названы критикою труды этихъ почтенныхъ бойцовъ, всегда готовыхъ дѣлать набѣги туда, гдѣ ихъ никто не можетъ или не желаетъ встрѣтить! Я не въ шутку горжусь тѣмъ, что первыя указалъ на значеніе войны съ беззащитными, и предоставляю себѣ удовольствіе не разъ еще вернуться къ этому любопытному предмету.
   A теперь обратимся къ поэтамъ.
   Недавно я читалъ хорошенькую вещь: жизнеописаніе нѣкоего мосьё Лоазона (Loyson), поэта, жившаго на свѣтѣ лѣтъ двадцать тому назадъ, поэта неизвѣстнаго въ самой Францій, гдѣ онъ родился, поэта скромнаго, даровитаго и подававшаго большіе надежды, любимаго въ лучшемъ парижскомъ обществѣ временъ реставраціи, и, наконецъ, умершаго двадцати-девяти лѣтъ отъ роду. Лоазонъ, будто предчувствуя свою раннюю смерть, до страсти любилъ поэтовъ, которымъ смерть не дала кончить своего поприща, и платя дань духу своего времени, выражалъ свою страсть нѣсколько эксцентрическимъ образомъ. У него былъ хорошій загородный садъ, въ этомъ саду онъ наставилъ памятниковъ, мраморныхъ и хорошенькихъ памятниковъ, всѣмъ поэтамъ, умершимъ слишкомъ рано, и для себя и для искусства. Лучше всѣхъ былъ монументъ нѣжнаго Тибулла, пѣвца "Деліи", творца элегія, въ одно время и жгучихъ и печальныхъ, возлѣ него находилась сломанная колонна въ честь Андрея Шенье, автора "Узницы", Шенье, который вышелъ бы лучше Тибулла, еслибъ прожилъ подолѣе. Чаттертонъ черезчуръ прославленный, а на самомъ дѣлѣ мелкій по жизни и по произведеніямъ, имѣлъ свой уголокъ въ саду Лоазона, вмѣстѣ съ Жильберомъ, другимъ "гостемъ на пиру жизни"; Луканъ, скончавшійся на двадцать-шестомъ году, былъ тоже помѣщенъ Лоазономъ въ число своихъ гостей; было еще много поэтовъ, имена которыхъ мной позабыты.
   Въ сторонѣ отъ памятниковъ, подъ навѣсомъ густыхъ деревъ стоялъ павильонъ, внутри котораго находилась маленькая библіотека изъ сочиненій поэтовъ, умершихъ рано. Лучшія мѣста были подчеркнуты и отмѣчены. Все это, если хотите, немножко изъискано, вычурно, напоминаетъ собою пору флоріановскихъ пастушковъ и ту пустозвонную эпоху французской словесности, когда "метафора раскидывала широкія складки своего плаща или вѣрнѣе мантіи",-- но совсѣмъ тѣмъ мнѣ нравится эта привязанность къ недоконченному, недосказанному, къ мыслямъ, для добыванія которыхъ нужно самому работать въ половину.
   Человѣкъ, въ молодости своей чувствовавшій припадкѣ поэзіи, которая гнѣздится въ молодой головѣ,-- такой человѣкъ, говорю я, можетъ и долженъ писать стихи. Онъ можетъ и долженъ писать ихъ пока ощущаетъ въ томъ необходимость и удовольствіе; онъ можетъ и долженъ печатать свои стихи, если въ нихъ оказывается бойкая мысль, милая картина, симпатичная фраза, голосъ души, затронутой чѣмъ бы то ни было. Что, еслибъ кто-нибудь изъ любителей словесности придумалъ издать нѣчто въ родѣ антологіи изъ любимѣйшихъ и удачнѣйшихъ вещицъ, написанныхъ умною молодежью, малоизвѣстными поэтами, нѣжными душами, не встрѣтившими сочувствія въ публикѣ, пѣвцами, у которыхъ силы хватило только на восемь строкъ съ половиною? Въ мірѣ изящнаго ничто не должно теряться, и когда я состарѣюсь, пріобрѣту унылое расположеніе духа и богатое наслѣдство, то непремѣнно примусь за изданіе такого роду антологіи.
   "Современникъ", будто сочувствуя моей привязанности къ поэтамъ, тоже поспѣшилъ въ ноябрьской книжкѣ представить читателямъ нѣсколько стихотворныхъ вещицъ, изъ которыхъ одна "Отрывокъ изъ пѣсни о Полку Игоревѣ" г. Гербеля рѣшительно блистательна и по языку и по звучности рифмъ и по гибкости оборотовъ. Но чѣмъ редакція несказанно угодила своему Иногородному Подписчику, такъ это тремя баснями, помѣщенными въ "Смѣси" ипринадлежащими писателю, еще незнакомому нашей публикѣ. Басень этихъ нѣтъ возможности прочитать, не выронивъ книги изъ рукъ, не предавшись самой необузданной веселости и не сдѣлавши нѣсколькихъ энергическихъ возгласовъ. Это верхъ лукавой наивности, милой пошлости, "эбурифантности и дезопилянтной веселости", какъ сказалъ бы я, еслибъ желалъ подражать нѣкоторымъ изъ моихъ литературныхъ пріятелей. Я выпишу вамъ вторую изъ басенокъ, и если вы сейчасъ же не разхохочетесь, то вамъ останется только подойти къ Невѣ и броситься въ ея синія волны: для васъ все кончено въ этой жизни. Вотъ эта басня, она мнѣ врѣзалась въ память; еще прошлую ночь, проснувшись въ четыре часа, и вспомнивъ ее отъ слова до слова, я предался гомерическому хохоту, испортилъ свой сонъ и провалялся въ постели до десяти часовъ утра.
   
                       Кондукторъ и Тарантулъ.
   
             Въ горахъ Гишпаніи, тяжелый экипажъ
             Съ кондукторомъ отправилися въ вояжъ.
             Гишпанка, сидя въ нимъ, немедленно заснула,
             A мужъ ея межъ тѣмъ, увидѣлъ тарантула,
             Кричитъ: "кондукторъ! стой!
             Приди скорѣй! Ахъ Боже мой!"
             На крикъ кондукторъ поспѣшаетъ
             И тутъ же вѣникомъ скотину выгоняетъ.
             Примолвя: "денегъ ты за мѣсто не платилъ!"
             И тотчасъ же его пятою раздавилъ.
   
             Читатель! разочти впередъ свои депансы,
             Чтобъ даромъ не дерзать садиться въ дилижансы,
                       И нарови, чтобы отнюдь
             Безъ денегъ не пускаться въ путь,
             A то случится и съ тобой, что съ насѣкомымъ
                       Тебѣ знакомымъ.
   
   Но знаете ли, почему басня "Кондукторъ и Тарантулъ" мнѣ еще нравится. По поводу этого маленькаго стихотворенія, я успѣлъ уже состроить предположеніе весьма длинное и затѣйливое, обдумать планъ, исполненіе котораго меня прямо приведетъ къ воротамъ храма славы. Мнѣ хочется занять мѣсто вакантное въ русской литературѣ,-- мѣсто знаменитаго русскаго критика,-- слава лорда Джеффри давно уже не даетъ мнѣ спать, лавры Маколея усыпаютъ мое ложе терніемъ. Что за великолѣпная метафора! лавры усыпаютъ мое ложе терніемъ, право, она стоитъ знаменитаго произведенія съ мыслящей физіономіей, въ которомъ, однакоже, авторъ не сказалъ отъ себя ни одной мысли! "Отечественный Записки". Я замѣчаю, что мой слогъ довольно хорошъ для критики, мысли мои давно привыкли витать внѣ мѣста и времени; нѣмецкій языкъ мнѣ знакомъ очень мало, этотъ тяжолый, безполезный языкъ! Я знаю нѣсколько фразъ изъ одной нѣмецкой эстетики, передѣланной французомъ и изданной въ Брюсселѣ, чего же болѣе; отчего же мнѣ не быть критикомъ? Я даже пріискалъ себѣ салонъ, преисполненный старыми дѣвами и дамами, упивающимися Жоржемъ Сандомъ, я даже сталъ вѣрить въ художественность, создалъ даже одно недурное и новое слово "типичность" и готовлюсь въ январѣ мѣсяцѣ подарить русскую публику длинною статьею по поводу басни "Кондукторъ и Тарантулъ".
   Въ статьѣ этой найдется все нужное для порядочнаго человѣка, начиная отъ хрій, дилеммъ и эпихеремъ, до городской почты съ записочками моимъ противникамъ, до приступа аргумента и отступленія; впрочемъ нѣтъ, отступленія не будетъ, я не привыкъ отступать, передо мною все должно отступать, уступать, отступаться и разсыпаться. Сначала я раздѣлю всѣхъ писателей и читателей на два класса "филистеро-индифферентистовъ" и "учено-истинно-любовь", каждый классъ будетъ описанъ подробно, съ историческими фактами, страницами, выкраденными изъ старыхъ критиковъ, и даже лирическими отступленіями. Затѣмъ перейду я къ самой баснѣ и примусь доказывать, что произведенія болѣе художественнаго и типообильнаго не было и не будетъ въ русской словесности.
   "Взгляните, скажу я читателямъ и въ особенности тѣмъ ученымъ леди, которыя безъ меня не рѣшаются судить вы объ одной строкѣ, ими прочитанной, взгляните, скажу я, какъ могучая творческая фантазія, замкнувшись въ саму себя, опираясь на свою собственную мощь, изъ простой, повседневной жизни возсоздаетъ нѣчто цѣлое, стройное, оконченное, обильное мыслью, вѣрное дѣйствительности. Басня открывается великолѣпною картиной природы во вкусѣ Сальватора-Розы или тѣхъ испанскихъ живописцевъ, въ которыхъ бываютъ иногда клочки пейзажей.
   
             Въ горахъ Гишпаніи тяжелый экипажъ
   
   Видите ли вы передъ собою эту каменистую, неровную дорогу,-- равнину и возвышенности, обозженныя полдневнымъ солнцемъ, дальній, голубой силуэтъ горъ на горизонтѣ, и посреди всей этой сцены, достойной кисти великаго художника, старый тяжелый экипажъ съ массивными колесами, мулами, украшенными ленточками, аррьеросами, съ карабиномъ за плечомъ и зоркимъ взглядомъ во всѣ стороны. Фантазія поэта перенесла васъ далеко отъ родины, въ край Сервантеса и Кальдерона, въ край энергическаго Аларсона и Рибейры, при воспоминаніи о чьихъ картинахъ передъ вами будто блестятъ чорные неумолимые глаза и истощенныя лица, вами видѣнныя на его вдохновенныхъ портретахъ.
   Мастерскимъ взмахомъ пера обрисовавъ передъ вами мѣстность, поэтъ переходитъ къ труду, еще возвышеннѣйшему; онъ выказалъ намъ свою художественность и уже обращается къ типичности; онъ родитъ намъ типы, онъ окружаетъ насъ типами, живыми характерами, людьми истинными и существующими. Гишпанка, которая "немедленно заснула", не принадлежитъ ли къ созданіямъ, такъ-сказать ударяющимъ насъ въ глаза, созданіямъ, которыя мечутся передъ нашимъ окомъ какъ живыя, созданіямъ будто когда-то нами встрѣченнымъ? Это типъ южной женщины, въ ней такъ много беззаботности, юности и той morbidezza, которая такъ краситъ южныхъ женщинъ. Она заснула, безпечное дитя! она заснула посреди опасностей, какъ будто бы онѣ до нея не касались, какъ будто бы пустынная дорога не была населена бандитами, окружена горами и пропастями. Она заснула, юная Гишпанка, заснула сама того не зная, какъ засыпаютъ женщины на югѣ, а женщины на югѣ, всякій про то знаетъ, не то, что сѣверныя красавицы. И какъ хороша она въ своемъ снѣ, это гишпанская женщина? Вдохновенный писатель, полный творчества, обрисовалъ ее нѣсколькими словами, и нечего прибавить къ его животрепещущему описанію.
   Другое дѣло мужъ Гишпанки. Тутъ уже авторъ глядитъ на дѣйствительность не граціозную, но жалкую, смѣло хватаетъ ее, борется съ нею, и, пособляемый своимъ юморомъ, остается побѣдителемъ. Какъ жалокъ и комически-страшенъ этотъ малодушный супругъ, восклицающій при видѣ тарантула: "Кондукторъ, стой! стой! ахъ, Боже мой!" У него, видите ли, не достаетъ духа самому умертвить вредное насѣкомое и онъ призываетъ на помощь лицо постороннее! Но не торопитесь осуждать Гишпанца: частицы его характера гнѣздятся въ каждомъ изъ насъ, стоитъ только устремить мысленное око въ глубь души нашей, подобной спирали между двумя зеркалами -- такъ полна она сокровенныхъ изгибовъ. Кто изъ васъ, по видимому, готовый умереть за любимую женщину, не чувствовалъ въ себѣ припадковъ малодушія и слабости, чуть приходило время отстаивать своей грудью эту женщину, защищать ее отъ клеветы или жизненной прозы?.. Да, читатели, кто изъ насъ не вскрикивалъ при видѣ тарантула? (c'est du sublime, èa!). Но пойдемъ далѣе. Горизонтъ расширяется все болѣе и болѣе, драма выходитъ сложнѣе. Мы только вскользь упоминаемъ объ интересѣ положенія, о томъ чувствѣ, которое сжимаетъ сердце читателя, пока тарантулъ пробирается къ безпечному дитяти юга,-- это эффектъ сильный, но который даже по плечу писателямъ въ родѣ Александра Дюма, Поль-де-Кока и Бальзака. Истинному художнику {Всякому извѣстно, что художниковъ теперь около тринадцати во всемъ мірѣ. Одинъ во Франціи -- Ж. Сандъ, два въ Англіи -- Диккенсъ и Теккерей, и десять или одиннадцать въ Россіи. Не менѣе того извѣстно, что Бальзакъ писатель пустой,-- у него слишкомъ много мысли.} не слѣдовало бъ браться за подобные эффекты, но авторъ басни выкупаетъ свой легкій промахъ новымъ типомъ, превосходящимъ оба первые. Мы говоримъ о кондукторѣ, сухомъ и чреватомъ безполезными поговорками, объ этомъ мѣщанскомъ типѣ изъ породы Жеронтовъ. Какъ онъ прижимистъ и готовъ на зло, съ какимъ наслажденіемъ умерщвляетъ онъ бѣднаго тарантула, и еще прибавляетъ къ злому дѣлу иронію, отъ которой холодъ прохватываетъ читателя и волоса его начинаютъ медленно подниматься кверху! "Денегъ ты за мѣсто не платилъ!" говоритъ кондукторъ и убиваетъ тарантула, сперва выгнавъ его вѣникомъ и натѣшившись муками своей жертвы... Вотъ могучее созданіе фантазіи. Чтобъ пріискать ему нѣчто равное, придется обратиться къ Шекспиру...
   A между тѣмъ искренній смѣхъ, вотъ результатъ прочтенія басни. Въ томъ-то и дѣло, читатель, что это не простой смѣхъ,-- этотъ смѣхъ, смѣхъ высокій! Онъ, такъ сказать, выкованъ изъ слезъ! Смѣшить подобнымъ образомъ можетъ развѣ только Шекспиръ, да еще шестеро изъ моихъ друзей, сотрудниковъ вашего журнала и неучаствующихъ ни въ какомъ другомъ періодическомъ изданіи. Случалось ли вамъ присутствовать при отличномъ выполненіи какого нибудь вдохновеннаго morceau d'ensemble одного изъ великихъ маэстро? Всюду гармонія, веселые звуки, нѣжные возгласы, повсюду одно стройное цѣлое. A между тѣмъ вслушайтесь въ каждую партію отдѣльнаго инструмента, въ ней уже есть нѣчто иное... грустное... положительное... рвущее душу... (Тутъ ужь я самъ не знаю, что сказать, но читатель съ воображеніемъ за этимъ не погонится).
   Что я надѣлалъ? Вай, батюшка! вай, матушка! какъ говорятъ мои друзья горцы, вай, вай! въ какой неслыханный промахъ вовлеченъ я черезъ мою любовь къ художественнымъ созданіямъ! Не дожидаясь января мѣсяца, я познакомилъ читателей съ лучшими выдержками изъ моей великолѣпной статьи? И теперь эффектъ ея будетъ неполонъ, и меня не пустятъ въ храмъ славы! и ученыя леди дружественнаго мнѣ салона, пожалуй, пріищутъ себѣ новаго критика, и обратятся за литературными мнѣніями къ которому нибудь изъ моихъ недоброжелателей, которые даже готовы на жизнь мою покуситься, какъ говорилъ фельетонистъ моей любимой газеты. Поспѣшаю возвратиться къ стихамъ, и принимаюсь говорить о шуточныхъ стихахъ, сочиненныхъ тѣмъ же г. Благонравовымъ, съ которымъ я только что имѣлъ удовольствіе познакомиться.
   Г. Эрастъ Благонравовъ, едва только выступивъ на фельетонное поприще, успѣлъ уже нажить себѣ многихъ враговъ. "Отечественныя Записки" въ своемъ одиннадцатомъ нумерѣ посвящаютъ ему нѣсколько коротенькихъ главъ, въ родѣ Ламартиновыхъ Записокъ и въ этихъ главахъ утверждаютъ, что Эрасту Благонравову, по его собственному признанію, иногда нечѣмъ платить извощику, что онъ предпочитаетъ другимъ напиткамъ полынную и что онъ дрожитъ отъ волненія, видя въ журналѣ свою статью. Вотъ куда хватила журнальная городская почта! Нечего сказать, эти шесть мѣсяцовъ были плодотворны въ отношеніи полемическихъ любезностей, и хладнокровному зрителю остается только ожидать до чего дойдутъ наши журналы еще черезъ шесть мѣсяцовъ. "Современникъ" тоже отзывается объ Эрастѣ не совсѣмъ выгодно, а потому то я съ особеннымъ вниманіемъ перечиталъ статью г. Благонравова въ ноябрьскихъ нумерахъ "Москвитянина".
   Статья эта состоитъ изъ стиховъ и прозы. Проза довольно безцвѣтна и исполнена литературныхъ теорій, съ которыми я несогласенъ и до которыхъ намъ нѣтъ дѣла. Но изъ пародій многія, хотя не очень гладки, однако не лишены веселости; я всегда любилъ шуточныя произведенія Новаго Поэта, а потому мнѣ правятся и пародіи г. Благонравова; только напрасно фельетонистъ "Москвитянина" пародируя стихи Новаго Поэта и другихъ стихотворцевъ, въ тоже время, въ своей прозѣ, съ жаромъ нападаетъ, на что бы вы думали -- на сочиненіе шуточныхъ стиховъ! Пишите и шуточные стихи и пародіи, заимствуйте мысли у какого угодно знаменитаго поэта, старайтесь только быть острымъ и веселымъ, а о Пушкинѣ и Лермонтовѣ не заботьтесь,-- ихъ слава такъ прочна, что не потускнѣетъ отъ милліона самыхъ веселыхъ, самыхъ ловкихъ пародій! Воображать, что публика охладѣетъ къ великому писателю изъ-за того, что два три человѣка, въ веселый часъ, воспользуются одною изъ его мыслей для своей эфемерной и легонькой шутки! Я никакъ не думаю, чтобъ г. Благонравовъ говорилъ это отъ чистаго сердца. Конечно, есть много людей, которые дуются и краснѣютъ при всякой шуткѣ, но кто не скажетъ, что подобные люди сухи, скучны, развиты въ одну сторону? Еслибъ въ статьѣ г. Благонравова не было ничего, кромѣ прозы, я бы причислилъ его къ такимъ людямъ, но пародіи его, не смотря на свой странный колоритъ, доставили мнѣ удовольствіе, заставили меня смѣяться,-- и оттого я не могу быть слишкомъ взыскательнымъ. Послѣдняя изъ пародій, помѣщенныхъ въ "Москвитянинѣ": "Журналистика" заключаетъ въ себѣ что-то особенно свирѣпое и потому не очень забавна, во всѣ другія, особенно "Кофе" и... "Если кроткій какъ волъ, въ трезвомъ видѣ", могутъ разсмѣшить, даже послѣ прочтенія басни о кондукторѣ и тарантулѣ. Обѣ названныя мной пародіи написаны на два стихотворенія г. Некрасова и оба оригинальныя стихотворенія нисколько не упали въ моихъ глазахъ вслѣдствіе удачной шутки. Всякая вещь г. Некрасова будетъ прочитана мною съ прежнимъ удовольствіемъ, а о Лермонтовѣ и Пушкинѣ нечего и говорить.
   Во время моей послѣдней поѣздки, я познакомился съ однимъ человѣкомъ, который коротко зналъ и любилъ покойнаго Лермонтова, странствовалъ и сражался вмѣстѣ съ нимъ, слѣдилъ за всѣми событіями его жизни и хранитъ о немъ самое поэтическое, нѣжное воспоминаніе. Характеръ знаменитаго поэта хорошо извѣстенъ, но не многіе изъ русскихъ читателей знаютъ, что Лермонтовъ, при всей своей раздражительности и рѣзкости, былъ истинно преданъ малому числу своихъ друзей, а въ обращеніи съ ними былъ полонъ женской деликатности и юношеской горячности. Оттого-то до сихъ поръ въ отдаленныхъ краяхъ Россіи вы еще встрѣтите людей, которые говорятъ о немъ со слезами на глазахъ и хранятъ вещи, ему принадлежавшія, болѣе чѣмъ драгоцѣнность. Съ однимъ изъ такихъ людей меня свела судьба на короткое время и я провелъ много пріятныхъ часовъ, слушая подробности о жизни, дѣлахъ и понятіяхъ человѣка, о которомъ я имѣлъ, во многихъ отношеніяхъ, самое превратное понятіе. Наши разговоры происходили въ виду скалъ и утесовъ, въ виду тѣхъ самыхъ снѣговыхъ горъ, которыя такъ любилъ великій поэтъ, угасшій безвременно.
   Преданность моего знакомца памяти Лермонтова была безпредѣльна и весьма понятна: стоитъ видѣть хотя одинъ уголокъ Кавказа, чтобъ еще яснѣе понять всю громадность этого дарованія, неразвитаго правильнымъ воспитаніемъ, но все-таки неимовѣрно блистательнаго. О чемъ бы вы вы думали, какъ бы весело вы ни смотрѣли на свою прошлую жизнь, при каждомъ взглядѣ на ту природу, вамъ будетъ приходить на намять одинъ изъ хватающихъ за душу стиховъ Лермонтова, одинъ изъ тѣхъ довольно рѣдкихъ стиховъ, гдѣ, не вдаваясь въ излишнюю цвѣтистость слога или ложное подражаніе Байрону, энергическій поэтъ передавалъ вліяніе кавказскихъ сценъ на свою больную душу. Идете ли вы ночью по каменистой дорогѣ между утесами, глядите ли въ знойный день на уступы скалъ, опаленные солнцемъ, скачете ли вы по степи, усѣянной цвѣтами, будто искрами разноцвѣтныхъ огней -- вездѣ передъ вами слова поэта, его мысль, его картины, его тоскливыя мелодіи. Пріятель мой долго жилъ на Кавказѣ и понималъ произведенія Лермонтова, такъ какъ немногіе ихъ понимаютъ: онъ могъ разсказать происхожденіе почти каждаго изъ стихотвореній, событіе, подавшее къ нему поводъ, расположеніе духа, съ которымъ авторъ "Пророка" брался за перо. Нечего и говорить, что онъ зналъ наизусть каждую строчку своего бывшаго друга и сожителя.
   И между тѣмъ этотъ человѣкъ, сохранившій всю молодость духа и всю гибкость воображенія, отъ души смѣялся, прослушавъ шуточныя стихотворенія, совершенно напоминавшія собой содержаніе, размѣръ и манеру лучшихъ Лермонтовскихъ созданій. Къ одному изъ писемъ, полученныхъ мною изъ Петербурга, приложена была уморительная передѣлка самаго грустнаго, самаго энергическаго изъ произведеній поэта, именно его стихотворенія "Выхожу одинъ я на дорогу". Мы много смѣялись утромъ, читая письмо, но чуть наступила вечерняя пора и "кремнистый путь" заблисталъ впереди насъ посреди тумана, чудная пѣснь возникла передъ нами съ прежней свѣжестью, вѣчно-юная и вѣчно-могучая, дивная и упоительная въ одна и тоже время!
   Бояться за славу Пушкина и Лермонтова вслѣдствіе десятка шуточныхъ стихотвореній! Стоитъ только вдаться въ свирѣпый "культъ" изящнаго, злиться на всякую шутку, наморщить брови, потерять хорошее расположеніе духа -- и что сдѣлается тогда съ тобой, о бѣдный литераторъ! Кто изъ насъ, по слуху, или на дѣлѣ не знаетъ этихъ вѣчно недовольныхъ, вѣчно насупившихся жрецовъ изящнаго и поборниковъ истины, которые на словахъ полны сочувствія ко всему широкому и прекрасному, а на самомъ дѣлѣ чреваты однимъ недоброжелательствомъ даже къ лицамъ своего собственнаго кружка? Не лучше ли быть менѣе широкимъ въ своихъ теоріяхъ, но болѣе похожимъ на порядочнаго человѣка въ общественной жизни? Не лучше ли откровенно, передъ лицомъ всей читающей публики, смѣяться надъ тѣмъ, что дѣйствительно смѣшно, или даже просто кажется вамъ смѣшнымъ -- но быть повѣжливѣе и подоброжетельнѣе въ своихъ кабинетныхъ занятіяхъ?
   Малѣйшій оттѣнокъ исключительности, какъ вѣтка полыни въ кадкѣ меду, можетъ испортить человѣка и произведенія, имъ состряпанныя. За примѣромъ идти недолго, стоитъ развернуть послѣднюю книжку "Москвитянина" и прочесть статью писателя умнаго, одареннаго наблюдательностью и веселостью, бельлетриста какихъ мало, въ короткое время завоевавшаго себѣ имя и почетъ,-- я говорю про г. Писемскаго и про его повѣсть "Комикъ". Г. Писемскій пожелалъ, но что бы то ни стало изложить передъ читателями нѣсколько воззрѣній на драматическое искусство, на высокій комизмъ,-- и оттого вся повѣсть, наперекоръ желанію автора, даже наперекоръ его способностямъ, приняла какой-то дидактическій колоритъ, а ея герой, пьяный актеръ Рымовъ, говоритъ ни дать ни взять какъ критикъ, лѣтъ десять занимавшійся библіографіею и оцѣнкою новыхъ и старыхъ писателей, критикъ, ставшіи твердою ногою на арену русской словесности! На сцену является около десятка лицъ, каждое изъ нихъ очертано мило и вѣрно, каждое интересуетъ собою, но каждое такъ и стремится высказать что-нибудь о фарсахъ, о классицизмѣ, о трагедіи и пуще всего о "Женитьбѣ" Гоголя. Въ "Женитьбѣ" Гоголя, достоинства которой никто не думаетъ отвергать, г. Писемскій сдѣлалъ какое-то лекало для примѣрки своихъ героевъ, еврейскій сибболетъ и шибболетъ, условіе sine qua non, нейтральный пунктъ всего сочиненія, предлогъ для критическихъ поученій. Какая изъ вашихъ критическихъ теорій можетъ назваться прочною и долговѣчной? Теоріи эти составляются ее скорую руку, для журнальнаго обихода мѣняются черезъ пять или шесть лѣтъ, и невыгодно такому разскащику, какъ г. Писемскій, связывать участь своихъ оживленныхъ статей съ участью этого недозрѣлаго пустозвонства. Изящное произведеніе остается, а критика, подобно Вѣчному Жиду, безпрестанно перемѣняетъ мѣсто. Сегодня она бродитъ въ туманѣ и говоритъ про идеалы, завтра берется за артистичность, художественность, искусство для искусства, черезъ три года она ударится опять въ идеализмъ или что-нибудь другое. Что сдѣлалось съ эстетическими теоріями лэкистовъ или послѣдователей Эдисона, или германцевъ, углубившихся въ созерцаніе среднихъ вѣковъ; куда дѣвались критическія истины, провозглашаемыя вашими журнальный лѣтъ за десять тому назадъ; кто помнитъ теперь имена художниковъ, за какой нибудь разсказецъ превозносимыхъ до небесъ и далеко оставлявшихъ за собой эфемерную слову Бальзака, Бернара, Дюма (тогдашніе критики знали только французскихъ романистовъ)? У кого въ памяти остались пышные диѳирамбы въ честь Жоржа-Занда или мадамъ Дюдванъ, женщины, погубившей великую часть своей славы въ послѣднее время? Нѣтъ, вамъ пріятно думать, что труды г. Писемскаго долговѣчнѣе критическихъ теорій, на которыя сами теоретики едва-ли смотрятъ безъ иронической улыбки, теорій, которыхъ время уже сочтено и которыя быстро замѣнятся новыми, столъ же непрочными теоріями!
   Г. Писемскаго такъ много хвалили всѣ журналы, что мы не опасаемся произвести нѣкоторый разладъ въ общемъ концертѣ, указавъ на нѣкоторыя слабыя стороны его произведеній. Авторъ "Комика", можетъ быть, вслѣдствіе своихъ литературныхъ теорій, слишкомъ любитъ подступаться къ изображенію тривіальныхъ и ничтожныхъ подробностей, подробностей, за которыя могутъ только браться писатели съ громаднымъ дарованіемъ, убѣжденные въ томъ, что ихъ талантъ облагородитъ все, до чего не коснется, и браться только изрѣдка, мимоходомъ. Я уже имѣлъ случай замѣтить въ романѣ "Хозаровъ" одно совершенно безвкусное и безполезное мѣсто, гдѣ описывается туалетъ старухи, кажется свахи, ея умыванье и причесываніе волосъ; въ романѣ "Богатый Женихъ" есть тоже сцена скучная и непріятная, именно драка въ трактирѣ по поводу паленаго поросенка,-- но сцена "Комика", въ которой Рымовъ за ужиномъ напивается пьянъ и начинаетъ браниться со всѣми гостями, еще непріятнѣе, еще безплоднѣе по результату {Въ отзывѣ моемъ о "Хозаровѣ", я сравнивалъ сцену туалета съ начальною сценою Бальзакова Горіо, гдѣ описывается туалетъ мадамъ Воке. То, что было "почти" по силамъ Бальзаку, вышло у г. Писемскаго вяло и ничтожно. Здѣсь не мѣшаетъ замѣтить, что въ письмѣ, въ которомъ говорилъ я о "Хозаровѣ", вкралось много ошибокъ отчасти по собственной моей винѣ, отчасти по недосмотру корректоровъ. Такъ слабѣвшая страница романа выписана безъ указанія ее недостатковъ. Долгомъ считаю прибавить, однако, что такая неисправность не можетъ быть поставлена въ вину редакціи "Современника" -- всѣ мои письма, исключая послѣдняго, присланнаго слишкомъ поздно,-- печатались и просматривались съ тщательностью.}. Это все равно, что Остадовскій сюжетъ разработанный живописцемъ безъ средствъ фонъ-Остада, или, что еще вѣрнѣе, сюжетъ фламандской картины, разсказанный на печатной страницѣ съ опечатками. Тамъ, гдѣ г. Писемскій теряетъ свою веселость и силится создать что нибудь или очень потрясающее или очень картинное, силы его оставляютъ и я не узнаю въ немъ увлекательнаго разскащика.
   Содержаніе "Комика" сходно съ содержаніемъ повѣсти г. Григоровича "Капельмейстеръ Сусликовъ". Многія изъ отдѣльныхъ страницъ дѣйствительно хороши и мы подтверднмъ это мнѣніе хотя слѣдующимъ описаніемъ домашняго спектакля.
   "Въ описываемомъ мною спектаклѣ, только первые два или три ряда креселъ пріѣхали въ миротворномъ расположеніи духа, и то потому только, что они нѣкоторымъ образомъ были почтены хозяиномъ: но зато задніе ряды, съ перваго шагу, начали дѣлать насмешливыя замѣчанія. Одни говорили, что, вѣроятно, на сценѣ будутъ ткать; другіе, что Матрена Матвѣевна станетъ цѣловаться оъ Аполлосомъ Михайлычемъ, и наконецъ, третьи, будто бы Фани протанцуетъ качучу, для легкости, босикомъ.
   Раекъ для купечества и мѣщанства былъ гораздо простодушнѣе: все почти его народонаселеніе съ величайшимъ любопытствомъ смотрѣло на колыхающійся занавесъ, изукрашенный амурчиками.
   -- Что это, Дмитрій Андреичъ, на ситцѣ-то за звѣрки? спросила одна купчиха у мужа.
   -- Это модный-съ рисунокъ. Особъ статьей, должно быть, такая матерія вышла, отвѣчалъ тотъ.
   -- Привелъ, сударь ты мой, меня Богъ нынѣшней зимой въ Москвѣ видѣть настоящій театръ. Махина, я вамъ объясню, необразимая: вся наша площадь, съ позволенія сказать, уставится въ него. Одного ламповаго масла выходитъ на триста рублевъ въ день. А дровъ-то есть отпускается на нѣсколько тысячь, говорилъ толстый купець сидѣвшему съ нимъ рядомъ, тоже купцу. Въ отрицательномъ состояніи духа были впрочемь и въ райкѣ. Это пьяный столоначальникъ.
   -- Ничего... ладно-съ... видали-съ... Скверно... нехорошо, отстань... молчать... говорилъ онъ тихонько про себя.
   Были также миротворныя лица и въ заднихъ рядахъ дворянскаго круга, а именно Прасковья Ѳедуловна, ближайшая по деревнѣ сосъдка Аполлоса Михайлыча. Она получила отъ него, по короткому знакомству, тоже билетъ на одну свою особу; но не понявши хорошенько, или, надѣясь на расположеніе хозяина, пріѣхала съ двумя дочерьми и тремя маленькими внучатами, и всѣхъ ихъ преспокойно разсадила около себя. Дочери, конечно, модничали, однако сидѣли смирно; но внучата тотчасъ же начали что-то болтать, указывать на все пальцами, и наконецъ одинъ изъ нихъ, самый младшій, заревѣлъ. Все это, можеть-быть, не было-бы и замѣчено, но дѣло въ томъ, что на занятыя этою семьею кресла пріѣхали лица, имѣющія на нихъ законные билеты. Произошелъ шумъ: Прасковьѣ Ѳедуловнѣ никакъ не могли втолковать незаконность ея поступка. Обстоятельство это было доведено до Аполлоса Михайлыча, которыи совсѣмъ уже одѣлся въ костюмъ Виконта. Какъ ни непріятно было Дилетаеву выдти одѣтому на глаза публики, но дѣлать было нечего. Прикрывши себя совершенно сглуха плащемъ, онъ вышелъ и урезонилъ, наконецъ, свою сосѣдку, которая, впрочемъ, обидѣлась, и остаювивши одну изъ своихъ дочерей, сама уѣхала домой съ прочими домочадцами.
   Музыка заиграла французскую кадриль, и проиграла ее хотя съ извѣстными недостатками, но недурно. Раекъ захлопалъ, вѣроятно потому, что всякаго рода музыкальные звуки, худы-ли они, или хороши, но на людей неизбалованныхъ, то-есть, почти никогда неслыхавшихъ музыки, производятъ нѣкоторое раздраженіе въ нервахъ, а этого и довольно.
   -- "Уши хоть дерутъ, но хмѣльнаго въ ротъ неберутъ!" пропѣлъ басомъ, довольно громко, столоначальникъ, и покачнулся. Занавѣсъ взвился."
   Больше не о чемъ говорить, изъ прочитаннаго мною въ русскихъ журналахъ за ноябрь мѣсяцъ; не мѣшаетъ, однако, заключая мое письмо, опредѣлить ихъ общую физіономію, сказать нѣсколько словъ о томъ, каковы показались они мнѣ послѣ шестимѣсячной съ ними разлуки, подмѣтить ихъ измѣненіе къ лучшему и худшему, какъ подмѣчается измѣненіе въ лицѣ близкаго человѣка; давно нами невиданнаго. Въ бельлетристическомъ и ученомъ отношеніи измѣненій никакихъ не могло быть: дѣйствующія лица все тѣ же, размѣщены по старому и не считаютъ въ своихъ рядахъ ни одной покой личности. Полемическая часть періодическихъ изданій дошла до крайностей небывалыхъ и унизительныхъ, что предвѣщаетъ ея скорое паденіе -- остается только бояться, чтобы полемика незлобная, разумная и полезная, не была вовлечена въ ту яму, которую господа фельетонисты, сатирики, критики и библіографы роютъ подъ своими ногами, не думая о послѣдствіяхъ своего неразумнаго дѣла.
   Затѣмъ слѣдуетъ сообщить, что остальная часть журналовъ, именно та часть, гдѣ собственно бываютъ видны труды и вкусъ редакцій -- подвинулись впередъ, и довольно значительно, вслѣдствіе конкурренціи и наконецъ болѣе зрѣлаго взгляда на обязанности журналиста. Группированіе статей, ихъ дѣленіе и печатаніе, обиліе мелкихъ извѣстій, обдѣланныхъ старательно, полнота журнальнаго дессерта, то есть "Смѣси", извлеченія изъ иностранныхъ газетъ и журналовъ -- все это приходитъ въ болѣе стройный видъ и, вѣроятно, со временемъ улучшится еще. Въ отношеніи общаго вида изданій, а равно и въ механическомъ отношеніи, каждая изъ редакцій трудится и трудъ ея приноситъ уже плоды; -- но не мѣшаетъ, однако, замѣтить, что каждый изъ нашихъ журналовъ былъ еще недавно такъ запущенъ, что водворить въ немъ порядокъ и гармонія будетъ дѣломъ не легкимъ, дѣломъ, требующимъ неусыпныхъ усилій. Тѣмъ хуже для тѣхъ журналистовъ, которые первые задремлютъ и снова начнутъ дѣлать свое дѣло, какъ говорится -- спустя рукава. Журнальное дѣло -- это скачка на узкой дорогѣ: кто замѣшкается, того собьютъ съ ногъ и столкнутъ въ сторону.
   Вообще всѣхъ насъ, и журналистовъ и литераторовъ, давно уже обскакала и сбила съ ногъ лучшая часть публики. Пока мы грызлись и вдавались въ педантскія разглагольствованія, небольшой, но избранный кружокъ русскихъ читателей выучился множеству языковъ, слѣдилъ за всѣмъ новымъ по части науки, словесности, всей Европы; пока мы откапывали и переводили вѣчнаго Диккенса съ Теккересмъ, публика познакомилась съ Маколеемъ, Карлейлемъ и Эмерсономъ, съ десятками другихъ новыхъ и славныхъ именъ; пока мы читали французскую иллюстрацію, лучшій кружокъ нашихъ цѣнителей выписывалъ все, что только печаталось лучшаго въ Англіи, Франціи и Германіи. Я знаю, по крайней мѣрѣ, четырехъ молодыхъ людей, не печатавшихъ никогда ни одной строки и въ совершенствѣ знающихъ старую и новую испанскую словесность, о которой ни одного слова не говорится въ нашихъ періодическихъ изданіяхъ. Наше журнальное знакомство съ нѣмецкими знаменитостями ограничивается однимъ именемъ Гервинуса, повторяемымъ до пресыщенія, а между тѣмъ, въ одномъ Петербургѣ есть нѣсколько десятковъ знатоковъ нѣмецкой литературы, во всѣ ея эпохи; двадцати-двухъ лѣтніе юноши, занятые службой и своими дѣлами, находятъ время устраивать въ своихъ комнатахъ физическіе кабинеты, собирать археологическія и минералогическія коллекціи, пріобрѣтать старыя книги и слѣдить за той или другой любимой наукою. Дѣвушки читаютъ Мура и могутъ вкратцѣ разсказать, что это былъ за человѣкъ. Русскіе журналы читаются отъ нечего дѣлать изрѣдка. Насъ обогнали; мы сами поминутно говоримъ, какая скука читать наши журналы! Наши ревьюэры начинаютъ этими словами свои статейки, не думая о томъ, что, произнося подобныя слова, они произносятъ охужденіе на самихъ себя, на всю свою литературную дѣятельность. Скучно читать наши журналы, поговоримъ лучше о погодѣ, вотъ припѣвъ всѣхъ нашихъ критиковъ, фельетонистовъ, и въ особенности журналистовъ,-- только нужно прибавить, что каждый изъ послѣднихъ въ глубинѣ своей души думаетъ, слова эти, конечно, не относятся къ нашему изданію.
   Насъ обогнали; лучшая часть публики насъ читаетъ съ пренебреженіемъ, и эта часть публики права, она, богаче насъ свѣдѣніями, она училась и читала, пока мы лѣнились, сплетничали и царапались! Она призвала свою силу и свое достоинство, между тѣмъ, какъ мы унизили себя перебранками и сочиненіемъ литературныхъ теорій, ни къ чему не ведущихъ. И масса избранной публики становится все многочисленнѣе и многочисленнѣе, ея послѣдніе ряды обходятъ насъ и толкаютъ прочь съ дороги, награждая насъ насмѣшками или невниманіемъ. Литераторы устарѣли по своимъ познаніямъ, а по своимъ раздорамъ перешли въ ребяческій возрастъ. И съ каждымъ днемъ, съ каждымъ мѣсяцемъ увеличивается разъединеніе между журналами и ихъ читателями. Спѣшите же трудиться неутомимо, потому что вамъ скоро останется только одно изъ двухъ -- или идти рядомъ съ лучшею публикой, или перемѣнять шрифтъ, печататься на сѣрой бумагѣ и сбывать свои труды варягамъ, для продажи желающимъ.
   Мнѣ скажутъ, можетъ быть, что силы человѣка ограничены, что литературныя операціи бываютъ многосложны и часто затруднительны, что журнальныя средства не велики. Я все это знаю, и смѣло говорю, что мнѣ, какъ подписчику и сверхъ того иногородному подписчику, нѣтъ никакого дѣла ни до журнальныхъ средствъ, ни до журнальныхъ затрудненій. Для чего заводить фабрики не имѣя ни рабочихъ, ни капиталовъ, ни помѣщенія? Для чего торговать матеріями, которыя линяютъ прежде чѣмъ изъ нихъ сошьется платье; а пуще всего, для чего увѣрять покупщиковъ, что эти матеріи прочны, превосходствомъ своимъ далеко оставляютъ за собою все донынѣ продававшееся? еслибъ журналисты молчали и не указывали дыръ на платьѣ сосѣда, они имѣли бы право на нѣкоторую снисходительность лучшей публики, но съ тѣхъ поръ, какъ они сами утратили снисходительность къ собратіямъ, ихъ можно осуждать смѣло и безпрепятственно, и можно сказать во всеуслышаніе: вы идете не впереди, а тащитесь въ аррьергардѣ избранныхъ читателей!
   

XXVII.

Январь 1852.

   Въ послѣдній разъ мы остановились на томъ... но остановись самъ, о фельетонистъ, удержи свое перо, почтенный Иногородный Подписчикъ, поторопись сорвать цвѣтокъ, на который наткнулся ты, джигитуя по широкой степи русской журналистики, задумайся надъ только-что написанными тобою словами, вернись за десять лѣтъ назадъ и унесись воображеніемъ въ завѣтное поле своихъ воспоминаній, въ величавое строеніе съ сгруппированными колоннами и закругленными окнами, пространными галлереями и древнимъ садомъ,-- съ кучкою товарищей дѣтства и нѣсколькими то добродушными, то строгими, то угрюмыми наставниками! Я написалъ: въ послѣдній разъ мы остановились на томъ,-- и стоило написать эти восемь довольно хорошихъ словъ, а уже передо мною исчезла вся декабрьская и январьская журналистика, зеленый "Москвитянинъ" полинялъ и свернулся какъ засохшій листокъ, "Отечественныя Записки" соскользнули со стола и пропали неизвѣстно куда, "Пантеонъ" замолкъ, "Сына Отечества" будто никогда не бывало въ моемъ обширномъ отечествѣ, "Современникъ" нигдѣ не отыскивается, впрочемъ, "Современнику" оно позволительно,-- къ чести этого журнала я долженъ сказать, что ни одно изъ нашихъ періодическихъ изданій не зажиливается съ такою быстротою,-- онъ исчезаетъ съ моего стола на второй день послѣ выхода каждой книжки, тогда какъ всѣ остальныя безвозвратно переходятъ къ моимъ многочисленнымъ пріятелямъ иногда черезъ пять дней, иногда черезъ недѣлю, а повременамъ даже остаются въ моемъ вѣчномъ владѣніи, по неимѣнію потребителей. Итакъ, въ послѣдній разъ мы остановились на томъ, что наши журналы, нѣсколько усовершенствовавшись втеченіе послѣдняго полугодья, тѣмъ самымъ поставили себя въ прямую необходимость двигаться впередъ, двигаться во что бы то вы стало и идти еще къ большему усовершенствованію по части разнообразія и приличія, красиваго вида выбора статей, тщательности переводовъ и неумолимаго изгнанія опечатокъ. Каждый журналъ, въ своихъ объявленіяхъ передъ новымъ годомъ, даетъ торжественное обѣщаніе сдѣлать вся для уконтентованія читателей; будемъ же довольны обѣщаніями и взглянемъ на манеру разныхъ журналовъ дѣлать обѣщанія. Одно время наши періодическія изданія, даже въ самыхъ своихъ объявленіяхъ, находили случай восхвалять самихъ себя и колоть своихъ противниковъ -- одинъ давалъ честное слово въ томъ, что онъ съ нѣкотораго времени сталъ твердою ногою на арену русской журналистики; другой упрекалъ своего собрата въ излишней гуманности; третій печаталъ списокъ статей, скорѣе неимѣющихся чѣмъ имѣющихся въ редакціи. Обвинять въ этомъ дѣлѣ нельзя никого: пока нужно поддерживать конкурренцію, безъ хитрости обойтись трудно и на одну хорошую журнальную утку приходится отвѣчать цѣлымъ десяткомъ ловкихъ вымысловъ. Теперь всѣ объявленія упростились и сдѣлались по возможности чистосердечными; надъ журнальнымъ объявленіемъ 1852 года нельзя много задумываться; одинъ только журналъ, изо всѣхъ, затѣйливостью программнаго листка повергнулъ меня въ своего рода изумленіе, возбудилъ во мнѣ даже нѣкоторый страхъ за успѣхъ другихъ періодическихъ изданій. "Сынъ Отечества", печатнымъ листкомъ большаго формата, разосланнымъ по городу Санктпетербургу, обязуется печатать на своихъ страницахъ "все (подчеркнуто), что содержится во всѣхъ прочихъ, отдѣльныхъ, ограниченныхъ извѣстными предѣлами, программахъ журналовъ". Дѣйствительно, "Сынъ Отечества" обѣщается дарить васъ въ этомъ году всѣмъ, всѣмъ, всѣмъ начиная отъ политики и доходя до сельскаго хозяйства, отъ театральныхъ піесъ до забавныхъ анекдотовъ, отъ матеріаловъ для русской исторіи до переводныхъ романовъ, отъ всѣхъ наукъ до всѣхъ отраслей изящнаго искусства. Qui trop embrasse, mal elreint приходило-было мнѣ въ голову по поводу такого пышнаго обѣщанія, но я удержался отъ скептицизма (какъ совѣтовалъ когда-то своимъ друзьямъ одинъ извѣстный любитель занимать деньги) и продолжалъ читать великолѣпную, ослѣпительную программу "Сына Отечества". Каждый отдѣлъ подраздѣленъ былъ особо, и въ каждомъ, послѣ нѣсколькихъ объясненій редакціи въ вышесказанномъ родѣ, находился перечень статей, вошедшихъ въ составъ того отдѣла за прошлый 1851 годъ.
   Я читалъ: "Отдѣлъ IV. Иностранная словесность. 1) Переводы и извлеченія изъ новѣйшихъ примѣчательныхъ твореній иностранныхъ современныхъ писателей, переводы романовъ, вполнѣ заслуживающихъ вниманія читающей публики. 2) Переводы въ прозѣ или въ стихахъ произведеній прежнихъ иностранныхъ прозаиковъ и поэтовъ, которые пріобрѣли общую извѣстность; въ этомъ Отдѣленіи "Сынъ Отечества" не ограничивается одною французскою или германскою словесностью (то-есть, какъ остальные журналы!), но знакомитъ читателя съ произведеніями литературы англійской, испанской, итальянской, голландской и польской! 3) Переводы и извлеченія изъ рѣдкихъ и примѣчательныхъ книгъ рукописей, писанныхъ на древнихъ или малоизвѣстныхъ языкахъ (!?).
   "Катерина",-- романъ Жюля Сандо, въ 2 частяхъ.
   "Лѣсной Бродяга",-- романъ Габріэля Ферри, въ 9 частяхъ, съ прологомъ и эпилогомъ.
   Какъ! вскричалъ я съ недоумѣніемъ -- къ чему же тутъ "Катерина" и "Лѣсной Бродяга", когда рѣчь идетъ о стихахъ и малоизвѣстныхъ рукописяхъ, объ образцовыхъ созданіяхъ польской, испанской, англійской, голландской, итальянской и германской литературы! Нѣтъ ли чего на той сторонѣ, не было ли въ 1851 году напечатано въ "Сынѣ Отечества" другихъ, болѣе извѣстныхъ созданій, переводовъ съ другихъ болѣе незнакомыхъ языковъ? Ничего нѣтъ на той сторонѣ листка. Не обманываютъ ли меня глаза?.. нѣтъ, глаза видятъ исправно: все тутъ, все -- послѣ обѣщаній переводовъ съ испанскаго, и стиховъ, и древнихъ рукописей, стоитъ опять только "Лѣсной Бродяга" и "Катерина" Жюля Сандо. Помилуйте, вы обѣщаете насъ познакомить съ геніями всей Европы, съ поэтами всего міра и еще нѣсколькими въ придачу, а даете только два переводныхъ французскихъ романа, потому что хотя Габріэль Ферри, авторъ "Бродяги", долго жилъ въ Мехикѣ и избралъ Америку сценою своего творенія, все-таки онъ романистъ не американскій, не испанскій, не польскій, не древній, а французскій, и самый обыкновенный! О, насмѣшливая редакція "Сына Отечества"! Можно ли такъ коварно подшутить надъ русскими читателями? Жюль Сандо и малоизвѣстные языки, "Лѣсной Бродяга" въ девяти частяхъ и пышное обѣщаніе, великолѣпный балъ съ двумя посѣтителями, концертъ съ однимъ только слушателемъ, огромная зала съ двумя стульями, вмѣсто мебели -- какая ѣдкая иронія надъ всей журналистикой, какой тонкій намёкъ на важныхъ и озабоченныхъ мудрецовъ, запирающихся въ свой кабинетъ для занятій и -- вынимающихъ изъ красиво обдѣланнаго шкафа романъ Дюма "Три мушкетера"! И какое право имѣю я обвинять редакцію "Сына Отечества" въ несдержанномъ обѣщаніи? Обѣщая въ своей программѣ переводы со всѣхъ возможныхъ языковъ и ограничась двумя французскими романами, она поступила, какъ поступаетъ весь родъ человѣческій! Нельзя же всего писаннаго принимать за истину -- каждый изъ нашихъ знакомыхъ подписываетъ свои письма -- "покорнѣйшій вашъ слуга", а попробуйте попросить этого слугу, чтобъ онъ почистилъ ваше пальто, и "покорный слуга" наговоритъ вамъ самыхъ великихъ дерзостей! Въ двѣнадцатомъ номерѣ "Сына Отечества", вопреки знаменитому объявленію, нѣтъ ровно ничего переведеннаго изъ испанскихъ, итальянскихъ и польскихъ писателей, нѣтъ ни одной статьи, заимствованной изъ твореній великихъ людей, изливавшихъ свою мудрость на одномъ изъ языковъ малоизвѣстныхъ многочитающей Европѣ,-- есть, правда, окончаніе романа "Дочь булочнаго мастера", но нельзя предполагать, чтобъ это произведеніе, съ которымъ я не успѣлъ еще познакомиться, было заимствовано изъ древней рукописи. "Лѣсной Бродяга" Габріэля Ферри тоже едва-ли приманитъ къ себѣ вниманіе русскихъ читателей, не смотря на то, что переводъ пріятенъ и гладокъ, вещь рѣдкая въ переводахъ, особливо съ французскаго! Романъ Ферри, какъ извѣстно всѣмъ моимъ соотечественникамъ и сосѣдямъ по имѣнію, когда либо выписывавшимъ изъ Петербурга для своихъ супругъ запасы красивыхъ брюссельскихъ книжечекъ въ палевой, лиловой и блѣдно-розовой оберткахъ,-- вертится весь на совершенно баснословныхъ похожденіяхъ нѣкоего Фабіана де... ди... (фамилія такъ неудобна къ произношенію и такъ многосложна, что я ее забываю постоянно), юноши смѣлаго и влюбленнаго, знаменитаго по роду и богатству, но лишеннаго и богатства, и чести, и родины, вслѣдствіе необыкновенно кровавой семейной исторіи. Фабіанъ, котораго мать зарѣзана была въ Испаніи, на берегу Средиземнаго моря, спасенъ былъ французскимъ морякомъ изъ Канады, потомъ снова потерянъ и, наконецъ, велѣніемъ автора очутился въ Южной Америкѣ, столь любимой и прославленной сочинителемъ Мехиканскихъ приключеній. Достигнувъ зрѣлаго возраста, Фабіанъ попадается въ компанію людей, словно для шутки съѣхавшихся на одинъ пунктъ изъ Европы, Азіи, Сѣверной Америки, и такъ далѣе; одни изъ этихъ людей, враги Фабіана и губители его семейства, желаютъ непремѣнно зарѣзать юношу,-- другіе побуждаемые или раскаяніемъ, или необыкновеннымъ сочувствіемъ, стремятся къ тому, чтобъ спасти его во что бы то ни стало, воротить ему титулы и богатство, женить самымъ выгоднымъ образомъ, однимъ словомъ, снабдить всѣми дарами фортуны. Начинается борьба,-- обѣ партіи, одна блистательная и многочисленная, другая слабая и состоящая изъ лѣсныхъ бродягъ въ родѣ Куперова "Кожанаго Чулка", начинаютъ ратоборствовать по поводу золотыхъ пріисковъ, богатствомъ своимъ далеко оставляющихъ за собою лучшую часть Калифорніи. И врагамъ Фабіана и его защитникамъ золото не лишнее, и вотъ почему въ окрестности плацера (пріиска) совершается рядъ событій чудовищно невозможныхъ убійствъ, повергающихъ въ трепетъ, эффектовъ, притянутыхъ за волосы, сраженіе съ дикими, патетическихъ объясненій, трогательныхъ монологовъ, сопровождаемыхъ ежечасными ружейными выстрѣлами, изъ которыхъ, какъ водится, одни (выстрѣлы главныхъ героевъ романа) прямо попадаютъ въ цѣль, а другіе (это выстрѣлы злодѣевъ) не имѣютъ ни какого результата. Во время всей этой Иліады, какъ нельзя болѣе напоминающей собою знакомыя мѣста изъ "Могикановъ" и "Дирслейера", бѣдному Фабіану рѣшительно приходится играть роль мячика, прыгать подъ облака и валиться въ пропасти; утромъ умирать, а къ вечеру преспокойно ужинать съ своими защитниками; получать удары въ сердце и послѣ того дѣлать переходы въ два десятка миль; умирать съ голода на островку, окруженномъ дикарями, и вслѣдъ затѣмъ низвергать всѣ ухищренія своихъ противниковъ. Романъ, впрочемъ, читается, благодаря нѣкоторымъ превосходнымъ подробностямъ, которыя много выиграли бы, еслибъ авторъ напечаталъ ихъ отдѣльно, а не бросилъ безвозвратно, на вѣчныя времена, въ пучину своего безконечнаго произведенія. По моему мнѣнію, самое интересное мѣсто въ послѣднемъ нумерѣ "Сына Отечества" -- эта статейка о пребываніи въ Херсонѣ умершаго тамъ въ 1790 году знаменитаго филантропа, друга человѣчества, благодѣтеля страждущихъ, оставившаго по себѣ вѣчное и во вѣки нерушимое воспоминаніе, именно Джога Говарда. Не только біографіи этого великаго смертнаго, даже малѣйшей подробности о его жизни и дѣлахъ, нельзя читать безъ какого-то особенно высокаго чувства, чувства способнаго превратить самого холоднаго читателя въ друга человѣчества, еслибъ оно могло только длиться подолѣе! Какъ строго послѣдовательны тѣ узкіе и холодные люди, которые, сами отказываясь пособлять страждущимъ, съ невольной злобой, съ насмѣшками говорятъ о благотворительности и о людяхъ ей преданныхъ -- разсказъ о Говардовой жизни способенъ возмутить покой самаго бездушнаго эгоизма, наполнить чуждыми, невѣдомыми, напрасными порывами сердце беззаботнѣйшаго изъ эпикурейцевъ.
   Вся жизнь Джона Говарда была борьбою за человѣчество. Отрасль почетной фамиліи, съ дѣтскихъ лѣтъ предназначенный на жизнь посреди роскоши и политическихъ интересовъ, онъ ищетъ себѣ другой дѣятельности; изъ круга наукъ выбираетъ себѣ науку унылую и трудную, но имѣющую прямой цѣлью пособіе страждущимъ. Онъ учится медицинѣ и лучшимъ днемъ въ своей жизни называетъ тотъ, когда ему, еще неопытному мальчику, удалось самому спасти нѣсколькихъ покинутыхъ бѣдняковъ отъ заразительной болѣзни! Денежнымъ благотвореніямъ его нѣтъ счета, онѣ не ограничиваются одной Англіею: когда вѣсть о лиссабонскомъ землетрясеніи пронеслась по Европѣ подобно громовому удару и охолодила всѣ сердца, Говардъ собираетъ всѣ наличныя деньги, стремится въ Португалію, чтобъ помогать жителямъ ея столицы. Французы захватываютъ его корабль и Говардъ, заключенный въ Брестъ вмѣстѣ съ другими плѣнными, набрасываетъ, посреди трудовъ и лишеній всякаго рода, свои первыя замѣтки о тюремныхъ улучшеніяхъ. По возвращеніи въ Англію, онъ вступаетъ въ должность шерифа графства Бедфордъ; въ день избранія, массы народа окружили домъ своего шерифа, плача отъ восхищенія и благословляя имя благодѣтеля всѣхъ страждущихъ. Мысль о преобразованіи темницъ зрѣетъ въ душѣ Говарда, усиливается вслѣдствіе его безпрестанныхъ наблюденій и опытовъ, и, наконецъ, переходитъ въ законодательство его родины: нижняя палата предписываетъ Джону Говарду изложить передъ нею свои благотворительные проекты, Англія получаетъ черезъ его содѣйствіе цѣлый рядъ богоугодныхъ учрежденія. Съ 1775 по 1787 годъ, Говардъ посвящаетъ свою дѣятельность на пользу всей Европы: странствуетъ по всѣмъ государствамъ, издаетъ отчеты о тюрьмахъ во всѣхъ странахъ, имъ видѣнныхъ, всюду разсыпаетъ пособія неимущимъ; какъ радостное занятіе -- исполняетъ обязанности медика у всѣхъ, кто только бѣденъ и нуждается въ безкорыстной помощи. Неутомимый на все благое, около 1787 года Говардъ начинаетъ помышлять о дѣятельности еще болѣе обширной и благодѣтельной для человѣчества: посѣтивъ чумные госпитали въ Марселѣ, Ливорно, Венеціи, Константинополѣ, онъ издаетъ знаменитое сочиненіе "О главнѣйшихъ карантинахъ Европы и о моровой язвѣ", а самъ замышляетъ отправиться черезъ Россію въ Египетъ, чтобъ еще разъ, цѣною смертной опасности, пріобрѣсти запасъ новыхъ свѣдѣній о ходѣ въ то время еще непобѣдимой болѣзни.
   Для Джона Говарда задуманная поѣздка, хотя бы на край свѣта, никогда не оставалась долго въ видѣ плана: въ томъ же 1789 году онъ пробрался въ Россію, посѣтилъ Москву и въ исходѣ осени прибылъ въ Херсонъ, гдѣ суждено было прекратиться этой драгоцѣнной для страждущихъ жизни. Городъ Херсонъ въ то время только-что возникалъ; жестокая, перемежающаяся лихорадка, развившаяся вслѣдствіе лѣтняго зноя и близости огромныхъ болотъ, свирѣпствовала между его жителями; хорошихъ медиковъ вовсе не было, городскія больницы и аптеки находились въ плаченномъ состояніи. Понятно, какою милостью неба для несчастнаго, зараженнаго города, было прибытіе Джона Говарда; какъ радостно привѣтствовали жители Херсона великодушнаго британца, котораго совѣты -- какъ повелѣно было Императрицею Екатериною II-ю, имѣли исполняться какъ-бы Ея собственныя приказанія.
   Ободренный и истинно утѣшенный лестнымъ довѣріемъ Великой Государыни, Говардъ рѣшился подолѣе прожить въ Херсонѣ, къ чему склоняло его еще присутствіе въ городѣ его друга и соотечественника, контръ-адмирала Призмана. Филантропъ сталъ ежедневно, по два и по три раза, посѣщать больницы и тюремный замокъ, помогать бѣднымъ и лѣчить на свой счетъ всѣхъ неимущихъ въ городѣ. Скромный и почти скупой у себя дома, вѣчно одѣтый въ одномъ и томъ же черномъ фракѣ, не имѣя другой прислуги, кромѣ одного служителя, съ которымъ обходился какъ съ другомъ, Джонъ Говардъ не зналъ мѣры трудамъ и расходамъ, если дѣло доходило до денежнаго пособія и личной помощи ближнимъ. Онъ былъ, такъ сказать, ревнивъ въ дѣлѣ добра, жаденъ на благодѣянія, до того, что когда помѣщикъ Комстадіусъ умолялъ благотворительнаго туриста взглянуть на его жену, заболѣвшую гнилой горячкою и находящуюся въ безнадежномъ положеніи, Говардъ отвѣчалъ только: я не могу ѣхать въ ваше имѣніе,-- мое время и все мое искусство принадлежатъ только однимъ неимущимъ! Великія слова, фанатизмъ преданности страждущему человѣчеству, неизъяснимо-прекрасный въ самомъ своемъ ослѣпленіи! нужно ли прибавлять, что убѣжденный мольбами родственниковъ, Говардъ перемѣнилъ свое рѣшеніе и взялся лѣчить госпожу Комстадіусъ.
   Возвращаясь въ сырую погоду, верхомъ, отъ этой самой паціентки, Говардъ простудился и 20 января 1790 года, послѣ жестокой лихорадки, умеръ, полный спокойствія и сознанія не даромъ прожитой жизни. "Смерть" говорилъ онъ въ самый день кончины, "не имѣетъ для меня ничего страшнаго. Мнѣ не надо ни монументовъ, ни надписей; доставьте только въ Англію мое духовное завѣщаніе. Я желаю, чтобъ на моей могилѣ были поставлены часы!" Послѣдній день жизни Говарда былъ проведенъ имъ въ долгой задумчивости.
   Весь городъ провожалъ тѣло благотворителя до его послѣдняго пріюта. Купецъ Дофине поставилъ на могилѣ памятникъ съ двумя надписями по-латинѣ: "спасалъ другихъ" и "жилъ для другихъ". Памятникъ этотъ разрушился отъ времени, на его мѣстѣ уже поставленъ другой, изъ мрамора, съ солнечными часами наверху. Императоръ Александръ Павловичъ, при посѣщеніи Херсона, приказалъ соорудить въ честь Говарда обелискъ, который окончательно открытъ въ 1850 году, противъ зданія тюремнаго замка и украшенъ медальономъ съ Говардова портрета, подаркомъ герцога Глостерскаго. Въ Лондонѣ имѣется тоже монументъ благотворителю человѣчества, въ каѳедральной церкви св. Павла.
   Большая часть состоянія, оставшагося послѣ Джона Говарда, передана, по его завѣщанію, на улучшеніе тюремныхъ зданій и домовъ для умалишенныхъ.
   Статья "Сына Отечества" о пребываніи Говарда въ Херсонѣ, заключаетъ въ себѣ еще нѣсколько любопытныхъ подробностей и написана съ полнымъ благоговѣніемъ къ памяти необыкновеннаго британца. Кромѣ этой статьи, въ декабрьской книжкѣ нѣтъ ничего особенно-замѣчательнаго.
   Такъ-какъ первыя книжки "Пантеона" и "Сына Отечества" еще не поспѣли въ мое уединеніе, то я ограничусь тѣмъ, что скажу нѣсколько словъ о декабрьской книжкѣ перваго изъ этихъ журналовъ. "Пантеонъ" напечаталъ въ своемъ послѣднемъ нумерѣ очень занимательную и гладко-переведенную комедію Скриба, "Дамская Война" и, кромѣ того, подарилъ своимъ читателямъ, въ видѣ приложенія, преизумительную піеску русской работы, подъ заглавіемъ "Шалуны или Еще Бѣдовая Дѣвушка". Рѣшительно наша легкая драматическая литература похожа на заколдованный край, къ которому нельзя подступиться безъ бѣды и неудачи во всѣхъ отношеніяхъ. Талантливый авторъ "Записокъ Охотника" вздумалъ-было поохотиться въ этомъ краѣ и набрелъ на провинціалку, надъ которой теперь самъ подсмѣивается. Г. Островскій, говорятъ -- смастерилъ лѣтомъ такія сцены, что въ нихъ незамѣтно и тѣни его дарованія. Г-жа Евгенія Туръ, которую, увы! какъ и всѣхъ женщинъ-писательницъ, захваливаютъ съ ироническими оговорками вездѣ и повсюду, подступилась-было къ свѣтской комедіи и отошла назадъ, сама испугавшись того, что надѣлала. Что же послѣ этого можно ожидать отъ совокупныхъ усилій господъ: Григорьева, Кони, Соловьева, и Каратыгина, и Андріевскаго, и Ѳедорова, и князя Кугушева, и Ивана Ни. . .ова, и Яковлевскаго, и Владиміра Зотова, всѣхъ предпріимчивыхъ нашихъ драматурговъ, столько разъ стучавшихся въ завѣтную дверь волшебнаго края и столько разъ отходившихъ отъ нея безъ отвѣта и привѣта, безъ удачи и одобренія, безъ славы и, въ прибавокъ, еще съ сознаніемъ усилій, потраченныхъ совершенно даромъ, съ сожалѣніемъ о времени, употребленномъ понапрасну. Но что же съ этимъ дѣлать: неудачныя піесы писались, пишутся и будутъ писаться, драматурги всѣхъ вѣковъ и народовъ (да одни ли драматурги) упорны въ своемъ трудолюбіи. Камни растутъ, растенія растутъ и живутъ, животныя растутъ, живутъ и чувствуютъ,-- такъ толкуетъ Линней. Я же отъ себя могу прибавить, что сочинители неудачныхъ піесъ растутъ, живутъ, но не чувствуютъ,-- не чувствуютъ даже того, что ихъ сценическія произведенія, крайне слабыя на театрѣ, въ печати рѣшительно невыносимы. Пробѣгите глазами рядъ піесъ, изданныхъ редакціею "Пантеона" хотя за два мѣсяца кряду,-- и я не отвѣчаю за здоровье вашего мозга! Какъ послѣ этого говорить о комедіи г. Круглополева "Еще Бѣдовая Дѣвушка"? да и признаюсь къ тому же, что столько разъ видя на сценѣ и перечитывая драматическія похожденія дѣвицъ съ такимъ страннымъ названіемъ, я все еще не могу взять достаточно въ толкъ того, что бы такое могла значить бѣдовая дѣвушка? Изъ какого языка взято это названіе и въ какихъ слояхъ общества раждаются, процвѣтаютъ, выходятъ замужъ и поютъ куплеты существа, извѣстныя подъ именемъ "бѣдовыхъ дѣвушекъ"? Что это типъ, достаточно явствуетъ изъ многочисленныхъ піесъ, посвященныхъ описанію достоинства "бѣдовыхъ дѣвушекъ"; но типъ этотъ должно-быть видимъ только вдохновенному взору, а я самъ, только-что подмѣтивши кучу типовъ въ баснѣ "Кондукторъ и Тарантулъ", рѣшительно кладу въ ролю палецъ недоумѣнія тамъ, гдѣ дѣло идетъ о "бѣдовыхъ дѣвушкахъ". Въ какой-то піесѣ г. Григорьева съ подобнымъ же названіемъ, "бѣдовая дѣвушка" наливаетъ гостямъ рябиновку и называетъ своего жениха отъявленнымъ дурнемъ, но, кажется, тутъ нѣтъ особенныхъ признаковъ "бѣдовой дѣвушки",-- самая смирная вдова можетъ сдѣлать то и другое. Потомъ она надѣваетъ мужскую шляпу и, кажется, поетъ нескладную пѣсню, поддѣлываясь къ чужому голосу... Сблизивъ это обстоятельство съ аттрибутами другихъ "бѣдовыхъ дѣвушекъ" на нашей сценѣ, я начинаю видѣть кое-что среди мрака. Истина кидается мнѣ въ глаза, типичность разоблачается передъ мною, и я восклицаю, какъ Архимедъ въ то время, когда онъ, по словамъ хроники, бѣжалъ очень легко одѣтый изъ тепидаріума по сиракузскимъ улицамъ: "Эврика! нашелъ, нашелъ!" Подведемъ же наше открытіе въ рамку строгой и какъ нельзя болѣе сжатой формулы, а обдумавъ выраженія, произнесемъ торжественно по свидѣтельству новыхъ водевилистовъ, бѣдовая дѣвушка есть существо, поющее плохіе куплеты чужимъ голосомъ и переодѣвающаяся мальчикомъ не только при всякомъ удобномъ, но даже и при совершенно неудобномъ случаѣ.
   Съ этой точки зрѣнія, дѣвица Наденька, выведенная передъ русскую публику стараніями г. Круглополева, вполнѣ удовлетворяетъ всѣмъ сказаннымъ условіямъ, то-есть, поетъ отмѣнно дубоватые куплеты и уже со второй сцены является въ курточкѣ и прочихъ принадлежностяхъ мужскаго костюма. Для чего же она въ курточкѣ? спросятъ меня непремѣнно всѣ читательницы; однако на вопросъ такого рода, я, признаюсь, самъ не знаю какъ отвѣчать. Наденька узнала, что ее хотятъ выдать за какого-то Голубкова и для того надѣла мужской нарядъ; но какое отношеніе между мужскимъ нарядомъ и сватовствомъ Голубкова -- этого я не могъ и не могу постигнуть. Одно время, когда Голубковъ и его пріятель Горлицынъ, на вопросъ хозяйки, о томъ, путешествовали ли они, стали расхваливать Лондонъ, Мысъ Доброй Надежды и Пекинъ (разумѣя подъ этими именами Петербургскія рестораціи) -- странная мысль мелькнула въ моей головѣ: я подумалъ -- Наденька не для того ли одѣлась въ мужское платье, чтобъ лично, захвативъ разное наступательное оружіе вытолкать въ зашей такихъ неприличныхъ гостей, но ожиданіе мое не оправдалось -- Наденька никого не прибила и не вытолкала, хотя гости довели свое безчинство до того, что начали горланить нелѣпыя цыганскія пѣсни и чуть не подрались въ домѣ, куда въ первый разъ пріѣхали. Истинные "Шалуны!" только, къ сожалѣнію, дѣвушка-то вышла не совсѣмъ "бѣдовая": она слишкомъ кротка; впрочемъ, нужно думать, что усовершенствуется съ лѣтами, особенно если къ ней почаще будутъ присватываться юноши въ родѣ Голубкова и Горлицына. Несообразность вымысла, неестественность подробностей, выборъ лицъ изъ какого-то міра "внѣ мѣста и времени", не можетъ еще совершенно повредить успѣху сценическаго произведенія,-- если оно написано безъ претензій на изящество, безъ разсчетовъ на долговременную славу, безъ отдаленныхъ попытокъ на правильность и совершенство. Одушевляйте ваши фарсы искрами настоящей, безтолковой, задушевной веселости; беритесь за перо не иначе, какъ въ минуту довольства собою и шутливости, и тогда вамъ многое простится, и вашъ фарсъ станетъ выше многихъ холодныхъ и длинныхъ произведеній. A веселости такого рода,-- какъ на бѣду, мы напрасно станемъ искать въ нашихъ новыхъ піесахъ; онѣ Богъ ихъ знаетъ почему, всѣ какъ-будто написаны между двумя зѣвками, какъ-будто послѣ карточнаго вечера, и проигрыша и чтенія книги, обильной непомѣрной скукою. И какъ часто случалось мнѣ видѣть, какъ сами актеры спасали отъ паденія подобныя піесы, взявшись за нихъ дружно и живо, рѣзвясь и дурачась на сценѣ, короче сказать, подставляя свою собственную веселость туда, гдѣ авторъ не помѣстилъ ничего, кронѣ сухой и кислой болтовни! Отъ моральной стороны автора, отъ его расположенія духа, какъ часто зависитъ весь успѣхъ его произведенія, какъ часто зритель и читатель, невольно поддаваясь магнетическому, исполинскому вліянію живой сцены, печатной страницы, смѣется отъ души, говоря самъ съ собою; "этотъ человѣкъ заставилъ меня поневолѣ смѣяться".
   По поводу душевной веселости, способной класть свою особенную печать на самое несовершенное и даже умышленно-нѣжное произведеніе, позвольте мнѣ привести одну исторію, случившуюся нѣсколько лѣтъ назадъ и теперь давно уже всѣми забытую. Какъ-то лѣтомъ, въ одномъ изъ красивѣйшихъ уголковъ, по близости Петербурга, съѣхалось нѣсколько молодыхъ людей, имѣющихъ нѣкоторую извѣстность въ литературѣ. Безъ плана, безъ общаго соглашенія, не заглядывая даже за день впередъ, они поселились вмѣстѣ, хотѣли провести на дачѣ нѣсколько дней и незамѣтно прожили болѣе мѣсяца. Плодомъ ихъ спокойнаго досуга вышли три части романа, задуманнаго такъ же незамѣтно, какъ самая ихъ жизнь, компаніею, романа страннаго и чистосердечно-нелѣпаго, непохожаго ни на какую дѣйствительность, романа истинно-вопіющаго, и во замыслу и по исполненію, подобнаго пространному морю, населенному смѣшными чудовищами, романа, котораго каждая страница, украшенная баснословно-уродливыми стихами и преувеличенными описаніями, читалась съ хохотомъ при всемъ собраніи авторовъ. Подобнаго романа еще не бывало въ русской словесности, никогда еще сонмъ подобныхъ чудесъ и неестественныхъ креатуръ, какъ его многочисленные герои, не проходилъ передъ изумленными очами читателей! Никогда еще компанія людей, собиравшихся вкупѣ, не разражалась такимъ потоковъ вопіющихъ виршей, отчаянныхъ остротъ, дубоватыхъ шуточекъ, героевъ съ синими носами, приключеній далеко оставляющихъ за собою все то, чему можетъ съ усиліемъ повѣрить самый легковѣрнѣйшій изъ легковѣрныхъ читателей. Въ третьей части, которая, къ сожалѣнію, не была окончена, и которою я наслаждался въ рукописи, авторы заврались до того, что одинъ изъ героевъ оставленъ былъ мертвымъ на горѣ Парнассѣ, въ Парголовѣ, гдѣ его заставили выкурить девяносто шесть скверныхъ сигаръ сряду, а другой, пустившись на разныя неслыханныя предпріятія, встрѣтилъ въ одномъ изъ лѣсовъ, окружающихъ городъ Петербургъ, какого-то стошестидесяти-лѣтняго старца, въ одеждѣ дикаго охотника, der walde Jäger, съ ружьемъ за плечами и сворою фантастическихъ собакъ. Громадная интрига романа угрожала принять какое-то сверхъестественное значеніе, Матюренъ и мадамъ Радклифъ собирались пошевельнуться въ гробѣ,-- но въ это время наши романисты разъѣхались въ разныя стороны, каждый по своимъ занятіямъ. Дивному роману суждено было остаться неконченнымъ.
   Между тѣмъ первыя части вышли въ свѣтъ. Журналы заколыхались, вопль неслыханнаго ужаса пробѣжалъ по всей пишущей братіи. Вся Русь устремила свои мыслящіе очи на вопіющее произведеніе; съ помощью брани, на которую разсчитывали молодые поэты (ибо для созданія подобнаго романа нужно быть истиннымъ поэтомъ!) -- начало ихъ романа возбудило шумъ, читалось и перечитывалось; для стиховъ, которыми оно было преисполнено, сочинена была музыка, достойная ихъ поэзіи; отвсюду раздались голоса: "Читали вы новый романъ? въ жизни мы не встрѣчали ничего нелѣпѣе этого романа! Кто сочинилъ это неслыханное произведеніе? скоро ли выйдутъ въ свѣтъ слѣдующія его части?" Иные изъ пріятелей авторовъ, встрѣтивъ ихъ на улицѣ, потрясали воздухъ убійственными возгласами; другіе, ближе понимая въ чемъ дѣло, смѣялись и вызывались сами въ сотрудники для продолженія такъ хорошо начатаго дѣла; третьи присылали по городской почтѣ запасъ новыхъ, вопіющихъ стихотвореній; четвертые откровенно сознавались, что при чтеніи нѣкоторыхъ главъ, они смѣялись какъ ребятишки. Листки, неизданныхъ еще главъ, переходили изъ рукъ въ руки, рукопись затерялась, такъ интересовались всѣ вопіющимъ романомъ. О самомъ романѣ написано было столько, что изъ всего этого могла бы выйти слѣдующая часть, достойная предыдущихъ. Наконецъ все затихло и самый романъ забылся, достаточно потѣшивъ собою и публику и самихъ авторовъ.
   Прошло довольно много времени, когда одному изъ его сочинителей пришлось изъѣздить довольно порядочную часть Россіи: не любя толковать о литературѣ въ своемъ родномъ городѣ, съ людьми, мнѣнія которыхъ были ему вполнѣ извѣстны, онъ счелъ, однакоже, долгомъ, во время своего пребыванія въ отдаленномъ краѣ, вслушиваться въ сужденія публики о литературныхъ дѣятеляхъ, о ходѣ нашей журналистики, во всѣ ея замѣчанія относительно истинъ возможныхъ и примѣненныхъ къ дѣлу. Каково же было его изумленіе, когда онъ примѣтилъ, что изъ трехъ вопросовъ о литературныхъ дѣлахъ, изъ трехъ сужденій, по поводу недавно явившихся сочиненій, изъ трехъ замѣчаній о извѣстнѣйшихъ авторахъ, одинъ вопросъ, одно сужденіе, одно замѣчаніе падало на долю того самаго забавнаго и вопіющаго романа, котораго онъ былъ однимъ изъ авторовъ, подъ которымъ не было выставлено никакого извѣстнаго имени, о существованій котораго онъ забылъ совершенно. Нѣсколько десятковъ людей, очень серьозныхъ и образованныхъ, помнили весь ходъ нелѣпой интриги, называли своихъ пріятелей именами вопіющихъ героевъ, звали наизусть самыя странныя изъ стихотвореній, вплетенныхъ въ романъ, даже увѣряли, что всякая неблагосклонная замѣтка по этому поводу приводитъ ихъ въ нѣкоторое ожесточеніе. Сотрудникъ, продолжая хранить свое инкогнито и кусая губы, чтобъ не засмѣяться, принялся осуждать свое и своихъ друзей твореніе съ точки зрѣнія эстетической, серьозной, наконецъ сдѣлалъ воззваніе къ здравому смыслу.-- "Неужели, спросилъ онъ,-- эта безтолковая шалость могла вамъ понравиться на столько, что вы готовы говорить о ней чаще и охотнѣе, нежели о произведеніяхъ новыхъ, писанныхъ искренно, съ любовью, заслужившихъ одобреніе строгихъ цѣнителей?" -- "Полноте,-- отвѣчалъ ему одинъ умный старичокъ:-- всему есть свое мѣсто -- и серьозному труду и шуткѣ. Въ нашемъ отдаленіи, болѣе чѣмъ гдѣ-нибудь, мы любимъ видѣть духъ авторовъ въ ихъ созданіи, а тотъ романъ, противъ котораго вы такъ ратоборствуете, удовлетворяетъ насъ въ этомъ отношеніи. Его авторы, или по крайней мѣрѣ нѣкоторые изъ нихъ, были вполнѣ счастливы. писавши свою шалость, и ихъ-то веселость выкупаетъ все, что только можно ею выкупить. Дайте вамъ истинной, душевной живости, истинной душевной веселости, и многое въ сочиненіи вашемъ простится вамъ за то, что вы живы и веселы!"
   Вотъ какъ много значитъ самое простѣйшее и, по видимому, незначительнѣйшее изъ обстоятельствъ; именно, тотъ настрой духа, въ которомъ авторъ садится за работу. Недавно Жюль Жаненъ, до сихъ лоръ первый изъ первыхъ, остроумнѣйшій изъ остроумнѣйшихъ, фельетонистъ изъ фельетонистовъ, въ одной изъ своихъ еженедѣльныхъ импровизацій давалъ какому-то фантастическому преемнику своей славы, наставленіе въ великой наукѣ составлять фельетоны, и наставленія его -- о, диво! рѣшительно согласовались со всѣмъ, что я только говорилъ въ послѣдніе годы о веселости духа, какъ о великомъ элементѣ успѣху на всякомъ, особенно же на литературномъ поприщѣ. Само собой разумѣется, и веселость должна имѣть свои предѣлы: знаменитый Маколей сказалъ еще весьма недавно:-- "всякому изъ насъ нравится смѣхъ, но хорошо только, чтобъ онъ не доходилъ до конвульсій; пріятно видѣть человѣка живаго характеромъ, но если онъ, погнавшись за излишнею живостью, выпрыгнетъ въ окно и сломитъ себѣ обѣ ноги -- удовольствіе наше измѣнится очень и исчезнетъ, чтобъ уступить мѣсто чувству болѣе непріятному".
   Одинъ изъ сотрудниковъ журнала "Москвитянинъ", имѣетъ, по видимому, ревностное желаніе выпрыгнуть за окошко, подобно тому, о которомъ говоритъ Томасъ Маколей,-- только выпрыгнуть не для показанія своей веселости и живости, а скорѣе отъ пиѳическаго восторга, смѣшаннаго съ ожесточеніемъ; но всякому изъ лицъ, читающихъ наши журналы, извѣстно, что восторги и ожесточеніе часто сходятся въ одномъ и томъ же сердцѣ ревностнѣйшихъ сотрудниковъ "Москвитянина". Вотъ въ чемъ дѣло, вотъ откуда взялись и восторгъ, и ожесточеніе: Просперу Мериме, замѣчательному и остроумному сочинителю повѣстей, романовъ, историческихъ сценъ, тому самому Мериме, котораго "Хроника изъ временъ Карла IX" послужила темою для блистательнѣйшей оперы Мейербера, автору "Коломбы" и "Double Méprise", чьи славянскія пѣсни были переведены нашимъ Пушкинымъ, захотѣлось поговорить съ европейской публикой о какомъ нибудь очень хитромъ предметѣ, высказать нѣсколько мыслей о человѣкѣ неизвѣстномъ Франціи, отъ бельлетристическихъ произведеній перейти къ критикѣ, и даже къ критикѣ самой трудной -- къ оцѣнкѣ произведеній, писанныхъ въ чужомъ государствѣ, на полузнакомомъ языкѣ, имѣвшихъ успѣхъ въ обществѣ, совершенно чуждомъ тому обществу, въ которомъ Мериме провелъ всю свою жизнь. Мериме ухватился за Гоголя,-- какъ какой нибудь нѣмецъ за Саади, какъ юный дилетантъ санскритской мудрости за отрывки къ "Магабараты",-- наговорилъ нѣсколько очень милыхъ фразъ, разсыпалъ тамъ и сямъ десятокъ мѣткихъ мыслей, съ важностью обсудилъ дѣятельность русскомъ литераторовъ, назвалъ Гоголя особою, подражавшею и Стерну, и Скотту, и Шамиссо, и Гоффману, закруглялъ очень хорошо свои періоды, получилъ изъ редакціи "Revue des Deux Mondes" преизрядную сумму, и затѣмъ опочилъ на лаврахъ. Все это случается въ мірѣ, и случается съ людьми болѣе способными къ критической дѣятельности, нежели Просперъ Мериме, и случается именно потому, что при нынѣшнемъ состояніи критики, "воззрѣніе", понятное для француза, насмѣшитъ собой англичанина, и такъ далѣе. Мѣрить чужаго писателя на свой аршинъ -- пріятно, и даже полезно, и даже имѣетъ въ себѣ нѣчто чистосердечное: ежели и изъ насъ, Русскихъ, нѣтъ двадцати человѣкъ, смотрящихъ на "Мертвыя Души" съ одной и той же точки зрѣнія, то почему же требовать, чтобъ Мериме пошелъ далѣе насъ? Лордъ Джеффри былъ знаменитѣе Мериме, какъ критикъ, а справьтесь въ полномъ собраніи его сочиненій, какъ нападалъ аристархъ "Эдинбургскаго Обозрѣнія" на Гёте, какъ прозаика и въ особенности романиста. Разборъ Вильгельма Мейстера есть верхъ ироніи, ядовитѣйшая и, вмѣстѣ съ тѣмъ, беззаботнѣйшая изъ насмѣшекъ, насмѣшка, отъ которой германскій олимпіецъ долженъ былъ возрыдать посреди ѳиміама, которымъ окружала его вся Германія и даже плохіе поэты и даже прегнуснаго вида еврейки, говорящія между собою: "онъ Гёте -- стало-быть каждое его слово есть великая истина!"
   И посреди такихъ безсвязныхъ, хотя и очень поэтическихъ, комплиментовъ, вдругъ доходитъ до него вѣсть, что благороднѣйшій и шутливѣйшій лордъ избралъ его, великаго Мейстера, темою, для своихъ жалостныхъ шуточекъ. И всѣ герои Мейстера, и даже сама граціозная Миньона, прошли подъ каудинскими фуркулами британскаго зоила; онъ даже пересчиталъ, какое огромное количество провизіи истреблено этими безпрерывно обѣдающими и ужинающими героями; онъ оскорбилъ весьма нелестнымъ словомъ актрису Филину; онъ не оставилъ въ покоѣ ни Лаерта, ни Ярло, ни прочихъ героевъ съ собственными именами "внѣ мѣста и времени", именами неупотребительными ни на одномъ полушаріи "Horrible, horrible, most horrible"!
   Такъ говоритъ Шекспиръ, а по поводу самого Шекспира сколько насмѣшекъ, неудачныхъ поклоновъ до земли, промаховъ и напрасной эрудиціи потрачено было иноземными цѣнителями. Вольтеръ сперва открываетъ и хвалитъ поэта временъ Елисаветы, потомъ отвергаетъ его, раскаивается въ своихъ похвалахъ, пишетъ ѣдкій рапортъ въ академію сорока членовъ, называетъ Шекспира паяцомъ и пьяницею, называетъ пьяницами и его неосторожныхъ хвалителей. Нѣмецкіе гелертеры нашего времени, изъ которыхъ многіе стоютъ похвалы и серьознаго изученія, падаютъ во прахъ передъ Шекспиромъ, роются въ старыхъ книгахъ и хроникахъ, комментируютъ каждое его слово, и не смотря на всю свою добросовѣстность, не смотря на все свое расположеніе къ старымъ драматургамъ Англіи, возбуждаютъ гомерическій хохотъ во всей великобританской словесности! Подъ перомъ неумолимыхъ ревьюэровъ разоблачается нѣмецкій промахъ за промахомъ, мальчики, только что покинувшіе Итонъ и еще не добравшіеся до университетской скамьи, подшучиваютъ надъ кровавыми трудами германскихъ критиковъ! "Что ты разсказываешь, о отчаянный любитель штандпунктовъ! восклицаетъ одинъ изъ нихъ: -- что ты говоришь, что лучшая изъ комедій безсмертнаго Вилльяма взята изъ такого-то собранія рыцарскихъ разсказовъ? -- вотъ тебѣ автографъ, замѣтка самого Шекспира, поясняющая истинное происхожденіе піесы, книга, о которой говоришь ты, явилась десять лѣтъ послѣ смерти поэта; ты введенъ въ заблужденіе не тутъ поставленною цифрою!" -- "А ты, о университетскій мудрецъ! -- восклицаетъ знаменитый Эссейстъ, обращаясь къ не менѣе знаменитому жителю туманной Германіи,-- исправь напередъ сотню промаховъ, сдѣланныхъ тобой при оцѣнкѣ Шекспира, сдѣланныхъ вслѣдствіе того, что ты никогда не былъ въ Англіи и незнакомъ съ обычаями моей старой, веселой родины! Тебя, напримѣръ, удивляетъ, что Офелія, невинная, прелестная Офелія, выходитъ на сцену съ грубой, простонародной, жестокой пѣснью въ устахъ,-- и вотъ, задавъ себѣ глубокій вопросъ о томъ, для чего великій поэтъ заставилъ это чистое существо пѣть такія пѣсни,-- ты вдаешься въ тонкости, бродишь ощупью, напрягаешь весь своей умъ и, наконецъ, приходишь въ восторгъ, открывъ, при семъ удобномъ случаѣ, какую-то гигантскую, тебѣ одному понятную комбинацію, о сліяніи грубаго съ нѣжнымъ, рѣзкаго съ обворожительнымъ, грязи съ чистымъ золотомъ! Увы! твоя комбинація хитра, но фальшива; загадка, надъ которой ты столько ломалъ свою трудолюбивую голову, этой загадки не существуетъ для англичанина, сколько нибудь знакомаго съ исторіей своего театра. Во времена Шекспира, антрепренёры спектаклей имѣли обыкновеніе заставлять всѣхъ молоденькихъ актрисъ пѣть посреди представленія, кстати или некстати, самыя дубоватыя, рѣзкія изъ простонародныхъ пѣсенъ, и одну изъ подобныхъ пѣсенъ, Шекспиръ, соображаясь съ сценическими требованіями своего времени, вложилъ въ уста бѣдной Офеліи. И при пѣніи этой пѣсни задніе ряды стульевъ стучали, публика поднималась съ своихъ мѣстъ, хлопала и подтягивала; всѣ эти толстые простолюдины старой Англіи не помнили себя отъ восхищенія, засыпали хвалой и поэта, и актеровъ, и миловидную, блѣдную Офелію, въ чьихъ устахъ такъ забавно и необыкновенно звучали слова грубой и старой пѣсни! {Въ одной изъ піесъ Шекспира (Measure for Measure) одно лицо говоритъ другому фразу, которую поэтъ предполагаетъ весьма обидною: ахъ ты проклятый Аннибалъ (Hannibal). Нѣмецкіе судьи пустились умствовать и доказали весьма послѣдовательно, отчего Шекспиръ имѣлъ, даже долженъ былъ имѣть, прегнусное мнѣніе о карѳагенскомъ героѣ, и почему славное имя Аннибала обращено было имъ въ бранное слово. Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ въ "Эдинбургскомъ Обозрѣніи" было сказано, что Hannibal -- опечатка, и что въ лучшихъ, самыхъ старыхъ изданіяхъ Шекспира стоитъ вездѣ Cannibal (людоѣдъ).}
   A наши русскіе молодцы,-- не совали ли они Шекспира повсюду и не сравнивали ли съ нимъ безпрестанно своихъ друзей и друзей своихъ кумировъ; неповторяли ли они до пресыщенія этого знаменитаго имени, и не повторяли ли они его по поводу или самыхъ странныхъ, или самыхъ невинныхъ сочиненій, написанныхъ безъ всякой претензіи на совмѣстничество съ Шекспиромъ. Сотрудникъ "Москвитянина", о которомъ мы намѣрены говорить, еще въ прошломъ декабрѣ мѣсяцѣ объявилъ подписчикамъ этого журнала, что "Носъ маіора Ковалева, разгуливающій по Невскому Проспекту (въ повѣсти Гоголя "Носъ"), Иванъ Ивановичъ и Иванъ Никифоровичъ, суть, чада могучаго, неистощимаго юмору, столь же свободнаго и безграничнаго въ своемъ творчествѣ, какъ юморъ, создавшій Сонъ въ Лѣтнюю ночь, Зимнюю Сказку и Бурю!" Не сказать ли, подражая Маколею: "Приходите въ восторгъ; только, Бога ради, не выбрасывайтесь за окошко!" Что если бъ эти строки прочитаны были въ Англіи?.. что еслибъ самъ авторъ "Мертвыхъ Душъ" узналъ, какъ черезчуръ наивные поклонники судятъ о его шуточныхъ герояхъ?.. Истинно сказано, что иногда обожатель бываетъ хуже врага; потѣшая своимъ восторгомъ, поклонникъ вредитъ своему кумиру больше, чѣмъ врагъ самый запальчивый! Впрочемъ, есть заблужденія, надъ которыми даже и шутить совѣстно!
   Потому-то я желаю быть кроткимъ съ неизвѣстнымъ, но рьянымъ сотрудникомъ "Москвитянина". Онъ выбрасывается за окошко, только я не могу рѣшить хорошенько, отъ чего именно,-- отъ восторга ли, внушеннаго излишнимъ поклоненіемъ чаду неистощимаго юмора, "Носу, идущему по Невскому", или отъ вражды къ Мериме, не признающему особеннаго изящества и шекспиризма въ этомъ чадѣ! Восторгъ такъ перепутанъ съ ожесточеніемъ, что переходитъ въ презабавное амфигури, въ родѣ тѣхъ куплетовъ, которые когда-то были въ модѣ на всѣхъ языкахъ. Въ монологѣ пламеннаго противника Мериме есть все,-- и "незримыя міру слезы", и "всесторонняя поэзія", и "перлъ созданія"; впрочемъ не знаю навѣрное, есть ли перлъ созданія -- кажется этотъ перлъ, такъ часто катавшійся по бархату нашей журналистики, укатился куда-то въ щель и не можетъ быть отысканъ болѣе. И Мериме, и Гоголь, почтенные авторы всѣми уважаемыхъ произведеній, подъ перомъ сотрудника, выскакивающаго за окошко (говоря слогомъ Маколея), пускаются въ такой странный танецъ и продѣлываютъ такія вещи, что отвѣтственность во всѣхъ этихъ поступкахъ должна упасть отнюдь не на обоихъ даровитыхъ авторовъ, россійскаго и французскаго, а скорѣе на одного только ихъ неловкаго воспѣвателя. Посудите только: господинъ Гоголь ужасаетъ всѣхъ тоскою по идеалѣ, планъ "Ревизора" сходенъ съ лучшими планами Шекспира (опять бѣдный Шекспиръ!). Мериме не имѣетъ права видѣть съ Гоголѣ сатирика!" Поэты кипятъ дикими и молодыми силами; русскіе критики покупаютъ цѣлымъ вѣкомъ подражанія право на самостоятельность взгляда, сами горы приготовляются плясать и стихіи замышляютъ предаться ликованію. Оставимъ же неизвѣстнаго сотрудника "Москвитянина" посреди его пиррическихъ танцевъ, и перейдемъ къ тому же самому "Москвитянину", только уже за январь 1852 года.
   Книжка имѣетъ цвѣтъ фіолетовый, заключаетъ въ себѣ, кромѣ разныхъ болѣе или менѣе мелкихъ мелочей, начало извѣстнаго романа Бернара, "Жераръ" переведеннаго съ французскаго, и комедію г. Писемскаго -- "Ипохондрикъ". Одно время русскую публику такъ часто угощали ипохондриками, голяками, чахоточными героями, больными и мнительными субъектами, что цѣлые бельлетристическіе отдѣлы оставались неразрѣзанными, а редакція нѣкотораго изъ нашихъ хорошихъ журналовъ получила отъ одного изъ отдаленныхъ читателей краткую записочку такого содержанія: "А такими статеечками, какъ вашъ ипохондрикъ, подписчиковъ себѣ не зашибете!!" Слѣдовала подпись и все было сказано! Къ счастію, имя г. Писемскаго вывело меня изъ переплексіи (отчего жъ не переплексіи, если когда-то была въ печати рефлексія?), я невольно подумалъ, что авторъ "Тюфяка" и "Ипохондрика" создаетъ что-нибудь порядочное. И я не ошибся -- комедія очень хороша, и, къ довершенію блаженства -- "Ипохондрикъ" не есть ипохондрикъ, а премилый добрякъ, напустившій на себя дурь вслѣдствіе лѣности и прочтенія двухъ лечебниковъ, и безпрестанно толкующій о своей болѣзни, подобно одному изъ моихъ сосѣдей, начитавшемуся филологическихъ и этимологическихъ изысканій до того, что глаголъ подитбрить нынѣ кажется ему происходящимъ отъ слова Тибръ, на берегахъ котораго, какъ говоритъ исторія, жили когда-то люди, набранные Ромуломъ безъ всякаго разбора и, конечно, склонные къ подтибриванію чужой собственности.
   Я намѣренъ быть строгимъ къ "Ипохондрику", потому-что труды г. Писемскаго рѣшительно возбуждаютъ во мнѣ зависть: посудите сами -- писать такъ много, такъ бойко, мѣтко и весело! Ему даже нельзя подавать совѣтовъ (всякій знаетъ, что значитъ совѣтъ въ литературномъ дѣлѣ); со всякимъ мѣсяцомъ онъ является передъ нами въ новомъ видѣ; такъ что не успѣешь и совѣта приготовить. Остается одно только: упрекать автора въ подражательности, соединенной съ неумѣніемъ хоронить концы. Чтеніе "Ипохондрика" есть прогулка съ прекраснѣйшимъ человѣкомъ, во-время которой намъ попадается навстрѣчу столько знакомыхъ лицъ, что одни поклоны занимаютъ собой половину времени и разговоръ становится почти невозможнымъ.
   Пояснимъ дѣло: положимъ, вы идете по улицѣ, полные тихой, безграничной, сладкой задумчивости, встрѣчаете милѣйшаго друга, котораго присутствіе, послѣ долгихъ странствованій, кидаетъ васъ въ океанъ новыхъ удовольствій; только-что бесѣда ваша завязалась, только-что вы коснулись интереснаго предмета и завернули за уголъ... о, ужасъ! съ вами совершается нѣчто необыкновенное: толпы народа сбиваютъ васъ съ ногъ, на городскихъ часахъ бьетъ три, солнце свѣтитъ, экипажи мчатся; держа вашего друга подъ руку, вы очутились съ нимъ на Невскомъ проспектѣ. "Боже мой, какъ давно... Здравствуйте, Иванъ Ивановичъ. Разскажи мнѣ... Боже мой, это madame Sophie, надобно подойти къ ней. Пожалуйста, не сердись... Это кто мнѣ кланяется такъ мрачно? И такъ, мы говорили о томъ... вонъ еще трое господъ и я всѣхъ ихъ долженъ видѣть. Здравствуйте Петръ Лукичъ, чѣмъ кончилось ваше вчерашнее приключеніе? Создатель мой, на меня двигается пресвирѣпая дѣва! Уйдемъ отсюда. Но гдѣ ты, о, другъ моего сердца?... я погибъ, онъ также подошелъ къ какому-то пріятелю! И это называется гуляньемъ,-- нельзя поговорить порядочно!" Тоже самое случилось со мной при чтеніи "Ипохондрика" съ тою разницею, что съ Невскаго можно убѣжать и увлечь пріятеля, а въ журналѣ дѣло другое. Каждую минуту я приступалъ къ удовольствію побесѣдовать съ его авторомъ и всякій разъ мнѣ мѣшало одно изъ знакомыхъ и даже любимыхъ лицъ, незамѣтно становившихся между мною и комедіею. Ба! Подколесинъ, ты какъ сюда попалъ изъ "Женитьбы"? Отвяжись, пожалуйста, здѣсь не о тебѣ рѣчь. Вотъ еще три выраженія сряду... кто-то явился еще. -- Это Осипъ изъ "Ревизора", и еще съ монологомъ. Какъ хорошъ этотъ Михаилъ Иванычъ, у котораго, какъ у Капернаумова въ моемъ любимомъ романѣ "вѣчно чешутся руки",-- только и у Михайлы Ивановича фигура презнакомая -- это старичина Джой, въ русскомъ вкусѣ, побывавшій въ школѣ Ноздрева и другихъ героевъ. Сутягу Дурнопечина тоже я гдѣ-то видалъ! Какъ мѣшаютъ мнѣ всѣ эти люди поближе побесѣдовать съ авторомъ "Ипохондрика"! Нѣжная старая дѣва! и она гдѣ-то была мною встрѣчена, только не помню у котораго автора. Ахъ, еслибъ г. Писемскій ухитрился, хотя на время, позабыть все имъ прочитанное на русскомъ діалектѣ! Даже въ окончаніи, гдѣ, вѣроятно, автору захотѣлось пустить въ ходъ "незримыя міру слезы", есть что-то чужое, унылое по заказу, неловкое и лишнее потому, что оно чужое. Отчего не позволить россійской Тротвутъ Соломонидѣ Платоновнѣ разогнать враговъ "Ипохондрика", выдержать новый поединокъ съ Джоемъ-Ноздревымъ Кокоричемъ, спасти Дурнопечина отъ ипохондріи, сдѣлать его снова человѣкомъ? видно, очень понадобились незримыя слезы, и для нихъ даровитый авторъ разстался съ очень зримымъ и очень привлекательнымъ смѣхомъ. Право, хорошее, старое, веселое окончаніе, съ посрамленными уродами, счастливыми добряками, объятіями и шуточками, стоитъ слезъ даже и невидимыхъ міру, и Диккенсъ очень недурно сдѣлалъ, заставивъ одного изъ своихъ злодѣевъ, продавца гадкихъ игрушекъ и коварнаго эгоиста, въ "Сверчкѣ", придти на вечеръ къ добрымъ людямъ, имъ оскорбленнымъ, попросить у нихъ прощенія, разомъ исправиться во всѣхъ отношеніяхъ и даже протанцовать джигъ съ топаньемъ, отъ котораго окна задребезжали и милые хозяева озарились новыми улыбками! Мнѣ жаль "Ипохондрика", онъ былъ на такой прекрасной дороги, даже запѣлъ-было.
   
             Краса пирующихъ друзей
             Забавъ и радостей подружка,
             Предстань предъ насъ, предстань скорѣй
             Большая сребряная кружка!
   
   Всему виной незримыя міру слезы, которыя даже у автора "Мертвыхъ Душъ" зримы не всякому глазу. Тѣмъ не менѣе, отбросивъ зависть, побуждающую меня всюду видѣть одну подражательность, допустивъ даже, что авторъ "Ипохондрика" писалъ свою комедію во прекрасному выраженію Мильтона -- лѣвою рукою, нельзя не признать этого произведенія явленіемъ пріятнымъ, столько же дѣлающимъ чести "Москвитянину", сколько приноситъ вреда этому журналу его привязанность къ какой-то неприличной, плачевной полемикѣ, въ которой такъ и видны слезы и страданія хотя и незримыя міру, но очень зримыя всѣмъ людямъ, слѣдующимъ когда-либо за грустными проявленіями мелкаго, замученнаго самолюбія. Въ литературѣ, какъ и въ обществѣ, есть своего рода старухи изъ провинціалокъ, имѣющія особенною спеціальностью испытываніе несчастій всякаго рода. Читая полемику "Москвитянина", такъ и кажется, что она писана подобными страдалицами, только мужскаго пола, но за "Ипохондрика" можно еще извинить все это. Въ чтеніи пьеса г. Писемскаго очень легка; достоинство довольно рѣдкое въ нынѣшнихъ комедіяхъ, и на сценѣ она будетъ имѣть успѣхъ, если авторъ сохранитъ нѣкоторыя сцены и хотя сколько нибудь передѣлаетъ неожиданное, но вполнѣ вялое окончаніе своей комедіи. Сцены, гдѣ бабушка Соломонида Платоновна беретъ въ руки своего мнительнаго родственника, приказываетъ его обрить и выстричь, кормитъ его плотнымъ завтракомъ, и вмѣстѣ съ тѣмъ спасаетъ отъ сутягъ и искателей наслѣдства, милы какъ нельзя болѣе. Вообще январь мѣсяцъ обиленъ очень замѣчательными произведеніями по части изящной словесности. Г. Григоровичъ началъ въ "Отечественныхъ Запискахъ" печатаніе своего большаго романа изъ провинціальной жизни "Проселочныя Дороги". Такъ-какъ романъ этотъ будетъ тянуться долго и, сверхъ того, я имѣлъ удовольствіе много говорить о г-нѣ Григоровичѣ прошлый мѣсяцъ, то я намѣренъ умолчать о "Дорогахъ" до ихъ окончанія. То же самое сдѣлано будетъ мною съ романомъ г. Панаева -- "Левъ въ Провинціи" ("Современникъ", январь 1852); тѣмъ болѣе, что я предвижу: послѣ обильнаго января начнется менѣе интересный февраль мѣсяцъ, съ одними и тѣми же именами и продолженіями начатыхъ произведеній. Это послѣднее обстоятельство, то есть обиліе вторыхъ и третьихъ статей, всегда доставляетъ фельетонисту нѣкоторое огорченіе.
   Я было чуть не забылъ, толкуя о "Москвитянинѣ", сказать нѣчто о новыхъ стихотвореніяхъ г. Щербины, помѣщенныхъ имъ въ одной изъ послѣднихъ книжекъ этого журнала, подъ заглавіемъ "Новыя греческія стихотворенія". Почти каждое изъ упомянутыхъ двѣнадцати стихотвореній читается съ удовольствіемъ, почти о каждомъ можно бы сказать что нибудь хорошее, еслибъ г. Щербина не заставилъ насъ ожидать чего-то гораздо большаго отъ автора книжки, два года тому назадъ такъ прелестно изданной въ Одессѣ и такъ понравившейся всѣмъ читателямъ. Съ другой стороны, я не имѣю права ограничиться молчаніемъ и легкою похвалою -- петербургскіе журналы такъ жестоко приняли новыя произведенія г. Щербины, наговорили ихъ автору столько несправедливыхъ (по моему мнѣнію) словъ, что каждый читатель, сочувствующій дарованію автора "Греческихъ Стихотвореній", видитъ себя въ необходимости протестовать противъ подобнаго рода опрометчивыхъ сужденій. Такова журнальная тактика: церемонясь съ бельлетристомъ, съ ученымъ, способнымъ доставить оригиналу листовъ на десять печатныхъ, журналъ не признаетъ надобности очень беречь поэта, пока онъ пишетъ немного и не завоевалъ себѣ громадной репутаціи. Поневолѣ спросишь: неужели у насъ такъ мало хорошихъ поэтовъ и такъ много художниковъ въ прозѣ? И долго еще наши періодическія изданія будутъ несправедливы къ поэтамъ, и долго еще духъ пристрастія, коммерческихъ разсчетовъ, будутъ руководить журнальными отзывами.
   Я бы извинилъ черезчуръ строгіе отзывы о талантѣ г. Щербины, еслибъ въ нихъ заключался хотя одинъ дѣльный совѣтъ, одна фраза, основанная на добросовѣстномъ желаніи лучшаго, одно усиліе, имѣющее цѣлью содѣйствовать развитію дарованія, достойнаго всевозможной симпатіи со стороны любителя искусства. Ничего подобнаго я не замѣтилъ, и еслибъ г. Щербина захотѣлъ кое-чему поучиться изъ статей своихъ хулителей и хвалителей, онъ сталъ бы просто въ тупикъ, не находя въ этихъ статьяхъ ничего живаго, сказаннаго обдуманно, ничего полезнаго и примѣнимаго. "Человѣкъ когда-то написалъ хорошую книгу, новая его книга не такъ хороша: дурно, очень дурно, въ немъ нѣтъ почти дарованія, зачѣмъ писать то, что выходитъ нехорошо. Не лучше ли двигаться впередъ?" Вотъ и весь результатъ, вотъ и все полезное указаніе! Кому оно интересно: читателю, завсегда неохотному до голословія, или автору, еще неимѣющему довѣрія къ своимъ силамъ? Что за плодъ отъ подобной оцѣнки, какая въ ней надобность для всей читающей публики? Тактика подобнаго рода, давно уже уронившая нашу критику, дѣлаетъ вредъ не только ей, но самимъ авторамъ, изъ которыхъ рѣдкій не обладаетъ нѣкоторымъ недовѣріемъ къ своимъ силамъ. Нужно много душевной энергіи и опытности, чтобъ вѣрить въ самого себя, быть лучшимъ судьею своихъ твореній, не нуждаться въ добромъ совѣтѣ и правильномъ указаніи своихъ лучшихъ и слабыхъ сторонъ. Перечитавъ рѣзкіе отзывы о дарованіи г. Щербины, отзывы, такъ быстро смѣнившіе ходъ довольно забавныхъ и гиперболическихъ похвалъ, мнѣ хочется сказать молодому поэту: вѣрьте въ себя и въ свою силу, не слушайтесь того, что сказано безъ убѣжденія, учитесь въ отзывахъ вашихъ противниковъ отбрасывать то, что внушено опрометчивостью или пристрастіемъ, глядите не на нихъ, а внутрь самого себя. Они раскрыли передъ вами всю свою шаткость, потерпите еще немного, трудитесь упорно, съ довѣріемъ, и вы дождетесь, что они еще разъ сдѣлаютъ поворотъ въ нашу сторону. Достоинства ваши всѣ еще при васъ, вашъ стихъ также звученъ, какъ и прежде, направленіе ваше хорошо и можетъ еще улучшиться, а ваше имя сдѣлаться и почетнымъ и любимымъ публикою.
   Вслѣдъ за тѣмъ я бы началъ указывать хорошія стороны и недостатки "Новыхъ Греческихъ Стихотвореній"; что было бы легко, ибо тѣ изъ нихъ, гдѣ есть послѣдніе, не лишены многихъ и рѣзкихъ достоинствъ. Только я старался бы сдѣлать свои указанія полезными, взглянувъ на предметъ поглубже и сказавши хоть одну мысль, примѣнимую къ дѣлу, а мысль эта заключается въ слѣдующемъ:
   Перечитывая "Новыя Греческія Стихотворенія", мнѣ было легко замѣтить, что въ послѣдніе два года г. Щербина почти не изучалъ древнихъ писателей, не знакомился съ подробностями того міра, который одинъ, при постоянномъ изученіи, можетъ дать обильный матеріалъ поэту и подвинуть его впередъ на пути, имъ избранномъ. Будто отдыхая послѣ своего перваго успѣха прелестныхъ произведеній, изданныхъ въ Одессѣ, онъ или пересталъ знакомиться съ бытомъ древней Греціи, или не давалъ должнаго вниманія тому, что было имъ читано по этому предмету. Потому вымыселъ его будто обѣднѣлъ, и поэтъ изъ богатаго рудника извлекаетъ однѣ мелкія крупинки золота, и какъ часто къ этому золоту примѣшаны посторонніе минералы! Будто не желая копаться въ источникахъ, гнаться за наукою, безъ которой нѣтъ содержанія его произведеніямъ, г. Щербина дополняетъ недостающія подробности изъ своей головы, и тутъ-то не только впадаетъ въ ошибки, но даже уклоняется отъ своего изящнаго направленія. Возьмемъ, напримѣръ, идиллію "Загорѣвшая дѣвушка", и подтвердимъ наши слова примѣромъ: двѣ трети стихотворенія истинно прелестны, имъ даже не вредитъ нѣкоторая изысканность выраженій.
   
             ЗАГОРѢВШАЯ ДѢВУШКА.
                       ИДИЛЛІЯ.
   
                  Элевзинской нивы жницы!
             Какъ сіяютъ предо мной
             Въ золотыхъ волнахъ пшеницы
             Загорѣвшею красой!
                  Вотъ, съ корзиной винограда,
             Отъ подругъ вдали одна,
             Этихъ волнъ земныхъ наяда,
             Дикой гордости полна...
             И опущены рѣсницы
             На загаръ ея ланитъ,
             Закрывая блескъ денницы
             Чорныхъ глазъ стыдливой жницы
             И хариты изъ харитъ...
                  Солнце! вѣтеръ, вы счастливы:
             Слѣдъ вашъ видѣвъ на поляхъ,
             Слѣдъ любви на злакахъ нивы
             И у дѣвы горделивой
             На щекахъ и на плечахъ.
             Ваши страстныя желанья
             На лицѣ у красоты
             Пыломъ жаркаго лобзанья --
             Смуглымъ цвѣтомъ разлиты;
             A мечты мои и грезы
             И безсонница ночей,
             И признанія, и слезы
             Безъ слѣда прошли у ней!..
   
   Уже послѣднія четыре строки, по своей современной утонченности, немного вредятъ впечатлѣнію и мысли цѣлаго, но послѣ нихъ, поэтъ находитъ возможность идти еще дальше. Воспѣвая вѣтеръ, порхающій возлѣ туники дѣвушки, онъ отходитъ на двадцать столѣтій отъ Греціи и бросается въ изысканную игривость французовъ прошлаго вѣка. Древній грекъ или не подумалъ бы о вѣтрѣ, или же высказалъ свою мысль рѣзко, какъ говорили древніе.
   Возьмемъ другой примѣръ и опять таки изъ прекраснаго стихотворенія, къ сожалѣнію оконченнаго подобно нѣмецкому роману или водевилю съ переодѣваньемъ. Вотъ описаніе греческаго пира, описаніе замѣчательное по картинности и прекрасно выбранному размѣру, какъ будто имѣющему нѣчто соотвѣтственное мысли стихотворенія.
   
                       СИМПОСІОНЪ.
   
                  На пурпурныхъ мы ложахъ сидѣли,
             Іонійскія пѣсни мы пѣли
             И милетскія слушали сказки.
             Ужь не разъ разносился въ амфорахъ
             Оживляющій сердце напитокъ,
             И въ немолчныхъ лился разговорахъ
             Откровеній веселыхъ избытокъ;
             И блистали свѣтильники пира,
             И туманъ благовоній носился...
             Издали намъ послышалась лира,
             И серебряный голосъ разлился.
             Колыхаяся въ легкихъ движеньяхъ,
             Въ полубѣгѣ или въ полупляскѣ,
             Выступали подъ тактъ пѣснопѣнья
             Плясуны, скоморохи и маски.
             Съ ними мальчикъ явился прекрасный.
             Будто Эросъ -- цитерскій малютка:
             Онъ, то пѣлъ, то плясалъ онъ такъ страстно,
             То шутилъ граціозною шуткой...
                  -- Что ты спряталъ на грудь подъ гиматій?..
             Что такъ выпукла грудь молодая!..
             . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   
   Оказывается, что пляшущій мальчикъ есть дѣвица, какъ нѣкая Миньона, переодѣвшаяся въ мужское платье, только не по прихоти, какъ Гётева героиня, а для того, чтобъ присутствовать на пирѣ, гдѣ засѣдаетъ ея возлюбленный.
   Я постарался, по мѣрѣ своихъ силъ, раскрыть препятствія, не дающія таланту г. Щербины развиться въ надлежащихъ размѣрахъ. Единственное средство къ ихъ устраненію -- наука и сосредоточеніе въ самомъ себѣ. И еслибъ всѣмъ изъ насъ, трудящихся людей наука могла улыбаться такъ, какъ она улыбается автору "Греческихъ Стихотвореній"! Для него древній міръ не есть полинявшая рукопись, въ которой каждую букву надо угадывать съ напряженіемъ,-- онъ можетъ угадывать эту жизнь сердцемъ, брать изъ нея только лучшія и блистательнѣйшія стороны, и понимать Грецію въ трудахъ ея лучшихъ сыновъ! Съ помощью труда, поэтъ окружитъ себя роемъ новыхъ созданій и поддержитъ свое направленіе, будемъ ждать этого времени съ терпѣніемъ и охотою.
   Нелишнимъ считаю выписать еще одно изъ "Новыхъ Греческихъ Стихотвореній".
   
                       ИДИЛЛІЯ.
   
             О, не тронь ее, Аркасъ, молю я:
             То въ распуколкахъ розовый кустъ...
             Не спали же огнемъ поцѣлуя
             Этой утренней свѣжести устъ!
                       Ей природа и мать, и игрушка,
                       Для нея чуть блеснула весна:--
                       Пусть же бѣгаетъ въ волю рѣзвушка,
                       Пусть, болтая, хохочетъ она.
                       Она съ братомъ-малюткой играетъ,
                       У нея столько дѣтскихъ затѣй,
                       Что не видитъ она и не знаетъ
                       Ни желаній твоихъ, ни страстей.
             Передъ нею дрожишь ты и млѣешь,
             И, краснѣя, смущаешься ты...
             Что же дѣтски любить не умѣешь
             Это дѣтство ея красоты!
   
   Журнальная критика была и останется крайне несправедливою къ прежнимъ и настоящимъ трудамъ г. Щербины. Въ 1850 году она провозгласила поэта особою, далеко оставившею за собою всѣхъ стихотворцевъ школы гейневской, лермонтовской и еще какой-то, и даже подсмѣялась надъ этими школами и вылѣзала изъ кожи, возводя каждый стихъ автора "Греческихъ Стихотвореній" въ нѣчто невиданное и необыкновенное. Въ 1852 году она уже говоритъ о г. Щербинѣ не иначе, какъ шутя, или посвящаетъ ему двѣ строки, въ которыхъ равно хвалитъ и его новыя вещи и стихотворенія г. Данилевскаго. Безспорно, о трудахъ г. Данилевскаго можно и, можетъ быть, должно отзываться съ благосклонностью, но не есть ли указанное нами сближеніе между двумя совершенно несходными поэтами промахъ своего рода, и промахъ вредный, потому что имъ нарушены, такъ сказать, всѣ правила перспективы въ группированіи литературныхъ произведеній. Подобнаго рода пеловкости поминутно случаются съ нашими критиками, и примѣра тому искать будете недолго. Изъ всѣхъ лохмотьевъ самыя жалкія тѣ, которыя состоятъ изъ дорогой матеріи. Эта грустная мысль пришла мнѣ въ голову, когда я перелистывалъ отчетъ о русской литературѣ за 1851 годъ, помѣщенный въ январьской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ". "Современникъ" вовсе не далъ отчета, объ отчетѣ же "Москвитянина" говорить нечего; впрочемъ, я совѣтую пробѣжать его всѣмъ желающимъ посмѣяться.
   Бѣдные отчеты! бѣдный родъ литературныхъ произведеній, слабый и запущенный, неспособный выдержать конкурренціи даже съ ежемѣсячными, эфемерными обзорами журналистики, которые вторгаются всюду, во всѣ журналы, и пользуются успѣхомъ, потому что въ нихъ есть жизнь своего рода! Отчеты уронили себя двумя важными недостатками, а именно -- отсутствіемъ малѣйшей критической фундаментальности и, сверхъ того, неимѣніемъ такта въ группированіи литературныхъ произведеній, потому и судъ ихъ подвергается шуткамъ и приговоры не уважаются; и каждый сочинитель, когда-либо бравшій деньги за свое скороспѣлое произведеніе, можетъ съ ироніею отвѣтить на обвиненія критиковъ то же, что отвѣчали корифеи французской фельетонной школы романовъ строгому Иланшу (знаменитому своими литературными подлогами): на какихъ основаніяхъ вы насъ осуждаете, изъ какихъ книгъ почерпнули вы ваши критическія убѣжденія, какимъ путемъ добились вы до умѣнья различать дурное и хорошее въ словесности? Вы упрекаете насъ въ неосновательности; но позвольте спросить, въ которомъ изъ вашихъ сочиненій развиты вопросы, касающіеся эстетики, какими авторами руководитесь вы при своихъ занятіяхъ, гдѣ ваша критическая доктрина, во имя какихъ началъ вы ратоборствуете и сплетничаете на людей, никогда васъ не трогавшихъ? У насъ нѣтъ теорій объ искусствѣ, но и вы не богаче нашего; у васъ есть друзья, да и мы стоимъ не одни; вамъ должны деньги, намъ тоже платятъ исправно; васъ читаютъ, и мы не остаемся безъ читателей! Почему же мы должны уступить и склониться подъ вашу ферулу, отказаться отъ успѣха, отказаться отъ вашей же брани и согласиться на ваши доводы? Вы скажите намъ ваши теоріи, и мы найдемъ людей, которые возьмутся спорить съ вами; но пока вы скрываете свою мудрость въ облакахъ и не дѣлитесь ею со смертными, позвольте же и намъ сомнѣваться въ ея существованіи. Мы приглашаемъ васъ выставить стройный рядъ правилъ, основанныхъ на наукѣ, и высказать эти правила въ оцѣнкѣ какихъ угодно произведеній, но какъ мы не видимъ ни правилъ, ни теоріи, то вы извините насъ, если мы отъ васъ отворотимся.
   Подобнаго рода соображенія часто приходили мнѣ въ голову при чтеніи отчетовъ о русской словесности за послѣдніе годы; но, къ сожалѣнію, эти отчеты такъ часто дѣлали мнѣ честь заниматься мною, что говорить о нихъ -- значило бы вдаваться въ невольную полемику. Къ моему удовольствію, нынѣшній январь мѣсяцъ въ "Отечественныхъ Запискахъ" обошелся безъ обычныхъ любезностей, и я могу высказать, по поводу отчетовъ, еще нѣсколько мыслей, не опасаясь упрека въ пристрастіи.
   Безъ прочной, строгой, ясно и подробно развитой эстетической теоріи не можетъ быть критики, и до сихъ поръ у насъ нѣтъ критики, были только фельетоны, иногда по десяти листовъ печатныхъ; фельетоны пламенные и изящные, шутливые и скучные, высокопарные и озлобленные, задорные, скучные и забавные, однимъ словомъ, фельетоны всѣхъ возможныхъ сортовъ и разрядовъ. Одно время публика любила такъ называемую критику, усердно читала отчеты, разборы старыхъ писателей и даже библіографію; теперь она очень расположена къ ежемѣсячнымъ обзорамъ журналистики; ей нравится фельетонная манера изложенія, и будетъ нравиться до тѣхъ воръ, пока не настанетъ время строгой критики. Критика послѣднихъ годовъ, вдавшись въ сухость, утратила достоинство фельетона, не подвинувшись нисколько, она еще не сдѣлалась критикою,-- вотъ причина ея упадка въ настоящее время, ея упадка въ глазахъ публики.
   Но отчеты о литературѣ даннаго періода времени существуютъ не столько для публики, сколько для самихъ авторовъ. Можно еще примириться съ равнодушіемъ читателей, если многочисленные представители русскаго литературнаго міра будутъ интересоваться мнѣніемъ критиковъ, черпать изъ подобнаго рода статей новыя мысли и узнавать свои собственные недостатки, потому что свои достоинства всякій писатель и безъ того знаетъ. И такъ, особы, имѣющія претензіи на званіе литературныхъ судей, могутъ быть полезны пишущимъ людямъ, и, оказывая имъ пользу, двигая ихъ впередъ, приносить очевидную выгоду самой словесности. Но, къ сожалѣнію, они и на эту роль неспособны, отчасти вслѣдствіе недостатка критическаго такта, отчасти отъ излишней готовности, въ пылу собственнаго затронутаго самолюбія, вдаваться въ крайности, вторить голосу той или другой литературной котеріи. Кто изъ насъ не помнитъ того времени, когда, по мнѣнію многихъ нашихъ критиковъ, вся русская литература сосредоточивалась въ твореніяхъ пяти-шести писателей, вполнѣ раздѣлявшихъ литературныя убѣжденія критика или бывшихъ его личными друзьями; того времени, когда цѣлый и длинный отчетъ о всей русской литературѣ за годъ, ограничивался изложеніемъ дѣятельности одного, а иногда двухъ только журналовъ? Не были ли отчеты подобнаго рода чѣмъ-то въ родѣ пистолета, выстрѣлившаго только черезъ затравку, въ физіономію самихъ стрѣлковъ? Какими глазами должны были смотрѣть опытные литераторы, пользующіеся довѣріемъ публики, на эти статьи, гдѣ пространно говорилось только о трудахъ людей новыхъ, сдѣлавшихъ немногое и какъ часто обреченныхъ на вѣчное забвеніе, вопреки трудамъ новой критики? Все это, съ нѣкоторыми ограниченіями, продолжается и теперь: наши критики (я говорю о тѣхъ, которые не бездарны, о мелкихъ букашкахъ говорить нечего) до сихъ поръ сознательно нарушаютъ правила литературнаго такта, позволяютъ себя терять хладнокровіе, такъ необходимое безпристрастному цѣнителю; жертвуя интересамъ кружковъ, поминутно отступаются отъ своей самостоятельности, щадятъ произведенія, въ ничтожествѣ которыхъ увѣрены, ратоборствуютъ съ людьми, которыхъ дѣятельность, можетъ быть, имъ и нравится. Какъ же заставить себя уважать посреди всѣхъ этихъ невольныхъ уступокъ, вспышекъ, сознательно ложныхъ оцѣнокъ, темныхъ выходокъ, задорныхъ замашекъ; какъ внушить литераторамъ довѣріе къ своему суду, утративъ всякое чувство литературнаго такта, и хладнокровно ставя на одну доску труды г. Щербины и г. Данилевскаго, оживленное созданіе г. Писемскаго и растянутый, полный риторическаго однообразія романъ "Племянница", осыпая похвалами легонькія произведенія, надъ которыми шутятъ сами ихъ авторы, небрежно отзываясь о г. Вельтманѣ и восхищаясь какою нибудь писательницей средней руки? Мы вѣримъ и рады вѣрить, что въ тишинѣ кабинета, въ кругу добрыхъ пріятелей, всѣ сужденія, печатно высказываемыя многими изъ нашихъ критиковъ, можетъ быть, измѣняются почти радикально,-- но что за дѣло намъ до внутреннихъ убѣжденій критика, если у него на каждой печатной строкѣ или уступка, или пристрастіе; если онъ при всякомъ спорѣ и шуткѣ теряетъ хладнокровіе и готовъ, какъ говоритъ Балланшъ, съ крикомъ вырвать и бросить на землю свои собственныя внутренности (répandre ses entrailles sur la terre)? Въ январьской книжкѣ "Отечественныхъ Записокъ", кромѣ романа г. Григоровича, отчета о литературѣ, который все-таки стоитъ упоминанія, какъ всякая вещь, заставляющая читателя думать, вспоминать и противорѣчить, двухъ статей г. Афонасьева и Забѣлина "О древнемъ русскомъ бытѣ", находится еще довольно милая повѣсть А. Т...ва, подъ названіемъ "Преферансъ". Содержаніе разсказа довольно просто: въ немъ описывается, какъ одинъ разъ игра въ преферансъ, и игра самая ничтожная, то есть безъ денегъ и съ акомпаниментомъ сильной брани, была причиною соединенія двухъ любящихся сердецъ, уничтоженія козней злаго лицемѣра и зародышемъ долгихъ лѣтъ невозмутимаго семейнаго счастія. "Какой-то бывшій игрокъ и мотъ, пріѣхавшій на отдыхъ въ свое имѣніе, полюбилъ неопытную дѣвушку, дочь одной доброй сосѣдки, прекрасной старушки, брюзгливою и нестерпимой въ одномъ только преферансѣ. Дѣвушкѣ тоже полюбился затасканный сосѣдъ, объѣздившій Европу и удивлявшій большіе города и ярмарки своими картежными подвигами; -- фразерство, блѣдность и предпріимчивость обманщика увлекли ея юное сердце; она начиваетъ мечтать и воображать въ немъ героя; даже, увлекаясь новымъ героемъ, забываетъ старую преданность молодого офицера, почти жениха своего, товарища ея дѣтства. Къ счастію, отецъ молодого, отвергнутаго юноши, не дремлетъ: онъ устроиваетъ преферансъ, сажаетъ пришлеца за одинъ столъ съ матерью Вариньки, игра закипѣла, столичный фразеръ почувствовалъ зудъ въ пальцахъ, кровь его загорѣлась при видѣ четырехъ мастей; въ свою очередь помѣщица предалась свирѣпству и начала браниться за картами, какъ ругаются только старыя, избалованныя дамы. Произошелъ разрывъ и почти скандалъ,-- правое дѣло одолѣло, а порокъ, въ образѣ истасканнаго Шелепова, бѣжалъ въ ожесточеніи. Въ повѣсти есть милыя подробности и она проникнута какимъ-то тихимъ и пріятнымъ чувствомъ, частичка котораго передается читателю; тѣмъ не менѣе ей суждено быть скоро забытой, можетъ быть неразрѣзанной. Сколько хорошихъ мыслей, сколько живыхъ картинокъ оставляется безъ вниманія, даже въ повѣстяхъ первыхъ отдѣловъ и подписанныхъ знакомыми именами. И если мы жалѣемъ строенія, которыя разрушаются, то какъ не пожалѣть хорошихъ и поэтическихъ частностей, дивныхъ сценъ, написанныхъ, напечатанныхъ и быстро отправляющихся въ пучину забвенія? "Сказанное однимъ поэтомъ,-- говоритъ древній мудрецъ,-- не скажется другимъ, даже и превосходнѣйшимъ поэтомъ"!
   Заключая свое письмо, долгомъ считаю обратить вниманіе публики на довольно значительныя преобразованія, сдѣланныя редакціей "С.-Петербургскихъ Вѣдомостей" въ литературномъ отдѣлѣ своей газеты и, между прочимъ, на тѣ изъ ея фельетоновъ, которые подписаны буквою Ф. Разнообразіе, простота разсказа въ изложеніи этихъ замѣтокъ, съ которыми я недавно имѣлъ удовольствіе познакомиться, заставляютъ меня предполагать, что фельетонный полкъ обогатился еще однимъ новымъ и хорошимъ товарищемъ.
   P. S. Я дописывалъ послѣднюю строку, когда громкій и гомерическій хохотъ, раздавшійся въ сосѣдней комнатѣ, привлекъ все мое вниманіе и заставилъ меня подняться съ мѣста: веселые эти звуки исходили изъ груди одного изъ моихъ добрыхъ пріятелей, поспѣшившаго, на вопросъ мой о ихъ причинѣ, принести мнѣ послѣднюю книжку "Москвитянина" и прочесть передо мной нѣсколько строкъ изъ статьи водъ названіемъ "Обозрѣніе современныхъ явленій иностранной изящной литературы". Самая статья заимствована, какъ признается и авторъ, изъ фельетоновъ Кювилье Флери; но странныя выраженія и вопіющія ошибки противъ языка и здраваго смысла, которыми она наполнена, конечно, незаимствованы ни откуда. Вотъ какъ говоритъ авторъ объ одномъ изъ персонажей Сувестрова романа: "Какъ вы сжата сфера, въ которой протекаетъ его тихое существованіе, есть въ ней все-таки драма, страсть тоже проникаетъ въ нее. Сердце играетъ здѣсь постоянную и всегда новую роль, потому что оно тутъ не задавлено и не уничтожено тяжестью обманчивой мишуры, напротивъ, пользуется своей свободой и языкъ ее не связанъ. Наше мнѣніе, говоритъ Эмиль Сувестръ, то что посреди современныхъ волненій ничего не можетъ быть лучше, усладительнѣе и ободрительнѣе для духа, какъ зрѣлище смиренной участи, вооружающейся противъ несчастія терпѣніемъ и побѣждающей его (терпѣніе?) кротостью."
   О романѣ Мюргера "Scènes de la Vie de Bohême" (авторъ переводитъ это заглавіе: сцены Богемской жизни) говорится тако: "написанныя, по видимому, наскоро и съ цѣлію удовлетворить только любопытству праздныхъ читателей, они (сцены эти) должны были заинтересовать ихъ и производили смѣхъ, а какъ нѣкоторые говорятъ, даже слезы. Книгу эту приняли какъ описаніе неизвѣстныхъ никому на свѣтѣ нравовъ. Съ прискорбіемъ заключаемъ изъ этого то, что публика еще вѣритъ тому что ее потѣшаетъ, и въ особенности любитъ потѣшиться собственнымъ безобразіемъ. На этомъ-то и основывается успѣхъ большей части новѣйшихъ романовъ."
   Вся статья написана въ такомъ родѣ; на нее стоитъ указать, какъ на образецъ изумительной небрежности въ изложеніи, которая со всякимъ годомъ развивается въ нашей журналистикѣ, портитъ собою труды лучшихъ нашихъ писателей, и поминутно пропускается повсюду незамѣченною и неуказанною. Какъ ни скучны разглагольствованія о стилистикѣ и чистотѣ русскаго языка, все-таки онѣ лучше, нежели совершенное равнодушіе къ изяществу слога въ писателяхъ. Къ сожалѣнію, при коммерческомъ состояніи журнальныхъ дѣлъ, самое благонамѣренное указаніе чужихъ недостатковъ можетъ быть принято за "полезную брань" и ничего болѣе; литературный міръ нынѣ наводненъ особами, жаждущими всякаго рода извѣстности, особами только что невозглашающими: "Бога ради, браните насъ, терзайте насъ, называйте насъ безграмотными, предавайте насъ посмѣянію, только говорите о насъ почаще, только упоминайте о насъ на страницахъ хорошихъ журналовъ!" Что станешь дѣлать съ подобными джентльменами; какая замѣтка будетъ ими понята какъ слѣдуетъ?
   

ХХѴIIІ.

Февраль 1852.

   Лукрецій сказалъ:-- "сладко человѣку, стоя на берегу взволнованнаго моря, глядѣть на несчастныя суда, борящіяся съ волнами и бурею!" Другой поэтъ пошелъ далѣе, и выразился такъ;-- "пріятно находиться на кораблѣ въ бурю, если знаешь, что корабль останется невредимъ!"
   И вотъ, противъ всякаго ожиданія, мнѣ приходится, можетъ быть вслѣдствіе этихъ двухъ поэтическихъ мыслей, въ видахъ вящаго разнообразія, начать свое мартовское письмо полемикою и аргументами, направленными противъ чужаго изданія, противъ чужихъ мнѣній, противъ одного изъ моихъ литературныхъ собратій, и что всего ужаснѣе, противъ собрата, подвизающагося на одномъ со мною поприщѣ, именно фельетонномъ. Прошло то время, когда одна похвальная строка въ рецензіи или критикѣ могла сдѣлать писателя счастливымъ, когда, прочитавъ обаятельныя слова "такой-то оказываетъ великіе успѣхи въ творчествѣ",-- скромный литераторъ убѣгалъ къ себѣ домой и цѣлый годъ испивалъ свою чашу блаженства; увы! эти времена миновали и не вернутся болѣе. Что вы намъ говорите про творчество, на что намъ эти вялыя похвалы, для какой потребы намъ однообразныя колѣнопреклоненія услужливыхъ пріятелей, все это устарѣло, не шевелитъ вашего сердца. Дайте намъ противниковъ, во что бы то вы стало, дайте намъ сокъ ѣдкаго кайенскаго перца въ журналистикѣ, дайте намъ озлобленныхъ мудрецовъ, литературныхъ червячковъ, прыгающихъ отъ задора, букашекъ, разъяренныхъ донельзя, добрѣйшихъ добряковъ, съ триста шестидесятью пятью мнѣніями о каждомъ предметѣ, утверждающихъ нынѣ, что и у нихъ есть свое литературное убѣжденіе, дайте стиховъ на нашу собственную персону, на наши наряды и ваши домашнія дѣла, дайте вамъ крикливыхъ ненавистниковъ и школьныхъ учениковъ, возвышающихся до лиризма! Это жизнь, это слава, и мы добьемся до такой жизни и славы, потому что, надобно сказать вамъ, желудокъ литератора перевариваетъ только ѣдкія пряности, и его имя можетъ возвеличиться только посреди грома и молніи, и литературнаго шума, посреди визга и стука сталкивающихся самолюбій. Поддразниваніе сдѣлалось моднымъ словомъ, громовыя филиппики радостно привѣтствуются особами, ихъ возбудившими. Высшимъ благомъ литератора считается умѣнье затронуть праваго и неправаго, затронуть до крови, до мозга костей, до послѣднихъ предѣловъ возможности.
   Итакъ, погоня за противниками сдѣлалась любимымъ занятіемъ всякаго индивидуума, желающаго играть роль въ литературномъ мірѣ, отъ издателя, замышляющаго какою бы статейкою получше взбѣсить своего соперника на журнальной скачкѣ, до бѣдныхъ піитовъ, затрогивающихъ всякаго, и къ неописанному своему горю, даже неполучающихъ малой любезности, въ видѣ отвѣта, отъ задумчиваго ученаго, втискивающаго въ свое глубокое извиненіе нѣсколько намековъ на мыслителя противной литературной партіи, до фельетониста, пускающагося въ совершенно непонятные намеки на недостатки лицъ, рѣшительно никому неизвѣстныхъ,-- отъ романиста, посреди патетической сцены ѣдко отзывающагося о своихъ недругахъ, до женщины писательницы, упорно желающей (или желавшей бы) взбѣсить цѣлый міръ нелѣпостью своихъ воззрѣній на значеніе женщинъ и сочувствіе... Хотя бы къ горестямъ рода человѣческаго! Какъ же посреди этой steeple-chase за противниками оставаться празднымъ мнѣ, Иногородному Подписчику? мнѣ нужно хоть разъ въ годъ выѣхать на турниръ и переломить копье съ удачно избраннымъ противникомъ. На этотъ разъ я хочу сражаться съ фельетонистомъ одной газеты, именно съ господиномъ Ф., который мнѣ такъ нравится по веселости его статеекъ и по благородномy, чуждому всякаго задора тому, съ которымъ они написаны. Геральдъ трубитъ, и разсказъ начинается.
   Какъ-то я читалъ одинъ изъ романовъ Кappa, не помню какой именно. Kappa въ нашей журналистикѣ принято называть "остроумнымъ авторомъ Осъ", точно также какъ Жоржа Санда "геніальною женщиною", Шекспира "необъятнымъ исполиномъ", Альфреда де Мюссе "творцомъ прелестныхъ пословицъ",-- съ этимъ уже нечего дѣлать -- наши періодическія изданія и ихъ двигатели крайне любятъ пробавляться одними и тѣми же эпитетами, одними, и тѣми же общими мѣстами, по прямой линіи идущими отъ прозаиковъ прежняго времени, называвшихъ Державина однимъ и тѣмъ же именемъ "потомокъ Багрима", а Богдановича "создателемъ очаровательной "Душеньки". Въ остроуміи Kappa дѣйствительно нельзя сомнѣваться; но, по моему мнѣнію, въ этомъ миломъ, трогательно-благородномъ, неоцѣненномъ еще писателѣ есть много высокихъ и поэтическихъ сторонъ, болѣе замѣтныхъ чѣмъ его остроуміе. Итакъ, читая "остроумнаго автора Осъ", я съ-какимъ-то особенно теплымъ чувствомъ остановился на исторіи молодого человѣка, одареннаго высокимъ музыкальнымъ талантомъ, но крайне слабаго въ денежномъ отношеніи и, сверхъ того, надѣленнаго прехорошенькою сестрою, которую нужно кормить и одѣвать сообразно ея блистательной миловидности. Молодые люди живутъ одни посреди большаго города, безъ родителей, безъ друга и покровителя, безъ другихъ средствъ существованія, кромѣ своей работы и взаимной братской любви, которая наполняя и животворя сердце, не приноситъ никакого облегченія тощему и молодому желудку. Въ одинъ сумрачный и безденежный день, нашъ благородный юноша возвращается съ уроковъ домой, со скрипкой у сердца и пустымъ карманомъ; у сердца же, безъ надежды на пріобрѣтеніе какихъ бы то ни было капиталовъ, съ перспективой голоднаго дня впереди. Сестра его больна, она заморила себя тяжолой работой, ей нуженъ день отдыха, хорошій обѣдъ -- но нечѣмъ удовлетворить ея потребностямъ: обѣда взять неоткуда, отдыха не существуетъ посреди нищеты и болѣзни. Холодная толпа окружаетъ нашего виртуоза; можетъ быть, многіе изъ этихъ прохожихъ не отказались бы подать руку помощи двумъ хорошенькимъ, милымъ и страждущимъ существамъ,-- но какъ просить и кого просить? A между тѣмъ наступаетъ вечеръ, и бѣдная больная сестра съ нетерпѣніемъ ждетъ возвращенія своего единственнаго друга и защитника...
   Но что дѣлать нашему голодному горою -- о поэзіи нѣкогда думать, когда бѣдная молоденькая сестра сидитъ безъ обѣда;-- но какъ бы то ни было, все благородное и прекрасное доступно сердцу молодому и въ добавокъ еще братскому. Нашъ безденежный виртуозъ вынимаетъ изъ футляра свою скрипку и становится на самомъ видномъ мѣстѣ; гуляющая публика, пораженная его блѣдностью и приличнымъ видомъ, съ почтеніемъ собирается въ кучку. Юноша начинаетъ играть, напередъ поставивъ передъ собой шляпу. Но музыка не потеряла отъ этого; волшебные звуки доходятъ до сердца каждаго слушателя, улица наполняется народомъ, въ шляпѣ нѣтъ мѣста для денегъ, и когда кончается этотъ истинно благородной концертъ, какой-то великодушный и конечно необыкновенно богатый старичекъ, весь въ слезахъ, кидается на шею музыканта.
   Подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлѣнія, возбужденнаго во мнѣ этимъ живымъ разсказомъ, я вдругъ прочиталъ одинъ изъ фельетоновъ "Санктпетербургскихъ Вѣдомостей", въ которомъ г. Ф. съобычнымъ своимъ лукавымъ простодушіемъ укоряетъ всѣхъ петербургскихъ и московскихъ литераторовъ -- какъ бы вы думали въ чемъ?.. что они особенно любятъ описывать приключенія хорошенькихъ героинь, совершенно упуская изъ вида романы и сердечныя драмы дѣвушекъ съ носами въ видѣ бутылокъ, и зрѣлыхъ дамъ, замѣчательныхъ столько же по безобразію лица, сколько по симпатичности своихъ пламенныхъ сердецъ. -- "Я люблю бывать на свадьбахъ", говоритъ фельетонистъ, "и признаюсь, что большая часть счастливцовъ, мною тамъ видѣнныхъ, не имѣетъ въ себѣ ровно ничего красиваго; за что же романисты и сочинители повѣстей гоняются за хорошенькими? Въ этомъ направленіи есть нѣчто фальшивое и неестественное!" Все это, само собою разумѣется, высказано гораздо милѣе и занимательнѣе, но я выпускаю лучшіе аргументы ради краткости; авторъ оканчиваетъ свои замѣчанія, подшучивая надъ красотою героинь нѣсколькихъ новыхъ повѣстей и романовъ, и спрашиваетъ: гдѣ это господа романисты пріискиваютъ такіе граціозные оригиналы для своихъ созданій? Я такъ былъ пораженъ этимъ не совсѣмъ новымъ, но очень нововысказаннымъ взглядомъ на вещи, что въ первыя минуты почти согласился съ фельетонистомъ и готовъ былъ подосадовать даже на Kappa, выбравшаго себѣ хорошенькую героиню, какъ будто бы для спасенія доброй дурняшки, человѣкъ не можетъ рѣшиться на доброе дѣло, какъ будто бы подвигъ выведеннаго въ романѣ виртуоза могъ утратить свое величіе, еслибъ сестра юнаго скрипача была дурна, какъ нельзя болѣе.
   Но это было только дѣломъ одного мгновенія: вторымъ движеніемъ моего сердца было желаніе заступиться за бельлетристовъ и поднять жесточайшую полемику, отстаивая ихъ права на изображеніе необыкновенно хорошенькихъ женщинъ, на описаніе героическихъ страстей и высокихъ движеній сердца,-- наконецъ даже на передѣлываніе самой жизни по своему. Я разсмотрѣлъ парадоксъ, прикрытый лукавою простотою, и такъ какъ въ дѣлѣ парадоксовъ человѣкъ любитъ только соглашаться съ тѣми, которые имъ самимъ придуманы, то я опоясалъ мечъ и выступилъ на борьбу съ парадоксальнымъ фельетонистомъ. Какъ нарочно, въ тотъ же самый вечеръ, одна некрасивая, но умная леди, засѣдая въ своей drawing-room, приняла въ свои руки защиту дѣвушекъ и женщинъ некрасиваго вида, будто бы обиженныхъ всѣми поэтами, начиная отъ Гомера и кончая Ламартиномъ, котораго Граціэлла мила даже въ ту минуту, когда она остригла, и очень неровно остригла, свои густые волосы. Всѣ женщины приняли сторону ораторши, другъ дома какъ нарочно вспомнилъ о только что упомянутомъ фельетонѣ, разсказалъ его содержаніе, и еслибы г. A., явился въ ту минуту, его чело было бы украшено цвѣтами.
   По этому поводу сказанъ былъ мною очень хорошій спичъ, который вкратцѣ передаю здѣсь: "Глубоко уважаемые слушатели, и вы, господинъ слушатель, началъ я посреди общаго молчанія:-- доводы ваши, подкрѣпленные статьею вашего молодого писателя,-- кажутся мнѣ совершенно ошибочными. Изгоняя изображеніе красоты изъ твореній человѣческой фантазіи, вы подаете руку старымъ фантазерамъ, когда-то кричавшимъ по всей Европѣ -- le laid, c'est le beau! Я знаю только одно средство ниспровергать хитрыя теоріи, именно доводить ихъ результаты до послѣднихъ предѣловъ несообразности. Чтобъ быть послѣдовательными -- вы должны, нападая на бѣдныхъ нувеллистовъ съ ихъ голубоокими сильфидами, предать безчестію Праксителя съ его Венерою, Канову и его Психеею, Джуліо Романа съ его нимфами, Тиціана съ его Венеціанками. Правильно развитый человѣкъ долженъ умѣть сочувствовать на свѣтѣ всему: и мелкому и великому, и прекрасному и некрасивому. Каждое исключеніе, сдѣланное имъ изъ міра искусства, есть уже признакъ слабости, а если это исключеніе относится до лицъ, одаренныхъ красотою, высокимъ, но совсѣмъ не рѣдкимъ даромъ неба, то она изобличаетъ уже слѣпоту душевную и тѣлесную, условіе совершенно гибельное.
   "Этого еще мало: на парадоксъ вашъ я намѣренъ отвѣчать еще одною мыслью, которая съ перваго взгляда покажется ультрапарадоксальною. Мы можемъ все дозволить фантазіи поэта, кромѣ права возводить въ героини романа женщинъ, необладающихъ красотою (Bruit). Это одно изъ моихъ сильнѣйшихъ убѣжденій, хотя оно и идетъ наперекоръ вашему (sensation et murmures):-- женщина, которую самъ авторъ признаетъ некрасивою, не имѣетъ права занимать первыхъ мѣстъ на страницахъ поэмы, драмы, романа и повѣсти (confusion inexprimable)! Неслыханное смятеніе въ слушателяхъ, шутки и возгласы совершенно покрываютъ голосъ оратора.
   "Минуту вниманія, мы не добрались еще до развитія моей мысли. (А-а, слушайте, слушайте!) Что называемъ мы героинею? -- главное женское лицо произведенія. Произведеніе основано на любви, стало быть главную роль въ приключеніяхъ героини составляетъ любовь. Я разумѣю любовь чистую, пламенную, потому что вы не захотите видѣть своихъ некрасивыхъ protégée любимыми за одно ихъ приданое.
   "Итакъ, вы желаете любви въ изящномъ произведеніи: надѣюсь, вы согласитесь съ тѣмъ, что авторъ, взявшись изображать нѣжную страсть, долженъ хотя сколько нибудь сочувствовать лицамъ, ее испытывающимъ, смотрѣть на героя глазами героини, и обратно: анализъ холодный и догадки вы къ чему не ведутъ въ этомъ дѣлѣ безъ пособія сердечной теплоты. Герой, особенно героиня, должны быть для поэта лицами живыми и близкими; дуэтъ, ими спѣтый, долженъ быть разученъ на клавишахъ авторскаго сердца (sensation)!
   "Слѣдуйте за моими выводами. Взываю къ вашей опытности, и спрашиваю васъ: есть ли въ мірѣ хотя одинъ влюбленный человѣкъ, который, питая истинную страсть въ своемъ сердцѣ, хладнокровно признавался въ томъ, что у его очаровательницы глаза косые, носъ красный и зубы въ видѣ желѣзныхъ гвоздиковъ; что даже если она не имѣетъ этихъ достоинствъ, зато не имѣетъ и красоты, короче сказать, что она нехороша собою!? Еслибъ въ человѣкѣ возможна была такая двойственность, міръ пошелъ бы иначе и женщины были бы вдвойнѣ несчастливы. Любимая женщина, т. е. героиня, всегда прекрасна для влюбленнаго, стало быть для героя, изображающаго типъ влюбленнаго, стало быть для автора, сочувствующаго своимъ созданіямъ. Есть женщины, прекрасныя для всѣхъ, есть женщины, прекрасныя только для того, кто ихъ любитъ и кого онѣ любятъ. "Вы удивляетесь, отчего я такъ восхищенъ своею женою", говорилъ одинъ умнѣйшій человѣкъ, "это вы поймете изъ одного сравненія. Красота пейзажа непонятна тому, кто осужденъ видѣть этотъ пейзажъ только зимою. Когда вы видите мою жену въ большомъ обществѣ, знайте, что вы видите зиму."
   "Поэтъ, который бы съумѣлъ сдѣлать свою героиню въ одно время привлекательною и непривлекательною, безобразною и прекрасною, притягивающую къ себѣ и отталкивающую отъ себя, какъ героя, такъ и читателей, еще не родился до сихъ поръ, и конечно не родится. Попытокъ къ такимъ фокусамъ было немало -- не одно описаніе женщины начиналось такими словами: она не была хороша, особливо съ перваго взгляда, но казалась привлекательною. И что же выходило? къ концу романа, повѣсти, разсказа, авторъ столько разъ находилъ свою героиню прелестною, герой расточалъ ей столько любезностей, некрасивыя черты лица столько разъ оживлялись и украшались, что всякое безпристрастіе исчезало, о авторъ самъ себѣ противорѣчилъ. И осуждать его трудно: если ваши дѣти кажутся вамъ всегда милыми, то какъ же не любить дитяти своей фантазіи, дитяти, которое во произволу родителя можетъ быть обогащено прелестями, и заткнуть за поясъ по своимъ физическимъ достоинствамъ Петраркову Лауру и Эрминію "Освобожденнаго Іерусалима"... Сова, увидѣвши орла, гордо летающаго надъ лѣсомъ, гдѣ было ея гнѣздо, горько заплакала, восклицая: орелъ плѣнился красотою моихъ дѣтей, онъ хочетъ утащить ихъ къ своей орлицѣ въ подарокъ! Всякій авторъ долженъ, въ нѣкоторомъ смыслѣ, напоминать собою эту чадолюбивую птицу! (Браво, браво!)
   "Итакъ, почтенные слушатели, и вы, русскіе нувеллисты, къ которымъ я взываю заочно, не увлекайтесь коварнымъ парадоксомъ лукаваго фельетониста, который, по всей вѣроятности, какъ ни любитъ бывать на свадьбахъ, но едва-ли покинетъ свой кабинетъ, если ему заранѣе скажутъ, что въ сосѣдствѣ происходитъ бракосочетаніе двухъ особъ не отличающихся красотою, каждая съ своей стороны. Каждая женщина мила въ глазахъ любящаго ее смертнаго, и если романистъ не любитъ своей героини -- не хочу я его романовъ и женщинъ, выводимыхъ имъ передъ публику! И такъ далѣе, и такъ далѣе -- спичъ мой продолжался втеченіи полутора часа".
   Однакоже, изложивъ мой спичъ и разъяснивъ передъ читателемъ обстоятельства, вслѣдствіе которыхъ былъ онъ сказанъ, я нахожусь въ затрудненіи насчетъ того, чтобы объяснить, для какой именно потребы попалъ онъ въ мои замѣтки о русскихъ журналахъ за февраль мѣсяцъ. Придется положить руку на сердце, и принести повинную голову: начиная мое письмо, я задалъ себѣ тему, состоящую въ томъ, чтобы сочинить два печатные листа по поводу журналовъ, не раскрывая ни одного изъ нашихъ періодическихъ изданій за февраль. Случалось ли вамъ бывать въ положеніи закоренѣлаго любителя путешествій, черезъ нѣсколько недѣль послѣ его возвращенія на родину, послѣ первыхъ радостей свиданія, послѣ слезъ и объятіи, послѣ сладости перваго отдыха? Какъ ни весело ему въ родномъ своемъ городѣ, какъ ни улыбаются ему обычныя его занятія, какъ ни даетъ онъ себѣ слово распроститься съ шатаньемъ по свѣту, и снова окунуться въ океанъ маленькихъ прелестей осѣдлой жизни,-- но вотъ одно незначительное обстоятельство, одно слово, одно воспоминаніе, одинъ взглядъ на карту, одна прочитанная страница, можетъ быть одно письмо или просто взглядъ на дорожный мѣшокъ, сопровождавшій его такъ долго, и такъ долго заключавшій въ своихъ нѣдрахъ весь скарбъ, необходимый для туриста (omnia me cum porto), заставляютъ его задуматься, покинуть свои занятія, послать за лошадьми, и черезъ нѣсколько часовъ снова летѣть по широкой дорогѣ, между снѣговыми полями и сосновымъ лѣсомъ, въ даль отъ только-что отвѣданныхъ радостей, въ какой нибудь полузабытый уголокъ, давно невиданный, но давно милый для сердца! Въ одномъ изъ такихъ уголковъ провелъ я часть прошлаго мѣсяца, не читая ни журналовъ, ничего, кромѣ той маленькой статейки, въ которой г. Ф., какъ мы сейчасъ видѣли, вступался за некрасивыхъ женщинъ, и нападалъ на россійскихъ бельлетристовъ и художняковъ. И я думалъ-было посвятить весь прошлый февраль мѣсяцъ полемикѣ съ даровитымъ фельетонистомъ, но добродѣтель взяла свое, совѣстливость одолѣла; воротясь домой, я принялся за февральскія изданія, и готовъ говорить о нихъ со всей читавшей и нечитавшей ихъ публикою. Помнится мнѣ, что очередь остановилась на романахъ г. Григоровича и г. Панаева, а такъ-какъ о второмъ изъ названныхъ мною писателей я еще ни разу не имѣлъ удовольствія говорить въ моихъ письмахъ, то и начну свой отчетъ нѣкоторыми разглагольствованіями по поводу нынѣ оконченной первой части романа: "Львы въ Провинціи".
   Изо всѣхъ современныхъ прозаиковъ, когда-либо ошибавшихся въ выборѣ своего направленія, г. Панаевъ, судя по его прежнимъ произведеніямъ и по его новому роману, ошибался и ошибается едва-ли не болѣе всѣхъ, и вслѣдствіе своей непроизвольной ошибки не только вредитъ истинѣ своихъ повѣстей и разсказовъ, но даже даетъ въ руки своимъ многочисленнымъ противникамъ орудіе чрезвычайно вредное, которымъ нѣкоторые изъ нихъ уже воспользовались, забывая, въ своей запальчивости, что не всѣ орудія хороши въ спорѣ, хотя бы и литературномъ. По натурѣ своей (выказывающейся, хотя изрѣдка, но очень ясно, въ частностяхъ его многочисленныхъ произведеній) г. Панаевъ чрезвычайно способенъ къ изображенію простыхъ, трогательныхъ, почти идиллическихъ событій, характеровъ не многосложныхъ и не многостороннихъ, то-есть или добрыхъ до чрезвычайности, или смѣшныхъ безъ затѣйливости и претензіи. Воспріимчивый и чрезвычайно мягкій по душѣ, авторъ "Львовъ въ Провинціи", съ такою теплотою описавшій въ этомъ романѣ страданія и смерть старой няни, увлекается двумя вовсе несродными его дарованію элементами, именно -- сатирою и еще развитіемъ какой-то особенной насмѣшливости на заданную тему, въ которой есть частичка и байронизма, и дендизма, а всего болѣе неестественности. Бѣда говоруну и писателю, если онъ увлечется насмѣшливостью на заданную тему, если онъ, принмаясь за перо, или раскрывая ротъ, мыслитъ такъ: будемъ смѣяться надъ тѣмъ-то, и тѣмъ-то! Рѣчи и труды его, на первый разъ разсмѣшивъ дѣйствительно, потомъ перейдутъ въ нѣчто мертвое, унылое посреди шутливости. Оттого сатира, идущая наперекоръ врожденной мягкости, не основанная ни на истинно-сатирическомъ настроеніи духа, ни на веселости душевной, ни на понятной мизантропіи, вся бросается на поверхность предметовъ, или переходитъ въ карикатуру, а насмѣшливость принимаетъ видъ когда-то моднаго разочарованія и когда-то любимаго, нынѣ давно уже осмѣяннаго и никому не милаго, злоязычія. Только въ тѣхъ, къ сожалѣнію, рѣдкихъ мѣстахъ, гдѣ потребна душевная теплота и мягкосердечное добродушіе, нашъ авторъ оказывается совершенно въ своей сферѣ, но, къ несчастію, является въ ней большею частью за тѣмъ, чтобы поскорѣе изъ нея выскользнуть, словно приходя въ краску отъ своего собственнаго достоинства. Подобно людямъ, которые такъ часто принимаютъ свои добрыя качества за слабость, и силятся стать передъ зрителями самою темною своею стороною, авторъ "Львовъ въ Провинціи" поминутно берется за средства, совершенно несовмѣстныя съ лучшими сторонами его трудовъ. Средства эти (я ихъ прошелъ бы молчаніемъ, еслибъ они не вредили произведеніямъ г. Панаева) очень однообразны и очень неловки: онѣ всѣ заключаются въ странныхъ для серьёзнаго и взрослаго человѣка отступленіяхъ, въ дѣтскомъ преклоненіи передъ какими-то особенными условіями, болѣе годными для какого нибудь молодца и щеголя, чѣмъ для скромнаго писателя, въ непрестанныхъ толкахъ о дурномъ и хорошемъ тонѣ, въ совершенно лишнихъ и преувеличенныхъ разсужденіяхъ о важности комфорта, великомъ значеніи человѣческаго, особенно мужскаго, туалета въ жизненныхъ дѣлахъ, и наконецъ въ цѣломъ рядѣ героевъ, обрисованныхъ только съ наружной стороны, героевъ, изъ которыхъ лучшіе ходятъ непремѣнно въ чорныхъ жилетахъ и отлично повязанныхъ галстухахъ, а худшіе -- въ жилетахъ яркаго цвѣта и дурныхъ панталонахъ. Словно опасаясь, чтобъ читатель не оставался подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлѣнія отъ хорошей страницы, г. Панаевъ спѣшитъ вслѣдъ за нею обрисовать такой характеръ, и отпустить такую выходку, послѣ которыхъ остается только на него подосадовать. Такъ и въ новомъ своемъ романѣ, онъ, послѣ очень хорошихъ страницъ, пускаетъ въ ходъ картинку, въ которой говоритъ отъ своего лица, что ему крайне неловко, даже непріятно идти по улицѣ съ умнымъ, но плохо одѣтымъ человѣкомъ, у котораго сюртукъ длиненъ, и волоса причосаны не гладко? "То ли дѣло -- прибавляетъ авторъ -- прогулка съ молодцоватымъ, хоть не очень умнымъ юношей, на которомъ модный сюртучокъ, отличная шляпа, и такъ далѣе, который на Невскомъ, какъ у себя дома! Къ тому же умные, но худо одѣтые люди не бываютъ ни въ маскарадахъ, ни у Дюссо, ни на Невскомъ проспектѣ; гдѣ же съ ними нашему брату встрѣтиться?" Это можетъ быть и шутка, и вѣроятно шутка, но надобно же было яснѣе ее обозначить, хотя бы за тѣмъ, чтобъ не дать повода своимъ недоброжелателямъ кинуться въ личности, и возопить громогласно! И къ чему помѣщать подобнаго рода умозрѣніе, къ чему служатъ шутки подобнаго рода? Видно, автору очень хотѣѵіось ослабить пріятное вліяніе лучшихъ страницъ своего романа! Знаменитое nil mirari много принесло зла роду человѣческому, но зачѣмъ же было ему вторгаться въ нашу литературу, этому грандіозному nil mirari, созданному для роскошныхъ римлянъ и британскихъ лордовъ, а не для васъ, тихихъ и незатѣйливыхъ литераторовъ, съ скромнымъ Дюссо, маскарадами и Невскимъ проспектомъ, съ вашими недорогими увеселеніями и уединеннымъ образомъ жизни?
   Первымъ признакомъ каждаго хорошо воспитаннаго человѣка, а well-bred gentleman, если угодно -- есть совершенная терпимость въ дѣлѣ наружныхъ мелочей. Дѣлить людей на существа хорошаго и дурного тона (эти самыя выраженія звучатъ весьма неизящно) можетъ только человѣкъ неловкій и неувѣренный въ своемъ собственномъ достоинствѣ. Безпрестанные толки о туалетѣ и восхищеніе передъ хорошо повязаннымъ галстухомъ такъ же вредятъ всякому порядочному человѣку, какъ повредило бы ему, еслибъ онъ, надѣвъ очень хорошія перчатки, пустился бы скакать по всему городу, упрашивая всѣхъ проходящихъ хоть немножко полюбоваться на свою гладко обтянутую руку. Всѣ эти истины авторъ "Львовъ въ Провинціи" знаетъ лучше меня, но за что же онъ открыто имъ противорѣчитъ, то гоняясь за родомъ графа Соллогуба, безъ средствъ и наглядности графа Соллогуба, то выписывая кодексъ какихъ-то франтовскихъ правилъ, то кидаясь въ изображенія предметовъ, скорѣе интересныхъ для портного и куафёра, чѣмъ для русскаго читателя? У насъ былъ одинъ нувеллистъ, всякій разъ обрисовывавшій своихъ изящныхъ героевъ такими словами: "на головѣ NN превосходно сидѣла циммермановская шляпа!" Есть циммермановская шляпа, и все кончено. Внѣ циммермановской шляпы нѣтъ счастья, циммермановская шляпа избавлветъ насъ отъ наблюденія внутренней стороны характера, циммермановская шляпа представляетъ собою геркулесовы столпы хорошаго тона. Какъ мы далекъ г. Панаевъ отъ такой забавной крайности, все-таки ему не мѣшаетъ немного подумать объ этомъ сближеніи, и поудержаться отъ изображенія однихъ и тѣхъ же дорогихъ ему франтовъ, потому-что героевъ подобнаго рода трудно назвать другимъ именемъ. Откровенно сознаюсь, что набрасывая эти строки, я, можетъ быть, увлекаюсь нѣкоторымъ пристрастіемъ: у меня всегда была одна слабость, которая, нужно признаться, граничитъ съ нетерпимостью, хоть я постоянно нападалъ и нападаю на нетерпимость въ словесности. Мнѣ отчего-то всегда дѣлается непріятно, когда я вижу хорошаго нувеллиста, романиста или разскащика безсильнымъ на то, чтобы помѣститься выше описываемаго имъ міра, какъ бы красивъ и щеголеватъ ни былъ міръ, имъ избранный. Создать себѣ извѣстный кружокъ вымышленныхъ идеаловъ, и всюду возиться съ ними почти такъ же вредно, какъ запереться въ тѣсный кружокъ живыхъ личностей, и видѣть врага или зоила во всякой особѣ, не принадлежащей къ этому кружку. Міръ, въ которомъ вращаются денди, выведенные на сцену графомъ Соллогубомъ, на три ступени выше міра, взятаго г. Панаевымъ за идеалъ человѣческихъ міровъ, а между тѣмъ, не смотря на блестящее дарованіе автора "Большого Свѣта", не взирая на всѣ его свѣдѣнія и наглядность, этотъ міръ способенъ навести сплинъ на читателя и теряетъ именно потому, что разскащикъ вводитъ насъ въ него, какъ бѣдныхъ профановъ, съ немного самодовольною и покровительственною улыбкою. Мы ждемъ чего-то необыкновеннаго, напрягаемъ зрѣніе... и не видимъ ровно ничего особеннаго, какъ путешественникъ, проникнувшій въ одну изъ пирамидъ, узрѣлъ тамъ одни камни, и даже камни безъ всякихъ надписей. Міръ, или, какъ говорятъ любители высокаго слога, среда, посреди которой дѣйствуютъ фешенебльные герои леди Блессингтонъ, сира Больвера и ихъ подражателей, въ нѣсколько разъ грандіознѣе любимой среды графа Соллогуба, а со всѣмъ тѣмъ и онъ не увлекаетъ собою: онъ давитъ собой романистовъ, связываетъ совершенно ихъ способности, леденитъ ихъ шутки, налагаетъ на ихъ авторскую развязность цѣлый кодексъ мелкихъ свѣтскихъ условій, совершенно неинтересныхъ для читателя. Изо всѣхъ даровитыхъ людей, когда либо благоговѣвшихъ передъ наружнымъ блескомъ и роскошью жизненной обстановки, когда либо устремлявшихъ всѣ свои силы на изображеніе ослѣпительныхъ подробностей внѣшняго блистательнаго міра своихъ свѣтскихъ героевъ, я могу назвать только одного, умѣвшаго придать своему описанію оттѣнокъ поэтическій, и сверхъ того весьма понятный, доступный самому равнодушному читателю. Кто не догадается что рѣчь идетъ о Бальзакѣ, когда-то непонимаемомъ до того, что одинъ изъ нашихъ лучшихъ критиковъ, умершій слишкомъ рано для искусства, называлъ "Евгенію Гранде" и "Горіо", произведеніями жалкими и риторическими! о Бальзакѣ, для твореній котораго только-что наступаетъ пора истинной славы! Но Бальзакъ имѣлъ право повременамъ затворяться въ свой міръ идеальнаго блеска и неслыханнаго великолѣпія; онъ зналъ свою силу, и, что главное, самъ слишкомъ долго боролся для завоеванія блеска и роскоши, отъ того блескъ и роскошь на его страницахъ принимаютъ тотъ интересъ, съ которымъ мы смотрѣли бы на золото, привезенное изъ Калифорніи и стоившее неслыханныхъ трудовъ его обладателю. Онъ перечувствовалъ многое, этотъ даровитый живописецъ своего столѣтія и современнаго ему общества; онъ переносилъ всевозможныя страсти въ своемъ сердцѣ, прежде чѣмъ выучился изображать тайны сердца человѣческаго. Романистъ, котораго упрекали за то, что въ его романахъ являются поминутно на сцену деньги, капиталисты и банкиры, имѣлъ право дать деньгамъ, банкирамъ и капиталистамъ такое видное мѣсто въ своихъ романахъ; онъ зналъ, что значитъ деньги и денежные люди, потому что самъ извѣдалъ и нищету, и роскошь, потому что самъ желалъ богатства всѣми силами своей души, потому что жажда блеска и наслажденій была въ немъ не фразой, не простымъ желаніемъ, а любовью своего рода. Онъ до тонкости разумѣлъ силу внѣшней обстановки на жизнь и понятія человѣка, и разумѣлъ потому, что самъ боролся сперва изъ-за хлѣба и славы, потомъ для довольства и славы, потомъ для роскоши и славы, потомъ для великолѣпія и славы! Онъ торговалъ своимъ перомъ и -- странное дѣло -- этотъ торгъ, по видимому, способный изнурить силы артиста, далъ Бальзаку новое значеніе, новую энергію. Онъ одинъ изъ первыхъ сдѣлалъ изъ искусства нѣчто похожее на спекуляцію и окрѣпъ въ силахъ, между тѣмъ, какъ его подражатели погибли, будто мухи на морозѣ, какъ ихъ произведенія выцвѣли и затаскались, словно дешевая и наскоро сотканная матерія! Онъ смѣло говорилъ читателю: "иди профанъ, я тебя введу въ заколдованный, ослѣпительный міръ своей фантазіи; ты увидишь внѣшній блескъ, передъ которымъ мы оба преклонимся" -- и читатель шелъ, не сердясь за такую странную рѣчь, и удивлялся, и завидовалъ, и дѣтски склонялъ свою голову, потому что на каждой мелочи видѣлъ частичку фантазіи самого романиста, такъ сказать, клеймо его генія!
   Не забывая внутренняго міра, не оставляя человѣка посреди интересовъ мелкихъ, посреди обстановки неблистательной, коснувшись всѣхъ сторонъ современной жизни, Бальзакъ имѣлъ право избрать себѣ свой особенный, любимый міръ, въ которомъ даже золото говорило, и неодушевленные предметы казались живыми. Этотъ міръ былъ, по видимому, скопировавъ съ быта высшаго парижскаго общества, но поэтъ умѣлъ придать столько самостоятельности и жизни своимъ копіямъ, что само общество, имъ описанное, поспѣшило склониться передъ собственнымъ своимъ изображеніемъ. Прочитайте одну изъ чудныхъ страницъ Бальзака, гдѣ онъ напрягаетъ всю свою фантазію на изображеніе какихъ нибудь предметовъ искусства и роскоши, подобно тому, какъ фламандскіе живописцы клали всю свою душу на полотно, рисуя внутренность какой нибудь небогатой комнаты; прочитайте такую страницу, и васъ охватитъ кругомъ этотъ волшебный, завѣтный міръ, къ которому романистъ нашего времени питалъ обожаніе, такъ понятное современному человѣку. Бальзакъ умѣлъ глядѣть на свой роскошный міръ глазами жаднаго завоевателя, и здѣсь-то заключалась его оригинальность, его энергія, его слабость, имѣвшая видъ своего рода силы! Что значатъ всѣ романы избалованной леди Блессингтонъ, всѣ полуфеодальныя фантазіи британскихъ щеголей-романистовъ, передъ какой нибудь одной страницею изъ "Madame Jules", нѣсколькими строками "Горіо", гдѣ обрисованъ вечерній пиръ въ Сенъ-жерменскомъ Предмѣстіи, передъ главою изъ "Peau de chagrin", посвященной на изображеніе веселаго обѣда блистательной молодежи; что значатъ всѣ холодныя рѣчи фешенебльныхъ разскащиковъ передъ всѣмъ этимъ хрусталемъ, золотомъ и мраморомъ, передъ тысячами свѣчей и безцѣнныхъ бездѣлокъ, передъ этими тиціановскими картинами, кружевами, коврами, зеркалами и альковами? Всякую описанную имъ вещь авторъ неподражаемой "Человѣческой Комедіи" носилъ въ своемъ сердцѣ, наряду съ изображеніями его лучшихъ героинь и героевъ, Діаны Мофривьезъ, госпожи Фирміани, Дельфины Носингенъ, Евгеніи и Жанны, Рауль Натана, герцога д'Эгриньонъ и этихъ вѣчныхъ друзей Растиньяка и Біаншона! И потому-то долго въ Европѣ не будетъ втораго Бальзака, другаго поэта жизненныхъ удобствъ и ослѣпительной роскоши.
   Увлекшись воспоминаніемъ о даровитомъ французскомъ романистѣ, я совсѣмъ выпустилъ изъ вида свою обязанность по поводу "Львовъ въ Провинціи", и не познакомилъ читателя съ содержаніемъ первой части этого сочиненія, даже не выписалъ изъ него страницъ, которыя могли бы подтвердить мои рѣчи о лучшей и, къ сожалѣнію, ни кѣмъ не указанной сторонѣ новаго произведенія г. Панаева. Впрочемъ, передъ нами еще двѣ части, и если, къ моему удовольствію, въ нихъ будетъ поменѣе сомнительныхъ львовъ и поболѣе добряковъ, въ родѣ господина, разсказывавшаго о своей старой нянѣ, я еще могу указать читателямъ на хорошія мѣста всей вещи.
   Читали ли вы что нибудь о Филипсѣ, довольно извѣстномъ великобританскомъ натуралистѣ и неутомимѣйшемъ путешественникѣ, исходившемъ пѣшкомь всю Европу, Азію и такъ далѣе до Австраліи включительно, или, какъ говорятъ о немъ, "всѣ части свѣта и еще многія страны"? Филипсъ былъ страстнымъ охотникомъ до садоводства, онъ душой преданъ былъ этому занятію, повидимому, совершенно неудобному для туриста, любимому только людьми осѣдлыми и несклонными къ шатанью по свѣту, занятію, котораго высокая поэзія узнается только истинными философами, извѣдавшими всѣ житейскія треволненія и прицѣпившимися къ одному цвѣтущему уголку на всемъ земномъ шарѣ, или спокойными добрыми душами, не понимающими никакой славы и прелести въ безпрестанныхъ передвиженіяхъ съ мѣста на мѣсто, въ удовлетвореніи безпокойнаго любопытства, въ радостяхъ и страданіяхъ подъ всѣми возможными климатами. Филипсъ, однако, умѣлъ сочетать двѣ, по видимому, несовмѣстимыя противоположности -- радости туриста съ наслажденіями тихаго помѣщика, занятія осѣдлаго садовника съ тревожными пріятностями путешественника. Посреди степей Сагары, дѣвственныхъ лѣсовъ Южной Америки, болотъ Канады и каменистыхъ равнинъ Палестины, Филипсъ мечталъ только объ одномъ: какимъ образомъ, покинувъ свою странническую жизнь, онъ поселится на давно невидѣнной родинѣ, выстроитъ себѣ прелестный коттеджъ, и разведетъ садъ на диво всей Англіи, гдѣ люди давно отвыкли дивиться чему бы то ни было. Въ этомъ отношеніи Филипсъ напоминалъ извѣстный анекдотъ объ императорѣ Наполеонѣ, который, проѣзжая послѣ одного сраженія среди покинутаго врагами поля, опустилъ голову и сказалъ, вздохнувши: "Oh! une maison de campagne, un jardin, et dix mille de rente!" (Дайте мнѣ дачу съ садомъ и десять тысячъ годового дохода!) Но однихъ мечтаній и воздушныхъ замковъ было мало для ревностнаго ботаника и садовода; всюду, гдѣ онъ ни останавливался, гдѣ только ни раскидывалась палатка неутомимаго и эксцентрическаго путника, Филипсъ имѣлъ свой садъ, хотя на одни сутки, хотя на одну ночь, хотя на два часа. Изнуренный ѣздой и ходьбою, имѣя въ перспективѣ какихъ нибудь пять часовъ отдыха, Филипсъ не ложился спать, не выбравъ напередъ себѣ пріюта подъ какимъ нибудь красивымъ деревомъ, или около травки за неимѣніемъ дерева, наконецъ, около камня, поросшаго мохомъ, за неимѣніемъ травки. Это дерево, травка, камень служили основаніемъ ему на одну ночь. Если дѣло происходило въ краѣ, богатомъ растительностью, Филипсъ набиралъ цвѣтовъ, втыкалъ ихъ въ землю стеблями, какъ это дѣлаютъ маленькія дѣти на пескѣ, пересаживалъ къ себѣ ближе два-три молодыя деревца, три-четыре куста лучшихъ растеній, и, устроивъ себѣ походную оранжерею, засыпалъ съ сладкимъ чувствомъ. Если край былъ суровый, бѣдный растительностью, слуги туриста и самъ онъ отправлялись на дальнее разстояніе, привозили оттуда нѣсколько растеній, группировали ихъ, сажали одно возлѣ другаго, и тогда только предавались покою. Въѣзжая въ пустыню, неимѣющую никакой растительности, Филписъ запасался землею и готовыми растеніями, ухаживалъ за ними на походѣ, и чуть наступало время ночлега, выкапывалъ около своего ложа ямы, опускалъ туда горшки, и опять таки наслаждался удовольствіемъ, безъ котораго существованіе казалось ему невыносимымъ. Мнѣ неизвѣстно, что сдѣлалось съ чудакомъ-ботаникомъ, живетъ ли онъ и теперь, и до какихъ новыхъ странностей довела его благородная страсть къ садоводству.
   Часто, при концѣ мѣсяца, сидя надъ письмомъ о журналистикѣ, я припоминаю себѣ милую исторію ботаническихъ странностей Филипса, и она становится мнѣ все понятнѣе и понятнѣе. Иной мѣсяцъ бываетъ богатъ хорошими статьями, иной, напротивъ того, довольно бѣденъ, мной литературный годъ представляетъ въ результатѣ кучу новыхъ именъ, другой не передаетъ намъ почти ни одного. A между тѣмъ всякій разъ стоитъ поискать хорошенько, вспомнить о томъ, что большая часть поэтическихъ и другихъ произведеній всегда имѣетъ свое особенное, относительное достоинство, то достоинство, о которомъ такъ мало думаетъ большая часть нашихъ судей, и затрудненіе исчезнетъ. Если произведеніе неудачно, зато важна мысль, его породившая: если мысль незатѣйлива, двѣ-три выходки, три-четыре описанія стоютъ того, чтобъ о нихъ упомнить; если и того нѣтъ въ новой вещи, она начинаетъ получать отрицательный интересъ. Изобиліе фактовъ, сказалъ одинъ изъ полѣйшихъ любителей парадоксовъ, не всегда показываетъ собою изобиліе дарованія. Истинное искусство, по моему, состоятъ въ томъ, чтобъ умѣть строить замки на концѣ иголки! И вотъ почему, признаюсь откровенно, для меня обзоры журналистики всегда составляютъ истинное удовольствіе; я никогда не дойду до того, чтобъ кричать, подобно многимъ изъ нашихъ дѣятелей: "плохи наши журналы, перечитывать ихъ -- тоска неописанная". Подобно Филипсу, я всегда заготовляю себѣ маленькій садикъ изъ того, что имѣется подъ рукою, и если въ который нибудь изъ мѣсяцевъ журнальная растительность не отличается силою и разнообразіемъ, я обращаюсь къ своему собственному запасу, то есть, статьямъ за предыдущіе мѣсяцы.
   Самымъ милымъ бельлетристическимъ цвѣткомъ -- опять на умѣ Филипсъ и его садоводство!-- за нынѣшній мѣсяцъ, я, безъ сомнѣнія, назову небольшой разсказецъ г. Тургенева "Три Встрѣчи". Это маленькая поэма въ прозѣ; разсказать ея содержаніе почти невозможно, что не мѣшаетъ мнѣ, однакоже, отдать справедливость прекраснѣвшимъ частностямъ разсказа, изъ которыхъ особенно замѣчательны всѣ описанія природы.
   Интереснѣйшею статьею во второмъ нумерѣ "Москвитянина", безспорно, должна назваться выдержка изъ рукописи, хранящейся въ библіотекѣ редактора, напечатанная подъ такимъ заглавіемъ: "О приватной жизни князя Потемкина, о нѣкоторыхъ чертахъ его характера и анекдотахъ". Кому изъ васъ не случалось въ дѣтствѣ слушать разсказы добродушныхъ стариковъ о великолѣпіи и прихотяхъ знаменитаго баловня счастья, о его баснословныхъ пирахъ, о его оригинальныхъ поступкахъ, въ которыхъ такъ и сказывалось какое-то неслыханное соединеніе рыцарства съ причудливостью, дѣтскаго самовластія съ мужественною твердостью, истиной доброты съ презрѣніемъ къ людямъ, тоски съ энергіею, избалованности съ желаніемъ добра? Для того, чтобы замѣтная личность рѣзко выдвинулась впередъ и невольно приковала къ себѣ взоры потомства, намъ нужны и слабыя, и, можетъ быть, непривлекательныя стороны этой личности. Есть геніи, есть герои величія и добродѣтели, о которыхъ даже самая зависть не въ силахъ сказать ничего непохвальнаго, но подобные люди какъ будто выступаютъ изъ ряда людей, и, отдавая имъ должную дань обожанія, человѣкъ всегда готовъ сказать: "Онъ на столько выше меня, что я его съ трудомъ понимаю".
   О князѣ Потемкинѣ ни одинъ поэтъ, ни одинъ историкъ и ни одинъ романистъ не скажутъ. подобнаго слова. Потемкинъ былъ истиннымъ дитятей своего столѣтія и своей націи. Въ ряду государственныхъ людей Европы XVIII столѣтія, мы найдемъ много лицъ, напоминающихъ Потемкина; думая о нравахъ нашихъ дѣдовъ и прадѣдовъ, намъ легко отыскать точки сближенія между ихъ добрыми сторонами, и добрыми сторонами "великолѣпнаго князя", между ихъ слабостями, и слабостями героя, воспѣтаго Державинымъ. Блестящая эпоха, прославленная именемъ великой государыни, имѣла многихъ великихъ представителей и очень мало историковъ; между первыми одно изъ почетнѣйшихъ мѣстъ принадлежитъ князю Потемкину, существу, какъ мы уже сказали, въ высшей степени оригинальному и самостоятельному.
   Анекдоты и подробности о князѣ Потемкина, нынѣ напечатанные въ "Москвитянинѣ", относятся къ послѣднимъ годамъ жизни князя. Составитель рукописи переноситъ насъ въ Яссы, и прежде всего даетъ нѣсколько свѣдѣній касательно роскоши и великолѣпной обстановки, посреди которой постоянно находился самъ Потемкинъ и лица, къ нему приближенныя. Дворецъ наполненъ былъ драгоцѣнностями, населенъ пѣвцами, артистами, фокусниками, плясунами и шутами всякого рода, нѣсколькими хорами музыкантовъ и пѣвчихъ.
   Потемкинъ любилъ блескъ, и не скрывалъ своей страсти, какъ то водилось иногда въ его время. Державинъ, назвавъ его великолѣпнымъ княземъ Тавриды, сдѣлалъ трудное дѣло съ успѣхомъ: схватилъ сходство этого изумительнаго баловня судьбы, не разъ называемаго современниками хамелеономъ. Въ кабинетѣ, гдѣ князь работалъ, постоянно лежали на столѣ ящики съ драгоцѣнными камнями: блескъ брилліантовъ, рубиновъ и изумрудовъ, успокоивалъ его глаза, утомленные трудомъ или безсонницею. Въ карты Потемкинъ игралъ неиначе, какъ на драгоцѣнные камни, хотя отъ того происходили затрудненія при расплатѣ и даже не совсѣмъ похвальныя продѣлки со стороны нѣкоторыхъ его партнеровъ. Одинъ разъ, когда какой-то собесѣдникъ обманулъ князя цѣною проигранныхъ ему каменьевъ, Нотемкинъ замѣтилъ плутовство и рѣшился отплатить за него по своему, то есть завезти фальшиваго игрока очень далеко отъ города, напередъ приказавъ кучеру испортить экипажъ, чтобъ окончательно сломать его по данному приказанію. Приказаніе было дано и исполнено, экипажъ сломался, кучеръ ускакалъ съ лошадьми, и хитрецъ, дерзавшій обманывать Потемкина, принужденъ былъ одинъ, подъ сильнымъ дождемъ, плестись въ городъ. Другого наказанія не было.
   Неизъяснимое равнодушіе къ людямъ было второю отличительною чертою характера князя Потемкина; къ нему можно было примѣнять слова поэта:
   
             Je vis les hommes, j'en pris
             Quelques uns en haine, et le reste en mépris.
   
   Только этимъ путемъ можно, хотя отчасти, изъяснить его изумительныя причуды, его шутки при важныхъ событіяхъ жизни, мягкость къ людямъ, его оскорблявшимъ, холодность къ лицамъ, которыя или любили его, или оказывали ему услуги. Благородный, хотя, можетъ быть, слишкомъ самонадѣянный чиновникъ, видя что князь, находясь въ припадкѣ сплина, не хочетъ ничего подписывать и тѣмъ причиняетъ остановку въ дѣлахъ, рѣшается идти въ кабинетъ начальника съ бумагами для подписанія. Потемкинъ встрѣчаетъ его безъ гнѣва, и слегка улыбнувшись начинаетъ подписывать бумаги; обрадованный чиновникъ съ восторгомъ глядитъ на князя, за минуту сидѣвшаго въ угрюмомъмолчаніи кусавшаго ногти, а теперь работающаго съ полной готовностью. Онъ выходитъ изъ кабинета, съ понятнымъ самодовольствіемъ показываетъ подписанныя бумаги столпившимся товарищамъ... О, ужасъ! на всѣхъ бумагахъ рукою князя написана или собственная фамилія чиновника "Пѣтушковъ, Пѣтушковъ, Пѣтушковъ", или насмѣшливыя слова: "Пѣтушокъ, пѣтушоночекъ, пѣтушичко!" Бумаги слѣдуетъ бросить, а между тѣмъ трудъ пропалъ даромъ, а Потемкинъ все сидитъ, не заботясь ни о дѣлахъ, ни о трудѣ, напрасно потерянномъ!
   Другой примѣръ: какая-то самонадѣянная особа, которую авторъ рукописи обозначаетъ буквою В**, считая себя человѣкомъ особенно близкимъ и даже необходимымъ Потемкину, позволилъ себѣ какъ-то сказать, въ откровенномъ разговорѣ: -- "Вашей свѣтлости много вредитъ значительное число людей, васъ окружающихъ, его не мѣшало бы ограничить, между этими особами столько пустыхъ людей!" Потемкинъ выслушалъ совѣтъ очень милостиво и тотчасъ же началъ свои ограниченія: на другой же день В** не былъ допущенъ къ князю. --"Ты ошибся какъ нибудь, говорилъ онъ офиціанту, не можетъ быть, чтобъ меня не пускали къ князю!" Лакей отвѣчаетъ на то; -- "Ваше имя стоитъ первымъ въ реестрѣ лицъ, которыхъ не велѣно пускать къ его свѣтлости!"
   Другому джентльмену, въ родѣ несчастнаго В**, пришлось едва-ли не хуже и того; онъ вздумалъ какъ-то хвастаться своимъ вліяніемъ на князя, и дохвастался до того, что многимъ просителямъ обѣщалъ особенную протекцію. Потемкинъ повелъ хвастуна въ купальню, самъ вошелъ въ бассейнъ не снимая халата, и велѣлъ втолкнуть въ воду своего спутника, невзирая на его одежду и накладку. Послѣ купанья Потемкинъ повелъ своего мокраго любимца въ залы, собралъ гостей, позвалъ музыку, и показалъ бѣднаго страдальца, измоченнаго, дрожащаго и безъ накладки, всей съѣхавшейся публикѣ.
   Наказывая очень сильно всѣхъ приближенныхъ, позволявшихъ себѣ зазнаваться, придерживаясь особенной строгости съ людьми, еще не совсѣмъ испорченными, "дабы строгостью наказанія отвлечь ихъ отъ желанія идти по дурной дорогѣ" (драгоцѣнное правило "гаси зло въ самомъ началѣ", было ему извѣстно какъ нельзя лучше) Потемкинъ оказывался почти снисходительнымъ къ людямъ, его оскорбившимъ, и разъ давши полную волю своей вспыльчивости, забывалъ прошлое. Глубоко огорчить его не могъ никто; онъ хладнокровно садился играть съ гостемъ, позволившимъ себѣ разъ нечистую игру, допускалъ къ своему столу особъ, явно на него озлобленныхъ, пигмеевъ, которые, какъ говоритъ Карлейль, "силятся всегда стать противъ бегемота, чтобъ воткнуть ему въ носъ маленькую иголку"; презирая великое большинство людей, князь, по необходимости, былъ снисходителенъ къ ихъ порокамъ. Гордость и мизантропія очень часто приводятъ человѣка къ снисходительности, даже къ нѣкоторому рыцарству. Потемкинъ былъ всегда готовъ на помощь слабымъ, и число его добрыхъ дѣлъ можетъ служить лучшимъ тому подтвержденіеѵъ. Большая часть благодѣяній Потемкина оставалась въ совершенной тайнѣ, черта чрезвычайно характеристическая въ такомъ человѣкѣ. Нерѣдко смѣлые поступки, откровенные доводы, энергія просителей находили сочувствіе въ князѣ, всегда расположенномъ извинять мужество и оригинальность въ другихъ людяхъ.
   Обхожденіе Потемкина съ окружающими его можетъ также служить предметомъ увлекательнѣйшихъ сценъ будущему біографу или романисту, желающему воспользоваться для своего творенія величавою личностью князя Потемкина. Съ молдаванами и ихъ женами князь былъ особенно любезенъ; онъ былъ простъ, ласковъ и съ остальными лицами, жившими въ его дворцѣ или посѣщающими его праздники; но иногда, и даже нерѣдко, весь отдаваясь непонятной тоскѣ или огневой вспыльчивости, отступалъ отъ законовъ гостепріимства. Если онъ чувствовалъ себя въ хорошемъ расположеніи духа и замѣчалъ, что все вокругъ него веселится, самъ онъ становился веселъ до чрезвычайности, шутилъ съ гостями, требовалъ, чтобъ никто не стѣснялся его присутствіемъ, тѣшилъ собесѣдниковъ музыкой, пѣніемъ, танцами и чудеснымъ угощеніемъ; но чуть на него находила минута хандры, онъ начиналъ съ того, что выгонялъ вонъ особъ, ему ненравившихся, а иногда вдругъ приказывалъ перестать музыкѣ, прекращалъ потѣхи и отсылалъ гостей по домамъ. Потому всѣ лица, имѣвшія доступѣ на обѣды и вечера князя, поневолѣ соображались съ настроеніемъ его духа, веселясь, если онъ бывалъ веселъ, и принимая унылый видъ, если хозяинъ начиналъ хандрить. Малѣйшая вещь способна была доставить Потемкину несказанное удовольствіе, и другая малость на цѣлый день повергнуть въ нестерпимую скуку. Подобно древнему эпикурейцу, Потемкинъ лучше желалъ наслаждаться пустяками, чѣмъ скучать за важнымъ дѣломъ; но даже въ минуты лѣности и веселья не въ силахъ былъ удержаться отъ своихъ странныхъ припадковъ хандры и причудливости. Не одинъ изъ его приближенныхъ испытывалъ на себѣ послѣдствія бурной вспыльчивости князя: чтобъ быть вполнѣ справедливымъ, не мѣшаетъ прибавить, что Потемкинъ всегда раскаявался въ своей запальчивости и старался примириться съ обиженными, лично прося у нихъ прощенія.
   Таковъ былъ человѣкъ, прославленный своею эпохою и содѣйствовавшій къ ея прославленію; отъ души желаю, чтобъ почтенный редакторъ "Москвитянина" еще разъ подѣлился съ читателями отрывками изъ принадлежащей ему и столь интересной рукописи.
   Въ "Москвитянинѣ" есть нѣсколько стихотвореній, но не взирая на мою слабость къ поэзіи, я не могу и не хочу похвалить этихъ новыхъ даровъ московской музы. Къ большей части изъ нихъ примѣняется стихъ поэта:
   "Tis not poetry, but а prose run mad!" (Это не стихи, а проза, съ которой причинилось сумасшествіе.)
   Отъ "Москвитянина" перейдемъ къ первой книжкѣ "Пантеона", которая по своему наружному великолѣпію совершенно затмѣваетъ собою всѣ ваши журналы. Бумага, печать и обертка таковы, что лучшаго пожелать не можетъ самый взыскательный изъ читателей. -- "Пантеонъ", прежде столь сѣрый и дурно печатавшійся, представляетъ изъ себя не то журналъ, не то щегольской театральный альбомъ, въ которомъ я нахожу только одинъ недостатокъ: объемъ, слишкомъ обширный для альбома. При книжкѣ, кромѣ модныхъ картинокъ, приложены еще ноты (кажись и романсъ), да еще весьма недурной фотографическій портретъ извѣстнаго русскаго романиста И. И. Лажечникова. Такихъ портретовъ редакція "Пантеона" обѣщаетъ цѣлыхъ двѣнадцать. Драматическихъ вещей въ первой книжкѣ двѣ: водевиль самого редактора и комедія г-жи Одинской, подъ заглавіемъ "Гдѣ медъ, тамъ и мухи." Сюжетъ комедіи выбранъ удачно. Это исторія богатой, больной, избалованной старухи и ея родственниковъ, подобно воронамъ жаждущихъ добычи, то есть наслѣдства. Чуть поправившись отъ тяжкой болѣзни, старуха, изображающая собой золотое руно, даетъ балъ и посреди бала падаетъ безъ чувствъ, можетъ-быть въ летаргическое усыпленіе, не помню въ подробности. Вы догадываетесь о послѣдствіяхъ, и какимъ путемъ, слѣдуя правилу драматическихъ писателей, жадность добивается до заслуженнаго наказанія, а истинная привязанность торжествуетъ и обогащается, даже женится и выходитъ замужъ, чтобъ еще болѣе усладить зрителя и читателя. Пьеса г-жи Одинской читается; но о драматическихъ способностяхъ автора нельзя сказать многаго: на всякой страницѣ видна рука очень неопытная и нетвердая. Разсказываютъ, что Чарльзъ Фоксъ чрезвычайно любилъ слушать рѣчи неопытныхъ еще ораторовъ, и часто переговаривалъ ихъ на свой ладъ, сглаживая всѣ недостатки силою своего таланта. Жаль, что большая часть нашихъ драматурговъ не имѣютъ своего Фокса: даже въ сочиненіяхъ самыхъ заслуженныхъ драматическихъ писателей есть какая-то своего рода недозрѣлость, почти неисправимая!
   Двѣ весьма обширныя статьи той же книжки "Пантеона" посвящены изображенію странъ и нравовъ, до чрезвычайности любопытныхъ. Первая изъ нихъ называется "Шихъ-Мансуръ", восточный романъ г. Савинова,-- я ее не успѣлъ прочитать всю, но долженъ сказать, что первыя главы весьма удачны. Дѣйствіе происходитъ въ киргизскихъ степяхъ; описаніе вьюги въ степи и кочевья киргизовъ мнѣ особенно понравилось. Романъ будетъ состоять изъ четырехъ частей, двѣ уже напечатаны; при началѣ второй, авторъ переноситъ мѣсто дѣйствія въ нагорную Чечню, и знакомитъ читателя съ обычаями этого замѣчательнаго края. Описанія природы очень хороши у г. Савинова. Одно я могъ бы замѣтить автору "Шихъ-Мансура", именно недостатокъ простоты въ изложеніи; на его страницахъ метафора поминутно раскидываетъ передъ нами свою блестящую мантію, недостатокъ общій почти всѣмъ поэтамъ, романистамъ и разскащикамъ когда либо писавшимъ о Кавказѣ и его жителяхъ.
   Вторая статья, подъ названіемъ "Согдейскія скалы и еврейская община въ горахъ Абхазіи", принадлежитъ г. Натухайскому, о кавказскихъ разсказахъ котораго я уже говорилъ въ прошломъ году. Неужели вы ѣдете въ Испанію, спрашивалъ Гейне одного изъ своихъ пріятелей; развѣ можно говорить о какой нибудь странѣ, въ ней побывавши? Но г. Натухайскій, наперекоръ ядовитой замѣткѣ германскаго насмѣшника, очень хорошо пишетъ о Кавказѣ, хотя былъ тамъ самъ, и въ какихъ еще грустныхъ обстоятельствахъ! Въ 1844 году, онъ находился въ плѣну у горцевъ, и долго прожилъ въ одномъ изъ кавказскихъ ауловъ, у князя Астанъ-Гари, гдѣ перенесъ достаточно горя и лишеній, въ вознагражденіе за то получилъ возможность подсмотрѣть много интересныхъ подробностей быта кавказскихъ горцевъ. Посаженный въ грязную яму, не имѣя друтой защиты отъ холода, кромѣ большой собаки, имѣвшей благодѣтельную привычку сходить на ночь къ бѣдному плѣннику и согрѣвать его своимъ тѣломъ,поминутно подвергавшійся насмѣшкамъ и притѣсненіямъ со стороны княжескихъ нукеровъ, сочинитель названной нами статьи имѣлъ, однако, нѣсколько случаевъ, иногда дѣлать поѣздки вмѣстѣ съ княземъ. Какъ-то князю понадобились, по случаю замужества его дочери ковры, черкесски и новое вооруженіе; желая блеснуть своею роскошью передъ сосѣдями, Астанъ-Гари отправился дѣлать эти покупки въ аулъ согденскихъ евреевъ, извѣстныхъ по всему Кавказу своимъ трудолюбіемъ, а сверхъ того совершенно осѣдлою и счастливою жизнью. Русскій плѣнникъ помѣщенъ былъ въ княжескую свиту, и вотъ по какому случаю мы имѣемъ теперь нѣсколько свѣдѣній объ уголкѣ, въ высшей степени замѣчательномъ и едва-ли доступномъ которому нибудь изъ туристовъ.
   Поселеніе согденскихъ евреевъ расположено на высотахъ совершенно неприступныхъ, и тѣмъ обезпечено отъ нападенія хищниковъ; сверхъ того, горцы сами не желаютъ уничтоженія общины, снабжающей ихъ предметами роскоши и первой необходимости, щегольскими платьями и оружіемъ. Не довѣряя путникамъ и даже торговымъ людямъ, евреи отбираютъ у пріѣзжихъ къ нимъ за дѣлами лошадей и оружіе, но разъ допустивъ къ себѣ гостей, оказываются людьми самыми гостепріимными. Мѣстоположеніе селенія обворожительно, дома совершенно отличны постройкой отъ горскихъ хижинъ, и походятъ болѣ на мазанки, которыя мы встрѣчаемъ въ военныхъ поселеніяхъ Херсона. Эти дома тянутся прямою линіею по обѣимъ сторонамъ подъема на ребрахъ скалъ, обросшихъ соснами; еслибъ какая нибудь партія вздумала взять селеніе приступомъ, ее задавили бы камнями на первыхъ шагахъ. Скалы окружены полянами и возвышеніями, рощами и виноградниками, вся прелесть сильной растительности раскидывается по сторонамъ; величіе окрестной природы можетъ равняться только съ ея богатствомъ.
   "Каждый предметъ въ саклѣ еврея, говоритъ авторъ, бросается въ глаза своей чистотою. Глядя на бытъ скромныхъ караимовъ, поневолѣ переносишься воображеніемъ въ какую-то баснословную страну: чистота, аккуратность, привѣтливость хозяина, семейное чинопочитаніе -- все это поражаетъ человѣка, привыкшаго видѣть грязный и безпокойный бытъ магометанъ-горцевъ, добывающихъ себѣ хлѣбъ съ кинжалами и засыпающихъ подъ тѣнью -- не деревьевъ, а своей боевой лошади! Наружность согденскихъ евреевъ сходна съ наружностью абхазскихъ горцевъ: таже стройность, орлиный взглядъ, суровая желтизна лица, острый абрисъ всей физіономіи, манера выражаться скоро, замѣчательная подвижность во всемъ тѣлѣ. Можетъ быть, изъ всѣхъ евреевъ земного шара, согденскіе одни имѣютъ духъ достаточно воинственный, отлично стрѣляютъ, хорошо ѣздятъ верхомъ, и часто имѣя случая защищать свою жизнь и достояніе, не робки передъ опасностью. Женщины Согдена превосходятъ своею красотою всѣхъ женщинъ Абхазіи; онѣ не носятъ покрывала и очень свободны въ обращенія, что не мѣшаетъ имъ. Однако свято соблюдать супружескія обязанности. Споры, убійства и семейные раздоры очень рѣдки между поселенцами, если же случаются, то подлежатъ вѣдѣнію главнаго старшины, называющагося тшатшпа. Кромѣ судейской должности, тшатшпа исправляетъ многіе религіозные обряды, какъ, напримѣръ, вѣнчаніе. Отличается же онъ отъ другихъ караимовъ тѣмъ, что въ торжественныхъ случаяхъ надѣваетъ сверхъ своей черкесски бѣлую мантію.
   Одна весьма замѣчательная особенность отличаетъ евреевъ согденской общины отъ ихъ хищныхъ сосѣдей: караимы суевѣрны до чрезвычайности. Подобно армянамъ, пугливѣе и суѣвернѣе которыхъ едвали есть хоть одно племя на Югѣ, согденскіе евреи вѣрятъ въ упырей, мертвецовъ, бѣсовъ и привидѣній, выходящихъ изъ~подъ земли съ первымъ крикомъ совы, и странствующихъ между утесами, на гибель запоздалыхъ прохожихъ. Селеніе наполнено старухами, имѣющими репутацію вѣдьмъ, но вѣдьмъ довольно благодѣтельныхъ: если ихъ не сердить, онѣ не станутъ вредить никому, довольствуясь только участіемъ во всѣхъ семейныхъ тайнахъ и должностью свахъ, должностью весьма прибыльною.
   Весьма понятно, что видъ живописнаго и богатаго селенія, довольства его жителей, благоустройства торговыхъ и хозяйственныхъ дѣлъ у караимовъ возбудили въ авторѣ статьи желаніе узнать, какими путями эта кучка промышленнаго и невоинственнаго племени, приведена была въ одно стройное цѣлое, и расположилась между неприступными утесами въ краѣ дикомъ и вовсе недружелюбномъ. Обстоятельства дали плѣннику возможность удовлетворить своему любопытству; изъ разсказовъ самихъ евреевъ и горскихъ нукеровъ, онъ узналъ, что основателемъ общины былъ еврей, по имени Іосифъ Кадзи, еще ребенкомъ проданный въ неволю чеченцамъ, и тридцать лѣтъ томившійся въ рабствѣ. Шатаясь изъ аула въ аулъ, отъ одного племени къ другому, то работая на своихъ враговъ, то спасаясь отъ одного плѣна и снова попадая въ руки хищниковъ, Кадзи имѣлъ случай встрѣтить между горцами много евреевъ, называвшихъ себя потомками крымскихъ караимовъ; всѣ эти евреи начинали одинаково, переселяясь въ горы и сначала производя довольно удачную торговлю, а потомъ попадая въ руки хищниковъ и мѣняя свою тревожную независимость на вѣчную неволю. Плѣнники и ясыри изъ евреевъ цѣнились весьма дорого; имъ поручено было ковать желѣзо, изготовлять оружіе, платье и другія вещи для своихъ господъ и ихъ холопей; положеніе евреевъ между запорожцами могло назваться счастливымъ въ сравненіи съ ихъ бѣдственнымъ положеніемъ. Въ груди Іосифа Кадзи зародилась мысль, которая вскорѣ примѣнена была къ дѣлу. Сопровождая послѣдняго изъ своихъ обладателей на какое-то хищничество, Кадзи въ первый разъ увидѣлъ неприступныя скалы Согдена, плѣнительную окрестность, орошаемую рѣчкой Анреуто, и сказалъ себѣ -- здѣсь будетъ наша община. Въ слѣдующую за тѣмъ ночь еврей отдѣлался отъ своего хозяина -- сбросилъ его въ пропасть и потомъ вытащилъ у него изъ кармановъ всѣ деньги, награбленныя во время поѣздки. Нѣсколько еврейскихъ семействъ присоединились къ смѣлому Кадзи, каждый день прибывали къ нему новые бѣглецы, нѣкоторыя семейства выручены были изъ неволи оружіемъ, другія откупились и явились сами въ согденскія скалы, сдѣлавшіяся вѣрнымъ пріютомъ угнетенному племени. Кадзи обратилъ каждую саклю въ заводъ или фабрику, богатство евреевъ росло и копилось; не прошло нѣсколькихъ лѣтъ, какъ хищныя горскія племена начали посылать въ общину гонцевъ за товарами и оружіемъ. Скопище черкесовъ, выгнанныхъ изъ Анапы при защитѣ ея Шихъ-Мансуромъ, попробовало было напасть на согденскіе аулы, но встрѣченное камнями, пулями, ядрами (потому что у караимовъ есть и орудіе, турецкаго литья), а болѣе всего отчаянными вылазками, отступило съ урономъ.
   Память основанія согденскихъ поселеній празднуется всѣми жителями общины съ особенною торжественностью. Съ вечера евреи выносятъ изъ домовъ всѣ свои вещи, и сами уходятъ на скалы, чтобы этимъ выразить безпріютную долю, которую терпѣли прежде. Мужчины проводятъ всю ночь подъ открытымъ небомъ, дѣвушки однѣ остаются въ сакляхъ; наутро и та и другая партія, вверху и внизу, поднимаетъ великій крикъ. "Кадзи ѣдетъ, Кадзи ѣдетъ!" восклицаютъ мужчины и женщины. Первый старшина селенія ѣдетъ вверхъ по тропинкѣ на лихомъ конѣ,-- онъ-то представляетъ собою основателя общины и его-то обѣ стороны привѣтствуютъ радостными криками. Принявъ мнимаго Кадзи съ почетомъ, евреи уводятъ его въ нарочно смазанную для того саклю, гдѣ и начинается братскій пиръ, въ которомъ принимаетъ участіе все населеніе ауловъ. Чтобъ придать дню памяти Кадзи еще радостнѣйшій оттѣнокъ, многія свадьбы отлагаются до этого дня, и пиръ заключается плясками и брачными церемоніями.
   Слишкомъ цвѣтистый слогъ и довольно небрежное группированіе фактовъ отчасти вредятъ интересу статьи, которой содержаніе здѣсь пересказано. Впрочемъ изъ-за такихъ любопытныхъ свѣдѣній можно примириться съ нѣкоторою красотою слога. Прощаясь съ первою книжкою "Пантеона", не лишнимъ считаю указать на занимательный трудъ г. Сѣрова, извѣстнаго своими музыкальными статьями -- трудъ этотъ называется "Спонтини и его музыка".
   Мнѣ остается обратить вниманіе читателей на переводъ, или лучше сказать на извлеченіе изъ знаменитой, хотя уже давно появившейся книги Тикнора {"Библіотека для Чтенія" первая познакомила русскую публику съэтимъ сочиненіемъ. Еще въ концѣ 1850 г., именно въ ноябрьской книжкѣ этого журнала, была напечатана статья: "Развитіе испанскаго языка и первые памятники испанской литературы." -- Статья эта -- начало "Исторіи испанской литературы Тикнора".} "Исторія испанской литературы" ("Отечественныя Записки" за февраль мѣсяцъ). Жаль только, что редакція не желаетъ дать подписчикамъ полнаго перевода, а довольствуется выписками. Впрочемъ, все-таки лучше Тикноръ въ сокращеніи, чѣмъ вовсе ничего, тѣмъ болѣе, что въ трудѣ переводчика, въ его предисловіи, видны вкусъ и умѣнье. Слава тикноровой книги слишкомъ извѣстна для того, чтобъ одна лишняя похвала могла обратить на все особенное вниманіе публики; не мѣшаетъ только замѣтить, что переводъ ея, кромѣ неоспоримой пользы и удовольствія читателямъ, долженъ еще принести плоды своего рода, заставивъ русскихъ журналистовъ и ихъ сотрудниковъ обратить особенное вниманіе на благотворныя послѣдствія, происходящія отъ чтенія и печатанія статей, относящихся до исторіи литературы всѣхъ вѣковъ и народовъ. Полезно быть самостоятельнымъ, полезно разработывать исторію словесности своей родины, но исключительное разглядываніе самихъ себя, напряженное толкованіе однихъ и тѣхъ же твореній, споры и полемика за одно и тоже, хотя и очень славное имя, ведутъ къ исключительности и дѣтскимъ промахамъ, примѣры которымъ мы видимъ на всякомъ шагу въ нашей журналистикѣ. Кто не знаетъ, что малое знакомство писателей съ нѣмецкой наукой и словесностью заставляло и заставляетъ современную нашу критику десятки лѣтъ бродить наудачу, и тратить всѣ свои силы на умствованія, давно уже утратившія свой авторитетъ. Кто не замѣчаетъ того, что наше невѣдѣніе по части великобританской критики и великобританской поэзіи вводитъ насъ ежедневно въ такія дѣтскія ошибки; которыя понятны самому невнимательному читателю? Прочтите напримѣръ хотя то, что у насъ было когда-либо писано о значеніи юмора, о достоинствахъ тѣхъ двухъ-трехъ англійскихъ писателей, которыми довольствуется "Иностранная словесность" каждаго изъ журналовъ, и сличите эти отзывы съ отзывами англичанъ, понимающихъ и имѣющихъ право лучше насъ понимать движеніе своей родной словесности. Попробуйте поменьше любоваться собою, и обратите взглядъ на труды англичанъ на литературномъ поприщѣ, и вы ужаснетесь своей дѣтской опрометчивости, пустоты своихъ сужденій. Недавно мнѣ случилось прослѣдить весь споръ, происходившій въ Англіи лѣтъ за тридцать пять до нашего времени, между послѣдователями поэтовъ-лэкистовь и критиками "Эдинбургскаго Обозрѣнія", споръ ожесточенный и крайне замѣчательный по остроумію съ одной стороны и восторженности съ другой. И что же? споръ этотъ, давно забытый и послужившій поводомъ къ десятку томовъ, преисполненными личностями и даже дерзостями, какъ нельзя лучше напомнилъ мнѣ споры и тонкости, отпускаемыя нашими наивными литераторами по поводу художественности, картинности описаній, искусства для искусства, и такъ далѣе. Вся разница была въ томъ, что за тридцать пять лѣтъ назадъ, доводы были значительно складнѣе, и подкрѣплялись теоріями, для которыхъ у насъ не хватало воображенія. Вся разница въ томъ, что англичане были дальше цѣли, стрѣлы же нашихъ дѣтей-критиковъ падали на землю не долетѣвъ. Мистеръ Уордсвортъ въ своей новой поэмѣ описываетъ на цѣлой страницѣ камень, покрытый мохомъ; критикъ "Эдинбургскаго Обозрѣнія" начинаетъ шутить и называетъ поэта дуракомъ (всему міру извѣстны британскія любезности); друзья лэкиста тотчасъ же строятъ теорію, очень подробно доказываютъ, что камень, поросшій мохомъ можетъ служить созерцаніемъ не только одной страницы, даже цѣлой книги, если поэтъ проникнется весь сказаннымъ камнемъ и изобразитъ его въ совершенствѣ, такъ, чтобъ читатель будто видѣлъ мохъ передъ собою. Въ заключеніе этихъ доводовъ, критикъ, какъ и слѣдуетъ, провозглашается варваромъ и бѣшенымъ невѣждою. Представьте себѣ, чти ваши спорщики, когда-либо толковавшіе о реализмѣ, натурализмѣ, художественности, картинности и такъ далѣе, когда-либо возводившіе хорошую страницу своего друга въ "дивное созданіи искусства" -- были бы несвѣдущѣе въ исторіи британской словесности, хотя бы только словесности временъ Саути, Уордсворта, лэкистовъ и ихъ защитниковъ.Споры и полемика приняли бы другой оборотъ, потому что никому не весело изобрѣтать изъ своей головы то, что давно уже было сказано лучше нашего и навсегда погрузилось въ пучину забвенія! Во всякомъ случаѣ, полемика была бы складнѣе и разумнѣе!
   Итакъ, по моему убѣжденію, переводъ Тикноровой исторіи есть фактъ утѣшительный и который принесетъ свою пользу.
   Однимъ изъ главныхъ удовольствій для пишущаго человѣка, литератора или, какъ опредѣляетъ кто-то, "двуногаго животнаго съ однимъ перомъ", безспорно, должно считаться зрѣлище того процесса, съ помощью котораго слова, замѣтки, мысли, пущенныя и пускаемыя имъ въ ходъ, начинаютъ приносить плоды, незамѣтно поселяясь въ умы не только читателей, но самихъ его собратій, и что еще лучше, даже антагонистовъ. У насъ есть люди, соединяющіе любовь къ словесности съ чувствомъ уваженія къ самимъ себѣ, и ихъ усилія не пропадаютъ даромъ. Наблюдать за успѣхомъ и примѣненіемъ своихъ мыслей необыкновенно пріятно -- это самый лучшій родъ похвалы, награды за трудъ нравственный и литературный, награды тѣмъ болѣе драгоцѣнной, что она обусловливается не лестью, не пристрастіемъ, не дружескою обязательностью даже, что она ясна и понятна опытному глазу, что она словно говоритъ человѣку, подчасъ утомленному и иногда недовѣряющему себѣ:-- "иди впередъ, ты не напрасно трудился!" Безъ этого рода наслажденія всякая литературная и учоная дѣятельность скоро бы опротивѣла каждому изъ васъ; безъ него всей пишущей публикѣ скоро пріѣдаются ея обычныя занятія: одинъ теряетъ охоту къ работѣ потому, что не задаетъ себѣ труда слѣдить за идеями своихъ современниковъ, глядитъ на себя какъ на какую-то отдѣльную личность, несвязанную съ предшествениками и послѣдователями; другой охладѣваетъ въ своей дѣятельности, убѣдясь, что она прошла даромъ, не возбудила противорѣчій, не заронила плодотворныхъ сѣмянъ въ умы, по видимому, невоспріимчивые. Зато какая отрада писателю подсматривать, по прошествіи нѣсколькихъ лѣтъ постояннаго труда, вліяніе своего ума на умы другихъ людей, вліяніе, выказывающееся безсознательно и ясно, исподволь и понемногу, выражающееся то въ заимствованномъ словѣ, то въ смягченія прежней жесткости, то въ исполненіи когда-то даннаго совѣта, то въ невольной снисходительности, проявляющейся посреди прежнихъ симпатій и антипатій, то, наконецъ, въ самой шаткости противниковъ, въ ихъ колебаніяхъ и непроизвольныхъ противорѣчіяхъ самимъ себѣ. Тщеславиться подобнымъ вліяніемъ не слѣдуетъ, но не слѣдуетъ отъ него и отворачиваться, хвалиться своей силою грѣшно,-- но опасно не знать своей силы и ея проявленій. Еслибъ наши писатели почаще анализировали рѣчи своихъ поклонниковъ и противниковъ, они потеряли бы великую часть раздражительности, врожденной каждому литератору. Человѣкъ, увѣренный въ себѣ, уважающій свое достоинство и способный разсчитать, до какой степени онъ нуженъ и полезенъ словесности, никогда не увлечется вспыльчивостью, не унизитъ себя постыднымъ споромъ, не захочетъ отвѣтить колкостью за колкость. Онъ, можетъ быть, будетъ нѣсколько самонадѣянъ, но никогда не сдѣлается жалкимъ и задорнымъ. Въ литературномъ дѣлѣ иногда слабость и нравственный недостатокъ бываютъ полезны, или, по крайней мѣрѣ, безвредны какъ безвредна капля ѣдкой кислоты, если она пущена въ бочку воды. Быть гордымъ человѣкомъ очень дурно,-- но въ лттературныхъ дѣлахъ наша гордость спасаетъ насъ отъ мизернаго и унизительнаго столкновенія. Не хорошо считать себя выше своихъ собратій по ремеслу,-- а иногда такое вредное убѣжденіе надѣляетъ писателя мягкостью, деликатностью и терпимостью.
   Пора, однако, покончить съ моимъ безконечнымъ письмомъ. Нелишнимъ считаю, однако, слѣдуя тактикѣ истиннаго фельетониста, заключить его какою нибудь важною новостью или чѣмъ нибудь особенно замѣчательнымъ. Я только что открылъ въ нашей журналистикѣ за послѣдніе мѣсяцы событіе почти безпримѣрное, новость неслыханную, инновацію наизабавнѣйшую и которая, странное дѣло, прошла незамѣченная никѣмъ, или почти никѣмъ, между тѣмъ какъ стоитъ ее указать, затѣмъ чтобъ всѣ ахнули и чтобъ къ теперешней полемикѣ могла прибавиться еще новая! Готовьтесь услышать нѣчто прекрасное.
   Но такъ какъ вамъ очень хочется знать, въ чемъ состоитъ великая тайна, неожиданная новость, случайно найденная мною,-- то я вамъ ровно ничего не скажу... до будущаго апрѣля мѣсяца. A до тѣхъ поръ полемики могутъ ломать себѣ голову.
   

XXIX.

Мартъ 1852.

   Радуйтесь и веселитесь, собратія фельетонисты --правое дѣло одолѣваетъ повсюду; повсюду и вездѣ пробирается нашъ добрый, беззаботный, насмѣшливый, поддразнивающій, увлекательный фельетонъ; вездѣ онъ смѣло поднимаетъ свою хитроумную голову, во всѣхъ журналахъ онъ садится на почетное мѣсто, вездѣ ему стоитъ показать только свою первую строку, чтобы споры замолкли и молчаніе водворилось между писателями, читателями и слушателями. Долой робость, прочь неувѣренность въ своихъ силахъ и въ своемъ значеніи -- послѣ ряда баталій, фельетонъ остался побѣдителемъ и знамя его высоко развѣвается надъ головами ратоборцевъ. "У меня, вмѣсто имени, одна тѣнь", говорилъ Юніусъ, котораго Джонсовъ и Байронъ называли хорошимъ ненавистникомъ, а good hater! У меня, вмѣсто имени, одна тѣнь, и горе тому, кто вознамѣрится сражаться съ тѣнью! О, собратія-фельетонисты! Наши противники, надѣвъ свое полное оружіе, кинулись на сраженіе съ тѣнью, замахнулись изо всѣхъ силъ, разбѣжались, направили ударъ и сами упали кубаремъ... отъ силы своего же удара! И оружіе ихъ лежитъ на полу, и сами они, красные и огорченные, простерты водъ вашей пятою. Съ фельетономъ не ратоборствуютъ, ибо имя его есть тѣнь, какъ имя Юніуса, имѣвшаго въ своей жизни одно великое наслажденіе: онъ цѣлые годы бѣсилъ своихъ соотечественниковъ, не теряя терпѣнія и оставаясь неуязвимымъ. Что же дѣлать вамъ, храбрые и вѣрные собратія-фельетонисты, со всей этой побѣжденною арміею поэтовъ и критиковъ, журналистовъ и сотрудниковъ, мудрецовъ и фанатиковъ искусства? Неужели мы опять начнемъ ихъ дразнить шутками, колоть эпиграммами, добивать въ конецъ мѣткимъ словомъ, долго памятнымъ эпитетомъ, шутливымъ привѣтствіемъ, затѣйливымъ сближеніемъ? Неужели мы опять пригласимъ ихъ сразиться съ тѣнью, и когда они снова полетятъ на полъ, подберемъ ихъ оружіе и этимъ же оружіемъ ускоримъ ихъ собственную ретираду? Предоставляю все это на ваше собственное усмотрѣніе и мѣшать вамъ не буду; но, что касается до меня, то я приму иную политику. Приближается весна, время отраднаго успокоенія и нескончаемыхъ путешествій по цвѣтущимъ уголкамъ міра: можно было шумѣть и браниться, отхватить пиррическій танецъ въ январѣ и февралѣ мѣсяцѣ,-- теперь же журнальнымъ ратоборцамъ приличествуетъ, подобно хорошимъ танцовщикамъ, повертѣться на одной ногѣ подъ звуки громкой музыки, разставить руки и повернуть лицо къ сторонѣ публики, привѣтливо улыбнуться и убѣжать за кулисы, гдѣ имѣетъ быть полное примиреніе... до слѣдующей осени. Но, чтобы заплатить долгъ благодарности передъ фельетономъ, который я такъ люблю и которому обязанъ не малымъ,-- я готовъ разсказать всей собравшейся публикѣ, какъ побѣдителямъ, такъ и побѣжденнымъ, одну недурную притчу въ нѣмецкомъ вкусѣ, притчу, достойную временъ Крумахера, притчу, про которую совѣтую вспоминать каждому изъ собратовъ-фельетонистовь, чуть только поднимется новая распря и чуть только мрачныя полчища угрюмыхъ жрецовъ изящнаго устремятся на борьбу съ тѣмъ, что дало намъ и наше названіе фельетонистовъ, и нашу силу, и наше значеніе, и нашъ успѣхъ, именно съ фельетономъ. Защищайте права фельетона и онъ защититъ васъ, держите знамя высоко надъ головою и оно будетъ лучшимъ вашимъ оружіемъ. Однако, пора начать нашу притчу въ нѣмецкомъ вкусѣ.
   "Въ нѣкоторой землѣ, въ нѣкоторомъ городѣ, была выставка мануфактурныхъ издѣлій (замѣтьте блестящее начало -- сколько въ немъ современности -- Лондонская выставка еще не забыта). Въ одной изъ залъ строенія, или -- для любителей высокаго слога -- храма человѣческой промышленности, чрезвычайно раскупалось какое-то издѣліе весьма страннаго вида, если на него смотрѣть человѣку, рѣдко ходившему по храмамъ человѣческой промышленности, по баламъ и магазинамъ. То были длинные, узенькіе кусочки какой-то, болѣе чѣмъ сквозной матеріи; на этихъ кусочкахъ тонкія и крѣпкія нити переплетались безконечными и довольно безтолковыми арабесками. Цѣна продукта была очень дорогая, что нисколько не огорчало многочисленныхъ покупателей и покупательницъ".
   На этомъ мѣстѣ фельетонистъ останавливается, даетъ читателямъ подумать, поглядѣть на него съ вопросительнымъ видомъ, спросить другъ у друга: "что бы это однакожь было такое?" -- и продолжаетъ свой разсказъ, имѣющій, кромѣ интереса притчи, ту особенность, что можетъ служить наукою о томъ, какъ писать фельетоны.
   "Долго лежала и покупалась таинственная вещь, когда на выставку пришло двое новыхъ посѣтителей, людей много любившихъ думать обо всемъ и, вслѣдствіе того, обо всемъ говорившихъ довольно нескладно. Никто изъ нихъ не бывалъ ни въ магазинахъ, ни на балахъ, ни на выставкахъ: быстрая продажа странной ткани сильно ихъ заинтриговала, можетъ быть раздосадовала. Первый изъ этихъ господъ былъ живописцемъ -- не знаю, худымъ или хорошимъ -- онъ подошелъ къ прилавку и сталъ глядѣть на выставленный предметъ съ своей артистической точки зрѣнія.
   "-- Не понимаю! началъ онъ -- рѣшительно не понимаю, что бы эта вещь могла значить! По множеству листковъ, цвѣточковъ, фигурокъ, видныхъ на ней, я могу заключить, что это какая-то картина особеннаго рода. Хотя замыселъ оригиналенъ, но картина никуда не годится! Отчего въ ней нѣтъ ни перспективы, ни освѣщенія, ни многаго другого? Отчего цвѣты и листья не раскрашены, одни розовой или синей, другіе зеленой краской? Отчего въ сюжетѣ нѣтъ единства и строгости? Не понимаю, какіе дураки покупаютъ эту глупую тканую картину!
   "Второй изъ собесѣдниковъ былъ нрава болѣе угрюмаго и положительнаго -- подобно скептикамъ, о которыхъ говорится въ "Мертвыхъ Душахъ". Джентльменъ этотъ былъ готовъ отрицать яснѣйшія истины и вѣрить въ справедливость пустѣйшей, имъ же самимъ состряпанной, учоной ипотезы, отвергать медицину и лѣчиться нашептываньями и заплевками, лишь бы только польза заплевокъ была доказана съ помощью хитросплетенной философской теоріи. Короче сказать, то былъ учоный и, нужно признаться, учоный немного мрачный по праву. На его языкѣ не могло быть сомнѣніе, онъ любилъ рѣшать всѣ вопросы съ перваго слова.
   "-- Я знаю, что это не вещь, сказалъ онъ подходя къ прилавку: -- эти нити, такъ перепутавшіяся между собою, изображаютъ геометрическія фигуры. Это моя часть: вотъ круги, радіусы, полукруги, углы, эллипсисы, конусы, квадраты и кубы. На этихъ гибкихъ листкахъ вся геометрія и многія другія науки; это спекуляція со стороны человѣка, ихъ сработавшаго. Праздная толпа покупаетъ эту дрянь, думая чему нибудь научиться: какое дѣло этой толпѣ до того, что надъ фигурами нѣтъ ни цифръ, ни объясненій, ни вычисленій! Я одинъ только, зная науку, могу указать свѣту, сколько въ этомъ учономъ трудѣ ошибокъ, незнанія, совершеннаго противорѣчія истинамъ, дознаннымъ въ учономъ мірѣ. Мнѣ гадко смотрѣть на этотъ трудъ; я хочу уйдти отсюда подальше.
   "Въ это время къ обоимъ хулителямъ присоединилось третье лицо, достойное нѣкотораго вниманія. То былъ фабрикантъ, который, какъ всѣ фабриканты, сердился, если его издѣлія сбывались плохо, или если произведенія чужихъ фабрикъ находили себѣ значительное число покупателей. Ему стало обидно, что рядомъ съ его прилавкомъ такъ хорошо продавалось заграничное издѣліе и онъ, выскочивъ изъ своего мѣста, радостно присоединилъ свой голосъ къ голосамъ художника и учонаго.
   "-- Высокоуважаемые мною мужи! началъ онъ, напередъ почтивъ обоихъ цѣнителей пояснымъ поклономъ, на который учоный съ художникомъ отвѣтили, едва кивнувъ своими мудрыми головами; -- высокоуважаемые мужи! въ вашихъ словахъ, много, много дѣльнаго, но позвольте къ нимъ присоединить имое почтительное слово! Предметъ, поразившій васъ, дѣйствительно никуда не годится, если на него смотрѣть, какъ на картину илиучоное произведеніе; но этого мало,-- онъ не хорошъ, какъ мануфактурное издѣліе, какъ ткань, какъ предметъ роскоши. Взгляните на него еще разъ и подивитесь безумію покупателей!.. Можетъ ли эта сквозная тряпка достаточно прикрыть тѣло; въ состояніи ли легонькіе кусочки странной матеріи, лежащей передъ вами, уберечь человѣка отъ холода и ненастья, покрыть собою мебель или стѣны гостинной? Выдѣлывать такую матерію можетъ только человѣкъ, ничего не понимающій ни въ учономъ, ни въ художественномъ, ни въ мануфактурномъ дѣлѣ!
   "И фабрикантъ продолжалъ свою импровизацію, не думая о томъ, что его подслушивалъ счастливый экспонентъ раскупаемаго издѣлія, и что большая часть зрителей начала поглядывать на недобросовѣстнаго оратора съ ироническими усмѣшками. Дѣло въ томъ, что онъ самъ торговалъ тѣмъ же издѣліемъ, которое такъ хулилъ у своего собрата. A издѣліе, вы уже догадываетесь, не было ни картиною, ни учонымъ планомъ, ни тканью, предназначенною на укрываніе и согрѣваніе тѣла -- то было просто кружево, вещь, конечно, очень легкая и не совсѣмъ прочная, но, повидимому, не лишенная достоинствъ своего рода".
   Вотъ вамъ обѣщанная притча, добрые и дорогіе собратія-фельетонисты: надѣюсь, что за нее вы не разъ скажете мнѣ спасибо! Можно предсказать фельетону цѣлые десятки лѣтъ благополучнаго процвѣтанія и предсказаніе окажется истиннымъ, но не думайте же, по крайней мѣрѣ, что эта цвѣтущая пора достанется вамъ даромъ, что ваше кружево, фельетонное кружево, будетъ постоянно продаваться безъ всякихъ препятствій со стороны жрецовъ искусства и жрецовъ мудрости! Если эти жрецы начнутъ уже черезчуръ свирѣпствовать, пустите въ ходъ только что разсказанную притчу à la Круммахеръ, и затѣмъ отложите всякое дальнѣйшее попеченіе о своей защитѣ. Въ свѣтѣ нельзя жить безъ кружевныхъ издѣлій; старайтесь только, чтобъ качество и количество этихъ издѣлій соотвѣтствовало желанію потребителей!
   Отъ кружева недалеко до стихотвореній,-- между обоими родами издѣлій такъ много общаго! Но, къ сожалѣнію, прошлый мартъ мѣсяцъ былъ не богатъ стихотвореніями: одинъ только "Современникъ" далъ намъ три вещицы, изъ которыхъ двѣ мнѣ крайне понравились; за то третья, именно стихотвореніе г. Фета, своей отчаянной запутанностью и темнотою, превосходитъ почти все, когда либо написанное въ такомъ родѣ на россійскомъ діалектѣ! "Въ долгія ночи -- говоритъ поэтъ -- когда вѣжды не сомкнуты сномъ, въ душѣ моей случаются непонятныя происшествія. Въ каждой звѣздѣ такъ и отгадалъ бы отбывшаго брата; изгибы чужой души совершенно ясны передо мною, я вижу ихъ, какъ они есть и какъ могли бы быть! О, другъ мой, если ночь унесетъ тебя въ этотъ странный міръ, отдайся мощному духу, и я отзовусь! Только, внемля безтѣлесному звуку, вспомни обо мнѣ, какъ вспоминаешь о невольной разлукѣ!"
   Остается только поздравить того изъ друзей поэта, который будетъ въ состояніи понять его стихотворное привѣтствіе! Не хотѣлъ ли г. Фетъ сочинить подражаніе извѣстному французскому произведенію:
   
             "Un jour qu'il faisait nuit, je dormais ereillé
             Tout debout dans mon lit sans avois sommeillé,
             Les yeux fermés, je vis le tonnerre en silence,
             Pas des eclairs obscurs m'annoncer sa présence;
             Tout s'enfuit, rien ne bouge, et ce muet fracas
             Me fit voir en dormant que je ne dormais pas!"
   
   За то два другія стихотворенія изъ мартовской книжки "Современника" не таковы. Не стану ничего говорить о піесѣ г. Некрасова: "Блаженъ незлобивый поэтъ", это стихотвореніе должно быть въ устахъ каждаго, но я возьму смѣлость познакомить читателей съ маленькимъ, но чрезвычайно граціознымъ произведеніемъ г. Майкова, Анакреонъ! Вотъ оно:
   
             "Въ день собранья винограда,
             Въ дверь раствореннаго сада
                  Мы он праздникъ Вакха шли,
             И -- любимца Купидона --
             Старика Анакреона
                  На рукахъ съ собой несия.
   
             Много юношей насъ было
             Бодрихъ, смѣлыхъ; каждый съ милой,
                  Каждый бойкій на языкъ...
             Но -- вино сверкнуло въ чашахъ,
             Мы глядимъ -- красавицъ нашихъ
                  Всѣхъ првилекъ къ себѣ старикъ!
   
             Дряхлый, лысый, весь разбитый,
             Черепъ розами покрытый --
                  Чѣмъ имъ головы вскружилъ?
             A онѣ намъ хоромъ пѣли,
             Что любить мы не умѣли,
                  Какъ когда-то онъ любилъ!"
   
   Указавши на необыкновенно любопытную статью г. Забѣлина въ "Современникѣ" же, "Объ общественной жизни въ старой Москвѣ", поспѣшаю перейти къ самой капитальной новости послѣдняго мѣсяца и, вѣроятно, всего нынѣшняго года, именно -- къ большой комедіи г. Островскаго, помѣщенной въ четвертомъ нумерѣ "Москвитянина", подъ названіемъ: "Бѣдная невѣста". Нѣсколько предварительныхъ, хотя, можетъ-быть, скучныхъ разсужденій, будутъ не лишними передъ разборомъ этого замѣчательнаго произведенія, при всѣхъ своихъ недостаткахъ.
   Гдѣ-то я замѣтилъ, что одна изъ причинъ безнадежнаго безсилія нашей новой критики, заключается въ совершенномъ непониманіи того простаго умозрѣнія, что въ литературѣ, еще юной и не совершенно развитой, каждое новое произведеніе, кромѣ его безусловной цѣнности, имѣетъ еще цѣнность относительную, важную для своего времени и для круга дѣятелей, можетъ-быть, весьма обыкновенныхъ, если ихъ судить строго, съ помощію того же критеріума, который годенъ для писателей первоклассныхъ, но полезныхъ и милыхъ, если взять въ соображеніе труды и заслуги большинства литературныхъ дѣятелей даннаго періода. Это-то непониманіе относительной цѣнности новыхъ произведеній, вовлекало и вовлекаетъ вашихъ критиковъ не только въ цѣлую пучину ребяческихъ ошибокъ, но даже набрасываетъ на нихъ, можетъ-быть незаслуженную, тѣнь пристрастія и недобросовѣстности. Усиленно разглядывая одну и ту же эпоху, анализируя однихъ и тѣхъ же авторовъ, поглощая однѣ и тѣ же пять журнальныхъ книжекъ въ мѣсяцъ, критики привыкли не видѣть ничего, внѣ этого весьма недостаточнаго и слабаго журнальнаго міра; для нихъ удачная повѣсть, достойная уваженія, съ относительной точки зрѣнія, быстро принимаетъ размѣры великіе и художественные, а какая-нибудь крайне поверхностная учоная статья кажется верхомъ эрудиціи, геркулесовыми столпами человѣческой премудрости! Давно замѣчено, что если вѣрить нашимъ аристархамъ, въ нашей новой словесности и наукѣ нѣтъ никакихъ посредственностей;-- всюду блистаетъ мудрецъ и художникъ или вездѣ гнѣздятся труженики, вредные и бездарные! Каждыя пять лѣтъ изъ мрака выдвигается нѣсколько десятковъ прославленныхъ именъ, и почти каждое изъ именъ этихъ опять погружается въ мракъ и совершенно забывается публикой. Еслибъ составить списокъ великимъ художникамъ, блистательнымъ женщинамъ-писательницамъ, глубочайшимъ мыслителямъ, явившимся въ русской словесности хотя за послѣднія пятнадцать лѣтъ -- списокъ вышелъ бы неизмѣримый и удивилъ бы собой всякаго француза, всякаго нѣмца, всякаго англичанина! Незнаніе благоразумной середины руководило цѣнителями, и вотъ почему ихъ-то судъ не цѣнится въ свою очередь.
   Неловкость такого дѣтски-восторженнаго воззрѣнія на литературу и журналистику становится до крайности ясна и ощутительна, когда на сцену выходитъ новый писатель, съ дарованіемъ высокимъ и несомнѣннымъ, писатель, достойвый суда совершенно безусловнаго, потому-что трудъ его имѣетъ не одну относительную, но прочную и долговѣчную важность. Цѣнитель путается и не знаетъ, что дѣлать: онъ столько превознесъ пигмеевъ, что чувствуетъ себя не въ своей тарелкѣ передъ человѣкомъ обыкновеннаго роста; онъ такъ исказилъ и измельчилъ свое воззрѣніе, что изъ него ничего не можетъ сдѣлать прочнаго и новаго. И тутъ-то обыкновенно раждаются двѣ крайности: или онъ падаетъ во прахъ передъ новымъ, дѣйствительно замѣчательнымъ писателемъ, превозноситъ его на ряду съ Гомеромъ, Шекспиромъ и Дантомъ,-- или силится подвести новое лицо подъ одинъ уровень съ только-что прославленными имъ карликами. Между слѣпыми кривые всегда повелители, но нельзя же отвергнуть и той истины, что человѣкъ съ обоими глазами достоинъ стоять выше кривыхъ. Загарается раздоръ и полемика, и -- человѣкъ съ обоими глазами первый отъ нея страдаетъ! -- "У него четыре глаза -- говорятъ его поклонники -- это феноменъ, это диво созданія!" -- Неправда! отвѣчаютъ враги поклонниковъ: -- у него только одинъ глазъ и мы желаемъ посадить его между одноглазыми!
   Подобнаго рода участь уже встрѣтила г. Островскаго, писателя съ средствами не относительными, какъ у всѣхъ почтя современныхъ вамъ дѣятелей на поприщѣ изящной словесности, а съ дарованіемъ могучимъ, сильнымъ, созданнымъ на то, чтобъ остаться въ словесности. Въ Москвѣ Островскаго уже успѣли, какъ кажется, поставить выше Шекспира; въ Петербургѣ о немъ отозвались тѣмъ же тономъ, какъ отозвались недавно о г-жѣ Туръ, авторѣ романа "Племянница"... И долго дѣла будутъ идти такимъ образомъ и долго еще нашъ блистательный драматургъ будетъ прогуливаться изъ Скиллы въ Харибду, то витая въ сообществѣ міровыхъ поэтовъ, то опускаясь въ лимбы, гдѣ копошатся, шумятъ, мѣряются, прославляются, царапаются, сплетничаютъ и забываются публикою ваши современные "художники" мужескаго и женскаго пола.
   Потому-то, приступая къ разбору "Бѣдной Невѣсты", я долженъ сказать, что смотрю на это, произведеніе не тѣми глазами, которыми привыкъ смотрѣть на всѣ драматическія и бельлетристическія произведенія, являвшіяся въ нашихъ журналахъ, съ самаго начала моихъ писемъ о журналистикѣ. Еслибъ ваши періодическія изданія представляли публикѣ, хоть разъ въ треть года, по одному подобному произведенію, тонъ моихъ писемъ былъ бы иной и взглядъ мой на журналистику измѣнился бы радикально. И вотъ почему, и хваля и осуждая г. Островскаго, я гляжу на него какъ на товарища лучшихъ русскихъ и иностранныхъ комиковъ, а вовсе не какъ на сверстника современныхъ намъ петербургскихъ и московскихъ художниковъ.
   Содержаніе "Бѣдной Невѣсты" чрезвычайно просто, и это мнѣ кажется недостаткомъ: лишая свое твореніе драматическаго разнообразія и интереса, авторъ сдѣлалъ его почти неудобнымъ для представленія. Вотъ въ чемъ состоитъ вся интрига комедіи. Бѣдная, добрая, но плаксивая вдова Ана Петровна, имѣетъ хорошенькую дочку, Марью Андреевну, невѣсту-безприданницу, на которую, съ весьма извинительнымъ эгоизмомъ матери, разсчитываетъ какъ на средство поправить свое бѣдное состояніе. Между тѣмъ проходятъ года, жениховъ хорошихъ не оказывается, состояніе разстроивается, старушка начинаетъ уже прибѣгать къ свахамъ, сама выискивать жениховъ и упрекать дочку въ излишней разборчивости. Между значительнымъ количествомъ бѣдной молодежи, влюбленной въ Марью Андреевву, дѣвушкѣ болѣе всѣхъ кидается въ глаза Владиміръ Васильевичъ Меричъ, пустой и хвастливый мальчишка, неспособный ни на какую привязанность, мизерный во душѣ, глупый по всѣмъ своимъ поступкамъ, неимѣющій ни характера, ни силы воли, ни даже уваженія къ дѣвушкѣ, его отличившей. Понятно, что подобнаго рода привязанность не можетъ кончиться счастливо: разгадавъ своего избранника, совершенно убѣдившись въ его ничтожествѣ, Марья Андреевна выходитъ замужъ за грубаго и необразованнаго, но достаточнаго человѣка, нѣкоего Беневолевскаго, взявшаго на себя хлопоты по дѣлу ея матери.
   Читатель немного бы узналъ о новой комедіи г. Островскаго, еслибъ я разсказалъ ея содержаніе и несравненно подробнѣе: здѣсь главное дѣло не въ замыслѣ, а въ подробностяхъ. Вѣрность большей части характеровъ изумительна, сцены придуманы ловко. Каждое лицо говорятъ своимъ языкомъ, языкомъ живымъ, истиннымъ и увлекательнымъ. Выписки изъ піесы лучше всего подтвердятъ справедливость моихъ словъ {Слѣдуетъ перепечатка 1-го явленія 1-го дѣйствія.}.
   Но чтобы вполнѣ познакомить читателя съ достоинствами г. Островскаго, пришлось бы выписать половину всей комедіи. Объясненіе Марьи Андреевны съ Хорьковымъ, ея прощаніе съ Меричемъ, представленіе Беневоленскаго, всѣ рѣчи Милашина, разговоры свахъ и старухи Хорьковой съ Анной Петровной, наконецъ свиданіе Дуни съ Беневоленскимъ,-- всѣ эти прекрасныя мѣста вѣрны какъ нельзя болѣе и поминутно переносятъ насъ въ міръ избранный авторомъ "Бѣдной Невѣсты". Комедія "останется". Эти два слова можно повторить съ полной увѣренностью, она останется и всегда будетъ читаться, хотя во многихъ отношеніяхъ уступаетъ драматическимъ трудамъ Гоголя.
   По случаю напечатанія "Бѣдной Невѣсты", въ "Москвитянинѣ" уже было объявлено, что труды г. Островскаго, труды необыкновенно высокіе и обильные совершенно новымъ воззрѣніемъ на жизнь и искусство, составляютъ новое слово въ нашей словесности и, нѣтъ сомнѣнія, что за этимъ увѣреніемъ послѣдуютъ и доказательства болѣе пространныя. Такой энтузіазмъ по поводу "Бѣдной Невѣсты" неминуемо возбудитъ въ нашихъ журналахъ цѣлый рой шутокъ и насмѣшекъ, можетъ-быть и заслуженныхъ, но едва-ли умѣстныхъ. Во всякомъ случаѣ, преувеличенное восхищеніе передъ истинно-замѣчательнымъ произведеніемъ далеко лучше такого же восхищенія передъ трудами замѣчательными только въ смыслѣ относительнаго достоинства, а наши жрецы изящнаго такъ часто печатно благоговѣли передъ посредственностями, что имъ можно бы быть поснисходительнѣе къ чужому благоговѣнію. Что касается до меня, то, отдавая всю справедливость достоинствамъ "Бѣдной Невѣсты", я рѣшительно не вижу въ ней никакого новаго слова, ничего подобнаго тѣмъ новымъ словамъ, которыя вносили въ нашу словесность Пушкинъ, Грибоѣдовъ, Лермонтовъ и Гоголь. Если г. Островскому и суждено сдѣлать что-нибудь важное для всего хода русской литературы, то это будетъ сдѣлало, можетъ-быть, по прошествіи нѣсколькихъ лѣтъ и не съ помощью "Бѣдной Невѣсты". Въ настоящее время Островскій еще подражаетъ Гоголю, подражаетъ ревностно и даже раболѣпно, подражаетъ очень удачно, но не болѣе! Новаго направленія онъ еще не сыскалъ, новаго слова имъ еще не сказано!
   Можно назвать много великихъ мастеровъ по всѣмъ отраслямъ искусства, начавшихъ съ подражанія одному изъ своихъ знаменитыхъ предшественниковъ, и потомъ возвысившихся до полной и несомнѣнной самобытности; потому-то стремленіе г. Островскаго подражать манерѣ Гоголя -- не есть еще признакъ безнадежный. Тѣмъ не менѣе, кому не извѣстно, что изъ всѣхъ новыхъ писателей Гоголь всего менѣе вдохновляетъ подражателей и даетъ имъ всего менѣе простора: оригиналъ такъ полонъ, свѣжъ, живъ въ общей памяти, что прибавлять къ нему ровно нечего. Есть много поэтовъ, будто созданныхъ на то, чтобъ вводить въ бѣду своихъ подражателей и Гоголь изъ ихъ числа -- попробуйте припомнить, сколько романистовъ, драматурговъ и нувеллистовъ бросились по слѣдамъ автора "Мертвыхъ Душъ", и только показали свое безсиліе, только изнурили себя безплодною и безобразною копировкою! Конечно, способности автора "Бѣдной Невѣсты" не обѣщаютъ такого грустнаго конца, но мнѣ отчего-то кажется, что и ему, повременамъ, тоскливо и неловко посреди міра, выводимаго имъ передъ читателемъ. Всѣ эти бранчивыя и плаксивыя старухи, юноши изъ породы Хлестакова, глупая и разсуждающая прислуга, свахи и сплетницы, крѣпкоголовые пріобрѣтатели, весь этотъ "океанъ житейской пошлости" (употребляя любимое выраженіе жрецовъ изящнаго) способенъ точно такъ же надоѣсть читателю, какъ надоѣдали ему когда-то скромные Эрасты и прекрасныя Софіи, погубить силу писателя, какъ прежде губили ее Честоны и Правдолюбы. Конечно, на свѣтѣ много дурныхъ людей и много пошлости, но поминутно гоняться за тѣмъ и другимъ, въ ущербъ утѣшительнымъ сторонамъ, не значитъ ли принимать часть за цѣлое, а ложь за истину?
   Я чрезвычайно далекъ отъ пуританизма въ литературномъ дѣлѣ и очень вѣрю, что піеса можетъ быть хороша, хотя въ ней единственное порядочное лицо -- добрый и веселый смѣхъ, но если мнѣ начнутъ представлять цѣлый рядъ піесъ подобнаго рода, я соскучусь и вмѣстѣ со мной соскучится публика. Всякій изъ насъ помнитъ, какъ еще недавно ни одинъ комикъ не обходился безъ статуэтокъ, изображавшихъ оборванныхъ нищихъ -- многіе изъ этихъ статуэтокъ были и вѣрны, и прекрасны, но что бы мы сказали, еслибъ скульпторы всей Европы принялись за изображеніе подобныхъ сюжетовъ? Если мы строги къ старинной сантиментальности, къ пастухамъ и пастушкамъ, къ героямъ во фракахъ мердуа и съ вѣчными слезами на глазахъ, то отчего же намъ церемониться съ писателями, силящимися довести гоголевское направленіе до его крайнихъ предѣловъ? Еслибъ разные защитники этого направленія не лѣзли изъ кожи, усиливаясь представить его однимъ только истиннымъ; еслибъ они не стремились къ тому, чтобъ создать какой-то свой особенный классицизмъ, внѣ котораго нѣтъ жизни и дѣятельности писателю,-- я не сказалъ бы о немъ ни одного слова: у него и такъ много противниковъ. Классицизмъ ревностныхъ толкователей Гоголя едва-ли не хуже того классицизма, который сдѣлалъ такъ много зла французской словесности и нашей литературѣ въ началѣ нынѣшняго столѣтія: и въ томъ и въ другомъ, мы видимъ одну и ту же исключительность, одну и ту же нетерпимость, одно и то же стремленіе -- возводить частности въ общее правило и рядъ случайностей въ кодексъ непреложныхъ истинъ! Пусть г. Островскій, хоть для шутки, попробуетъ отклониться отъ того новаго классицизма, о которомъ я сейчасъ только говорилъ и о которомъ я еще поговорю впослѣдствіи; пусть онъ даетъ одному изъ своихъ слѣдующихъ произведеній счастливый конецъ, выведетъ на сцену нѣсколько лицъ, глядящихъ на жизнь съ свѣтлой, утѣшительной и разумной точки зрѣнія, пусть онъ придаетъ лицамъ этимъ нѣсколько хорошихъ и благородныхъ сторонъ,-- и онъ увидитъ, съ какими воплями накинутся на него люди, по мѣрѣ силъ своихъ пытающіяся замкнуть новую словесность въ тѣсный кругъ своихъ жалкихъ, одностороннихъ идей,-- и обогатить ее стѣснительнымъ кодексомъ своего классицизма! A между тѣмъ подобнаго рода опытъ необходимъ: изъ одной пошлости не создается новое слово въ словесности!
   Въ "Отечественныхъ Запискахъ"... но вмѣсто того, чтобъ говорить объ "Отечественныхъ Запискахъ", я лучше потолкую съ читателемъ о газетѣ "Кавказъ" и комедіяхъ кавказскаго издѣлія, въ немъ помѣщенныхъ.
   Что бы ни говорили противники русской журналистики, какъ ни убѣжденъ я самъ въ ея многочисленныхъ и подъ-часъ непростительныхъ недостаткахъ, какъ ни портитъ спѣшная журнальная работа тѣ дарованія, которыя при разсудительной и осмотрительной дѣятельности могли бы современемъ принести истинную и долгую честь русской словесности,-- нельзя не сознаться, однакожъ, что названныя неудобства, возникшія вслѣдствіе поглащенія нашими періодическими изданіями всѣхъ отраслей наукъ и словесности -- вполнѣ выкупаются тою дѣятельностью, на которую всѣ люди, занимающіеся литературою и науками, такъ-сказать, вызываются черезъ посредство газетъ и журналовъ. Средство къ вѣрному сбыту своихъ произведеній подстрекнуло на трудъ десятки людей даровитыхъ и полезныхъ; увѣренность въ томъ, что работа не пропадаетъ даромъ, побуждаетъ многихъ литераторовъ къ прочнымъ и постояннымъ занятіямъ, потому-то, во многихъ отношеніяхъ, хорошій журналъ въ литературѣ то же, что хорошій путь сообщенія въ плодоносномъ и торговомъ краѣ: около него кипитъ дѣятельность, въ которую даже вовлекаются люди, безъ того не помыслившіе бы ни о какой работѣ.
   И если такова польза отъ періодическихъ изданій въ столицахъ и вообще на пунктахъ, не слишкомъ удаленныхъ отъ центра литературной дѣятельности, то какъ не порадоваться, глядя на успѣхъ періодическихъ изданій въ краѣ отъ насъ отдаленномъ, но уже прославленномъ и поэзіею, и воинскими подвигами, и наукою, и гражданскими доблестями, и, наконецъ, тѣмъ неописаннымъ нематеріальнымъ богатствомъ, которое онъ даетъ и учоному и туристу, и воину, и наблюдателю нравовъ, и разскащику и естествоиспытателю. Газета или журналъ въ такомъ краѣ есть предпріятіе, которое необходимо поддерживать всѣми силами, поощрять радушною похвалою, двигать впередъ трудомъ радостнымъ и единодушнымъ. Читатель уже догадывается, про какой край и какое періодическое изданіе мы намѣрены говорить: всякій изъ насъ помнитъ, съ какимъ участіемъ русская публика приняла газету "Кавказъ", уже нѣсколько лѣтъ какъ издающуюся за двѣ тысячи пятьсотъ съ чѣмъ-то верстъ отъ насъ, въ знойномъ Тифлисѣ, за снѣговою стѣною кавказскихъ исполиновъ. Въ настоящее время, успѣхъ названнаго нами періодическаго изданія не подлежитъ ни какому сомнѣнію: съ одной стороны оно пользуется просвѣщеннымъ покровительствомъ его сіятельства, намѣстника кавказскаго, съ другой -- основаніе газеты въ краѣ, обильномъ интереснѣйшими матеріалами во всѣхъ родахъ, подвигнуло на трудъ многочисленныхъ любителей наукъ и словесности. Исправность въ изданіи газеты, вмѣщавшей въ себя, кромѣ оффиціальныхъ извѣстій, много учоныхъ и чисто--литературныхъ статей, имена сотрудниковъ, изъ которыхъ иные составили уже себѣ имя прежними трудами по части русской словесности,-- все это предвѣщаетъ намъ въ самомъ скоромъ времени еще большую дѣятельность и заставляетъ ожидать, или скораго расширенія "Кавказа" по объему, или появленія въ томъ краѣ новаго періодическаго изданія, въ родѣ нашихъ, ежемѣсячныхъ.
   Хотя лучшіе изъ сотрудниковъ газеты "Кавказъ" не нуждаются въ нашихъ похвалахъ и поощреніи, но тѣмъ не менѣе кажется, что, указавъ на лучшія статьи этой газеты, каждый изъ насъ исполнитъ свою обязанность русскаго читателя и поможетъ публикѣ поскорѣе ознакомиться съ произведеніями, не успѣвавшими сдѣлаться ей вполнѣ извѣстными. Не касаясь статистическихъ свѣдѣній, историческихъ и археологическихъ изысканій, обильно помѣщаемыхъ въ "Кавказѣ", не касаясь другихъ его отдѣловъ, мы воспользуемся настоящимъ случаемъ, чтобъ обратить вниманіе читателей на одного изъ участниковъ бельлетристическаго отдѣла газеты, въ которой, между именами графа Соллогуба, гг. Полонскаго и Бакрадзе (автора грузинскихъ сценъ, помѣщенныхъ въ "Современникѣ" прошлаго года), мы встрѣчаемъ нѣсколько именъ еще мало извѣстныхъ въ нашей литературѣ, но уже обѣщающихъ нѣчто хорошее. Съ сотрудникомъ, о которомъ только что было упомянуто, я имѣлъ случай три раза встрѣчаться въ фельетонѣ "Кавказа" и встрѣчаться всякій разъ съ истиннымъ удовольствіемъ. Имя даровитаго автора не русское, какъ и всѣ его произведенія; разсказываютъ, что они пишутся не на вашемъ языкѣ переводятся впослѣдствіи,-- но эти обстоятельства внушаютъ намъ еще болѣе симпатіи къ граціозному, оригинальному, капризному, веселому и оживленному роду Мирзы-Фетъ-Али-Ахундова. Такъ называется сотрудникъ "Кавказа" и о его-то трехъ произведеніяхъ, недавно прочитанныхъ мною, я желаю поговорить съ читателемъ.
   Г. Фетъ-Али-Ахундовъ сочиняетъ маленькія пьески изъ кавказскихъ нравовъ, каждая изъ нихъ замѣчательна или во причудливости замысла или по сцѣпленію оригинальныхъ и мило выполненныхъ подробностей; лучшая изъ нихъ: "Ботаникъ мусье Жорданъ и дервишъ Масталя-шахъ, знаменитый колдунъ" на-дняхъ была играва въ Петербургѣ, въ одномъ изъ домашнихъ спектаклей и несказанно понравилась, какъ зрителямъ, такъ и любителямъ-артистамъ. Другая, напечатанная недавно въ октябрьскихъ и ноябрьскихъ нумерахъ "Кавказа" носитъ странное заглавіе: "Медвѣдь, побѣдитель разбойника" и по послѣдне-полученнымъ мною извѣстіямъ, ставится на тифлисскомъ театрѣ. Смѣло рекомендуемъ актерамъ обѣ эти пьески, особенно первую, прибавивши только, что переводъ и той и другой немного небреженъ и что, вообще, и та и другая вещь нуждаются въ нѣкоторомъ исправленіи для того, чтобъ ближе подойти къ условіямъ сцены. Въ замѣнъ того, публика, утомленная одними и тѣми же водевилями безъ смысла и повтореніемъ однихъ и тѣхъ же пьесъ, основанныхъ на пошлой любви и избитыхъ эффектахъ, радостно приметъ пьесы, основанныя на мало извѣстныхъ намъ событіяхъ, изображающія намъ восточные нравы, дышащія чисто мусульманскимъ комизмомъ и обильныя неожиданнѣйшими неожиданностями! Прибавьте ко всему этому -- красоту обстановки, изящество странныхъ костюмовъ, черкески и кинжалы, чадры и чалмы женщинъ въ покрывалахъ и джигитовъ съ длинными винтовками, и вы поймете, какой эффектъ должны произвести пьески Мирзы-Фетъ-Али-Ахундова, послѣ вашихъ скучныхъ комедій, милыхъ героевъ, дырявыхъ носовыхъ платковъ, неудачныхъ остротъ, jeunes premiers въ пунсовыхъ жилетахъ и финальныхъ куплетовъ съ однимъ и тѣмъ же обращеніемъ къ публикѣ.
   Дарованіе Мирзы-Фетъ-Али-Ахундова чисто самобытное, развившееся не вслѣдствіе чтенія однихъ и тѣхъ же книгъ и раздраженія однихъ и тѣхъ же плѣнныхъ мыслей, а скорѣе вcлѣдствie долгой жизни въ краѣ, обильномъ занимательностью, вслѣдствіе наблюденія нравовъ, не похожихъ на наши, столкновенія съ людьми странными и забавными, хитрыми и нахальными, опасными и дѣтски простодушными, пламенными и мечтательными, гостепріимными и жадными, суровыми и ласковыми въ одно и тоже время. Дикая природа Кавказа, улыбающіяся красоты закавказскихъ долинъ, нравы карабахцевъ и нухинцевъ, грузинъ и армянъ, татаръ и черкесовъ, казаковъ и дервишей, чудаковъ и удальцовъ, азіатскихъ шарлатановъ и дѣвушекъ, закутанныхъ въ бѣлыя покрывала,-- вотъ матеріалы, безсознательно изученные г. Ахундовымъ, матеріалы, вліяніе которыхъ только что начинаетъ выказываться въ его собственныхъ произведеніяхъ. Не спорю о томъ -- Мирза писатель сдѣлалъ еще весьма немного для словесности,-- на его три вещицы еще нельзя смотрѣть, какъ на нѣчто весьма важное и многознаменательное; совсѣмъ тѣмъ, каждая изъ нихъ далеко выходитъ изъ уровня посредственности и заслуживаетъ одобренія.
   Способность автора къ изображенію закавказскихъ нравовъ, не подлежитъ никакому сомнѣнію.Разнообразіе и какая-то особенная фундаментальность, выказавшіеся въ его послѣднемъ произведеніи, заставляютъ насъ предполагать въ авторѣ "Медвѣдя" еще болѣе дарованія, которое не замедлятъ высказаться въ скоромъ времени. Особенно хороши у г. Ахундова сцены комическія и нѣжныя; разговоръ, тамъ гдѣ ему приданъ восточный колоритъ, увлекаетъ и смѣшитъ въ одно и то же время; нельзя не пожалѣть, однакожъ, что вслѣдствіе ли чьихъ либо совѣтовъ или произвольныхъ поправокъ переводчика, большая часть сценъ лишена этого колорита, столь живописнаго, наивнаго и привлекательнаго, когда онъ стоитъ на своемъ мѣстѣ, вложенъ въ уста особъ неспособныхъ говорить иначе. Нѣкоторая небрежность въ расположеніи явленій и совершенное невѣдѣніе сценическихъ условій, заставляютъ насъ желать, чтобъ кто нибудь изъ людей, искренно преданныхъ драматическому искусству, подалъ Мирзѣ-Фетъ-Али-Ахундову нѣсколько дѣльныхъ совѣтовъ на счетъ компановки его будущихъ произведеній. Желательно, чтобъ эти произведенія затмили собою всѣ предъидущіе труды автора, полюбялись публикѣ, а людямъ, видавшимъ красоты Кавказа, показались бы вѣстью о прекрасной странѣ, искуснымъ снимкомъ съ любимаго мѣстоположенія, разсказомъ, исполненнымъ милыхъ и новыхъ подробностей, подробностей о людяхъ, увидѣнныхъ вскользь, на короткое время, но все-таки интересныхъ, дорогихъ и достойныхъ воспоминанія.
   Досадно мнѣ, что, заговорившись о кавказскомъ драматургѣ, я расширилъ не вмѣру свое письмо и даже не сообщилъ читателямъ той великой журнальной новости, которая была мною открыта прошлый мѣсяцъ. Нечего дѣлать!.. литературнымъ сплетникамъ придется еще прождать дней тридцать!
   

XXX.

Апрѣль 1852.

   Въ нашъ просвѣщенный и журнальный періодъ словесности, когда журналисты и литераторы дотого просвѣтили публику, что каждый изъ составляющихъ индивидуумовъ ее читаетъ втрое болѣе любаго журналиста и литератора (это можетъ быть лесть, но лесть крайне умѣренная, потому что наши литераторы почти постоянно ничего не читаютъ),-- въ наше книжное время, говорю я, волшебное, дорогое, многознаменательное и прекрасное слово, именно слово "старая книга", утратило всю свою поэзію, все свое величіе, все свое успокоительное и отрадное значеніе. Нѣтъ старыхъ книгъ: онѣ спрятались, хотя ихъ никто не ищетъ,-- какъ Галатея латинскаго поэта, онѣ убѣгаютъ, убѣгаютъ, и, о горе, некому ихъ преслѣдовать! И укрываясь, и убѣгая, онѣ уносятъ съ собою столько поэзіи и столько счастья, счастья мелкаго, микроскопическаго и раздробленнаго, но все-таки цѣннаго, потому что мѣшокъ мелкой монеты развѣ не стоитъ столько же, сколько одинъ сплошной кусокъ чистаго золота? A сколько этихъ мелкихъ монетъ, сколько кусочковъ свѣтлаго и раздробленнаго счастья давали и даютъ намъ эти добрыя, старыя книги въ порыжѣвшихъ телячьихъ или пожелтѣлыхъ пергаментныхъ переплетахъ, съ радужнымъ или полиняло-золотымъ обрѣзомъ, съ цѣлымъ запасомъ наивностей, забытыхъ остротъ, великолѣпныхъ трактатовъ, страшныхъ событій, шутокъ и благородныхъ порывовъ, уморительныхъ посвященій щедрымъ меценатамъ и благороднаго довѣрія напудренныхъ авторовъ къ своимъ силамъ! Маленькое утомленіе тѣла, отрадное спокойствіе духа, красивый, покойный кабинетъ, яркій каминъ, весенній дождь на улицѣ и старая книга въ рукахъ -- вотъ тебѣ, о человѣкъ, мелкая монета жизненнаго счастья, и глупъ будешь ты, если, гоняясь за одними золотыми слитками, отворотишь свою физіономію отъ благъ, которыя у тебя подъ рукою.
   Въ особенности не могу я себѣ представитъ того, что будутъ дѣлать наши литераторы безъ старыхъ книгъ, особенно безъ тѣхъ древнихъ французскихъ, нѣмецкихъ и болѣе всего англійскихъ изданій, въ которыхъ разсказывается о старой литературѣ и писателяхъ стараго времени, безъ этихъ сборниковъ, мемуаровъ, энциклопедій, писемъ, древнихъ журналовъ и колоссальныхъ монографій, которыхъ каждая страница уясняетъ намъ настоящее съ помощью прошлаго. Безъ преувеличенія могу сказать, что писатель, не проникавшій, по мѣрѣ своихъ силъ, въ литературныя тайны разныхъ вѣковъ и разныхъ націй, не углублявшійся мыслью въ различные періоды торжества и упадка изящныхъ искусствъ, не слѣдившій за всѣми этими большими и малыми литературными ссорами, празднествами, хлопотами и сплетнями, не принимавшій мысленнаго участія во всей этой игрѣ, нынѣ забытыхъ, но когда-то живыхъ, партій,-- такой писатель достоинъ былъ бы охужденія, еслибъ не стоилъ еще болѣе истиннаго соболѣзнованія. Достойный, серьозный, учоный человѣкъ, прочитавъ печатную противъ себя шутку, готовъ разорвать на себѣ одежду, приходитъ въ отчаяніе, роняетъ себя, выступая на журнальный бой, и поетъ и тоскуетъ какъ рыба, проглотившая удочку: значитъ, онъ не читалъ о томъ, какъ люди -- и еще какіе люди! -- бравились, спорили и все-таки жили на свѣтѣ встарину. Молодой человѣкъ, только что выступившій на писательское поприще и посѣтившій нѣсколько литературныхъ ассамблей, смотритъ вокругъ себя съ недоумѣніемъ, не знаетъ какъ дождаться конца собранія, и, наконецъ, уходитъ не дождавшись, уходитъ безъ ужина, не простившись, и уходятъ, говоря: "ну, нечего сказать, хорошъ народецъ!" И онъ не правъ: знакомство съ старыми литературными нравами показало бы ему, какъ дважды два, что писатели, какъ они ни плохи, когда сойдутся другъ съ другомъ, а все-таки въ каждомъ не хуже другихъ людей, если только не видать ихъ вкупѣ. Кто-то изъ старыхъ остряковъ сказалъ недурную вещь, глядя на одну изъ подобныхъ ассамблей: "посади каждаго изъ этихъ мудрецовъ въ маленькій городъ, гдѣ бы ему нужно было искать въ людяхъ и быть самимъ собою: выйдетъ человѣкъ весьма порядочный. A здѣсь -- вся эта ватага не стоитъ половины порядочнаго человѣка." Это было сказано не про нашихъ и не про современныхъ писателей. Подобные факты всегда были и всегда будутъ, правда, съ измѣненіями то къ лучшему, то къ худшему. Сознаніе этой истины даетъ писателю терпимость, а чуть этотъ рѣдкій цвѣтокъ явится въ литературѣ -- мягкость литературныхъ нравовъ будетъ прямымъ его послѣдствіемъ.
   Да, старая книга -- дѣло великое и что въ ней всего изумительнѣе, это то, что она, не смотря на свою потертую, отцвѣтшую, необѣщающую наружность, иногда снабдитъ васъ такою новинкою, что вамъ остается только посмотрѣть, не подшутилъ-ли надъ вами кто-нибудь изъ праздныхъ друзей, подшившій между ея листками современную выходку своего собственнаго сочиненія. За примѣромъ недалеко идти, и если у моихъ читателей хватитъ немного терпѣнія, я попрошу ихъ внимательно прослѣдить хотя за слѣдующею выпѵскою изъ сочиненій одного умершаго и, повидимому, неглупаго библіофила, процвѣтавшаго много лѣтъ назадъ въ... впрочемъ не назову ни роднаго города, ни имени почтеннаго библіофила, чтобъ доставить современнымъ любителямъ чтенія удовольствіе поломать себѣ головы. Статья, изъ которой я выписываю самыя изумительныя, самыя поучительныя строки, не носитъ никакого названія -- она составляетъ одно письмо изъ обширной корреспонденціи, письмо адресованное къ какому-то молодому писателю, котораго имени не сыщешь даже въ нѣмецкихъ курсахъ всемірной словесности. Читайте и удивляйтесь невѣроятной современности совѣтовъ и замѣтокъ: это просто мистификація, предчувствіе нашего времени.
   "Вы выступаете на новое поприще, молодой другъ мой, готовитесь занять мѣсто въ толпѣ людей странныхъ, испорченныхъ самолюбіемъ, враждующихъ между собою и служащихъ цѣлью справедливымъ насмѣшкамъ со стороны публики. Литераторъ, докторъ, судья, вотъ три сословія, надъ которыми любитъ шутить и комикъ, и болтунъ, и спокойный капиталистъ; многія изъ ихъ шутокъ вѣрны и мѣтки, но изъ этого не слѣдуетъ, чтобы обществу не нужды были ни поэты, ни медики, ни мирные судьи. Уваженіе къ отечественной словесности даетъ вамъ возможность безъ злобы вглядѣться въ заблужденія и непростительныя слабости нашего учонаго и литературнаго круга, различить между его членами людей дословныхъ истиннаго уваженія, и, опираясь на опытъ, содѣйствовать очищенію нравовъ, которые такъ нуждаются въ очищеніи.
   "Не скрою отъ васъ: въ этомъ кругѣ вы найдете гораздо меньше хорошихъ людей, чѣмъ во всѣхъ кругахъ, въ которыхъ вы вращались до сего времени; не скрою и того, что даже лучшіе и достойнѣйшіе изъ нашихъ писателей поразятъ насъ тысячею непозволительныхъ странностей въ обращеніи и характерѣ; тѣмъ не менѣе, поле такъ обширно и, ново для наблюдателя, что изъ-за одного наслажденія наблюдать, вы не должны оставлять его. Кромѣ всего сказаннаго, вспомните о томъ, какъ часто дѣятельность и примѣръ двухъ-трехъ лицъ совершенно пересоздавали обычаи литературнаго круга, изгоняли изъ него все рѣзкое и противвое законамъ порядочнаго общества, давали самому этому кругу и вѣсъ, и значеніе, и почетъ въ обществѣ. Адиссонъ и два-три его товарища возвысили на время все сословіе поэтовъ,-- и не ихъ вина, что преемники не съумѣли удержаться на завоеванномъ постѣ и прибавить общаго къ себѣ уваженія. То же и съ другими кругами артистовъ, съ художниками и актерами: по милости *** и даровитой госпожи *** {Я скрываю имена, чтобъ библіофилы наши не угадали по нимъ и имени автора.}, званіе комедіанта возвысилось, и тѣ Гамлеты и Фальстафы, которые такъ недавно бродили въ загрязненныхъ камзолахъ, пробавлялись изъ милости на чужихъ кухняхъ,-- теперь пользуются общимъ вниманіемъ, ѣздятъ въ дома, куда не пустятъ нашихъ мрачныхъ и озлобленныхъ дѣтищъ Аполлона, Потому-то появленіе новаго порядочнаго лица въ литературномъ мірѣ можетъ и должно принести всѣмъ ощутительную пользу.
   "Еслибъ мы съ вами имѣли удовольствіе жить въ эпоху Адиссона, или хотя въ то время, когда литература наша была богата первоклассными поэтами и прозаиками, я сказалъ бы вамъ просто: "идите къ такому ты, просите позволенія быть его ученикомъ и другомъ: высокій талантъ облагороживаетъ человѣка, передѣлываетъ всю его нравственную сторону -- первоклассный писатель не можетъ быть дурнымъ человѣкомъ". Но мы живемъ въ періодъ раздробленія силъ и въ эпоху мелкихъ дѣятелей: ваши будущіе товарищи -- недоростки въ литературномъ и нравственномъ отношеніи; идти за ихъ хвостомъ -- значитъ готовить себѣ униженіе.
   "Но отложимъ всторону сужденія о дарованіяхъ и перейдемъ прямо къ характеристикѣ нашего литературнаго круга. Чуть вы войдете въ него, вы будете поражены страшнымъ, едва скрытымъ, печальнымъ и непреодолимымъ недоброжелательствомъ, съкоторымъ всѣ эти люди смотрятъ другъ на друга. Изрѣдка связанные интересомъ, взаимнымъ подличаньемъ, уступками и страхомъ, они самой пріязни едва даютъ форму пріязни. Каждый изъ членовъ того или другаго кружка знаетъ, что онъ ненавистенъ всѣмъ прочимъ и что всѣ прочіе знаютъ про ненависть, питаемую имъ противъ товарищей. Оттого рѣчи натянуты, лица блѣдны, бесѣды безотрадно-скучны; оттого самое злословіе не забавляетъ посторонняго слушатели, шутки и остроты не тѣшатъ его нисколько. Даже, глядя на нарядъ этихъ господъ, вы уже будете чувствовать себя не въ своей сферѣ: рядомъ съ циниками, пренебрегающими всякимъ приличіемъ и убѣжденными въ томъ, что ихъ высокія дарованія выкупятъ всякое неряшество, встрѣтите вы неприличныхъ щеголей, поставляющихъ славу свою въ томъ, чтобъ утрировать манеры и одежду львовъ {Слово левъ здѣсь анахронизмъ. Въ подлинникѣ сказано "macarony". Въ прежнее время щеголи носили названіе hucks, потомъ macoronies, потомъ dandies, потомъ lions.} лучшихъ частей города. Если аристократія носитъ кафтаны двуцвѣтной матеріи, щеголь-поэтъ испестритъ себя всѣми цвѣтами радуги; если на шпагѣ принято носить по ленточкѣ, нашъ жрецъ Аполлона навяжетъ на свою цѣлый пукъ пестрыхъ украшеній. Такія же нелѣпыя преувеличенія найдете вы и въ пріемахъ, и въ разговорахъ, и въ чувствахъ...
   "Классъ писателей насмѣшливъ и по большей части умѣетъ владѣть злобной сатирою; но тутъ же находятся его слабость: этотъ самый классъ какъ нельзя болѣе пригоденъ для того, чтобъ служить предметомъ сатиры, и насмѣшки. Потому-то обогащайте себя внимательнымъ наблюденіемъ на случай споровъ и письменной борьбы, изучайте безчисленныя забавныя стороны этого круга, готовьте себѣ оборонительное оружіе, потому что въ немъ скоро явится надобность. Выберите себѣ между сверстниками двухъ, трехъ людей благородныхъ и достойныхъ, за остальными только наблюдайте, заставляйте ихъ говорить другъ о другѣ, дополняйте свой запасъ свѣдѣній съ помощью лучшаго матеріала, чужаго злоязычія. Не избѣгайте литературныхъ бесѣдъ и собраній, но не ищите ихъ -- въ бесѣдахъ этихъ будьте сухи, холодны и безукоризненно вѣжливы. Не бойтесь уступать на словахъ,-- но на дѣлѣ оставайтесь непоколебимы и непреклонны въ своихъ убѣжденіяхъ. Литераторъ, крикливый и задорный въ бесѣдѣ, всегда шатокъ и ничтоженъ передъ публикою.
   "Если васъ вызовутъ на литературный споръ, если вамъ придется печатно оспаривать чужія мнѣнія передъ публикой, будьте холодны, смѣлы и вѣжливы, какъ къ себѣ, такъ и къ личности противника. Можно быть вѣжливымъ говоря рѣзкія вещи, точно такъ же, какъ легко унизить себя, впасть въ дерзость, не сказавъ, по видимому, ничего особенно ѣдкаго. Съ древнихъ временъ у насъ въ литературѣ допускается грубость выраженій: обычай не дурной, если взять въ соображеніе, что умному, владѣющему собой человѣку такъ легко однимъ словомъ, одною шуткою, обратить всю эту грубость на самого поэта, осмѣливающагося браться за такое постыдное оружіе! Владѣйте же собою и будьте холодны во всякомъ спорѣ, и помните, что разгорячившійся противникъ всегда самъ отдается въ руки насмѣшнику.
   "Между товарищами вашими, а потомъ противниками, встрѣтите вы нѣсколько человѣкъ, завоевавшихъ себѣ постоянный авторитетъ во всякомъ спорѣ, авторитетъ, основанный не на дарованіяхъ и проницательности ума, а на постоянной готовности выдвигать себя впередъ и осыпать своихъ противниковъ, вмѣсто доказательствъ, самыми ѣдкими и неприличными апострофами. Большинство пишущихъ людей -- вы это вѣрно знаете -- всегда шатко, робко и готово потакать крикливому собрату, и вотъ откуда проистекаютъ указанные мною авторитеты. Рѣчь ваша съ этими людьми должна быть проста; не давайте имъ вѣры и противорѣчьте имъ гдѣ только можете; шутите надъ ихъ заносчивостью, выводите ихъ изъ терпѣнія мѣткими эпиграммами. Вся шаткая масса литераторовъ, посмотрѣвъ на васъ съ ужасомъ и изумленіемъ, понемногу перейдетъ на вашу сторону, публика же будетъ на вашей сторонѣ прежде всѣхъ.
   "Еще разъ повторяю вамъ: въ книжныхъ спорахъ и литературной борьбѣ, будьте холодны и вѣжливы. Шутите и осмѣивайте противниковъ, но шутите легко, осмѣивайте съ беззаботностью, не увлекаясь примѣромъ людей, во всякомъ спорѣ выходящихъ изъ себя, на каждый аргументъ выкладывающихъ, такъ сказать, всѣ силы своего духа и тѣла. Діалектика подобныхъ людей сильна, но не выдержитъ сравненія съ діалектикой человѣки владѣющаго собою: шутки ихъ злобны, но слабѣе легкихъ и спокойныхъ насмѣшекъ писателя, не обращающаго книжнаго спора въ интересъ всей своей жизни. Ядро, брошенное двойнымъ зарядомъ, иногда пробиваетъ оба борта у корабля, но оставляетъ въ нихъ только двѣ небольшія скважины: чтобъ задѣлать ихъ, нужно пять минутъ времени, тогда какъ снарядъ, пущенный издалека и, по видимому, слабымъ количествомъ пороха, бьетъ людей, вредитъ кораблю и повсюду разбрасываетъ смертоносныя щепы.
   "Кентавръ Хиронъ подарилъ Ахиллесу колье, котораго тупая оконечность имѣла свойство залечивать раны, нанесенныя острымъ концомъ: воздержность и благородная холодность въ спорахъ имѣетъ свойство Хиронова копья. Будущіе противники наши такъ привыкли къ укоризнамъ, брани и постыдной ѣдкости въ спорахъ, ихъ такъ часто оскорбляли, топтали въ грязь, ихъ лучшіе труды такъ часто встрѣчали одно пристрастіе и недобросовѣстность,-- что всякое благородство въ рѣчи, мысляхъ, обращеніи противника покажется имъ сперва презрѣніемъ, потомъ странностью, потомъ чѣмъ-то возвышеннымъ и необыкновеннымъ. Сначала они будутъ бѣситься на васъ, вслѣдъ затѣмъ начнутъ глядѣть на васъ съ недоумѣніемъ, а напослѣдокъ получатъ къ вашей особѣ и истинамъ, вами высказанныхъ, невольное, но глубокое участіе."
   Не знаю, что скажутъ объ этомъ отрывкѣ читателя, особенно изъ тѣхъ, которые слѣдятъ за литературными дѣлами съ нѣкоторымъ вниманіемъ; что касается меня, я былъ совершенно изумленъ, сбить съ толку, очаровавъ этой новостью взгляда, глубокой истиной выводовъ, а болѣе всего ихъ современностью. Машинально, самъ не отдавая себѣ отчета въ томъ, что дѣлаю, я бросилъ глаза на заглавный листъ сочиненія, даже вѣроятно подумалъ, что книга попалась мнѣ не та... но черезъ минуту самъ смѣялся надъ собою: никто не подмѣнялъ сочиненія, оно дѣйствительно было написано въ прошломъ столѣтіи, на первой страницѣ стояло то же самое имя, у васъ мало извѣстное, но два раза прославленное въ двухъ поколѣніяхъ. То была, дѣйствительно, переписка сэра... но имени я все-таки не скажу: предоставляю только любителямъ чтенія посмотрѣть, угадаютъ ли это имя наши фельетонисты и литераторы?
   Должно быть майскому моему посланію суждено вертѣться на литературѣ и литераторахъ: первая вещь, прочитанная мною въ журналахъ за прошлый мѣсяцъ, была четвертая часть романа "Проселочныя Дороги", гдѣ описывается литературный вечеръ у московскаго писателя Тирсиса Ивановича; вторая -- маленькая комедія г. Меншикова "Старый Литераторъ". Потолкуемъ сперва о послѣдней, хотя, по моему мнѣнію, эта пьеска принадлежитъ къ самымъ слабымъ трудамъ г. Меншикова, въ прежнихъ вещицахъ котораго было много простоты, своего рода занимательности и, наконецъ, какой-то особенной замысловатости, заманивающей читателя къ чтенію.
   Въ "Старомъ Литераторѣ" описывается, какъ въ 1820 году, романистъ и одинъ изъ "законодателей росскаго Парнаса" Рубинъ пріѣзжаетъ на литературный вечеръ, гдѣ его встрѣчаютъ съ должнымъ подобострастіемъ, читаетъ отрывокъ изъ своего романа, производитъ фуроръ, судитъ о ходѣ словесности, даетъ совѣты молодымъ жрецамъ Аполлона, важно прослушиваетъ нѣсколько шарадъ, логогрифовъ и пустенькихъ стихотвореній, говоритъ о Расинѣ, Парни и Мильвуа, принимаетъ ѳиміамъ лести отъ какой-то женщины-писательницы, и такъ далѣе, и такъ далѣе. По этому случаю присутствующіе читаютъ отрывки изъ "Сына Отечества", "Вѣстника Европы" и, кажется, "Благонамѣреннаго", отрывки, въ которыхъ критикуется Пушкинъ и германскія нововведенія Жуковскаго. Въ этой части пьесы на долю автора приходится очень мало; нѣсколько ничего незначащихъ разговоровъ; остальное занято извлеченіями изъ стихотворнаго и критическаго отдѣла журналовъ стараго времени. Имѣя порядочную коллекцію старыхъ періодическихъ изданій, я могу сказать, что извлеченія г. Меншикова могли бы быть несравненно полнѣе и интереснѣе, но во всякомъ случаѣ подобнаго рода извлеченіямъ едва ли прилично появляться посреди произведенія чисто бельлетристическаго. Въ "Современникѣ" еще недавно была сдѣлана попытка подробныхъ отчетовъ о старой журналистикѣ: вотъ гдѣ мѣсто такимъ выпискамъ, которыхъ чрезвычайная занимательность и поучительность не подлежитъ никакому сомнѣнію.
   Во второй части комедіи -- Рубинъ уже старикъ. Дѣло происходитъ въ 1850 году; контрастъ стараго и новаго воззрѣнія на словесность, вводитъ автора въ пучину общихъ мѣстъ, ни для кого не занимательныхъ. Рубинъ увѣряетъ, что новая словесность -- мусоръ, что прежде писали лучше, что журналы наши никуда не годятся, реплика другихъ лицъ состоитъ въ томъ; что журналы очень хороши и что ныньче сочинители пишутъ отлично. При этомъ случаѣ поименовываются всѣ журналы, съ краткимъ взглядомъ на ихъ дѣятельность, а ходъ всей пьесы принимаетъ видъ газетнаго объявленія. Мораль та, что въ двадцатыхъ годахъ періодическія изданія были очень смѣшны, а въ наше время онѣ лучше, и что словесность сдѣлала гигантскіе шаги впередъ, противъ словесности стараго времени. Такой взглядъ былъ хорошъ назадъ тому лѣтъ десять, когда порывы восторга ко всему новому извинялись юностью и крайней неопытностью дѣятелей: въ наше время, если не ошибаюсь, каждый литераторъ, зная слабыя стороны старой словесности, еще лучше понимаетъ и недостатки современной литературы. Одно время журналы наши совершенно перестали улучшаться, а тонъ ихъ сталъ нестерпимо заносчивъ; это пора самонадѣянности, но она прошла или по крайней мѣрѣ проходитъ: признаки того мы видимъ, во-первыхъ, въ постоянномъ стремленіи періодическихъ изданій къ улучшенію; во-вторыхъ, въ ослабленіи самонадѣянности, и, наконецъ, въ совершенномъ упадкѣ когда-то рьяныхъ и молодыхъ, нынѣ присмирѣвшихъ и поустарѣвшихъ, авторитетовъ. Самая разногласица журналовъ во взглядѣ на словесность служитъ знакомъ того, что пора разумнаго и безпристрастнаго сознанія начинается. Послѣдній трудъ г. Меншикова явно противорѣчитъ этому сознанію, переносятъ насъ далеко назадъ, а потому производитъ на внимательнаго читателя непріятное впечатлѣніе.
   Вредно сочувствовать одному прошлому въ словесности, но еще хуже не знать ему цѣны и преклоняться передъ одной новостью. Писатель, называвшій современную словесность мусоромъ, и рьяный поклонникъ однихъ новыхъ журналовъ, равно смѣшны, и смѣшны именно потому, что ихъ заблужденія ничѣмъ почти не оправдываются: неужели просвѣщенному человѣку такъ трудно возвыситься до самаго простаго, обыкновеннаго безпристрастія? Двое вѣсовъ и двѣ мѣры тутъ не идутъ нисколько: если сатирическій складъ вашего ума вызываетъ васъ на шутку по поводу "Благонамѣреннаго", шарадъ, стараго классицизма и подражаній Геснеру, то отчего же вы не видите милліона смѣшныхъ сторонъ въ претензіяхъ, ошибкахъ и заблужденіяхъ новыхъ писателей? Если же вы сочувствуете ходу новой словесности и видите во всемъ только хорошую сторону, то съ какой стати беретесь только изображать въ смѣшномъ видѣ дѣятельность вашихъ предшественниковъ? Неужели вы не можете сообразить того, что данныя, на основаніи которыхъ вы основываете свои шутки, крайне неполны и недостаточны? Періодическія изданія двадцатыхъ годовъ, обычный арсеналъ забавныхъ извлеченій и выписокъ, еще не оцѣнены по достоинству; съ ними даже вовсе незнакома большая часть насмѣшниковъ, и, наконецъ, эти изданія представляютъ намъ, такъ сказать, одинъ остовъ старой литературы. Духъ же, оживлявшій этотъ остовъ, еще не понятъ какъ слѣдуетъ, и въ этомъ, нужно признаться, виноваты старые литераторы, беззаботно позволявшіе смѣяться надъ старымъ временемъ и отвѣчавшіе на шутки безплоднымъ негодованіемъ, вмѣсто того, чтобъ заняться разъясненіемъ и истолкованіемъ блестящей поры своей дѣятельности. У насъ нѣтъ ни исторіи словесности двадцатыхъ годовъ, ни записокъ, ни монографій, которыя достаточно знакомили бы насъ съ этимъ періодомъ дѣятельности русскихъ писателей. Основываясь на комедіи г. Меншикова и многихъ другихъ трудахъ въ томъ же родѣ, иной читатель не шутя подумаетъ, будто въ двадцатыхъ годахъ литераторы только и занимались, что разгадываніемъ шарадъ, да сочиненіемъ стишковъ къ Хлоѣ; а между тѣмъ въ это время Гнѣдичъ переводилъ "Иліаду", цѣлая школа молодыхъ писателей сближала нашу поэзію съ поэзіей германскою и классики воевали съ романтиками. Самое подражаніе французамъ предполагало большое знакомство съ старой и новой французской словесностью, потому что ей подражала одно время чуть ли не вся грамотная Европа! Весь этотъ рядъ произведеній, надъ которымъ теперь любятъ смѣяться,-- всѣ эти идилліи, эклоги, эпиграммы, дидактическія поэмы, сентиментальныя повѣсти, существовали и имѣли право существовать, потому что соотвѣтствовали потребностямъ и вкусу читателей. Въ своей комедіи г. Меншиковъ упоминаетъ о дилижансахъ и желѣзныхъ дорогахъ, будто проводя параллель между этими улучшеніями и движеніемъ новой словесности; такой взглядъ невѣренъ, потому что и черезъ сто лѣтъ желѣзныя дороги будутъ желѣзными дорогами, а наши теперешнія литературныя воззрѣнія радикально измѣнятся и измѣнятся въ самомъ скоромъ времени.
   Закрывъ книгу на послѣдней страницѣ "Стараго Литератора", я перенесся воображеніемъ за нѣсколько лѣтъ назадъ и вспомнилъ свои лѣтнія бесѣды съ однимъ изъ наиболѣе мною любимыхъ и уважаемыхъ новыхъ писателей, бесѣды для меня чрезвычайно занимательныя. Литераторъ, о которомъ идетъ рѣчь, имѣлъ тогда намѣреніе начать большую повѣсть или романъ изъ новыхъ, литературныхъ нравовъ и по этому случаю дѣлился со мною своими многочисленными наблюденіями надъ образомъ жизни, характерами, странностями, добрыми сторонами и слабостями своихъ литературныхъ сверстниковъ. Литераторы, начавшіе свою дѣятельность втеченіи послѣдняго десяти или пятнадцатилѣтія, ихъ ссоры и дружескія связи, попытки и удачи, хлопоты и сплетни, причуды и притязанія, странныя выходки и полевыя дѣла, составляли предметы нашихъ разговоровъ,-- и я долженъ признаться, что мало удавалось мнѣ слышать разсказовъ страннѣе, смѣшнѣе, необыкновеннѣе этихъ. Міръ, въ въ высшей степени странный, раскрывался передо мною, и, смѣю увѣритъ г. Меншикова, для человѣка съ насмѣшливымъ складомъ ума этотъ міръ своей смѣшной стороною едва лине превосходитъ эпоху стиховъ къ разнымъ пастушкамъ. Всѣ эти блистательныя теоріи, рядомъ съ весьма неблистательными поступками, юношеское рвеніе къ труду въ противоположности съ постыднѣйшею лѣностью, любовь къ наукѣ, соединенная съготовностью довольствоваться поверхностными свѣдѣніями изъ чужой головы, пламенное убѣжденіе въ геніяльности своей и своихъ пріятелей, смѣлыя мечтанія и предразсудки самые ребяческіе, твердость на словахъ ишаткость въ идеяхъ -- вотъ милліонная доля смѣшныхъ сторонъ и слабостей, способныхъ послужить темою не для одного романа, не для одной комедіи. Подумавъ обо всемъ этоѵь, убѣдимся въ душѣ, что судьба обильно даетъ запасъ слабостей каждому поколѣнію людей,-- а убѣдившись, оставимъ излишнюю самонадѣянность, постараемся тихимъ трудомъ и скромностью загладить наши недавніе промахи, наше ребяческое убѣжденіе въ величіи своихъ силъ и талантовъ.
   Я всегда считалъ и теперь считаю чрезвычайно неприличнымъ вводить разсужденія о современной литературѣ и журналистикѣ въ произведеніе, писанное для сцены или для первыхъ отдѣловъ журнала. A наши бельлетристы и драматурги даже крайне грѣшны въ этомъ отношеніи: не только читая новыя повѣсти или романы, даже чисто слушая комедію-водевиль, наскакиваешь на цѣлую тираду о новыхъ писателяхъ, о петербургскихъ и московскихъ журналахъ. И большею частью всѣ тирады и выходки подобнаго рода бываютъ очень злы, очень желчны... и совершенно-непонятны для публики. У меня былъ, и даже теперь есть, литературный пріятель, имѣющій непростительную слабость рисовать иногда въ своихъ статейкахъ портреты своихъ собратій по Аполлону. Онъ опишетъ все -- и взглядъ, и панталоны, и улыбку, и форму рукъ, и форму фрака и форму самолюбія (писатели очень любятъ упрекать своихъ товарищей въ самолюбіи); портретъ кажется чрезвычайно похожъ, но вся бѣда въ томъ, что оригиналъ портрета имѣетъ только двухъ знакомыхъ во всей Россіи, да и тѣ не читаютъ журналовъ! И каждый читатель повторяетъ, измѣнивъ немного, стихъ Лермонтова:
   
             "Съ кого же онъ портреты пишетъ?"
   
   Это самое стремленіе къ мелкому сплетничанью (прошу прощенія за рѣзкое выраженіе), поминутно пятнаетъ собой очень милыя произведенія изящной словесности и даже вторгается въ область наукъ и художествъ, когда-то мирную, безмятежную область! Спѣшу избавить послѣднюю комедію г. Меншикова отъ этого упрека: -- конечно, взглядъ ея автора на новую словесность слишкомъ сладокъ и одностороненъ, но въ немъ нѣтъ ничего особенно-рѣзкаго, какъ во многихъ выходкахъ нашихъ нувеллистовъ и драматурговъ. Одинъ изъ нихъ между двумя патетическими сценами сообщаетъ намъ, что новыхъ романистовъ читаютъ только въ переднихъ. Все это очень хорошо, всякій воленъ думать, что ему угодно, но этой пріятной замѣткѣ, кажется, незачѣмъ попадать въ повѣсть. Другая особа, принявшись разсказывать событіе изъ провинціяльной жизни, вдругъ увѣдомляетъ публику, что журнальная критика очень пристрастна, "тяжеловата, скучновата и даже глуповата" (подражаніе извѣстному стиху изъ эпиграммы Пушкина). Положимъ такъ, но если подобная мысль засѣла вамъ въ умъ, вы скажете ее въ фельетонѣ, въбибліографической статейкѣ, въ обзорѣ литературы, въ отчетѣ о журналистикѣ, только, пожалуйста, не въ повѣсти и не въ учоной статьѣ. Этотъ грустный обычай, въ вымыслу пристраивать полуполемическія выходки, огорчаетъ мою душу словно фальшивая, крикливая нота лопнувшаго инструмента. Неужели такъ трудно забывать свои ссоры, свои антипатіи, или, по крайней мѣрѣ, глядѣть на нихъ здраво и хладнокровно?
   Г. Григоровичъ, въ четвертой части своего романа, тоже обращается за вдохновеніемъ къ литературнымъ продѣлкамъ и описываетъ намъ одинъ изъ уморительныхъ литературныхъ вечеровъ, такъ знакомыхъ всякому, кто когда-либо въ свою жизнь тиснулъ хотя одну печатную страницу. Литературные вечера, какъ всему міру извѣстно, бываютъ двухъ родовъ: по-первыхъ, вечера мрачные, на которыхъ сходятся народы не любящіе другъ друга, писатели завистливые и въ душѣ перессорившіеся другъ съ другомъ, а во-вторыхъ -- вечера увеселительные, гдѣ можно встрѣтить литераторовъ и писательницъ истинно счастливыхъ, наслаждающихся другъ другомъ, крѣпко пожимающихъ руку каждому приходящему лицу и разсыпающихъ литературные комплименты направо и налѣво, въ надеждѣ за одинъ изустный комплиментъ получить въ скорости два печатныхъ. На мрачныхъ вечерахъ писатели пьютъ довольно много вина, на увеселительныхъ дѣло большею частію ограничивается однимъ чаемъ, съ приправою разнаго чтенія; на первыхъ говорятъ всего одинъ или два человѣка, остальные курятъ и слушаютъ, на вторыхъ -- каждый посѣтитель много болтаетъ и никто никого не слушаетъ.
   Если на мрачномъ вечерѣ возникъ споръ, будьте увѣрены, что тутъ одинъ индивидуумъ споритъ противъ всѣхъ, потому что при спорѣ вся компанія постоянно переходитъ на сторону крикливѣйшаго и дѣлаетъ размѣнъ мыслей невозможнымъ. На увеселительномъ же вечерѣ, напротивъ, спорятъ тихо и уступчиво, и въ спорѣ не высказываютъ ровно ничего, кромѣ хитросплетенныхъ фразъ и приторныхъ тонкостей. Посѣтители мрачнаго вечера расходятся на разсвѣтѣ, попарно, и у воротъ своего амфитріона тотчасъ же пускаются ругать и его, и гостей. "Что за педантъ этотъ NN!" слышится отъ одной пары. "А нашъ милѣйшій Семенъ Максимычъ, раздается въ другой группѣ, просто идіотъ неописанный!" Къ такимъ нелестнымъ замѣткамъ присоединяются фразы еще менѣе пріятныя. Съ увеселительнаго же вечера гости расходятся и разъѣзжаются веселые и довольные, желудокъ ихъ пустъ, но сердце полно нѣжныхъ чувствъ. На мрачномъ вечерѣ дамы играютъ грустную роль, сидя по уголкамъ и слушая въ молчаніи, какъ ихъ мужья и родственники ругаютъ хоромъ какого нибудь отсутствующаго пріятеля; на вечерѣ втораго рода женщины, по большей части не очень красивыя, все оживляютъ и украшаютъ собою, передъ ними склоняется и учоный, и поэтъ, онѣ небрежно киваютъ головой фельетонистамъ, но очень ласковы съ сочинителями повѣстей, счастливѣйшими созданіями во всемъ свѣтѣ! На мрачномъ литературномъ вечерѣ много говорятъ лица непричастныя къ литературѣ, и оно понятно: эти господа, не зная журнальныхъ сплетенъ и сочинительскихъ антипатій, вольны въ выборѣ предметовъ для бесѣды; на увеселительномъ вечерѣ человѣкъ, не сочинившій ничего въ свою жизнь, почти не имѣетъ права голоса, и тихо сидитъ въ углу, удивляясь чужой мудрости. Я очень пристрастенъ къ увеселительнымъ вечерамъ, хотя рѣдко ихъ посѣщаю; къ мрачнымъ же собраніямъ не чувствую никакой симпатіи, моя натура слишкомъ мягка и добра для вечеровъ такого рода, я такъ боюсь зацѣпить и обидѣть котораго нибудь изъ собесѣдниковъ, а они такъ легко приходятъ въ негодованіе! У нихъ цѣлый кодексъ уморительныхъ стереотипныхъ мнѣній о каждомъ предметѣ; мнѣнія эти шатки, но тѣмъ не менѣе ихъ защищаютъ съ энергіей, близкой къ невѣжливости. Нѣтъ, Богъ съ ними, съ мрачными литературными вечерами!.. То и дѣло добрыя, милыя, увеселительныя собранія болѣе или менѣе извѣстныхъ литераторовъ?
   Вечеръ у Тирсиса Ивановича, описанный авторомъ "Проселочныхъ Дорогъ", принадлежитъ къ вечерамъ увеселительнымъ: малое число мрачныхъ личностей, попавшихъ на этотъ вечеръ, безсильно въ общей массѣ счастливыхъ литературныхъ добряковъ; трогательная атмосфера нѣжнаго и ласковаго собранія дѣйствуетъ на нихъ какъ видъ обиталища бѣлыхъ духовъ на какого нибудь мрачнаго и преступнаго Дива. Супруга Тирсиса Ивановича читаетъ, посреди общаго молчанія, свое стихотвореніе "Другу, поднесшему мнѣ букетъ незабудокъ"; по прочтеніи пьесы гости кричатъ "браво!" и приходятъ въ восторгъ, родитель худощавой поэтессы кричитъ громче всей публики -- трогательная картина! Нѣжное увлеченіе мягкихъ сердецъ,-- зрѣлище, способное размягчить душу каждаго посѣтителя вечеровъ мрачнаго свойства! Но вотъ одна изъ посѣтительницъ, тоже женщина-писательница, вся красная и заплаканная, покидаетъ салонъ, быстро пробѣгаетъ между рядами недоумѣвающихъ гостей и скрывается въ отдаленномъ кабинетѣ, откуда возвращается черезъ нѣсколько минуть, съ листкомъ бумаги въ рукахъ, листкомъ только что исписаннымъ. Это экспромтъ по случаю только что прослушаннаго чтенія, экспромтъ пламенный и глубоко трогательный, и можетъ ли быть иначе? Очи сочинительницы еще распухши отъ слезъ, слезы дрожатъ на ея длинныхъ рѣсницахъ, слезами закапана и исписанная бумажка. Чтеніе идетъ за чтеніемъ и восторгъ за восторгомъ! Идите же сюда, обычные члены мрачныхъ литературныхъ вечеровъ, идите, заклятые сплетники и злоязычники, краснѣйте и приносите поскорѣе раскаяніе въ своихъ угрюмыхъ, недоброжелательныхъ, сердце изсушающихъ бесѣдахъ!
   Сцена съ экспромтомъ выхвачена изъ дѣйствительности, какъ говорили когда-то; она такъ вѣрна и мила, что вполнѣ выкупаетъ собою нѣкоторые недостатки всего описанія. Главнѣйшимъ изъ недостатковъ этихъ я назову стремленіе г. Григоровича преувеличивать смѣшныя стороны нѣкоторыхъ своихъ героевъ. Такъ, напримѣръ, Тирсису Ивановичу очень вредитъ то, что сочиненія его состоятъ изъ сорока восьми томовъ и что извлеченія изъ нихъ, помѣшенныя въ романѣ, своею отъявленною нелѣпостью возбуждаютъ недовѣріе въ читателяхъ. Супруга плодовитаго поэта уже черезчуръ безобразна: и лицо ея походитъ на лезвее ножа, и одѣвается она неслыханно дурно. Мнѣ кажется, что эти уже слишкомъ карикатурныя особенности могли бы быть смягчены. Хотя литографіи и иллюстрированныя иностранныя изданія и показываютъ намъ, что писательницы всей образованной Европы, за рѣдкими исключеніями, не отличаются особенной прелестью наружности, однако долгъ совѣсти побуждаетъ признаться, что между этими десятыми музами не много найдется физіономій "во ужасъ сердце приводящихъ". О россійскихъ я уже и не говорю: ихъ нужно не описывать, а воспѣвать, предварительно "ударивъ въ струны!" (Надѣюсь, что и слогъ и мысль по галантности своей достойны временъ мадригаловъ и альманаховъ покойнаго князя Шаликова?)
   Я еще не кончилъ съ литературными вечерами; напротивъ того, намѣренъ еще сообщить моимъ читателямъ только что разсказанный мнѣ литературный анекдотъ. Одинъ изъ подобнаго рода вечеровъ происходилъ въ Москвѣ, въ началѣ нынѣшняго тысяча восемьсотъ пятьдесятъ втораго года; на вечерѣ этомъ, между гостями нелитературными, засѣдалъ очень порядочный, богатый и приличный молодой человѣкъ изъ Петербурга, наканунѣ пріѣхавшій по желѣзной дорогѣ для окончанія какого-то денежнаго дѣла. Не смотря на то, что новое лицо во всю свою жизнь не сочинило даже одного стихотворенія и о журнальныхъ дѣлахъ имѣло только смутное понятіе, хозяинъ, положимъ, то былъ Тирсисъ Ивановичъ г. Григоровича, былъ съ нимъ очень любезенъ и радушенъ. Послѣ разныхъ чтеній, молодого человѣка упросили сыграть нѣсколько вещицъ на фортепьяно и когда оказалось, что онъ превосходный музыкантъ, вся компанія стала имъ интересоваться. Разговоръ сдѣлался общимъ, по обыкновенію, коснулся сравненій между Москвою и Петербургомъ, и, наконецъ, остановился на какомъ-то, вѣроятно воображаемомъ, соперничествѣ между литераторами обѣихъ столицъ. Пріѣзжій отозвался очень скромно, что, по его мнѣнію, соперничества нѣтъ никакого, что Петербургскіе люди, слѣдящіе за журналами, не разъ разсказывали, какъ Москва въ послѣдніе годы выставила нѣсколько новыхъ и замѣчательныхъ писателей, тогда какъ Петербургъ все еще довольствуется старыми. "Сознайтесь, однако", ласково возразилъ Тирсисъ Ивановичъ, "что у васъ любятъ посплетничать на счетъ московскихъ литераторовъ и иногда приписываютъ имъ такія мнѣнія и сочиненія, о которыхъ они никогда не думали!"
   -- Очень можетъ быть,-- отвѣчалъ молодой человѣкъ: -- между писателями всегда бываютъ контры и неудовольствія; только кажется мнѣ, если на васъ и сплетничаютъ, то сплетничаютъ очень неудачно. Я вспоминаю, какъ передъ моимъ отъѣздомъ одинъ знакомый намъ журналистъ -- имя его я скрою -- разсказалъ мнѣ такую нелѣпую исторію, которой, конечно, не повѣритъ и тринадцатилѣтній мальчикъ.
   -- Что же онъ выдумалъ про Москву? спросили собесѣдники, придвигая стулья.
   -- Мнѣ совѣстно и разсказывать эту смѣшную сплетню, отвѣтилъ пріѣзжій. -- Представьте себѣ: по словамъ правдолюбиваго журналиста, въ какомъ-то московскомъ альманахѣ, или въ журналѣ, или въ газетѣ, напечатано всѣми буквами, что исторія Гамлета, принца Датскаго и сватовство Подколесина въ "Женитьбѣ" Гоголя -- одно и то же: разница только во времени и въ дѣйствующихъ лицахъ. Гамлетъ говоритъ: "быть или не быть!" герой комедіи думаетъ: "жениться или не жениться!" И будто-бы сочинитель, не довольствуясь такимъ началомъ, ведетъ цѣлую параллель между драмой Шекспира и "Женитьбою"! Я слушалъ журналиста и едва удерживался отъ смѣха! Согласитесь, что такой неправдоподобный разсказъ вредитъ, конечно, не московскимъ литераторамъ, а самому разскащику.
   Но каково же было удивленіе пріѣзжаго, когда, оканчивая свою рѣчь, онъ узрѣлъ признаки какого-то особеннаго смущенія въ лицѣ Тирсиса Ивановича и прочихъ гостей. Параллель между Гамлетомъ и Подколесинымъ, о которой молодой человѣкъ говорилъ, какъ о сплетнѣ, существующей только въ завистливомъ сердцѣ петербургскаго журналиста, эта параллель, возбуждавшая въ немъ смѣхъ и совершенное невѣріе, была дѣйствительно напечатана и напечатана весьма недавно, оттиснута всѣми буквами въ одномъ изъ московскихъ изданій. Къ счастію, въ гостинной Тирсиса Ивановича не было ни автора параллели между Подколесинымъ и Гамлетомъ, ни даже его единомышленниковъ; все дѣло кончилось смѣхомъ, что не помѣшало пріѣзжему юношѣ прослыть за большаго шутника и злаго мистификатора. Не ручаюсь за истину анекдота, а передаю его такъ, какъ онъ былъ мнѣ разсказанъ третьяго дня, по окончаніи веселаго и дружескаго обѣда.
   По поводу мистификацій, мысль моя снова переносится къ предметамъ, послужившимъ темою для первыхъ страницъ моего письма, именно къ старымъ книгамъ. Слыхали-ль вы что нибудь про одно чрезвычайно рѣдкое и необыкновенное, сочиненіе, изданное въ концѣ прошлаго столѣтія во Франціи, водъ заглавіемъ "Переписка Кальо Дюваля", и заключающее въ себѣ собраніе самыхъ затѣйливыхъ, самыхъ изумительныхъ мистификацій, какія когда либо одинъ человѣкъ подготовлялъ другимъ людямъ. Авторъ этой книги, Форсьа де-Пилль, написалъ болѣе сорока томовъ и не спасъ своего имени отъ забвенія, между тѣмъ, какъ небольшой томикъ, изданный подъ псевдонимомъ Кальо Дюваля, принадлежитъ къ разряду очень памятныхъ и замѣчательныхъ литературныхъ рѣдкостей. Время есть, журналы новые пустоваты, и потому читатель, конечно, позволитъ мнѣ сказать нѣсколько словъ объ этой странной, забавной и необыкновенной перепискѣ Кальо Дюваля.
   Около 1780 года, въ городѣ Нанси проживалъ, по дѣламъ службы, молодой офицеръ, привыкшій къ столичнымъ удовольствіямъ и потому очень скучавшій въ отдаленной провинціи. Всячески стараясь развлекать себя и постоянно приходя къ одной скукѣ, де-Пилль (вы догадываетесь, что онъ и былъ авторъ переписки) рѣшился сыскать занятіе для своего насмѣшливаго ума, съ помощью чужаго самолюбія и легковѣрія извѣстныхъ въ то время людей. Мысль молодого чудака была крайне оригивальна: онъ придумалъ себѣ хорошій псевдонимъ, и, прикрываясь имъ, какъ эгидой "Минервы", завелъ дѣятельную переписку съ нѣсколькими десятками самыхъ разнообразныхъ лицъ, которыхъ имя обѣщало ему особенную потѣху. Преимущественно обращался онъ къ учонымъ, артистамъ, банкирамъ, избалованнымъ женщинамъ, философамъ, а всего болѣе къ поэтамъ и литераторамъ. Каждой изъ этихъ особъ Кальо Дюваль сначала льстилъ пребезсовѣстно, къ каждому подъѣзжалъ съ величайшею робостью, каждую очаровывалъ изліяніемъ своихъ чувствъ и, такимъ образомъ, затягивалъ въ корреспонденцію. Чуть только цѣль достигалась и индивидуумъ, избранный мистификаторомъ въ жертву, начиналъ отвѣчать своему неизвѣстному корреспонденту подробно и ласково, змѣя являлась изъ подъ цвѣтовъ и Дюваль строилъ съ бѣдною жертвою какую нибудь шалость, высказывалъ ей горестныя истины, или въ послѣднемъ письмѣ разражался такимъ градомъ шутокъ и забавныхъ нелѣпостей, что жертва приходила въ неистовство и тщетно бросалась искать по городамъ и селамъ нигдѣ не существующаго Кальо Дюваля. Но хуже всѣхъ шалостей была послѣдняя: именно, изданіе въ свѣтъ всей этой забавной корреспонденціи. Правда, имена особъ, попавшихъ на удочку были скрыты, по можно ли было скрыть что нибудь любопытное во Франціи, въ тотъ литературный періодъ?
   Прежде всего Кальо Дюваль обращается къ одному плохому, но крайне самонадѣянному, поэту того времени и пускаетъ въ него кучу похвалъ; поэты легко даются въ обманъ -- отвѣтъ, написанный довольнымъ и покровительственнымъ тономъ, тотчасъ же слѣдуетъ за посланіемъ. Вслѣдъ затѣмъ Дюваль, принимая еще болѣе униженную личину, называетъ себя юнымъ, неопытнымъ питомцемъ музъ и умоляетъ своего патрона пробѣжать его поэму въ двадцати четырехъ пѣсняхъ. Поэтъ соглашается, но поэма затерялась. Потомъ Кальо пишетъ, что имѣя большія связи за границею, можетъ помѣстить помянутаго литератора въ С.-Петербургскую Академію, если онъ того пожелаетъ, только проситъ предварительно прислать ему запасъ новыхъ своихъ трудовъ. Поэтъ дается въ обманъ, благодаритъ своего неизвѣстнаго почитателя и высылаетъ ему груду поэмъ, мадригадовъ и такъ далѣе. Выманивъ такимъ образомъ кучу пресмѣшныхъ стихотвореній, Дюваль доволенъ и прекращаетъ сношенія съ литераторомъ.
   Вслѣдъ затѣмъ Дюваль идетъ въ атаку на какого-то учонаго, по видимому, имѣвшаго славу хорошаго натуралиста, и сообщаетъ ему, что страстно любя птичью породу, онъ какъ-то, ради опыта, посадилъ на годъ въ одну клѣтку иволгу и сову. Черезъ нѣсколько времени сова снесла два яйца; изъ одного вышелъ воробей съ претолстымъ носомъ, изъ другого сорока. Всѣ животныя находятся въ добромъ здоровьи, къ неслыханному изумленію всѣхъ приходившихъ смотрѣть на послѣдствія опыта. Учоный сперва просто не вѣритъ, потомъ начниаетъ приходить въ сомнѣніе, потомъ интересуется всѣми четырьмя птицами и требуетъ ихъ описанія.
   Наконецъ переписка Дюваля принимаетъ обширное и разнообразное направленіе, за которымъ услѣдить трудно. Первому изъ парижскихъ книгопродавцевъ онъ предлагаетъ купить поэму, подъ названіемъ "Торжественный въѣздъ Пріама въ Лютецію", а потомъ, совершенно сторговавшись, отказывается отъ продажи рукописи. Въ то же время ведетъ онъ письменные переговоры съ актрисою Большой Оперы, мадмоазель Сенналь, предлагая ей выйти замужъ за какого-то баснословнаго татарскаго князя, влюбленнаго въ все безъ памяти. Это одна двадцатая доля всѣхъ мистификацій Дюваля,-- и не нужно говорить, что каждая изъ этихъ мистификацій представляетъ собою что нибудь чрезвычайно любопытное, обрисовывающее нравы стараго времени.
   Обратимся однако къ журналамъ. О послѣдней книжкѣ "Сына Отечества" не могу сказать ничего особеннаго, кромѣ того, что въ ней прехитрое раздѣленіе всѣхъ человѣческихъ душъ, на души восковыя и мраморныя. Мраморныя души -- это художники и великіе люди, къ восковымъ принадлежитъ литературная червь. Хорошо и замысловато! Впрочемъ, въ "Сынѣ Отечества" находится еще переводъ Бальзаковой повѣсти "Un chef d'oeuvre inconnu", а какъ, по моему мнѣнію, одна хорошая страница этого великаго писателя иногда бываетъ умнѣе, чѣмъ всѣ шесть журнальныхъ книжицъ за иной мѣсяцъ, то, слѣдовательно, нельзя и жаловаться на послѣдній томъ "Сына Отечества". Но вотъ явленіе новое и много обѣщающее.
   Долгомъ считаю указать читателямъ статью безъ подписи, помѣщенную въ 6 No "Москвитянина" и названную, если не ошибаюсь: "О значеніи эстетической критики". Впрочемъ, названіе можетъ быть я и не такъ передалъ -- книжку у меня зажилили очень скоро -- но дѣло не въ заглавіи: каждый порядочный человѣкъ, прочитавъ названную статью, оцѣнитъ ее по достоинству искренно порадуется за вашу журналистику. Давно, чрезвычайно давно не случалось имъ читать, въ которомъ либо изъ нашихъ періодическихъ изданій, статьи болѣе благородной по изложенію, болѣе ясной по взгляду, болѣе наполненной мыслями справедливыми, мѣткими, удобными къ примѣненію. Здѣсь всѣ злоупотребленія журнальной критики, всѣ жалкія послѣдствія корыстной борьбы періодическихъ изданій обсужены и указаны съ простотой и строгостью, безъ примѣси бабьихъ сплетень и никого уже не затрогивающихъ дерзостей. Авторъ подобнаго рода статьи, какъ бы не поперечилъ нашимъ личнымъ мнѣніямъ, имѣетъ полнѣйшее право на сочувствіе и уваженіе со стороны каждаго изъ своихъ противниковъ. Проникнувшись справедливо грустнымъ и благороднымъ направленіемъ этого труда, самый насмѣшливый скептикъ остановится и скажетъ: здѣсь есть душа и теплое слово: respect aux convictions sincères et véritables! Слогъ статьи объ эстетической критикѣ простъ, сжатъ, чистъ, чуждъ всякой напыщенности и высокопарности, такъ часто встрѣчаемой въ статьяхъ подобнаго рода.
   "Но -- скажетъ мнѣ иной литераторъ -- помѣщая на своихъ страницахъ произведеніе подобнаго рода, "Москвитянинъ" не произноситъ ли нѣкоторымъ образомъ осужденія на часть своей критической дѣятельности и не впадаетъ ли черезъ это въ шаткость, такъ вредящую единству журнальнаго направленія?" Я знаю, что наши фельетонисты и критики какъ-то особенно любятъ упрекать московскій журналъ въ "шаткости" воззрѣній; но на такое обвиненіе редакція "Москвитянина" можетъ отвѣтить очень основательно латинскою пословицею, которой смыслъ таковъ: "медикъ, вылѣчи сперва себя самого!" Интересы названнаго журнала для меня совершенно равны съ интересами другихъ нашихъ періодическихъ изданій, всѣхъ безъ исключенія, потому-то я съ полнымъ безпристрастіемъ могу сказать, что такъ часто упоминаемая "шаткость воззрѣнія" редакціи "Москвитянина", принадлежа къ недостаткамъ общимъ всей нашей журналистикѣ, есть зло временное и неизбѣжное, съ которымъ нужно мириться, ожидая его истребленія при большемъ развитіи вкуса и знанія дѣла. Всякій журналъ готовъ польстить извѣстному писателю, если ожидаетъ отъ него литературныхъ вкладовъ, всякій журналъ потщится оцарапать отступившагося сотрудника; всякій журналъ, если онъ ведется людьми дѣльными, приметъ хорошую статью отъ противника и станетъ совершенствоваться во взглядѣ и въ изданіи, хотя бы совѣтъ и указанія къ такому совершенствованію даны были самымъ непримиримымъ его врагомъ. Шаткость такого рода еще извинительна, а что касается до слѣдованія чужимъ совѣтамъ -- даже похвальна. Осужденія и жалости заслуживаетъ шаткость инаго рода, та шаткость, которая, колыхаясь и спотыкаясь, робко тащится за чужимъ хвостомъ, подражаетъ и стыдится своей подражательности, не имѣетъ смѣлости и устойчивости въ мысляхъ, и совсѣмъ тѣмъ силится прикрыть свое безвыходное безсиліе нахальствомъ и самохвальствомъ; та шаткость, которой во всякой задорной выходкѣ журнальнаго крикуна чудится авторитетъ, и которая твердитъ свое вѣчное mea culpa, со страхомъ прислушиваясь къ брани противниковъ! Шатокъ писатель, имѣющій, по чьему-то прекрасному выраженію, триста шестьдесятъ пять мнѣній о каждомъ предметѣ, и имѣющій эти мнѣнія не вслѣдствіе собственной подвижности, а потому, что ему дали триста шестьдесятъ пять толчковъ, послѣ каждаго изъ которыхъ онъ только встряхивалъ головою и, принужденно улыбаясь, пускался отплясывать по дудкѣ своихъ противниковъ, предоставляя себѣ невинное удовольствіе показывать имъ кукишъ изъ кармана; шаткость откровенная и простодушная часто служитъ залогомъ хорошаго будущаго,-- шаткость хвастливая, шаткость съ притязаніями на твердость убѣжденія, предвѣщаетъ быстрый упадокъ и человѣка, и предпріятія. Въ подобнаго рода шаткости никто не упрекнетъ "Москвитянина"; будемъ думать, что и другіе наши журналы въ ней не замѣчены. Указать значеніе и послѣдствія подобной шаткости, я считаю дѣломъ полезнымъ, но обвинять въ ней я никого не желаю; довольно одного указанія.
   Кстати объ указаніяхъ -- нужно воспользоваться дидактическимъ, настроеніемъ моего духа и указать нашимъ журналистамъ наодинъ отдѣлъ ихъ изданій, съ каждымъ мѣсяцемъ приходящій въ упадокъ; отдѣлъ когда-то любимый публикою, нынче, по небрежности литераторовъ, сдѣлавшійся самымъ вялымъ, самымъ несчастнымъ въ каждомъ журналѣ. Не трудно угадать, что я говорю о библіографическомъ отдѣлѣ, нынѣ доведенномъ до послѣднихъ предѣловъ небрежности безцвѣтности. Когда-то наши періодическія изданія щеголяли библіографіею, на ней пробовали свои силы молодые люди, много читавшіе и принимавшіеся за трудъ съ охотою; извѣстные литераторы не стыдились, по поводу какой нибудь новой книжки, побесѣдовать съ публикой, иногда о самой книгѣ, иногда, по примѣру британскихъ обозрѣвателей, о томъ, о семъ, а больше ни о чемъ. Рядъ статей такого рода, подобранный искусно, представлялъ родъ мозаики, довольно удовлетворительной, если не въ цѣломъ, то въ частностяхъ, а подписчики были этимъ очень довольны и библіографическій отдѣлъ разрѣзывался прежде другихъ отдѣловъ, разрѣзывался и тогда даже, когда остальные оставались вовсе неразрѣзанными. Въ настоящее время дѣла идутъ иначе: библіографію прочитываютъ только люди, имѣющіе обыкновеніемъ отъ скуки пропиливать книжку отъ доски до доски, да и тѣ остаются недовольны этимъ, когда-то процвѣтавшимъ, отдѣломъ. Совѣтую кому нибудь изъ читателей со вниманіемъ просмотрѣть указанный отдѣлъ во всѣхъ нашихъ періодическихъ изданіяхъ за одинъ или два мѣсяца; непростительная небрежность въ общемъ и въ частностяхъ поразитъ его съ перваго шага. Тамъ редакція не представляетъ разбора какого нибудь извѣстнаго сочиненія, какъ будто его и не было напечатано; тамъ дается отчетъ о книгѣ, выпущенной въ свѣтъ нѣсколько лѣтъ назадъ; въ другомъ мѣстѣ рецензентъ, лѣнясь прочитать данную ему для разбора книгу, выхватываетъ изъ нея двѣ, три фразы и даетъ отчетъ о цѣломъ трудѣ, основываясь на этихъ, иногда дѣйствительно нелѣпыхъ, фразахъ. Библіографія въ настоящее время представляетъ сбродъ великихъ промаховъ, неудачныхъ шутокъ, никуда не пригодныхъ отступленій и пустословія самого безотраднаго. Иногда въ иной маленькой рецензіи вдругъ встрѣтишь какой нибудь рѣшительно непонятный намекъ на какого-то хорошаго или дурнаго, добраго или смѣшнаго человѣка, выраженіе вовсе неупотребительные ни въ разговорѣ, ни въ журналахъ, ни въ книгахъ: это значитъ, что какой нибудь сочинитель изволитъ тѣшиться, описывая своихъ друзей и пуская въ ходъ фразу, которой значеніе извѣстно только его добрымъ знакомымъ. Во всякомъ кружкѣ людей есть свои идіотизмы и рѣчи, свои особенныя, обыкновенно не правильныя, фразы поговорки, да читателю-то что за дѣло до такихъ фразъ и идіотизмовъ? Едвиственныя рецензіи, выходящія изъ общаго уровня -- тѣ, въ которыхъ какой нибудь изъ извѣстныхъ учоныхъ даетъ отчетъ о замѣчательномъ учономъ трудѣ, касающемся сферы его собственныхъ занятій, но такихъ рецензій мало; очень часто журналъ говоритъ: мы скоро поговоримъ подробнѣе о такомъ-то истинно прекрасномъ, дѣльномъ и такъ далѣе, трудѣ, и, само собой разумѣется, оставляетъ обѣщаніе свое неисполненнымъ. Съ сочиненіями же посредственными, невыдержанными, неудавшимися, требующими поясненій, дополненій или опроверженій, наши періодическія изданія обходятся въ высшей степени неосмотрительно: одна неловкая шуточка, одна замѣтка по поводу наскоро прочитанной фразы и -- кончено! Не говорю уже объ отзывахъ о книгахъ, писанныхъ пріятелями или непріятелями: кто не знаетъ, что зачастую рецензіи на первыя изъ нихъ пишутся самими ихъ авторами? Такова ли должна быть библіографія, которой главная обязанность, по словамъ одного великаго книгопожирателя, состоитъ въ томъ, чтобъ спасать изъ глубины книжнаго океана всякую мысль, всякое слово, всякую страницу, заслуживающую спасенія и вниманія? На этотъ вопросъ предоставляю отвѣчать, какъ журналистамъ, такъ и ихъ подписчикамъ.
   Теперь остается покончить мое письмо и въ четвертый разъ проститься съ читателями. журналы откладываются всторону до осени, наступаетъ пора путешествій, лѣности и отдыха, длинныхъ мечтаній и бесѣдъ на берегу живописнаго озера, наконецъ чтенія этой нестерпимой "Indépendance Belge", про которую кто-то сказалъ недавно: "Удивляюсь этимъ бестіямъ-бельгійцамъ! -- чуть развернешь листокъ, кажется будто что-то дѣльное: говорятъ о Франціи, объ Англіи, о театрѣ, а потомъ невзначай и свернули на засѣданія брюссельскихъ палатъ! ужасно хитрый народъ! чуть задумаешься читая -- смотришь, ужь и откаталъ половину засѣданія". Однако для меня газета "Indépendance Belge", вѣрная спутница моихъ лѣтнихъ странствованій, имѣетъ какую-то особенную прелесть, въ которой нисколько не виновата ея редакція. И такъ въ дорогу! давайте сюда sac de voyage, листки брюссельскаго журнала и запасъ добрыхъ старыхъ книжицъ, до того старыхъ и забытыхъ, что новѣе ихъ ничего не выдумать величайшему любителю новизны литературной!
   Въ прошломъ году, уѣзжая въ далекій путь, я сообщалъ моимъ читателямъ, что вовсе не обижусь, если мнѣ, въ ознаменованіе своей ко мнѣ симпатіи, воздвигнутъ монументъ и почтятъ имя Иногороднаго Подписчика приличною надписью: въ настоящее время я тоже разсчитываю на памятникъ, но на памятникъ, воздвигнутый иждивеніемъ журналистовъ и ихъ сотрудниковъ. Сначала мысль эта или претензія можетъ показаться странною; но когда я выскажу хоть малѣйшую часть услугъ, оказанныхъ мною за послѣдніе мѣсяцы редакціямъ всѣхъ періодическихъ изданій,-- памятникъ окажется вполнѣ заслуженнымъ.
   Всякій читатель знаетъ, какую роль играютъ журнальные промахи въ нашихъ статьяхъ и замѣткахъ о журналистикѣ, и какъ дорого цѣнится завистливымъ классомъ спорщиковъ каждая вопіющая ошибка, подмѣченная въ чужомъ изданіи... Исторія нѣкоторыхъ страшныхъ промаховъ донынѣ памятна литературнымъ сплетникамъ; и до сихъ поръ еще ярые фельетонисты колятъ глаза своимъ собратамъ какимъ нибудь Доненомъ Даге (неловкій переводъ весьма обычнаго выраженія doyen d'âge). Но для отыскиванія такихъ громадныхъ ошибокъ, нуженъ глазъ чрезвычайно мѣткій и зоркій, много времени и много навыка: еслибъ можно было покупать чужіе промахи, рѣдкій издатель журнала поскупился бы; но такія вещи не покупаются, а отыскиваются, какъ золотая руда въ слояхъ твердаго камня. Промаховъ много и какъ много,-- но искать ихъ никто не умѣетъ.
   И я сознаюсь откровенно, во мнѣ нѣтъ особенной способности подсматривать чужія, мелкія, но тѣмъ болѣе не менѣе вопіющія ошибки, ошибки корректоровъ, переводчиковъ, издателей и учоныхъ людей, ошибка; ярко выставляющія передъ читателемъ или незнаніе дѣла, или опрометчивость, или совершенное невѣдѣніе, crassam ignorantiem! Но судьба, словно желая искусить меня, послала мнѣ несравненнаго ловца книжныхъ и журнальныхъ промаховъ въ лицѣ добраго моего друга, В. М. М***. Мѣткость и зоркость этого человѣка поистинѣ изумительны: владѣя многими языками и обширнымъ энциклопедическимъ образованіемъ, онъ помнитъ все имъ прочитанное; про память и наглядку М***, я могу сказать только то, что на моихъ глазахъ онъ нѣсколько разъ подмѣчалъ и исправлялъ перестановку одной цифры въ цѣломъ ряду хронологическихъ чиселъ, и подмѣчалъ ее шутя, разговаривая о предметахъ постороннихъ. Каждый мѣсяцъ, словно подшучивая надо мною и вызывая меня на сплетничанье, онъ присылаетъ мнѣ то одну, то двѣ книжки новыхъ журналовъ -- каждая книжка испещрена замѣтками и какими замѣтками!.. отъ одного ихъ вида волоса стали бы дыбомъ у нашихъ жрецовъ изящнаго! Тамъ вмѣсто слова шесть футовъ (six foot) сказано шесть ногъ (по-англійски foot значитъ и нога и футъ); тамъ событія изъ жизни извѣстнаго писателя смѣшаны съ приключеніями его однофамильца и друга; тамъ ссылаются на мнѣніе учонаго, давно опровергнутое и отъ котораго отступился самъ учоный; тамъ явное, вопіющее противорѣчіе самому себѣ -- какъ нельзя лучше разъясняетъ передъ нами непростительную небрежность составителя статьи! Все это я получаю, показываю двумъ-тремъ собесѣдникамъ, иногда выписываю на клочки бумаги, и... мои читатели могутъ видѣть, пользуюсь ли я страшнымъ арсеналомъ, который попался въ мои руки! Я даже ни разу не давалъ замѣтить, какое періодическое изданіе богаче другаго на промахи, и если нѣсколько разъ по поводу журнальной войны съ беззащитными авторами и указалъ двѣ-три вопіющія ошибки самихъ журналистовъ -- ихъ книжки не были названы, а сами отцы промаховъ укрыты были подъ сѣнью благородныхъ инкогнито! Еслибъ я жилъ во времена Измайлова, я бы подписывался: "Другъ Журналовъ". И послѣ этого, не претендовать на построеніе монумента?.. Я простираю свою loyauté до того, что отказываюсь сообщить читателямъ даже ту великую новость, иначе инновацію, о которой я говорилъ два мѣсяца тому назадъ. Все дѣло въ томъ, что мною открыто въ журналахъ, съ осени по апрѣль мѣсяцъ, нѣсколько статей, подписанныхъ русскими авторами и цѣликомъ заимствованныхъ изъ иностранныхъ писателей: для вящей остроты одна изъ статей, передѣланная на русскія нравы, выхвачена не столько изъ дѣйствительности, сколько изъ литературной газетки "le Voleur". Тутъ и кончаются мои замѣтки: что это за статьи, кѣмъ онѣ подписаны, гдѣ и когда онѣ напечатаны -- остается скрытымъ во мракѣ неизвѣстности!
   Нѣтъ! ежели я самъ не воздвигъ себѣ памятника, какъ Горацій,-- мнѣ его построятъ признательные журналисты. Я полонъ отраднаго ожиданія и лѣто покажется мнѣ вдвое пріятнѣе!
   

XXXI.

....измѣряя степень нашего вліянія не количествомъ похвалъ и брани, а количествомъ мыслей, пущенныхъ нами въ литературный оборотъ.

С. Смитъ.

Ноябрь 1852.

   Случалось ли вамъ, благосклонный читатель, когда нибудь, сладко засыпая послѣ дружеской умной бесѣды или просто послѣ чтенія хорошей книги, безъ заботъ въ головѣ, съ отрадной тишиною въ сердцѣ, вдругъ перенестись, по волѣ обманчиваго Морфея, или просто сна, такъ фантастически очертаннаго Флаксманомъ въ его рисункахъ къ "Иліадѣ",-- вдругъ перенестись, говорю я, къ самой горестной и тревожной порѣ нашей жизни, къ порѣ, которую обманщики поэты вѣчно зовутъ золотой порою,-- именно къ порѣ нашего школьнаго воспитанія? Сонъ любитъ играть съ гордымъ человѣкомъ подобныя шалости, и не одинъ почтенный старикъ, давно уже нажившія себѣ внуковъ, имѣетъ привычку, хотя разъ въ мѣсяцъ, видѣть себя мальчикомъ, на скамьѣ какого нибудь пансіона девяти-десятыхъ годовъ, и хорошо еще, если видѣть себя сидящимъ, а не лежащимъ на этой скамьѣ! И что замѣчательно, и что показываетъ несомнѣнное коварство въ макомъ увѣнчанномъ Морфеѣ -- это то, что человѣкъ, переносясь, по волѣ сна, на школьную скамью своего дѣтства, никогда не видитъ отрадныхъ событій своей ученической жизни! Ему не грезятся игры веселыхъ товарищей, классные тріумфы и раздача наградъ, минута выпуска, утро веселыхъ шалостей, или горячая, искренняя бесѣда съ первымъ школьнымъ другомъ -- неизмѣннымъ спутникомъ всей послѣдующей жизни; нѣтъ! Морфей не представляетъ человѣку такихъ видовъ: онъ подхватываетъ его на свои крылья, и, не обращая вниманія на возрастъ, заслуги и значеніе своей жертвы, влечетъ ее за десять, за двадцать, за тридцать лѣтъ назадъ, въ школьный міръ щелчковъ и уроковъ, вызубриваемыхъ съ усиліемъ, въ міръ гигантскаго, вѣчно неудовлетвореннаго аппетита, въ океанъ ссоръ, шума и нестройныхъ кликовъ! И бѣдный сонливецъ, просыпаясь, говоритъ съ досадою, отправляясь пить чай посреди своего семейства: "должно быть мы вчера много за ужиномъ ѣли -- такая чепуха мнѣ всю ночь грезилась!" И будто стыдясь Морфея, онъ даже не прибавляетъ, въ чемъ состояла эта чепуха и какъ онъ обмиралъ отъ страха передъ какимъ нибудь давно умершимъ, гувернеромъ, и какъ онъ, можетъ быть, былъ даже во снѣ приколоченъ какимъ нибудь давно прощеннымъ, давно потеряннымъ изъ вида товарищемъ.
   Иногородный Подписчикъ сознается, въ простотѣ сердца, что причудливый богъ сна часто переноситъ его къ подобнымъ сценамъ, не смотря на всѣ старанія никогда не думать о школьномъ времени. Но думай или не думай, все-таки, хоть разъ въ два мѣсяца, приходится ему, лежа на постели, подъ крыльями макомъ увѣнчаннаго сатирика, видѣть себя или готовящимся къ экзамену, не зная ни одного билета, или отправляемымъ въ темную, или усаживаемымъ въ послѣдній классъ, рядомъ съ девятилѣтними мальчиками. При этихъ случаяхъ происходитъ обыкновенно довольно странный феноменъ. Иногородный Подписчикъ припоминаетъ всю свою жизнь, свои заслуги, и приходитъ въ негодованіе, подобное негодованію учонаго, который, подаривъ своему другу книгу, имъ сочиненную, и написавъ, со стараніемъ, на оберткѣ: такому-то, въ знакъ дружбы отъ автора, является черезъ мѣсяцъ къ облагодѣтельствованному подаркомъ пріятелю, и -- о ужасъ! находитъ свою книгу на окнѣ, въ пыли, неразрѣзанною! Какъ, говоритъ онъ во время сна (не учоный, а Иногородный Подписчикъ), какъ! доживъ до двадцати-семи лѣтъ, видѣть себя опять отданнымъ въ пансіонъ, и будто на смѣхъ посаженнымъ съ мальчиками самыхъ малыхъ лѣтъ! Какъ! посвятивъ столько лѣтъ жизни службѣ отечеству устройству своихъ владѣній, наживъ себѣ драгоцѣнныхъ друзей и весьма пріятныхъ противниковъ, достигнувъ до великой способности исписывать листъ бумаги съ быстротой молніи, породивъ цѣлые ряды статей о своихъ недостаткахъ и достоинствахъ, изучивъ сердцемъ и душою величайшую науку изъ наукъ, искусство изъ искусствъ -- науку и искусство быть счастливымъ, проѣхавши столько тысячь верстъ и видавши столько тысячь людей -- быть въ опасности завтра получить нуль и быть поставленнымъ въ уголъ! Эти крики дерущихся школьниковъ раздираютъ мнѣ уши, эта тетрадь ариѳметики не лѣзетъ въ мою голову! Прожить столько, сдѣлать такъ много, и не получить позволенія не знать ариѳметики. Ярость моя ростетъ, досада множится, лукавый сонъ ликуетъ, и я наконецъ пробуждаюсь, полный неистовства, отбивающаго дремоту на слѣдующую четверть часа.
   Нѣчто подобное произошло и теперь со мною, при началѣ моихъ вѣчно прекращаемыхъ и вѣчно возобновляемыхъ писемъ о русской журналистикѣ. Представьте себѣ человѣка, почти полгода прожившаго посреди розъ и друзей сердца, посреди старыхъ мудрецовъ и великихъ поэтовъ Британіи, бродившаго въ тѣни сикоморы, съ важными мечтаніями въ головѣ и тихимъ, радостнымъ волненіемъ въ сердцѣ, наслаждавшагося на персяхъ природы, какъ герой автора "Греческихъ стихотвореній" красота! красота! красота! твердившаго съ умиленіемъ цѣлые пять мѣсяцовъ, цѣлые пять мѣсяцовъ незнавшаго, какъ свирѣпые литераторы бранятся между собою, представьте себѣ -- говорю -- такого человѣка, вдругъ переносимаго словно по волѣ лукаваго сна, въ этотъ душный міръ несогласій и самохвальства, зари благородныхъ трудовъ и яркаго заката прошлаго литературнаго чванства, въ этотъ міръ шутокъ сквозь слезы и любезностей съ кукишемъ въ карманѣ, азартныхъ боксовъ за лишняго читателя и дубоватыхъ остротъ по поводу никѣмъ незнаемыхъ произведеній! Представьте себѣ, повторяю, истиннаго любителя тѣни отъ сикоморъ, друга старинныхъ поэтовъ и остряковъ -- вдругъ прыгнувшимъ въ этотъ странный океанъ. Сперва все для него кажется страннымъ, противнымъ, возмущающимъ его спокойствіе. Потомъ онъ приходитъ въ нѣкоторый азартъ, какъ человѣкъ почтенныхъ лѣтъ, увидавшій во снѣ, что его распекаютъ за дурные успѣхи въ чистописаніи, посреди рекреаціи или репетиціи самого меньшаго класса школы. "Что за шумъ, что за нестройные клики? говоритъ онъ въ негодованіи. Изъ чего вы голосите, изъ чего вы деретесь, пищите и кусаетесь? какой общій врагъ побуждаетъ васъ кидать грязью другъ въ друга? Развѣ вы не чувствуете, что уже перещипали одинъ другого вездѣ, гдѣ только есть мѣсто для щипка, что выбранили сами себя и другихъ вполнѣ, что теперь и лишній щипокъ и лишнее жесткое слово не достигнуть своей цѣли? Ваши одежды такъ выпачканы, что на нихъ нѣтъ мѣста ни одному новому пятнышку; вы такъ хорошо обработали своихъ противниковъ и, въ свою очередь, такъ искусно ими отдѣланы, что новаго въ этомъ родѣ не можетъ быть создано умомъ самымъ изобрѣтательнымъ! Изъ чего вы ратоборствуете, для какого разряда читателей испещряете свои страницы рядомъ самыхъ ребяческихъ, самыхъ задорныхъ, самыхъ унылыхъ полемическихъ личностей?" {Вотъ чрезвычайно простое обстоятельство, о которомъ не мѣшало бы подумать журналистамъ и литераторамъ, склоннымъ къ полемикѣ безплодной и невѣжливой. Только пять мѣсяцовъ не читая нашихъ періодическихъ изданій, я увидѣлъ себя этотъ мѣсяцъ рѣшительно неспособнымъ понимать значеніе большей части полемическихъ выходокъ, которыми наполнены наши октябрьскіе, даже сентябрьскіе журналы. Шутки "Современника" надъ какимъ-то фельетонистомъ, описавшимъ петербургскія увеселенія, нападки "Отечественныхъ Записокъ" на "Москвитянинъ", и такъ далѣе, для меня лишены всякаго значенія и, стало быть, занимательности. Сообразите же теперь, что неизмѣрямое большинство русскихъ читателей, выписывая только по одному или по два журнала, не имѣя времени или охоты неотступно слѣдить за антагонизмомъ періодическихъ изданій и перебранками писателей,-- по необходимости холодны къ этому антагонизму, и перебранками интересуются менѣе, нежели интересуется ими Иногородный Подписчикъ, лично знакомый съ большею частію спорящихъ особъ. И вотъ почему обиліе полемики скорѣе вредитъ журналу въ глазахъ подписчиковъ, нежели содѣйствуетъ его живости или интересу.}
   Но увы! на всѣ эти вопросы, особливо на послѣдній изъ этихъ вопросовъ, отвѣтъ уже готовъ, и къ сожалѣнію, отвѣтъ совершенно основательный! Есть своя публика для журнальной брани, есть на Руси читатели, для которыхъ печатная книга ничто, если въ ней не помѣщено хотя полдесятка страницъ недостойнаго и почти скандалезнаго содержанія. Есть любители, есть худшая часть читателей (годъ тому назадъ я говорилъ о лучшей ея части, теперь же можно повернуть медаль), есть въ мірѣ русскихъ подписчиковъ и журналопоглощателей крошечная, но странная компанія, разбросанная болѣе по столицамъ,-- компанія, для которой зрѣлище авторскаго униженія -- верхъ радости! Эта худшая часть публики радуется, когда господинъ такой-то предаетъ поруганію другого господина, и самъ переноситъ отъ него нѣчто въ родѣ нравственной потасовки; эта часть публики приходитъ въ несказанный восторгъ, когда насмѣшливый Форнаниксовъ упрекаетъ ученаго Вертоградова въ томъ, что оный Вертоградовъ говоритъ напыщеннымъ слогомъ; или когда разъяренный шуткою Вертоградовъ спѣшитъ отозваться о Форнаониксовѣ какъ о презрѣннѣйшемъ существѣ, когда либо топтавшемъ тротуаръ Невскаго проспекта! И да не подумаетъ только что описанная часть публики, будто бы пристрастіе къ такимъ недостойнымъ сплетнямъ показываетъ въ ней духъ сатиры, присутствіе мизантропіи или насмѣшливости... о нѣтъ!.. охота къ журнальной грязи, къ чтенію побранокъ имѣетъ зародышъ ни въ чемъ иномъ, какъ въ праздности, самой безотрадной и самой плаченной изъ всѣхъ праздностей! Много пути внизъ нужно сдѣлать образованному любителю чтенія, прежде нежели онъ доживетъ до того грустнаго дня, когда, раскрывая журнальную книжку, станетъ говорить: "а посмотримъ, какъ-то ныньче ругается NN! или: не прервалъ ли С. С. своего горделиваго молчанія? или: въ прошломъ мѣсяцѣ отщелкали К. К. -- поглядимъ-ка, какъ онъ теперь отпотчуетъ своихъ пріятелей!" Много ступенекъ нужно сдѣлать подписчику, прежде нежели онъ начнетъ интересоваться исторіею авторскихъ дерзостей, и ступеньки эти смѣняются одна другою медленно -- почти незамѣтно. И увы! опытъ показываетъ, что большая часть любителей журнальной грязи когда-то многому учились, многое читали и многое видѣли, прежде нежели почувствовали въ себѣ дарованіе находить отраду при зрѣлищѣ ежемѣсячнаго униженія своихъ соотечественниковъ, бѣдныхъ, но немного азартныхъ русскихъ литераторовъ. Не одинъ человѣкъ, нынѣ небрежно разрѣзывающій одинъ библіографическій или фельетонный отдѣлъ журнала, и роняющій книгу изъ рукъ, если въ ней не находится царапанья и личностей,-- не одинъ человѣкъ подобнаго плачевнаго разбора, когда-то, въ своей молодости выписывалъ всѣ новыя русскія сочиненія, получалъ журналы изъ Франціи, и, можетъ быть, изъ Англіи, въ русскихъ журналахъ разрѣзывалъ прежде всего отдѣлы "Наукъ и Художествъ" и читалъ эти отдѣлы, пополняя обычные промахи статей своими свѣдѣніями и своими матеріялами. Мало по малу онъ разлѣнился, пересталъ тратить часть денегъ на книги, пересталъ выписывать журналы изъ-за границы, забылъ англійскій и нѣмецкій языки. Потомъ и французскую книгу ему сдѣлалось тяжело читать. Остался при немъ одинъ русскій журналъ, выписываемый по привычкѣ; скоро и въ этомъ журналѣ стала разрѣзываться только "Смѣсь", да повѣсти (если они не дробились по нѣсколькимъ нумерамъ). Прошли еще недѣли и мѣсяцы -- бельлетристика была оставлена, и по дѣломъ ей,-- ныньче таккъ слабы романы и повѣсти! И остался бѣдному, маленькому кружку подписчиковъ одинъ только послѣдній интересъ въ полученномъ журналѣ -- его побранки съ противниками, его защиты, филиппики и кукиши въ карманѣ! Еслибъ какой нибудь другъ журналовъ вздумалъ составить статистическую таблицу о томъ, гдѣ, почему и какіе отдѣлы журналовъ остаются неразрѣзанными, смѣю увѣрить, что изъ подобнаго рода данныхъ усмотрѣны были бы факты, весьма нелишенные интереса. Однако, пора обратиться къ журналамъ нашимъ, начиная съ сентября мѣсяца (я думалъ было начать съ октября, но книжки какъ-то запоздали). Много было въ сентябрьскихъ журналахъ напечатано статей, имѣющихъ почтя повсемѣстно остаться неразрѣзанными,-- еще болѣе, можетъ быть такихъ, которыя будутъ разрѣзаны, прочитаны откинуты прочь съ горькимъ сѣтованіемъ на потерянное время. Къ статьямъ такого разряда неоспоримо принадлежитъ повѣсть г. Михайлова, помѣщенная въ "Отечественныхъ Запискахъ", подъ названіемъ "Скромная Доля". Я былъ привлеченъ къ ней новымъ именемъ, я раскрылъ ее съ живымъ участіемъ, мнѣ такъ хотѣлось бы встрѣтить радостнымъ привѣтствіемъ еще одно лицо изъ новаго литературнаго поколѣнія, можетъ быть предсказать ему, какъ оно въ скорости вытѣснитъ насъ долой съ литературной арены, посмѣется, и какъ справедливо посмѣется надъ непростительными заблужденіями писателей и кружковъ послѣдняго пятнадцатилѣтія,-- пожалуй, откроетъ новый путь въ искусствѣ. Однимъ словомъ, я не знаю самъ почему "Скромная Доля" и ея совершенно незнакомый авторъ обѣщали мнѣ множество удовольствія. Но увы! чѣмъ болѣе я читалъ, тѣмъ болѣе убѣждался, что трудъ г. Михайлова есть или мистификація, или насмѣшка надъ слѣпыми подражателями Гоголя, или же -- прошу извиненія -- одно изъ самыхъ вопіющихъ произведеній за эти послѣдніе три года, можетъ-быть даже и за тридцать три года!
   Никогда московскій литераторъ, описывавшій въ подробности разодранный салопъ нищей старухи, или сотрудникъ "Благонамѣреннаго", напечатавшій въ журналѣ А. Е. Измайлова "Записки бутылки", или г. Бутковъ, съ любовью пересчитывавшій заплаты на чуйкѣ одного изъ своихъ героевъ, не вдавались въ крайности, подобныя крайностямъ, украшающимъ собою и слогъ и содержаніе повѣсти г. Михайлова. A между тѣмъ, въ этой повѣсти нѣтъ совершенно ничего рѣзкаго, неопрятнаго {Развѣ за исключеніемъ описанія, какъ Иванъ Петровичъ, поплевавъ на руку, приглаживаетъ свои волосы, имѣющіе обыкновеніе торчатъ кверху.} или вопіющаго; правду сказать, ужь лучше бы въ ней было что нибудь рѣзкое, неопрятное, вопіющее! Въ ней разсказывается, какъ въ нѣкоемъ городѣ проживалъ Петръ Ивановичъ, сынъ его Иванъ Петровичъ съ кухаркой Матреной; какъ эта два почтенные гражданина клеили коробочки и ходили на базаръ покупать печенку; какъ одинъ разъ Ивамъ Петровичъ купилъ канарейку за два цѣлковыхъ, и собрался было свататься, но съ трепетомъ убѣжалъ изъ дома своей невѣсты, убѣжалъ потому, что и мать и дочь (то есть невѣста) имѣли обыкновеніе курить жуковскій табакъ третьяго сорта, изъ длинной трубки, храпѣвшей, сопѣвшей и пищавшей во время куренія. Потомъ Петръ Ивановичъ и Иванъ Петровичъ умерли, и передъ смертью послѣдняго кухарка Матрена имѣла нѣчто въ родѣ видѣнія! Какъ ни слабъ разсказъ г. Михайлова, а видѣніе передъ смертью и бѣгство жениха отъ невѣсты рисуются въ немъ, катъ два цвѣтка изъ чужого сада, занесенныя, Богъ вѣдаетъ зачѣмъ, на пустой задній дворъ, куда никто не ходить, да если и пойдетъ кто нибудь, то не останется довольнымъ. Долго ли мы будемъ подражать тому, что не терпятъ подражанія? И какъ кстати хвастаться оригинальностью словесности, современностью, художественностью новыхъ писателей, толковать, что для насъ наконецъ прошелъ періодъ подражанія,-- и при всемъ этомъ жить только одними подражаніями. Во сколько разъ самое неудачное стремленіе къ оригинальности выше этого гулянья на помочахъ, этого игранья на чужой дудкѣ! У всякаго человѣка, говоритъ Лессингъ, долженъ быть свой слогъ и свой носъ. Есть носы странные, уродливые, но никто не имѣетъ права ихъ рѣзать, если эти носы настоящіе, живые, не деревянные и не прикладные. Но прикладнымъ и фальшивымъ носамъ не нужно давать пощады! Нельзя написать фельетона безъ того, чтобъ десять человѣкъ не кинулись тотчасъ же усвоивать себѣ чужія мысли и чужую манеру; а между тѣмъ, всякій силится выгородить себя отъ упрека въ заимствованіи! Десятокъ бельлетристовъ (изъ которыхъ болѣе половины имѣютъ все право и всю возможность идти своей дорогою) вредятъ себѣ стремленіемъ къ рабской копировкѣ сочиненій Гоголя, губятъ свои способности, лишаются успѣха, надоѣдаютъ публикѣ, и заставляютъ бѣдныхъ читателей терять время понапрасну. Можетъ быть и г. Михайловъ принадлежитъ къ тому же разряду, можетъ быть и онъ способенъ произвести что нибудь хорошее, если захочетъ жить своимъ разумомъ. Слогъ его пріятенъ, не взирая на обиліе странныхъ и неупотребительныхъ словъ {Напримѣръ: смутно-грустное дѣйствіе, Иванъ Петровичъ смотрѣлъ козанкомъ, добывать свое пропитаніе посредствомъ ношебнаго стараго хлама. A передавая удовольствіе, чувствуемое при пѣніи канарейки, авторъ говоритъ: просто, уха не оторвешь. Болѣе безобразныхъ выраженій давно не случалось мнѣ видѣть въ печати.}; въ повѣсти есть какая-то неуловимая особенность, по которой сочинитель признается (лучше, чѣмъ посредствомъ долгихъ оцѣнокъ) за особу, способную снабжать журналы своими трудами,-- и не смотря на все это, повѣсть пуста, пуста и ничтожна до послѣдней степени. Какъ сатира на подражателей Гоголя, она имѣла бъ нѣкоторое значеніе, еслибъ, къ сожалѣнію, не была слишкомъ длинна для шутки.
   Изъ всѣхъ человѣческихъ упрямствъ, самыхъ слѣпымъ и неодолимыхъ, бываетъ упрямство такъ называемыхъ литературныхъ школъ (пожалуй, даже музыкальныхъ школъ и школъ живописи {Въ примѣръ можно привести упорство германскихъ живописцевъ, рабски копировавшихъ всѣ слабыя особенности мастеровъ до-Рафаэлевскаго періода, и находившихъ, что въ неловкости сказанныхъ мастеровъ, вънатянутости ихъ фигуръ, въ неестественности ихъ постановки, таится нѣчто высоко-наивное, болѣе достойное подражанія, чѣмъ неоспоримая прелесть ихъ головокъ, или другія всѣми признанныя совершенства.}, а компанія нашихъ бельлетристовъ, полагающихъ, что никакое литературное совершенство невозможно безъ рабскаго копированія, въ этомъ отношеніи совершено заслуживаетъ названіе школы. Эта школа словно пишетъ для одной себя и своихъ малочисленныхъ единомышленниковъ; совѣты, предостереженія, рѣшительная холодность публики кажутся ей зависти шипѣньемъ, и только. Она проходитъ свой тернистый путь посреди насмѣшекъ, невниманія, и продолжаетъ разсказывать читателю, какъ Сидоръ Васильевичъ покупаетъ печенку на базарѣ, какъ Петръ Ивановичъ плюетъ на руку и приглаживаетъ ею свои рѣдкіе волосы, какъ Иванъ Онуфріевичъ страждетъ геморроемъ и переписываетъ бумаги, какъ Тришка, лакей Сергѣя Сергѣича, ходитъ въ "заведеніе". Изрѣдка ко всѣмъ этимъ драгоцѣннымъ свѣдѣніямъ примѣшивается описаніе того, какъ мохъ растетъ на старой кровлѣ, катъ бранятся двѣ свахи, и какимъ образомъ изъ сѣраго неба идетъ ни дождь, ни снѣгъ, а Богъ знаетъ что такое. Напрасно недовольные подписчики возглашаютъ хоромъ: "избавьте насъ отъ вашихъ мелочныхъ описаній! прогоните прочь этихъ Петровъ Иванычей, свахъ и лакеевъ,которые насъ не интересуютъ ни мало!" школа не хочетъ ничего слушать, и опять пускается рисовать чуйки, фризовыя шинели, полинявшія вывѣски и другія прелести въ томъ же родѣ. Неужели же ей не приходитъ въ голову того соображенія, что нельзя же наконецъ, во что бы то ни стало, идти на перекоръ общему вкусу, общимъ требованіямъ, глядѣть только на одобреніе двухъ, трехъ праздныхъ друзей, и забывать всю вселенную. Положимъ, наши свахи и Петры Ивановичи, плюющіе на руку, прекрасны, но что же дѣлать, если читающая масса думаетъ иначе. Храните ваши рукописи въ комодахъ дорадостнаго утра, пока вкусъ читателя очистится, а до тѣхъ поръ хотя сколько нибудь обращайте вниманіе на требованія читателей. Можетъ быть и въ "Скромной Долѣ" г. Михайлова таятся неслыханныя очарованія, но, не смотри на то, можно смѣло сказать, что ни одинъ читатель не прочтетъ этого разсказа съ удовольствіемъ. Полезно направлять вкусъ публики, пріятно и отрадно бороться съ литературными антагонистами, но если вся публика противъ насъ, если антагонисты не воспринимаютъ вашихъ идей, если они безсознательно и охотно не принимаются вторить намъ сами, если они не начинаютъ, сами о томъ недогадываясь, развивать идей, вами же пущенныхъ въ оборотъ, если даже нѣтъ надежды вы на какое сближеніе между ими и вами -- не лучше ли посмотрѣть на себя самихъ и задать себѣ такой вопросъ: не заблудились ли мы, не идемъ ли мы путемъ ложнымъ и никуда не ведущимъ? A такой вопросъ не будетъ безполезнымъ: духъ рабскаго подражаніято же, что тяжкій сонъ... кашемаръ, давящій человѣка; вступите съ нимъ въ борьбу и вы свободны, и отвратительныя видѣнія разлетятся въ минуту.
   Одинъ изъ умнейшихъ людей Петербурга сказалъ недавно въ кружкѣ своихъ ученыхъ друзей: "Господа, я боюсь простыхъ и не многословныхъ опредѣленій". Этотъ афоризмъ, требующій, можетъ быть, цѣлыхъ страницъ для своего поясненія, годится и въ нашемъ дѣлѣ. Мы хотимъ все упрощать, все популяризировать, сверхъ того озадачивать публику такими простыми истинами, подъ простотой которыхъ кроется цѣлое море лжи и безтолковости. Какъ легко, по видимому, оттолкнуть отъ себя всю нѣмецкую и британскую критическую мудрость, осудить всѣ философскіе труды историковъ литературы, и потомъ сказать: нашъ критеріумъ -- простъ, наши требованія яснѣе чѣмъ дважды два четыре. Мы идемъ своимъ путемъ, пора прекратить наши подражанія. Вотъ вамъ наша эстетическая теорія: будьте вѣрны дѣйствительности, истина прежде всего и малѣйшее уклоненіе отъ изображенія дѣйствительности есть уже недостатокъ въ поэтѣ и прозаикѣ.
   Кажется, какъ просто и хорошо! какая смѣлая разлука съ эстетическими тонкостями! какой сильный ударъ мудрецамъ, копающимся въ книгахъ для того, чтобъ узнать въ чемъ состоитъ сущность прекраснаго! Будьте вѣрны дѣйствительности, и все сказано! Но только сдѣлайте вопросъ, какой именно дѣйствительности? и первый признакъ лжи раскроется передъ вами, и вы увидите опять прежнюю пучину незнанія, наскоро закрытую, какъ худо закрытую этимъ простымъ афоризмомъ, этими, по видимому, новыми дважды два четыре!
   Какую дѣйствительность вамъ нужно, и какъ вы понимаете слово дѣйствительность? Развѣ вселенная, говорятъ великій мыслитель, не вмѣщается въ головѣ человѣка? развѣ милльоны ея дѣйствительностей не доступны вашему разуму? Каждая изъ артистическихъ дѣйствительностей была въ свое время владычествующею дѣйствительностью, и исключала всѣ другія дѣйствительности и покрывала упреками людей, ее непризнававшихъ. Дѣйствительность Шиллера боролась съ дѣйствительностью Гете; дѣйствительность Байрона сокрушила дѣйствительность Соути, и сама пострадала отъ дѣйствительности Крабба; дѣйствительность Сервантеса положила предѣлъ дѣйствительности рыцарскихъ романовъ. И оно не можетъ быть иначе: слово дѣйствительность не простое слово, и всякій талантливый поэтъ и всякая эпоха словесности имѣютъ право имѣть свою дѣйствительность. Расиновъ герой -- дѣйствительность, потому что онъ нарумяненный, но великій царедворецъ вѣка Людовика XIV. Нѣмцы Вильгельма Мейстера, поминутно обѣдающіе и напивающіеся, дѣйствительность, и Евгеній Аранъ дѣйствительность, и герои Шеридана дѣйствительность, и Евгеній Онѣгимъ дѣйствительность, и даже бѣдная Лиза Карамзина -- отчасти дѣйствительность. Сатирикъ, угрюмо взирающій на дѣла свѣта, дѣйствительность, и юноша въ восторгѣ первой любви дѣйствительность, и педантъ дѣйствительность, и шутникъ дѣйствительность, всюду, вездѣ дѣйствительность, самая многообразная и даже противорѣчащая другимъ дѣйствительностямъ! Что же значитъ ваша формула "будьте вѣрны дѣйствительности"? Не то же и она, что "пишите хорошо" или "не сочиняйте нелѣпыхъ сочиненій"? Гдѣ критерій, гдѣ путеводная нить?
   Но еще хуже, когда бесѣда пойдетъ объ уклоненіяхъ отъ дѣйствительности: тутъ критикъ или историкъ словесности, если онъ желаетъ быть пристрастнымъ, или высказать свое собственное незнаніе, можетъ двигаться быстрымъ шагомъ: не имѣя другаго якоря, кромѣ своего жалкаго и ничего незначущаго критерія, онъ носится по произволу своихъ бѣдныхъ страстей, своихъ бѣдныхъ мыслей, своей малой жизненной опытности, какъ ладья по водѣ въ сильный вѣтеръ, безъ веселъ и паруса. Личное воззрѣніе идетъ впередъ, и все кончено съ критеріемъ. Я сижу въ четырехъ стѣнахъ, всякое романическое сцѣпленіе событій мнѣ кажется ложью. Я эпикуреецъ -- всякое грустное изображеніе кажется мнѣ уклоненіемъ отъ дѣйствительности. Такой-то живетъ въ свѣтѣ и никогда не сидитъ одинъ, страданія и радости уединенныхъ тружениковъ ему жалки, непонятны, кажутся несправедливыми. Другой цѣнитель -- золъ, одинокъ и разогорченъ; ему чудится вертопрашество, преднамѣренная насмѣшка, натянутое, обидное и невѣрное сближеніе въ твореніяхъ счастливаго человѣка. Человѣкъ, занятый всю жизнь спекуляціями, вѣчно мечтающій о деньгахъ, скажетъ вамъ: "нынѣшніе писатели вѣчно лгутъ: откуда взяли они столько любовныхъ исторій, въ жизни этого никогда не бываетъ". Юноша съ аркадскимъ сердцемъ, влюбляющійся на каждомъ вечерѣ, отвѣтитъ: "эти писатели до того погрязли въ меркантильности, что у нихъ любовь не играетъ никакой роли, что они живутъ въ вѣчномъ разводѣ съ дѣйствительностью". Г. Писемскій, въ одну изъ горестныхъ для своего дарованія минутъ, сообщитъ вамъ, что драка съ рыжимъ половымъ въ трактирѣ, за поросенка {Въ романѣ "Богатый Женихъ".} -- чистая дѣйствительность, а графъ Соллогубъ объявитъ, что дѣйствительность -- ничто иное, какъ денди въ Лондонскомъ фракѣ, запустившій палецъ за край жилета (нужно признаться, жестъ очень некрасивый). Придетъ третій писатель, неимѣвшій случая наблюдать нравы половыхъ, или сіять на вечерахъ у графини В., посмѣется надъ обоими, и скажетъ: "гдѣ эти странные писатели взяли подобнаго рода дѣйствительность?" Госпожа Крутильникова, исполненная нѣжныхъ порывовъ, отрицаетъ дѣйствительность твореній, гдѣ нѣтъ журчащаго ручейка и любящихся сердецъ, а который нибудь изъ противниковъ Иногороднаго Подписчика скажетъ, что нѣтъ дѣйствительности тамъ, гдѣ описываются люди молодые и веселые, довольные свѣтомъ и довольные судьбой, довольные жизнью и даже не совсѣмъ недовольные новыми журналами.
   Между прочимъ школа рабскихъ подражателей Гоголя чрезмѣру любить говорить объ истинѣ дѣйствительности, понимая по своему и истину и дѣйствительность; для нея, кромѣ обыкновенной дѣйствительности, есть своя ультра-дѣйствительность, дѣйствительность par excellence, передъ которою должны, давая дорогу, разступаться всѣ дѣйствительности міра сего. Все унылое, хворое, оборванное, безобразное, хвастливое, ноздревское, скряжническое, плутоватое, все умирающее отъ чахотки, все пьющее водку и женящееся черезъ посредство свахъ, или грязныхъ лакеевъ, находитъ свой пріютъ подъ крыломъ школы, признающей своимъ руководителемъ автора "Бульбы", "Старосвѣтскихъ Помѣщиковъ" и "Майской Ночи". Все кислое и вялое въ жизни воспѣвается остатками этой школы, осмѣливающейся утверждать, что она одарена трезвостію воззрѣнія на жизнь. О, господа, воспѣвающіе все унылое и смутно-грустное, взгляните, какъ подступались юмористы съ истинно трезвымъ воззрѣніемъ къ тѣмъ предметамъ, что возбуждаютъ въ васъ такое проявленіе унылыхъ звуковъ. "Хвала бѣдности", говоритъ Жанъ-Поль, "она тоже, что операція протыканія ушей у юныхъ дѣвушекъ. Боль проходить, и къ болѣвшему мѣсту привѣшиваются перлы и брилліанты" "Кто хочетъ писать о людяхъ съ ихъ страданіями", въ свою очередь восклицаетъ Мильтонъ, "тотъ сдѣлай сперва изъ своей жизни героическую поэму!" Бѣдная школа, воспѣвающая слабость и вялость, есть ли во всѣхъ твоихъ трудахъ что нибудь похожее на эти двѣ искры небесной энергіи? Какъ осмѣялъ бы Гоголь своихъ неловкихъ подражателей, какимъ мѣткимъ словомъ заклеймилъ бы онъ твою бѣдную дѣйствительность, еслибъ онъ жилъ еще, еслибъ у него было время и охота слѣдить за тѣмъ, какъ возвеличивается число его собственныхъ ошибочныхъ страницъ! A болѣе всего позабавился бы онъ надъ ловкостью, съ которой его подражатели отыгрываются отъ дурныхъ послѣдствій своей подражательности! Ихъ никто не хвалитъ -- "безтолковая публика, говорятъ они: она не хочетъ видѣть драмы, скрытой подъ простымъ разсказомъ". Ихъ обвиняютъ въ карикатурности сценъ -- "о невѣжество!" имъ совѣтуютъ брать сюжеты позанимательнѣе -- "близорукіе цѣнители! опять возглашаютъ эти джентльмены: неужели вы даже неспособны открыть интересъ, скрывавшійся въ немногосложныхъ, на видъ прозаическихъ приключеніяхъ Сидора Емельяновича и Петра Никитича?"
   Герръ фонъ-Арнимъ, супругъ Беттины Брентано, когда-то вѣшавшейся на шею Гёте, маленькой, черноглазной цыганки, блуждавшей пѣшкомъ по Германіи въ мужскомъ платье, съ пистолетами въ карманѣ (хотя опасности нигдѣ не могло быть ни малѣйшей) -- мужъ этой странной женщины, нынѣ забытой и, можетъ быть, уже умершей безъ шума, разсказываетъ, по германскому обычаю, исторію довольно характеристическую, хотя отчасти хитросплетенную. Она заключается въ слѣдующемъ: тремъ художникамъ и учонымъ людямъ, французу, нѣмцу и англичанину, поручено было сдѣлать по картинѣ, изображающей верблюда, красиваго и здороваго верблюда, съ горбами, длинными ногами и такъ далѣе. Каждый изъ художниковъ подумалъ немного, и потомъ всѣ трое разошлись въ разныя стороны, и каждый принялся за дѣло по своему. Французъ побѣжалъ въ звѣринецъ Jardin des Plantes, сыскалъ какого-то чахлаго, полузамерзшаго верблюда, срисовалъ его очень ловко, прибавилъ къ своему эскизу изображеніе пальмъ и аравійской степи изъ своей головы,-- и потомъ, полный самодовольствія, принесъ свой рисунокъ на судъ знатоковъ дѣла. Англичанинъ поступилъ иначе: не теряя времени, онъ удержалъ мѣсто на первомъ пароходѣ, поѣхалъ въ Египетъ, и черезъ нѣсколько времени прислалъ изъ Каира изображеніе настоящаго верблюда. Нѣмецъ же принялъ совсѣмъ иныя мѣры, совершенно въ своемъ народномъ духѣ: онъ удалился въ свой кабинетъ, обложилъ себя книгами, заперъ всѣ двери, велѣлъ отгонять отъ порога всѣхъ посѣтителей, и, сѣвши за письменный столъ, рѣшился конструировать верблюда изъ сокровеннѣйшей глубины своею самосознанія! (un das Kameel aus der Tiefe seines sittlichen Bewustsein zu construiren! {Какъ не сказать съ однимъ изъ англійскихъ ревьюэровъ: вотъ нѣмецкаго-то языка не слѣдовало бы довѣрять германской націи! Скорѣе отдать его куда угодно, лишь бы не къ нѣмцу!}
   Я немного дополню этотъ разсказъ барона фонъ-Арнима. Заказъ изобразить верблюда происходилъ при нашемъ соотечественникѣ, русскомъ учономъ художникѣ, только при художникѣ-литераторѣ, но не художникѣ-живописцѣ. Никто не заказывалъ ему верблюда, никто не интересовался знать его мнѣніе о томъ, какъ должно рисовать-то животное. Но нашъ молодецъ пожелалъ перещеголять и нѣмца, и француза, и англичанина -- онъ-бы, пожалуй; и одолѣлъ ихъ, еслибъ отнесся къ людямъ, знающимъ дѣло; -- но литераторъ былъ очень юнъ, и, вспомнивъ, что его когда-то учили рисовать носы, уши и глаза, рѣшился приняться за дѣло, не прося ничьей помощи. Плодомъ его работы вышелъ воробей, недурно представленный, а что всего замѣчательнѣе,-- когда судьи, поглядѣвъ на картину съ улыбкою сказали, что не нуждаются въ воробьѣ,-- нашъ запальчивый художникъ принялся увѣрять, что это не воробей, что это не птица,-- что воробей кажется только такъ глазу поверхностнаго наблюдателя, между тѣмъ, какъ подъ воробьемъ, неизвѣстно какимъ образомъ, скрывается истинный, превосходный верблюдъ, вполнѣ видимый глазу всѣхъ его добрыхъ пріятелей.
   Воробья все-таки никто не купилъ, но долго еще нашъ соотечественникъ кричалъ и бранился, и осуждалъ невѣжество цѣнителей. Мораль изъ этой исторіи пусть потрудится вывести каждый изъ послѣдователей ложной литературной школы,-- мы же оставимъ и ее, и верблюда, и обратимся къ "Пантеону", неимѣющему ничего общаго съ верблюдами, кромѣ развѣ того, что онъ идетъ очень медленнымъ шагомъ.
   "Пантеонъ", съ которымъ послѣдній разъ я имѣлъ удовольствіе видѣться въ началѣ настоящаго года, теперь далеко не тотъ, какимъ онъ былъ въ прошломъ январѣ, когда выступилъ на журнальную скачку здоровымъ и красивымъ, рьянымъ и безстрашнымъ. Обертка таже, бумага, печать попрежнему очень изящны; но чрезвычайная худоба журнала, его разсказы о лѣтнихъ увеселеніяхъ посреди глухой осени, и болѣе всего -- торжественное объявленіе о "неимовѣрномъ успѣхѣ "Пантеона" предвѣщаютъ мало хорошаго. Нѣтъ сомнѣнія, что излишняя роскошь въ изданіи журнала вредитъ такъ же какъ и небрежность, но совсѣмъ тѣмъ нельзя неуказать еще на одну изъ причинъ неудачъ "Пантеона", при его безпрерывныхъ возобновленіяхъ редакція этого изданія, какъ кажется, желаетъ сдѣлать его журналомъ не только театральнымъ, но и бельлетристическимъ -- разсчетъ невѣрный и убыточный, какъ по причинѣ дороговизны романовъ или повѣстей, такъ и по малому числу нашихъ бельлетристовъ. Сверхъ того, отдѣлы изящной словесности и отдѣлъ фельетонный, занимая собой мѣсто въ книжкѣ, требуя хлопотъ, усилій для ихъ поддержки, отвлекаютъ вниманіе редакціи отъ отдѣловъ, которымъ слѣдовало бы составлять всю силу "Пантеона", то есть, отдѣловъ, касающихся музыки, театра, старой и новой драматической словесности. Мнѣ кажется, что "Пантеону" слѣдуетъ быть драматическимъ альбомомъ самого изящнаго вида -- и ничѣмъ болѣе. Скажите, какая надобность театральному журналу печатать на своихъ страницахъ стихотворенія, говорить о скульпторахъ, переводить съ французскаго разные романчики -- когда въ области древней и новой драматургіи есть столько новаго, свѣжаго и нетронутаго. Въ книжкѣ "Пантеона" за августъ можно даже найдти что-то похожее на литературные споры, на обзоръ журналистики, чего не было въ январѣ. Значительное число бѣлой и очень бѣлой бумаги потрачено безъ пользы, а между тѣмъ, по части драматическихъ произведеній, театральный журналъ представляетъ намъ не переводъ какой нибудь древней трагедіи, не исполненное пламени произведеніе испанскихъ драматурговъ, наконецъ, даже не новую драму Тэйлора, а два водевиля и маленькую комедію, и всѣ эти три пьески взяты съ французскаго; и мало того, сказанная комедія "Аферистъ" выкроена ея авторомъ, нѣкіимъ г. Бабушкинымъ, изъ милой повѣсти Шарля Бернара "le Gendre"!
   О, несравненный и злополучный Шарль Бернаръ, о, достолюбезная и прекрасная повѣсть о приключеніяхъ зятя, который, прикинувшись чудакомъ, смиренникомъ, наконецъ забираетъ въ руки всѣ домашнія дѣла своего семейства, обуздываетъ свирѣпую тещу, выручаетъ изъ-подъ башмака особу ея супруга, завоевываетъ любовь избалованной женщины и на послѣднихъ страницахъ спасаетъ честь всей фамиліи, притузивъ человѣка, вздумавшаго было посягнуть на эту честь. Милый, умный, обворожительный разсказецъ, когда-то читанный мною между цвѣтами и фонтанами, при всплескахъ немолчно шумящаго моря, подъ вѣковыми деревьями, свидѣтелями (или свидѣтельницами?) дивныхъ торжествъ эпохи Великой Екатерины, въ кругу сердцу милой компаніи друзей и подругъ сердца, компаніи, достойной Гептамерона, Декамерона, Пантамерона, Макферсона, Эндиміона и Актеона! Сколько улыбокъ потрачено было при слушаніи разсказа, сколько шутокъ возбуждено было каждой его страницей, сколько сравненій и аллюзій, изобличавшихъ собой нѣкоторую наклонность слушательницъ къ сплетничанью, сколько ужаса, когда этотъ добрый зять (вотъ благодарность автору: я забылъ имя его героя) кончаетъ повѣсть самымъ неожиданнымъ образомъ! И вотъ, теперь, и Шарль Бернаръ и его разсказъ о зятѣ подверглись бѣдствію невознаградимому.-- И люди и книги имѣютъ свою участь: -- милый авторъ покоится въ сырой землѣ, милая повѣсть передѣлана г. Бабушкинымъ на русскіе нравы, можетъ быть разыграна на театрѣ, и, по всей вѣроятности, упала. Подумайте только, что одного изъ героевъ комедіи, именно афериста Харахоровскаго, въ послѣднемъ дѣйствіи уводятъ за сцену, куда уходитъ и зять Науменко, вооруженный толстою палкою! Слышны крики, и Харахоровскій выбѣгаетъ на сцену, потирая спину и крича: "уѣду, уѣду заграницу!" И по дѣломъ злодѣю! для чего онъ передѣлывался на русскіе нравы, пріѣхалъ къ намъ изъ-за границы непрошенный, со страницъ Шарля Бернара, подъ малороссійскимъ именемъ! Авторъ поступилъ основательно, исполнивъ казнь за кулисами; изъ этого видно, что онъ читалъ Лагарпа, знаетъ, что все ужасное должно совершаться не на сценѣ, и зная это, стало быть, можетъ приниматься хоть за трагедію съ тремя единствами, трагедію съ наперсниками, нюхающими табакъ въ сѣняхъ Агамемнонова обиталища.
   Въ восьмой же книжкѣ "Пантеона" напечатано множество стихотвореній г-жи Хвощинской, съ прибавленіемъ похвалъ, очень преувеличенныхъ и не совсѣмъ грамотныхъ, но дѣло, впрочемъ, не въ грамотности похвалъ, а въ достоинствѣ стихотвореній. Одинъ изъ моихъ пріятелей, человѣкъ съ большимъ вкусомъ, прислалъ мнѣ въ деревню, въ августѣ мѣсяцѣ, два стихотворенія г-жи Хвощинской, изъ которыхъ одно "Солнце за тучею чорной такой закатилося" -- можетъ назваться весьма хорошимъ произведеніемъ, даромъ что авторъ на второй строкѣ сильно озадачиваетъ читателя, сказавши: страшно! проглянетъ ли завтра оно? Тутъ рождается замѣчаніе, вопросъ, изъ котораго трудно выпутаться. Что значатъ слова: страшно! проглянетъ ли завтра солнце? Если сочинительница стихотворенія изъявляетъ ими опасеніе по случаю цѣлости солнца, уже болѣе семи тысячъ лѣтъ освѣщающаго человѣковъ и, будто имѣющаго погибнуть завтра -- такое опасеніе странно, не смотря на всю чорноту тучи, за которой закатилось солнце. Если же, напротивъ, г-жа Хвощинская просто желаетъ сказать, что завтра будетъ дурная погода, то къ чему тутъ многозначительное страшно! которое, какъ знаменитое Га! въ трагедіяхъ, употребляется только въ крайнихъ случаяхъ, на сердце рвущихъ строкахъ произведенія. Если сочинительница дѣйствительно изъявила сомнѣніе въ неприкосновенности солнца, то, основываясь на сочиненіи Льюиза о вѣроятностяхъ, можно назвать ея скептицизмъ вопіющимъ: если же ей страшно по случаю чорной тучи, предвѣстницы дурной погоды,-- то во сколько разъ страшнѣе должны ей показаться журнальныя и газетныя похвалы, предвѣстницы появленія цѣлой тучи необдѣланныхъ, нестоящихъ печати, незрѣлыхъ и разрушительныхъ для репутаціи произведеній? Мое мнѣніе, можетъ быть, произведетъ эффектъ унылой аріи посреди концерта, гдѣ инструменты трещатъ, хлопаютъ и разражаются громкими нотами, но, по крайней мѣрѣ, это мнѣніе будетъ высказано въ словахъ простыхъ и короткихъ. Г-жа Хвощинская -- поэтъ, которому слѣдуетъ употребить свой поэтическій даръ на что угодно -- на прозу, на драмы, на выписки изъ книгъ, на романы, но только не на составленіе стихотвореній. Для роли второстепеннаго, такъ называемаго, пріятнаго поэта дарованіе г-жи Хвощинской слишкомъ сильно, а субъективность этого дарованія мѣшаетъ силѣ принять разнообразное направленіе {Второстепенный поэтъ не только держится помощью разнообразія въ дарованія, но если обладаетъ имъ замѣчательной степени, то можетъ пріобрѣсти завидную славу. Если же у него всего двѣ или три ноты,-- онъ погибъ безвозвратно.}; поэзіи же энергической и новой, поэзіи старшаго разряда, нѣтъ и не будетъ въ стихахъ г-жи Хвощинской. Для нея поэтическій элементъ и способность излагать свои мысли картинно, сжато -- ничто иное, какъ пособіе, какъ залогъ будущихъ успѣховъ на другой дорогѣ. Стихотворенія, присланныя мнѣ; и рядъ другихъ стихотвореній, напечатанныхъ и выписанныхъ въ "Пантеонѣ", при всей гладкости версификаціи, при всемъ чувствѣ, которое въ нихъ зачастую мелькаетъ,-- есть посредственность, лишенная красотъ и недостатковъ, недостатковъ, въ которыхъ такъ часто, для поэта, кроется зерно будущихъ совершенствъ. Это все одна и таже довольно умная и довольно привлекательная, но однообразная пѣсня о вечернемъ сумракѣ и шелестѣ изсохшихъ вѣтвей, о душевномъ горѣ, о безпокойныхъ ночахъ, о унылыхъ мечтахъ, о напрасныхъ слезахъ, о золотыхъ дняхъ, о синихъ небесахъ, и увы, о совершенно лишнихъ стихотворныхъ хлопотахъ!! Не будь у г-жи Хвощинской никакого другого литературнаго багажа, кромѣ мелкихъ стихотвореній,-- мой отзывъ могъ бы назваться отчасти строгимъ, писаннымъ безъ вниманія къ достоинствамъ автора, достоинствамъ относительнымъ инемалымъ, если взять въ соображеніе слабыя силы другихъ нашихъ стихотворцевъ,-- но мнѣ извѣстно, что г-жа Хвощинская пишетъ или собирается писать въ прозѣ. Занятіе это ей непремѣнно удается, ея посредственныя стихотворенія (то есть ихъ лучшія мѣста) въ томъ порукою. A до тѣхъ поръ лучше поэту не обращать вниманія на преувеличенныя похвалы своихъ друзей. Хвалебные диѳирамбы, чуть они переходятъ должную и разумную границу, дѣлаются почти отвратительными. Капитанъ Байронъ (Byron), извѣстный мореплаватель, разсказываетъ одну забавную исторію, которую тутъ можно припомнить. Приплывъ къ какому-то острову, онъ ласково принялъ на корабль нѣсколькихъ дикарей и подарилъ имъ по гвоздю и по рубашкѣ. Островитянѣ пришли въ такой восторгъ, что рѣшились выразить свою благодарность наилучшимъ образомъ. Они явились на другой день цѣлой толпою, съ запасомъ какого-то драгоцѣннаго, по ихъ мнѣнію, но весьма вонючаго краснаго жира, и не смотря на сопротивленіе Байрона, вымазали ему все лицо этимъ жиромъ! Таковы и журнальные диѳирамбы.
   Оканчивая со стихотвореніями г-жи Хвощинской, нельзя не сказать нѣсколько словъ о неточности выраженій, которая въ послѣдніе годы развилась между нашими поэтами и прозаиками до послѣдней степени. Стихъ, о которомъ только что было сказано -- страшно, проглянетъ лu завтра оно? по всей вѣроятности не возбудилъ ничьего вниманія, потому что подобнаго рода ошибки встрѣчаются всюду и всѣмъ примелькались. Упадокъ критики и спѣшность журнальныхъ трудовъ сдѣлали много вреда языку, и произведутъ со временемъ еще больше {Преувеличенныя, а иногда неприличныя обвиненія защитниковъ чистоты русскаго слога утратили весь свой авторитетъ чрезъ преувеличеніе и неприличіе; часть правды, въ нихъ скрытая, ни на кого не дѣйствуетъ. Такъ важно чувство мѣры въ самомъ охужденіи!}, если люди безпристрастные, неторопливые, хладнокровные не поторопятся положить предѣла усиливающемуся искаженію слога. Возьмите напримѣръ, сколько двусмысленныхъ, невѣрныхъ, темныхъ выраженій раскидано въ какомъ нибудь самомъ маленькомъ стихотвореніи гг. Майкова, Щербины, Полонскаго, не говорю уже о трудахъ г-жи Хвощинской. Въ миломъ, недавно еще мною перечитанномъ стихотвореніи Анакреонъ, первый изъ высчитанныхъ мною поэтовъ начинаетъ и кончаетъ свое произведеніе ошибками противъ языка и смысла. Въ день собранья (assemblée?) винограда юноши сходятся съ Анакреономъ, у котораго черепъ -- дряхлый, лысый, весь разбитый -- покрытъ розами! У господина Щербины прелести женъ очертаны земной оболочкой прекрасной. Въ великолѣпномъ и самомъ лучшемъ стихотвореніи Некрасова: Ѣду ли ночью по улицѣ темной -- трубы (для стока воды) издаютъ заунывные звуки, а такъ какъ трубы бываютъ двадцати сортовъ (не считая дождевыхъ трубъ), то смыслъ выраженія затемняется, и отличная черта разсказа, то есть звукъ воды, глухо шумящей, пробѣгая трубу, совершенно пропадаетъ для читателя.
   О прозѣ и говорить нечего, тѣмъ болѣе, что я самъ причисляю себя къ числу великихъ (во не худшихъ!) грѣшниковъ.
   Любопытна тонкость, даже близкая къ педантизму, съ которой въ Англіи и Германіи уклоненія отъ правильности слога, а еще болѣе отъ точности выраженій, преслѣдуются лучшими критиками; зато взгляните, какъ правильно пишутъ лучшіе писатели этихъ странъ, и до какой степени мала тамъ область поэтическихъ вольностей) Лордъ Байронъ, въпоэмѣ "Мазепа", описывая бѣшеную скачку коня, къ которому привязанъ его герой, выразился такъ:
   
             The sky vas cold, and dull, and grey,
             And а low breeze crept moaning by
   
   (День былъ сѣрый, холодный и пасмурный, тихій вѣтерокъ прокрадывался, уныло сѣтуя) и эти картинные два стиха, которые у насъ и въ ваше время прошли бы, не возбудивъ ничего, кромѣ похвалы, признаны были обозрѣвателями за самое неудачное двустишіе, когда либо вырывавшееся изъ-подъ огненнаго пера Гарольдова поэта. Въ чемъ же заключалась ихъ слабость? -- въ неправильности, неточности выраженія; но многіе ли изъ моихъ читателей даже теперь, зная, что въ этихъ двухъ стихахъ есть неточность, угадаютъ, въ чемъ она заключается? Мазепа скачетъ, привязанный къ коню, при шибкой ѣздѣ конь и всадникъ, разсѣкая воздухъ, производятъ въ немъ волненіе, вихорь, посреди которыхъ не можетъ быть ни слышимо, ни подмѣчено унылое сѣтованіе слабаго вѣтерка. Правда, и тысяча разъ правда! Замѣчаніе, можетъ быть, слишкомъ строго,-- но принципъ, вслѣдствіе котораго оно сдѣлано, заслуживаетъ похвалы и подражанія.
   Гёте, исполнявшій свои геркулесовскіе труды съ точностью математика,-- былъ врагомъ неточныхъ выраженій, неправильныхъ описаній, и такъ далѣе. Вотъ, напримѣръ, одинъ изъ упрековъ, сдѣланныхъ Гёте Вальтеръ-Скотту, при чтеніи одной изъ лучшихъ страницъ "Ивангое". Вы помните описаніе жида Исаака, явившагося въ ротервудскій замокъ въ то время, когда Цедрикъ, Буа-Гильберъ, леди Ровена, всѣ гости и домочадцы патріархальнаго Саксонца сидѣли за ужиномъ? "Вальтеръ-Скоттъ, говоритъ Гёте, описывая нижнюю часть Исааковой одежды, погрѣшилъ противъ правильности, такъ необходимой романисту. Читатель воображаетъ себя на мѣстѣ Цедрика, нормандскихъ рыцарей и другихъ собесѣдниковъ, а потому не имѣетъ права обращать вниманія на эту подробность. Цедрикъ и его гости сидѣли за столомъ, при свѣчахъ -- обувь и нижняя часть одежды еврея не были имъ видимы".
   Отчеты о новостяхъ иностранной (преимущественно французской) словесности и журналистикѣ, съ давняго времени помѣщаются въ "Отечественныхъ Запискахъ". Литературная исторія всѣхъ народовъ такъ переплетена между собою, что особа, взявшаяся давать отчетъ о новостяхъ французскихъ, непремѣнно должна знать то, что пишется въ Англіи, а сообщая что нибудь о нѣмецкихъ сочинителяхъ, не упускать изъ вида то, какъ смотрятъ на ихъ труды французы и англичане. Чуть будетъ упущено изъ вида это обстоятельство, дѣло пойдетъ неладно, и промахи зароятся, какъ комары. Примѣръ подобной неудачи -- я пишу не въ укоръ составителямъ отчетовъ или редакціи "Отечественныхъ Записокъ", а только для полезнаго свѣдѣнія -- мы видимъ въ коротенькой и очень гладкой статьѣ, подъ названіемъ "Орасъ-Вальполь", извлеченной изъ статьи Шарля Ремюза, въ послѣднихъ ливрезонахъ "Revue des Deux Mondes". Составитель отчета, дѣлая свое извлеченіе, очевидно обязанъ быль слѣдитъ за тѣмъ, не сдѣлалъ ли Ремюза, писатель непустой, но вѣтренный и поверхностный, какъ всѣ французы, какихъ либо промаховъ, отъ которыхъ слѣдовало бы уберечь читателя. Еслибъ статья о Вальполѣ переводилась просто, ея невѣрности паля бъ на долю его французскому сочинителю, и редакція русскаго журнала осталась бы въ сторонѣ; но сокращая трудъ иностранца, передѣлывая его, и вводя безъ имени въ свое изданіе, она должна бы сперва задать себѣ вопросъ: въ какой мѣрѣ можно положиться на Шарля Ремюза, какъ на судью жизни и твореній Вальполя?
   Всякій человѣкъ, сколько нибудь знакомый съ исторіею англійской словесности, и въ особенности съ тѣмъ, что было писано оГораціи Вальполѣ и самимъ Гораціемъ Вальполемъ, безспорно признаетъ статью Ремюза вещью легкою и пріятною въ чтеніи, можетъ быть полезною въ массѣ другихъ матеріаловъ, но въ высшей степени ничтожною, какъ оцѣнка жизни и трудовъ автора "Анекдотовъ о Живописи", "Отрантскаго Замка", переписки, которою такъ давно и такъ справедливо гордится британская словесность. Хорошо написанная жизнь, то есть біографія, есть вещь, можетъ быть, болѣе рѣдкая, нежели жизнь хорошо прожитая. Не впадая въ безсовѣстный шарлатанизмъ Планша или Шаля (шарлатанизмъ, уже давно изобличенный въ Англіи и даже во Франціи), Ремюза, какъ и большая часть сотрудниковъ "Revue des Deux Mondes", когда либо писавшихъ объ англійской словесности, -- грѣшитъ скудостью своихъ свѣдѣній и желаніемъ прикрывать эту скудость съ помощью фразъ и выводовъ, притянутыхъ за волосы. Повторяя взбитыя замѣтки о душевной холодности сына знаменитаго Роберта Вальполя, Ремюза ясно показываетъ, что ему даже неизвѣстно оправданіе Горація въ трогательныхъ статьяхъ извѣстной миссъ Берри. Говоря о Вальполіонѣ Пинкертонѣ, онъ даетъ знать, что имъ не была прочитана статья въ "Quarterly Review" за 1843 или 44 годъ, гдѣ лжи и обманы мистера Пинкертона выставлены передъ публикою. {Не имѣя, къ сожалѣнію, статьи Ремюза подъ рукою, не могу сказать, кому принадлежитъ (Ремюза или "Отечественнымъ Запискамъ") замѣчательный промахъ по случаю названія Вальполіаны (собранія анекдотовъ о Вальполѣ, и анекдотовъ лживыхъ) поэмою! ("Отечественныя Записки"*, октябрь 1852). Передо мной лежитъ еще русскій напечатанный переводъ статьи Ремюза, гдѣ сказано что Итонъ, Eton, второстепенное училище, доставило Англіи болѣе знаменитыхъ людей, нежели ея университеты. Если и этотъ промахъ сдѣланъ господиномъ Ремюза, то нечего сказать, хороши свѣдѣнія сотрудника "Revue des Deux Mendes" объ Англіи! Итонская шкода есть приготовительный пансіонъ, куда поступаютъ десятилѣтніе мальчики, чтобы подготовиться къ университетамъ. Разсказъ о страстной любви г-жи Дюдеффанъ къ Вальполю видимо не основанъ ни на чемъ, кромѣ любезностей, бывшихъ въ употребленіи во всякой перепискѣ между мужчинами и женщинами XVIII столѣтія. Горацій былъ влюбленъ въ миссъ Берри, я три раза предлагалъ ей свою руку втеченіе своей переписки съ госпожей Дюдеффанъ, а дама эта, если дѣйствительно любила чего нибудь въ свою жизнь, то, конечно, не Вальпола, а президента Гено. Просматривая переписку г-жи Дюдеффанъ, пожалуй, можно открыть, что эта слѣпая эгоистка была влюблена въ десятерыхъ своихъ корреспондентовъ разомъ. Наконецъ, въ "Отечественныхъ Запискахъ" сказано, что Вальполь умеръ въ 1799 году. Или Ремюза, или составитель отчета ошибся двумя годами: смерть Вальполя произошла въ 1797.} Увѣряя своихъ читателей, что Горацій Вальполь отличался во многомъ, но однако не превосходилъ ни въ чѣмъ, Ремюза самъ ужасается своей вѣтрености, и тутъ же сознается, что корреспонденція знаменитаго дилетанта почти должна стать въ первомъ ряду. Какъ будто бы нельзя прославиться умѣньемъ писать письма и достигнуть славы г-жи Севинье, славы самой безукоризненной и неоспориваемой! Но сила Горація Вальполя, человѣка, котораго каждая фраза могла тотчасъ же отсылаться въ типографію и занимать собой всю Англію, кромѣ писемъ, заключалась въ противодѣйствіи сухости и напыщенности (bombast) словесности его времени, въ безчисленныхъ путяхъ, открытыхъ имъ въ литературѣ и беззаботно оставленныхъ подражателямъ, въ чрезвычайномъ, хотя отчасти мизантропическомъ, но чисто англійскомъ остроуміи, породившемъ то, чему мы теперь дивимся въ письмахъ и мемуарахъ Байрона, въ мелкихъ статьяхъ Гонта и Джеффри, въ этюдахъ несравненнаго, хотя далеко немизантропическаго Сиднея Смита. Все, что написано Гораціемъ Вальполемъ составляетъ, по прекрасному выраженію Маколея, лакомство любителей чтенія, а книги его и письма, такъ мало извѣстныя у насъ и во Франціи, считались, считаются ибудутъ считаться драгоцѣнностями въ богатой великобританской словесности.
   Отъ Шарля Ремюза нетрудно будетъ перейти къ Філарету Шалю, еще недавно названному въ нашихъ газетахъ извѣстнымъ знатокомъ британской словесности, въ то самое время и, можетъ быть, вътотъ самый мѣсяцъ, когда англійскія и шотландскія обозрѣнія и не только обозрѣнія, даже газеты, предавали заслуженному посмѣянію этюды этого знатока, писанные по поводу великобританской и сѣверо-американской словесности. Филаретъ Шаль {Говоря о "Revue des Deux Mondes" и французскихъ знатокахъ англійской словесности, я забылъ упомянуть объ одномъ изъ высокопарнѣйшихъ сотрудниковъ этого журнала (по части великобританской литературы), именно -- Мильсандѣ (I. Milsand), составителѣ статей не только неимовѣрно бездарныхъ, но ложныхъ и наполненныхъ невѣроятными промахами. Читатели "Revuie des Deux Mondes" составители извлеченій изъ этого журнала очень хорошо сдѣлаютъ, если будутъ остерегаться этого писателя и не довѣрять его этюдамъ, передъ которыми этюды Ремюза и даже Шаля -- верхъ аккуратности, соединенной съ изяществомъ. Статьи Мильсанда о Броунингѣ, или о новыхъ британскихъ драматургахъ достойны истиннаго посмѣянія; каждый изъ нихъ есть литературная рѣдкость въ своемъ родѣ. Какъ не вспомнить, что Горацій Вальполь называлъ французскихъ писателей недоучеными, но черезчуръ увѣренными въ себѣ джентльменами! (over-bearing, but under-bred).} нынѣ сдѣлался русскимъ литераторомъ и пишетъ изъ Парижа въ редакцію "С.-Петербургскихъ Вѣдомостей" письма о парижской жизни, которыя, какъ кажется, могли бъ составляться и въ самой редакціи, при помощи "Indépendance Belge" и французской иллюстраціи, безъ тревоги почтенному знатоку британской словесности, безъ хлопотъ переводчику и безъ ущерба для публики. Филаретъ Шаль, такъ хорошо, такъ удачно названный англичанами меланхолическимъ шарлатаномъ, не имѣетъ возможности шарлатанствовать при описаніи парижскихъ театровъ и ссоры Жанена съ Жоржемъ Сандомъ, но онъ пускаетъ въ ходъ свою меланхолію, и зато ужь возятся съ ней всюду, на сильное изумленіе читателю, никакъ не догадывающемуся, изъ-за чего такъ скорбитъ и тоскуетъ бѣдный Филаретъ Шаль! читателямъ "С.-Петербургскихъ Вѣдомостей", которыхъ этотъ вопросъ интригуетъ сколько-нибудь, я отъ души совѣтую просмотрѣть одинъ изъ послѣднихъ "Сборниковъ" Шаля, заключающій въ себѣ, если не ошибаюсь, его этюды о французскихъ, великобританскихъ и сѣверо-американскихъ нравахъ. Въ началѣ этого сборника они съ недоумѣніемъ встрѣтятъ, вмѣсто замѣтокъ о Франціи, Англіи и Америкѣ, слезную картину бѣдствій, постигшихъ несчастнаго Филарета, едва ли не на пятнадцатомъ году возраста. Кажется мнѣ, что ерунды болѣе меланхолической и менѣе логической не было писано ни однимъ изъ современныхъ вамъ смертныхъ, кромѣ развѣ мизантропа Буйновидова, описавшаго своя несчастія въ романѣ "Путешествія Ивана Чернокнижникова по петербургскимъ дачамъ". И дѣйствительно, между меланхолическимъ чудакомъ Буиновидовымъ и меланхолическимъ пустомелей Шалемъ есть весьма много общаго. Дѣло въ томъ, что въ началѣ нашего столѣтія, юнаго, подающаго блистательныя надежды Филарета ошибкою посадили въ Парижѣ подъ арестъ, и, продержавъ его тамъ нѣсколько дней, выслали въ Англію, гдѣ онъ былъ очень ласково встрѣченъ "потомками древнихъ пуританъ". Дѣйствительно, событіе горестное, особенно если повѣрить Шалю въ томъ, что онъ былъ совершенно невиненъ въ проступкѣ, за который ему досталось; но сообразите притомъ, что событію этому чуть ли не сорокъ, можетъ быть болѣе сорока лѣтъ, что съ тѣхъ поръ почтенный Филаретъ могъ вести жизнь очень спокойную на своей родинѣ, и даже не испытывать никакихъ непріятностей отъ критиковъ, еслибъ ему, вслѣдствіе знакомства съ потомками пуританъ, не пришло въ голову говорить о своемъ короткомъ знакомствѣ съ британскою, американскою, испанскою, греческою, латинскою и только что не съ китайскою словесностью. Какъ бы то ни было, Филаретъ Шаль никакъ не можетъ простить роду человѣческому того, что онъ, означенный Филаретъ, былъ посаженъ въ тюрьму и высланъ изъ Франціи. Привыкнувъ въ своихъ этюдахъ сближать участь Клариссы Гарловъ съ исторіей древней и новой Европы, онъ дѣлаетъ тоже самое съ исторіей бѣдствій своей молодости, а затѣмъ объявляетъ, что на землѣ жить невозможно, что правосудія, добродѣтели и честности нѣтъ между земнородными, что міръ разрушается, и что все это какъ нельзя болѣе явствуетъ изъ оскорбительнаго поступка, учиненнаго Наполеономъ Бонапарте съ пятнадцатилѣтнымъ Филаретомъ Шалемъ. Еслибъ мэренгскій побѣдитель зналъ, какія для человѣчества послѣдствія проистекутъ изъ неосторожнаго поступка съ бѣднымъ Шалемъ, онъ, конечно, оставилъ бы на время командованіе арміями и прилетѣлъ въ Парижъ, даже въ Лондонъ, для утѣшенія будущаго мизантропа; но этого не случилось, жребій былъ брошенъ, и миѳъ Буйновидова осуществился, на славу его знаменитымъ авторамъ. Такимъ-то образомъ, великія послѣдствія происходятъ отъ малыхъ причинъ, и вотъ почему нѣжный Филаретъ сдѣлался меланхолическимъ Филаретомъ, а подписчики "С.-Петербургскихъ Вѣдомостей" недоумѣваютъ, прослушивая, при чтеніи этой прекрасной газеты, заунывныя симфоніи, долетающія до нашихъ ушей. Порядочною заунывностью въ своемъ родѣ отличается повѣсть г. Николая М. "Яковъ Яковличъ", помѣщенная въ октябрьской книжкѣ "Современника", и показывающая, не смотря на обширный запасъ несообразностей, значительную, завидную теплоту чувства въ ея авторѣ. Вся описательная часть произведенія мила, вѣрна и изобильна наблюдательностью, но увы! разговоры дѣйствующихъ лицъ, расположеніе интриги, разсужденія отъ лица разскащика, словно написаны чужимъ и какъ бы еще неискуснымъ перомъ. Купеческая дочка Катя объясняется съ своимъ чичисбеемъ, прикащикомъ, будто жанлисова героиня; школьный учитель разсказываетъ свою жизнь и дѣла Николашѣ, маленькому мальчику; мальчикъ этотъ, по поводу двухъ-трехъ фразъ своихъ воспитателей, пускается въ такой анализъ чувствъ, о которомъ и подумать страшно. Марфуша, сестра-учителя, убѣждая брата взять къ себѣ въ домъ Николашу, говоритъ: много ли такому постояльцу надо? A пускай бы и у насъ въ дворѣ что-нибудь жужжало. Слова эти, замѣчаетъ отъ себя разскащикъ (онъ-то и есть постоялецъ), при всемъ печальномъ настройствѣ души моей, удивили меня. Ай-да мальчикъ! Какова критическая проницательность.
   Исторія Якова Яковлича весьма не нова и похожа на исторію "Слабаго Сердца", когда-то напечатанную въ "Отечественныхъ Запискахъ", но она могла бъ тронуть читателя, еслибы только событія сведены были искуснѣе и разсказаны поправдоподобнѣе. Учитель Яковъ Яковличъ, съ перваго раза кажущійся человѣкомъ жосткимъ, сухимъ, скупымъ, ничтожнымъ, на самомъ дѣлѣ исполненъ доброты и чувства. Онъ влюбленъ въ купеческую дочку Катю и открываетъ ея къ себѣ взаимность черезъ посредство своего маленькаго постояльца Николашу. Счастье близится и дѣлается возможнымъ, но бѣдное сердце Якова Яковлевича, непривыкшее къ сильнымъ ощущеніямъ, не выдерживаетъ этого счастія. Послѣ свиданія съ своею возлюбленной, учитель заболѣваетъ и умираетъ. Лучшая часть повѣсти -- начало, гдѣ описывается школьная жизнь, школьные уроки и школьныя шалости; но чуть выступаютъ на сцену любовь и лишенная всякой естественности Катя, интересъ прекращается, разговоры дѣлаются неестественными, и вся вещь начинаетъ наводить утомленіе.
   Въ послѣдней книжкѣ "Современника" есть еще кое-что, кромѣ повѣсти "Яковъ Яковличъ". Отъ всей души желалъ бы я расхвалить статью г. Корша "О Японіи и Японцахъ", расхвалить ее вдвойнѣ, какъ за исполненіе, такъ и за мысль; отрадно видѣть почетное и всѣми уважаемое имя подъ статьей подобнаго рода. Разсказы о путешествіяхъ, нравахъ, обычаяхъ отдаленныхъ народовъ, приключеніяхъ разныхъ авантюрьеровъ, исколесившихъ и исходившихъ своими ногами всѣ части свѣта, составляютъ для журналовъ прекрасный, неистощимый рудникъ, въ который, къ сожалѣнію, сходили до сихъ поръ одни безвкусные компиляторы, да еще и какъ рѣдко сходили. Нечего и говорить о томъ, что г. Коршъ сошелъ въ этотъ рудникъ недаромъ; а что его примѣръ не пропадетъ напрасно, въ томъ нечего сомнѣваться. Исторія путешествій -- вотъ великое пособіе современнымъ журналамъ на трудномъ пути конкурренціи. Зная, что мѣста у меня немного ибоясь многословія, какъ огня, я не назову труда г. Корша ни дѣльнымъ, ни прекраснымъ трудомъ, а просто посовѣтую каждому его прочитать, и, если можно, прочитать, имѣя подъ рукой другіе матеріалы по этому же предмету. Теперь же не могу говорить ничего о Японіи: прихотливая фантазія увлекаетъ меня въ другую сторону отъ "Современника", именно къ описанію плѣна въ Японіи, претерпѣннаго русскимъ капитаномъ Головинымъ, въ царствованіе императора Александра Павловича.
   Помните ли вы; эту добрую, старую, высоко благородную книгу, съ ея немножко устарѣлымъ правильнымъ языкомъ, съ ея неожиданными катастрофами и теплыми страницами? Грезятся ли вамъ когда нибудь фигуры этихъ идеальныхъ, разлученныхъ друзей, русскихъ Дамона и Пиѳіаса, Ореста и Пилада, плававшихъ по морямъ подъ нашимъ орломъ, этихъ храбрыхъ, любящихъ, твердыхъ въ бѣдѣ, какъ желѣзо, мягкихъ душою, какъ дѣти -- капитановъ Головина и Рикорда? читать описанія ихъ страданія, когда одинъ схваченъ былъ дикарями, а другой, истощивъ всѣ усилія на его спасеніе уѣхалъ въ Россію, чтобъ снова вернуться назадъ, и снова спасать своего друга, -- нѣтъ силъ безъ истиннаго потрясенія души. Притѣсненія, дѣлаемыя Головину японцами, его покорность судьбѣ, его вѣра въ Бога, его наблюденія посреди голода и неволи, его обращеніе съ подчиненными, его благородное, но покорное обхожденіе съ японцами, его безпокойство о родинѣ, державшей въ это время свой смертный поединокъ съ Наполеономъ -- стоятъ десяти поэмъ и всѣхъ трагедій прошлаго столѣтія. И сколько безсознательнаго юмора во всей этой исторіи, какъ очаровательно столкновеніе добраго моряка съ хитрымъ узкоглазымъ народомъ, какъ они дивятся другъ другу и какъ они ошибаются другъ въ другѣ, какъ они ссорятся и мирятся другъ съ другомъ. И вотъ, послѣ долгаго плѣна, послѣ терзаній, перенесенныхъ съ безотвѣтностью храбраго, сердцу милаго, навсе готоваго воина, близится часъ свободы; лучъ надежды мелькаетъ, на горизонтѣ, заслоненномъ забавными толпами забавныхъ побѣдителей (повиноваться уродамъ-японцамъ, быть въ плѣну у этихъ господъ, будто созданныхъ для шутки). Пиѳіасъ поспѣлъ къ сроку, вѣрный Рикордъ сдержалъ свое слово, мѣсяцы, года прошли какъ день, не измѣнивъ его твердости и дружбы, Пиладъ явился спасать Ореста, его флагъ развѣвается у береговъ вѣроломнаго государства. И Боже мой, плѣнникамъ говорятъ, что они почти свободны, что ихъ освободитель уже перетолковалъ съ японскими властями, что онъ вытребовалъ даже позволеніе лично увидаться съ товарищами -- русскими. Боже мой, кто опишетъ эту восторженную сумятицу, эти священныя слезы, эти русскія радостныя восклицанія, эти крики благодарныхъ матросовъ, это военное спокойствіе Головина, съ виду холоднаго какъ слѣдуетъ бытъ капитану передъ подчиненными,-- но съ прыгающимъ сердцемъ въ груди, но съ благословеніемъ на устахъ, благословеніемъ, призываемымъ на голову вѣрнаго друга. Живѣе, давайте сюда зеленый шолковый халатъ, подаренный японцами и выкроенный въ родѣ русскаго мундира! скорѣе, велите людямъ принарядиться и выбриться. Государь ихъ помнитъ -- онъ прислалъ за ними ихъ любимаго офицера! И вотъ, наконецъ, процессія двигается, русскіе штыки заблистали у воротъ губернаторскаго дома, товарищи кинулись другъ-другу на шею, и полились святыя слезы. Пусть будетъ благословенъ годъ, и число, и мѣсяцъ, benedetto sia il mese il giorno, e l'anno, когда ваши Дамонъ и Пиѳіасъ обнялись, когда они заплакали и заговорили о новостяхъ, не пустыхъ новостяхъ, не о погодѣ и даже не о благополучномъ плаваніи! Наполеонъ пошелъ на Россію, и уже нѣтъ Наполеона,-- шестьсотъ тысячь чужого народа вломились въ Москву, и гдѣ теперь эти шестьсотъ тысячь вооруженныхъ воиновъ? Не сонъ ли это, не фантазія ли, сочиненная для прославленія дружбы и отечества? Нѣтъ, то не сонъ и не фантазія, а героическая поэма отъ которой трепещетъ и бьется сердце читателя!
   И названная поэма лучше "Энеиды", какъ ни полезенъ и не добросовѣстенъ переводъ г. Шершеневича, нынѣ доведенный печатаніемъ до одиннадцатой пѣсни включительно. Отрицать прелесть Виргиліевой поэмы, какъ сборника высокопоэтическихъ отрывковъ, не сознавать ея важности въ историческомъ и археологическомъ смыслѣ -- значитъ походить на слѣпца, которому мраморная статуя не представляетъ никакой прелести, а напротивъ того, непріятна, по своей твердости ихолодности. Вотъ почему всякій смертный, умѣющій читать по-русски, оцѣнитъ по заслугамъ предпріятіе новаго переводчика "Энеиды", хотя его гекзаметры мѣстами и не совсѣмъ гладки. Но едва-ли кто-нибудь изъ цѣнителей, въ наше время, поставитъ имя автора "Энеиды" наряду съ именами: Гомера, Мильтона и Данта, хотя еще не очень далеко отъ насъ то время, когда Гомеръ, Мильтонъ и Дантъ считались меньшими братьями пѣвца Дидоны и Энея. Нѣмецъ Маркландъ, былъ первымъ ученымъ, осмѣлившимся поднять голосъ противъ виргиліеманіи, и его за это чуть не побили камнями, какъ преступника. Не знаю, побьютъ-ли русскіе критики камнями другого цѣнителя, котораго строки я дерзаю здѣсь выписать, не сказывая, по моему обыкновенію, кто былъ этотъ цѣнитель и даже къ какой онъ принадлежалъ націи. Господа знатоки очень хорошо сдѣлаютъ, если припишутъ эти страницы собственно мнѣ, и я, конечно, отъ нихъ не отступлюсь, какъ не отступался одинъ изъ новѣйшихъ мистификаторовъ отъ выписокъ изъ воображаемыхъ твореній доктора Зауэртейга, Тейфельсшрека или Резартуса.
   "Виргилій родился 15 октября 682 и умеръ 22 сентября 733. Высказывая свое мнѣніе о Виргиліѣ, я всегда говорилъ, что рѣшительно протестую противъ обожанія этого писателя римлянами и слѣдующими, болѣе близкими къ намъ поколѣніями. Виргилій не имѣлъ плодотворнаго генія, который соотвѣтствовалъ бы трудамъ, имъ предпринятымъ. Его эклоги -- неудачное подражаніе Ѳеокриту; самый родъ этихъ произведеній не могъ процвѣтать на римской почвѣ. Пастухи Ѳеокрита взяты не изъ греческой, а изъ сицилійской жизни -- идилліи этого поэта порождены народными пѣснями, отъ того онѣ полны простоты и національности. Виргилій же, перенося дѣйствіе своихъ эклогъ въ Ломбардію, населяетъ ее греческими пастухами (имена ихъ даже греческія, кровь тоже), короче сказать, существами ей чуждыми. Его дидактическая поэма о земледѣліи заслуживаетъ похвалы; но зато "Энеида", хотя заключаетъ въ себѣ много превосходныхъ частностей -- сама по себѣ, отъ начала до конца, можетъ назваться несчастнѣйшею изъ задачъ. Учоность Виргилія изумительна; историкъ, изучающій "Энеиду", найдетъ, чему въ ней удивляться, но человѣкъ, ищущій поэзіи, придетъ къ иному заключенію. Только та эническая поэма можетъ удасться, которая въ живомъ и простомъ разсказѣ передаетъ намъ хотя часть того, что въ цѣломъ -- собственность всей націи. Я не могу довольно надивиться безсмыслицѣ, которою наполнена большая часть эстетикъ, чуть воззрѣніе касается эпической поэзіи. Вспомнимъ, какъ одинъ изъ современныхъ историковъ назвалъ Тассовъ "Іерусалимъ" ошибкою, основываясь на томъ, что сюжетъ не довольно старъ для эпической поэмы.
   "Вопросъ этотъ сходенъ съ вопросомъ о сюжетахъ для историческихъ картинъ. Всякій предметъ хорошъ, если онъ (сюжетъ картины) приводитъ зрителю на мысль то цѣлое, котораго часть онъ составляетъ. И вотъ почему сюжеты изъ Священной Исторіи превосходны для исторической живописи. Каждый человѣкъ, при видѣ лика Мадонны или изображенія Апостола, быстро припоминаетъ всѣ событія, всѣ идеи, сопричастныя изображенію,-- и если зритель видалъ много художественныхъ предметовъ, эффектъ происходитъ тѣмъ съ большею силою. Когда Альбано и Доминикино изображали сюжеты миѳологическіе, ихъ трудъ, доступный учоному, оставался непонятнымъ и безполезнымъ для большинства неразвитыхъ зрителей. Сюжеты изъ миѳологіи были чрезвычайно доступны массѣ древняго народа, но въ наше время они утратили свое значеніе. Художнику хорошъ тотъ сюжетъ, который всѣмъ понятенъ, о которомъ говоритъ каждый: такъ, напримѣръ, важнѣйшія и извѣстнѣйшія событія изъ новой исторій могли бы служить хорошей темой для художниковъ, еслибы тому не препятствовало безобразіе современныхъ костюмовъ. Не мѣшаетъ, однако, замѣтить, что древніе, хотя и не знали подобныхъ неудобствъ, но все-таки рѣдко брались за изображеніе картинъ, взятыхъ изъ своей исторіи.
   "Тоже и съ эпическою поэзіею: она должна быть частью того, что извѣстно всѣмъ, что поется, разсказывается и узнается всякимъ. Циклическая поэзія ведется наподобіе исторіи, ея разсказъ послѣдователенъ, но эпосъ беретъ часть, какъ цѣлое, и поэтъ ведетъ рѣчь, будто пересказывая то, что онъ самъ видѣлъ. Нѣтъ поэмы несчастнѣе Лукановой "Фарсаліи", она подвигается впередъ наподобіе лѣтописи, тогда какъ самъ ея поэтъ желаетъ выставить впередъ только нѣкоторые частные эпизоды. Оттого въ ней есть части, подобныя оперному речитативу, и отрывки, которыхъ языкъ не напоминаетъ собой ни исторію, ни поэзію.
   "Виргилій, принимаясь за "Энеиду", не взвѣсилъ всей трудности задачи. Онъ взялъ римскую исторію такою, какова она у греческихъ писателей: еслибъ онъ держался народныхъ преданій, трудъ его имѣлъ бы въ себѣ хотя итальянскую народность. Правда, въ его время эти преданія были достаточно забыты, и Гомеръ былъ извѣстнѣе Ненія, но и въ остаткахъ преданій національныхъ таилась сила, способная дать жизнь его поэмѣ. Виргилій не понималъ своего призванія,-- ему слѣдовало быть лирическимъ поэтомъ, идти по слѣдамъ Катулла, и не замышлять большой латинской поэмы. Горестно подумать, что самая эта ошибка, что самый неудачный трудъ Виргилія, доставили ему обожаніе потомства, что превосходство Катулла надъ Виргиліемъ небыло признано до конца XVIII столѣтія! Удивленіе Виргилію въ среднихъ вѣкахъ объясняется малымъ знакомствомъ знатоковъ дѣла съ поэмами Гомера, а также и отдѣльными красотами "Энеиды". Не изъ притворства или аффектаціи Виргилій, умирая, приказывалъ сжечь "Энеиду": онъ созвалъ въ послѣднія свои минуты, что трудъ всей его жизни былъ трудомъ неудачнымъ. Я радуюсь, что это приказаніе осталось невыполненнымъ; но я знаю тоже, что мы обязаны читать только то, что истинно, велико и прекрасно. Все, что древніе говорятъ о личномъ характерѣ Виргилія, служилъ въ его пользу. Гробница его на горѣ Павзилиппо украшена лавровымъ деревомъ; я сохраняю между своими рѣдкостями вѣтку, снятую съ этого дерева; но все это не заставитъ меня, однако, помѣстить Виргилія въ число первоклассныхъ римскихъ поэтовъ".
   Журналовъ за ноябрь я не имѣлъ еще времени прочесть, и даже октябрьскіе нумера "Москвитянина" не просмотрѣны мною, какъ слѣдуетъ,-- изо всего этого друзья нашей періодической литературы могутъ узрѣть, что нынѣшняя осень принадлежитъ къ числу достаточно урожайныхъ. Въ предпослѣднихъ книжкахъ московскаго журнала я съ большимъ удовольствіемъ встрѣтилъ имя г. Щербины подъ звучною и поэтической сценой "Ифигенія въ Тавридѣ"; жаль только, что въ этомъ весьма удачномъ твореніи жрица Діаны толкуетъ про обагренную кровью сталь, тогда-какъ греки сражались въ ея время мѣдными мечами и мѣдными копьями, желѣзо считали за рѣдкость, о выдѣлкѣ же стали не имѣли никакого понятія. Потомъ, Ифигенія же упоминаетъ о томъ, какъ она цѣловала серебристыя кудри аргосскихъ старцевъ, на царскомъ пирѣ у ея отца, Агамемнона; такая черта, отчасти пригодная для красоты слога, не на своемъ мѣстѣ въ устахъ дочери царя, скиптроноснаго властителя Аргоса. Можетъ быть, герои, воспѣтые Гомеромъ, и позволяли своимъ дочерямъ присутствовать при угощеніи подданныхъ, но разливать вино и покрывать поцалуями мудрыхъ стариковъ едва ли разрѣшали; подобная фамильярность пошла-бъ наперекоръ всему, что мы знаемъ о семейномъ бытѣ древнихъ народовъ. Воспоминанія г-жи Марьи Ростовской о покойномъ Карлѣ Павловичѣ Брюловѣ, напечатанныя въ одной книжкѣ съ "Ифигеніей", очень занимательны и дышатъ пламенною преданностью памяти усопшаго художника.
   Замѣтки г. Эраста Благонравова о русской литературѣ и журналистикѣ равнымъ образомъ выказываютъ въ авторѣ пламенное сочувствствіе къ отечественной словесности -- добродѣтель немаловажная, потому-что въ наше время, не смотря на всѣ возгласы литераторовъ, ихъ словопренія, ожесточенные клики и ярую борьбу между собою,-- истинныхъ любителей русскаго слова чрезвычайно мало между пишущимъ сословіемъ. Всякій человѣкъ, хотясколько нибудь наблюдавшій литературные нравы, согласится съ этой замѣткою. Мнѣ случалось встрѣчать циническій индифферентизмъ къ дѣламъ русской словесности у писателей, которые всѣмъ обязаны этой словесности, случалось мнѣ сходиться съ свирѣпыми педантами, по видимому, готовыми умереть за истину въ искусствѣ, и не смотря на то, читающими въ нашихъ журналахъ только тѣ отдѣлы, гдѣ можетъ иногда встрѣтиться колкость или бранное слово, или сплетня самая недостойная. Пріятно сознаться, что въ преданности, которую редакція "Москвитянина" питаетъ къ дѣлу русской словесности, нѣтъ и тѣни лицемѣрія: съ откровенной горячностью (а это едва ли не лучшая изъ всѣхъ похвалъ журналу) она трудится, спорится, исправляетъ собственныя ошибки. Точно такъ же смотритъ на журнальное дѣло и г. Эрастъ Благонравовъ, и вотъ чѣмъ можно объяснить тотъ шумъ, тотъ потокъ невѣжливостей, которыми большая часть вашихъ журналовъ привѣтствуетъ появленіе каждаго изъ его фельетоновъ! "Кричите, свирѣпствуйте противъ меня -- говорилъ Джонсонъ своимъ противникамъ -- благодаря вашей брани, половина моего дѣла сама собой сдѣлалась!" Для фельетониста, особенно въ наше время, когда фельетонисты только и пишутъ что про журналистику, хоръ невѣжливыхъ возгласовъ во сто разъ дороже сладкой похвалы, которая, какъ это давно извѣстно, никогда хорошо не врѣзывается въ память читателя.
   Въ послѣдней статьѣ г. Благонравова, къ большому моему сожалѣнію, нѣтъ шуточныхъ стиховъ, которые прежде ему такъ удавались: шуточные стихи, какъ и все, что оживляетъ собой полемическую статью -- весьма полезны въ этомъ дѣлѣ. A дѣло, взятое на себя Эрастомъ Благонравовымъ, я понимаю такимъ образомъ: удалившись на неприступную позицію, вдалекѣ отъ партій, дѣлать оттуда рѣзкія, смѣлыя вылазки противъ всего того, что кажется автору вреднымъ для развитія такъ любимой имъ русской словесности. Подсмѣиваться, поддразнивать и беззаботно шутить надъ всѣмъ особенно чудовищнымъ, забавнымъ, противно анормальнымъ въ журналистикѣ, умѣемъ мы всѣ -- фельетонисты, пишущіе о журналахъ -- но внести въ это занятіе всю любовь и горячность молодости, не всякій, далеко не всякій изъ насъ можетъ. Одинъ изъ насъ чувствуетъ очень мало симпатіи къ журнальному дѣлу, и сознается въ томъ безъ лицемѣрія; другой связанъ своими отношеніями и своимъ характеромъ; третій утратилъ пламень молодыхъ лѣтъ; четвертый дѣйствительно любитъ искусство, но пишетъ такъ тупо, дубовато, какъ писалъ бы медвѣдь, еслибъ ему пришлось состязаться съ русскими фельетонистами. Потому-то, не смотря на обиліе нашихъ обозрѣвателей журналистики, лучшее и почетнѣйшее между ними мѣсто не занято и, можетъ быть, долго останется незанятымъ. У насъ нѣтъ фельетониста умнаго, даровитаго, горячаго, чуждаго пристрастія, преданнаго сердцемъ интересамъ русской словесности, человѣка, находящаго въ этой преданности силу на то, чтобъ говорить правду, и всю правду, своимъ недругамъ, друзьямъ, хвалителямъ и хулителямъ. Поприще истинно многотрудное, котораго невозможно совершать безъ любви, великой любви къ литературѣ! Г. Благонравовъ, по моему мнѣнію, сдѣлалъ нѣсколько шаговъ по этой дорогѣ,-- ожесточеніе его противниковъ служитъ тому яснымъ доказательствомъ.
   Я всегда избѣгалъ говорить о фельетонистахъ; хвалить или порицать людей, имѣющихъ одно съ нами занятіе, считаю дѣломъ слишкомъ щекотливымъ,-- совсѣмъ тѣмъ, мнѣ теперь приходится, для поясненія вышенапечатанныхъ словъ, вдаться въ нѣкоторыя подробности по поводу нынѣшняго фельетона и его жрецовъ. Избравши исходнымъ, основнымъ предметомъ нашихъ статеекъ только литературу и журналистику, сокрушивъ окончательно прежніе тяжеловѣсные отчеты о годовомъ движеніи русской словесности, мы сами создали себѣ цѣлый рядъ трудныхъ обязанностей. Мы стали полуфельетонистами и полукритиками, подняли на ноги вопросъ о слабыхъ сторонахъ журнальнаго дѣла, а въ вопросѣ этомъ увидѣли многое, многое, о чемъ прежде не подозрѣвали. Передъ нами открылось широкое поле наблюденій, повсюду обнаружились въ журналистикѣ или поспѣшность, или малое знаніе, или самохвальство, или претензіи, или отчаянное педантство, или литературное вассальство, на которое намекнулъ добрый мой пріятель, Новый Поэтъ, толкуя объ отношеніяхъ знакомыхъ фельетонистовъ. Публика, сведенная нашими трудами въ журнальный міръ, исполненный промаховъ, сплетенъ и недостатковъ, говоритъ намъ: "что же, господа журналообозрѣватели,-- кончайте дѣло, вами начатое, воюйте съ недостатками журналистики, объявляйте безпощадную брань людямъ, унижающимъ словесность, дѣлайте свое дѣло, идите прямымъ путемъ, разите педантовъ, самохваловъ и сплетниковъ мы хотимъ одной правды,-- и, конечно, поддержимъ васъ своимъ одобреніемъ".
   Такъ говорятъ читатели,-- но мы, новые фельетонисты, слушаемъ ихъ, и колеблемся, сами пугаясь своего призванія. И мы отчасти правы: если наши беззаботныя замѣтки о слабыхъ сторонахъ журналистики нанесли многимъ добрымъ, но заблуждающимся людямъ столько горя, унынія, гнѣва,-- то чего же ожидать отъ правильной войны съ господами, посвятившими себя изготовленію и выпусканію въ свѣтъ періодическихъ изданій? Развѣ весело терзать чужое самолюбіе, унижать писателей, обладающихъ относительными достоинствами, отравлять часы и минуты того или другаго смертнаго, можетъ быть выкупающаго свои слабости чѣмъ нибудь очень хорошимъ? Я повторяю,-- и мы отчасти правы, но правы только какъ люди, не какъ литераторы, -- правы только съ своей точки зрѣнія. Читателямъ нѣтъ никакого дѣла ни до нашей душевной мягкости, ни до хорошихъ сторонъ нашихъ противниковъ, ни до нашихъ дружескихъ отношеній. Они требуютъ отъ насъ безпристрастія, и злятся на его нарушеніе. Для чего вы, фельетонисты, смягчаете свои отзывы о людяхъ, которыхъ не уважаете; почему вы не покроете вѣчнымъ срамомъ лицъ, осмѣливающихся въ литературные вопросы вводить аллюзіи, неимѣющія ничего общаго съ словесностью? Почему? почему?.. -- потому что мы, но смотря на свои громкія фразы объ искусствѣ и о сочувствіи дѣлу отечественной словесности, не имѣемъ той любви къ искусству и словесности, которая одна только можетъ дать силу человѣку, рѣшившемуся вести правильную безпощадную войну съ ошибками современныхъ намъ журналистовъ и литераторовъ!
   Пора кончить игру въ торжественныя фразы и говорить языкомъ общепонятнымъ. Развитіе журналистики и ея коммерческаго значенія, соединившись съ бѣдностью на таланты, нанесло сильный, но, конечно, временный ударъ сочувствію нашихъ писателей къ интересамъ отечественной литературы. Совершенная холодность къ литературной сторонѣ журналовъ встрѣчается въ людяхъ самыхъ ловкихъ и самыхъ дѣятельныхъ на журнальномъ поприщѣ. У насъ есть франты, любители отечественнаго искусства, круглый годъ нечитающіе ни одного слова по русски, да, можетъ быть, и ни на одномъ изъ европейскихъ языковъ. Вашъ пріятель, "Иногородный Подписчикъ", по пяти мѣсяцевъ не видитъ ни одной строки изъ русскихъ періодическихъ изданій, и никто не находитъ этого страннымъ, потому что онъ, въ свою очередь, можетъ назвать двухъ, трехъ литераторовъ, составляющихъ честь вашей словесности и вовсе незнающихъ того, что напечатано новаго на русскомъ языкѣ. Бельлетристовъ и учоныхъ, посвящающихъ полчаса въ мѣсяцъ на просматриванье новыхъ журналовъ, цѣлые десятки въ Петербургѣ; иные изъ нихъ этимъ хвалятся, что очень дурно. Кому изъ насъ не случалось видать романистовъ, открыто сознающихся въ томъ, что ихъ новое твореніе написано для денегъ, или издателей журнала, простодушно признающихся, что ихъ послѣдняя книжка изъ рукъ вонъ плоха! Всего этого нельзя назвать похвальнымъ, но возгласы и восклицательные знаки тутъ не помогутъ нисколько -- тутъ помогутъ не возгласы, не восклицательные знаки, а время, примѣръ преданныхъ своему дѣлу литераторовъ.
   Одна изъ привлекательныхъ сторонъ "Москвитянина" есть, безспорно, любовь и преданность, питаемая его редакціею (здѣсь слово редакція взято въ обширномъ смыслѣ) къ интересамъ и ходу русской журналистики. Потому-то, по моему мнѣнію только на страницахъ московскаго журнала могутъ со временемъ появиться фельетоны, вполнѣ безпристрастные на хвалу и осужденіе всѣхъ новѣйшихъ явленій въ нашемъ журнальномъ мірѣ. Господинъ ли Благонравовъ, или кто другой возьметъ на себя эту многотрудную, не очень благодарную, весьма непонятную, но чрезвычайно полезную для словесности обязанность -- этого я не берусь сказать: излишняя снисходительность, которой весьма много въ послѣднихъ замѣткахъ г. Эраста Благонравова, заставляетъ предполагать въ авторѣ нѣкоторую мягкость духа, сильнѣйшую противницу рѣзкой правды. Противъ великаго числа золъ, гнѣздящихся въ нашей журналистикѣ,-- и мягкость и самая шутливость почти безсильны. Противъ чванства, педантизма, пустоты, духа сплетенъ, противъ пристрастія и озлобленія нужны мѣры, болѣе твердыя и строгія.
   Длиннота разглагольствованія напоминаетъ мнѣ, что и мое письмо стремится выпрыгнуть за предѣлы, назначенные ему благоразуміемъ автора и объемомъ журнальной книжки. Никогда еще мнѣ не было такъ пріятно встрѣчаться съ русскими журналами, и тому, безспорно, одна изъ причинъ -- памятникъ, воздвигнутый мнѣ въ мое отсутствіе, и пріятный сюрпризъ, заготовленный каждымъ изъ журналовъ для моего пріѣзда. Иногородный Подписчикъ словно не уѣзжалъ изъ столицы, словно не провелъ цѣлыхъ пять мѣсяцевъ подъ тѣнью сикоморы. Въ каждой книжкѣ каждаго журнала этотъ достолюбезный псевдонимъ встрѣчается по нѣскольку разъ, не говорю уже про обиліе фразъ, впервые пущенныхъ имъ въ оборотъ и принятыхъ во всеобщее употребленіе. И почти повсюду воспоминаніе высказано въ пріятныхъ выраженіяхъ; даже въ листкахъ газетъ, наудачу выбранныхъ изъ накопившеяся груды, память объ Иногородномъ Подписчикѣ сіяетъ неоднократно, и мало того, даже лѣтнія мои дѣянія, вовсе неотносящіяся въ литературѣ, комментируются съ лестной точки зрѣнія. Честь и благодарность вамъ, мои сверстники и антагонисты; памятникъ, вами сооруженный, будетъ жить въ моемъ сердцѣ, если только памятники когда нибудь живутъ, да еще въ сердцахъ благодарныхъ индивидуумовъ. A теперь, побранимся и поспоримъ въ мѣру, будемъ стараться, чтобы изъ столкновенія нашихъ умозрѣній роились свѣтлыя искорки истины. Какъ часто, говоритъ одинъ англичанинъ, способность понимать истину заключается съ простой способности обозрѣвать вопросы съ той и другой стороны! Итакъ, нечего бояться противорѣчій и споровъ; съ нашей стороны, по крайней мѣрѣ, эти споры и противорѣчія никогда не перейдутъ въ крикливое и обидное для противниковъ побоище. Впередъ же, и вспомнимъ рыцарскіе переговоры передъ сраженіемъ при Фонтеноа. A vous, messieurs les gardes franèaises! Messiers les Anglois -- tirez les premiers! "Вамъ стрѣлять, господа французскіе гвардейцы.-- Господа англичане, стрѣляйте первые!"
   И болѣе всѣхъ сюрпризовъ и памятниковъ, болѣе всѣхъ воспоминанія и подражаній, отраденъ Иногородному Подписчику личный привѣтъ и ласковая встрѣча драгоцѣнныхъ друзей и давнихъ товарищей по журнальнымъ подвигамъ, можетъ быть, противниковъ его по идеямъ, но братьевъ по душѣ и чувствамъ, литераторовъ, которые теперь, даже при остаткахъ литературныхъ несогласій, представляютъ изъ себя то, чѣмъ будутъ наши писатели лѣтъ черезъ пять или черезъ десять, когда воспоминаніе о партіяхъ исчезнетъ, угловатости сгладятся, корыстные разсчеты покроются посмѣяніемъ и когда, среди общей тишины, общей симпатіи и дружелюбія, станутъ вопить только два или три печальные любителя брани, неспособные угомониться, и гудящіе себѣ, какъ бойкая, одинокая дудка въ шарманкѣ Ноздрева.
   

XXXII.

Декабрь 1852.

   О мысль, мысль! въ особенности мысль безпристрастная, невысокопарная и незадорная, полѣзущая за облака и непретендующая рѣшать утонченныхъ вопросовъ,-- мысль бойкая и ясная, свѣтлая и немного насмѣшливая, зародившаяся не отъ столкновенія съ чужими головами, а изъ нашей собственной натуры, въ минуты спокойствія и наблюденій, мысль скромная и пригодная къ дѣлу, чуждая пустозвонства и выкраденныхъ тонкостей,-- какъ отрадно возиться съ тобою, какъ умѣешь ты награждать человѣка, тебя вскормившаго и приголубившаго, сколько отрадныхъ чувствъ и счастія кидаешь ты на его жизнь, на панораму его обычныхъ занятій! Какъ мило и весело слѣдить за тобою, бросать тебя въ океанъ другихъ мыслей, дѣлиться тобой съ друзьями и недругами, привѣтствовать твой успѣхъ, твое появленіе въ чужихъ головахъ и подъ чужими перьями, радостно кивать тебѣ головою, и ждать, пока ты снова покажешься, снова затронешь кого нибудь, снова возбудишь шумъ и возгласы, снова наградишь того или другого педанта щелчкомъ по носу и опять бросишься гулять по свѣту, вѣчно невинная, привѣтная, ласковая, непомнящая зла и готовая разливать вокругъ себя довольство, улыбки, шутку и доброжелательство. Вотъ она вспыхиваетъ -- эта мысль -- ярко озаряетъ собою тотъ или другой уголокъ литературнаго пандемоніума, какъ блудящій огонекъ въ третьемъ актѣ "Роберта", носится туда и сюда, по временамъ озаряя какое нибудь "чудище", угрюмо сидящее въ своемъ уголку, подобно нѣкоей кикиморѣ, пугалищу древнихъ славянъ! Кикимора сердится, досадуетъ на огонекъ, обличающій его нескладныя стати, но огонекъ все летаетъ и летаетъ, не жжетъ никого, почти не свѣтитъ, а между тѣмъ дѣлаетъ свое дѣло, и вокругъ него начинаютъ порхать другіе огоньки, и оркестръ играетъ, сперва довольно свирѣпо, потомъ все тише и тише, и зрители знаютъ, что скоро начнется балетъ, и на сцену явятся хорошенькія донны въ бѣлыхъ платьицахъ, и что музыка сдѣлается еще веселѣе, еще увлекательнѣе. Не то же ли съ мыслью шутливою и самостоятельною, когда она влетитъ въ обитель, передъ тѣмъ загроможденную суровыми и кислыми умниками, съ ихъ безконечнымъ самохвальствомъ, съ ихъ учонымъ шарлатанизмомъ, съ ихъ страстью взлѣзать на кровли, для поимки звѣздъ съ небосклона, съ ихъ буйною нетерпимостью, съ ихъ преунылымъ взглядомъ на жизнь, въ которой, чтобъ они ни говорили, столько есть вещей утѣшительныхъ, радостныхъ и прекрасныхъ! И очень понятно, и очень извинительно, что немного постарѣвшіе умники встрѣчаютъ эту мысль угрюмо и неохотно, очень понятны и извинительны ихъ жалобы, нападки и сѣтованія, но еще понятнѣе, еще извинительнѣе упрямство самой мысли, которая все порхаетъ и порхаетъ, легкая и смѣлая, увѣренная въ себѣ и въ своемъ успѣхѣ! Ибо за самой длинной зимой все-таки идетъ весна -- истина, неоспоримая въ природѣ и журналистикѣ! И крикъ, воздвигнутый педантами, утихаетъ мало по малу, и года проходятъ, а мысль все та же и та же, или скорѣе уже не та, но прежняя по направленію, новая по сочетанію своему съ другими радостными огоньками! И вотъ она дробится и свѣтлѣетъ, идетъ далѣе по завоеванному пространству, начинаетъ грѣть и свѣтить, освѣщать другимъ людямъ обитель благородныхъ радостей, благотворныхъ идей, сердце успокоивающихъ помысловъ! И уже ополчаться на эту мысль никто не желаетъ; противъ блудящаго огонька продолжаютъ кричать только тѣ люди, которымъ говорить нечего; остатки когда-то рьяныхъ противниковъ только сумрачно отворачиваются въ сторону, представляя, будто не видятъ ничего, кромѣ того, что видѣли при началѣ своей молодости, когда не было мѣста вокругъ нихъ ни свѣтлымъ огонькамъ, ни свѣтлымъ мыслямъ, ни свѣтлымъ мечтаніямъ! Итакъ, впередъ же, впередъ, люди съ добрыми и успокоительными мыслями, впередъ добрые счастливцы, впередъ всѣ тѣ писатели, для которыхъ поэзія не есть трудъ мрачный и упорный, для кого наука не представляется въ видѣ исхудалой гарпіи, для кого шутка существуетъ и для кого веселый смѣхъ не есть одна фраза, придуманная въ минуту вящшаго сплина! Скажемъ послѣднее прости всѣмъ этимъ словамъ сквозь смѣхъ, и пристрастію подъ личиной педантизма, и усиленному разсматриванью кислыхъ сценъ кислой жизни, и бурямъ, поднимающимся изъ мракомъ одѣтой главы, и печальному дендизму, и разочарованію, и учоности, проживающей въ бочкѣ Діогена, и женщинамъ, вѣчно страждущимъ и забытымъ; простимся съ самохвальствомъ и Теньеровскими сценами безъ Теньерова таланта, и съ нашими друзьями художниками въ прозѣ (не безъ орфографическихъ ошибокъ), съ женщинами-писательницами, въ родѣ Анны Крутильниковой, и съ духомъ партій, нынѣ, увы! сгнившихъ и разсыпавшихся отъ двухъ-трехъ удачныхъ щелчковъ! "О горе!" возглашаетъ при сей оказіи, слабый, маленькій кружокъ прежнихъ авторитетовъ: "о страшная для насъ невзгода! Что же вы подставите, дерзкіе литераторы новой школы, вмѣсто вашихъ драгоцѣнныхъ бурь, кислыхъ сценъ и женщинъ-писательницъ, съ ихъ меланхолическими героинями, достойными Филарета Шаля и Петра Петровича Буйновидова?" Что мы подставимъ? спрашиваете вы, о господа суровые любители всего кислаго,-- вотъ что мы подставимъ на мѣсто бурь и мракомъ одѣтыхъ діогеновъ. Мы подставимъ веселость и умѣнье быть счастливыми, трудъ сильный, по некрикливый), дѣятельность ohne Hast, ohne Kost, но въ особенности ohne Scandal, дѣятельность, приправленную способностью сживаться съ жизнью. Для насъ останется все утѣшительное и прекрасное въ современной жизни, любовь и дружба, борьба и наслажденіе, блистательные періоды своей и чужой исторіи, безконечное наблюденіе надъ человѣкомъ всѣхъ сортовъ и видовъ, только не надъ кислымъ, однакожъ, человѣкомъ! Намъ останется сокровищница древней и новой словесности, легіонъ поэтовъ, которыхъ одни имена до сихъ поръ извѣстны нашей публикѣ, сонмъ именъ прекрасныхъ и благородныхъ, изъ которыхъ многія до того забыты, что могутъ казаться только что появившимися въ свѣтъ! Для насъ критика живая и безпристрастная, слитая съ исторіей народныхъ нравовъ и обычаевъ; для насъ путешествія по всѣмъ уголкамъ земного шара; дня насъ наука въ видѣ популярномъ, спокойномъ и привлекательномъ; для насъ жизнеописанія людей великихъ, воиновъ и мыслителей, чудаковъ и художниковъ, сдѣлавшихъ то, что человѣку бываетъ повременамъ весело назвать себя человѣкомъ! Поле обширно, и принесетъ золотые гесперидскіе плоды, если Богъ даетъ намъ нужную силу для его обработанія, нужную долговѣчность для снятія плодовъ. Если же нашъ періодъ будетъ бѣденъ талантами -- мы все-таки будемъ вправѣ сказать послѣдующимъ талантливымъ поколѣніямъ: вотъ святое и плодотворное поле; и работали на немъ, и были счастливы работой, и прокармливались на немъ, хотя и не могли, по слабости силъ, добыть золотыхъ плодовъ, произвести нѣсколько произведеній на радость отдаленнымъ читателямъ! Теперь ваша очередь, показывайте свои таланты, и дайте намъ умереть спокойно. Какъ американскіе скваттеры или піонеры, поспѣшимъ же занять хорошую, теплую территорію, навсегда простившись съ печальнымъ болотомъ, на которомъ такъ долго и такъ безплодію тратила свои силы наша журналистика стараго времени!
   Такого рода спичъ держитъ Иногородный Подписчикъ русскимъ читателямъ, журналистамъ и литераторамъ, въ видѣ поздравленія съ Новымъ Годомъ,-- а затѣмъ переходитъ къ своимъ очереднымъ занятіямъ, пропустивъ, по случаю новаго года, всѣ журнальныя книжки за ноябрь прошлаго 1852 года. И точно, не лучше ли начать съ декабря -- шумливаго, хлопотливаго, дѣятельнаго, завеселившагося, денежнаго декабря мѣсяца?
   Одинъ изъ моихъ добрыхъ пріятелей, о которомъ я такъ часто разсказывалъ, что имѣю даже нѣкоторое право считать его добрымъ пріятелемъ моихъ читателей,-- именно тотъ самый джентльменъ, что находилъ наслажденіе, по причинѣ своей саркастической натуры, въ поддразниваніи задорнаго человѣчества, недавно отпустилъ въ одномъ изъ кружковъ своихъ штуку, о которой я долженъ пересказать друзьямъ Иногороднаго Подписчика. Молчаніе, даже краснорѣчивое молчаніе, тутъ невозможно: есть шутки, шалости, умныя проказы, о которыхъ полезно трубить во всеуслышаніе, если не для поддразниванія, то для поученія племени земнородныхъ. Итакъ, нужно вамъ узнать, что пріятель мой любилъ, проживая въ Петербургѣ, любилъ... (тутъ томныя читательницы ждутъ начала романической исторіи, но онъ любилъ...) просто давать гастрономическіе обѣды, съ отличнымъ виномъ и бесѣдою, достойною бесѣдъ прошлаго столѣтія. Мой другъ любилъ людей. "Еслибъ въ мірѣ жилъ только одинъ человѣкъ -- говаривалъ онъ въ минуты дружеской откровенности,-- этотъ человѣкъ былъ бы ужасомъ для себя самого. Горе смертному, удаляющемуся отъ людей и жизни!" И вотъ почему онъ любилъ давать обѣды. Всѣ ѣздили кънему въ гости, пили и ѣли съ аппетитомъ, болтали очень остроумно, обижались, если обѣдъ безъ нихъ обходился, и при всемъ томъ сильно ругали своего постояннаго амфитріона,-- ругали конечно за-глаза. Учредитель обѣдовъ зналъ очень хорошо, что въ Сѣверной Пальмирѣ безъ этого дѣло не обходится,-- да и самъ любилъ иногда, покидая великолѣпный балъ, выбранить на лѣстницѣ радушнаго хозяина съ его гостями,-- тѣмъ не менѣе, ему одинъ разъ захотѣлось узнать, по какой причинѣ компанія людей, имъ постоянно угощаемыхъ, остается недовольна, какъ хозяиномъ, такъ и его угощеніемъ. Изъ разспросовъ оказалось, что часть друзей недовольна была позднимъ часомъ обѣда, между тѣмъ какъ другая сердилась, зачѣмъ за столъ не садятся въ восемь часовъ вечера, какъ это дѣлали Робертъ Пиль и лордъ Грей, люди, какъ изволите видѣть, не простые -- петербугскій pique-assiette никогда не хочетъ брать примѣра съ людей темныхъ и незначительныхъ. Потомъ, одной части посѣтителей поваръ приходился не по мысли, вторая партія недовольна была умнымъ разговоромъ, третья не любила хозяина за то, что въ его домѣ никогда не играютъ въ карты, четвертая, находила, что вино было подаваемо не совсѣмъ старое. Узнавши обо всемъ этомъ, мой пріятель задумался, и видя, что за всѣми претензіями не услѣдишь, ухватился за послѣднюю и прежде всего задалъ себѣ вопросъ такого содержанія: "а кстати, хотѣлось бы мнѣ знать, понимаютъ ли мои гости толкъ въ порядочномъ винѣ?"
   У человѣка, имѣющаго вкусъ къ поддразниванію себѣ подобныхъ человѣковъ, всякая причудливая мысль есть уже половина исполненія. И вотъ мой джентльменъ поѣхалъ ко всѣмъ лучшимъ погребщикамъ, не жалѣя денегъ (еще бы ихъ жалѣть,-- у него шесть домовъ въ двухъ столицахъ!), выбралъ себѣ запасъ драгоцѣннѣйшихъ и старѣйшихъ напитковъ, потомъ привезъ корзины домой, опустилъ бутылки въ воду, и держалъ ихъ тамъ до тѣхъ поръ, пока гласированные, золоченые и росписные ярлычки на сихъ сосудахъ размокли и отвалились. Вслѣдъ затѣмъ онъ съѣздилъ къ граверу или литографу, заказалъ у него полсотни билетовъ съ надписью: Погребъ Ефрема Единорогова въ Колтовской, и когда билеты были готовы, налѣпилъ ихъ на фіалы, прибывшіе съ виномъ изъ Эперне, Шато д'Икема, Токая, Бургунди, Мадеры, Опорто и съ береговъ Рейна. Устроивъ все это, онъ завалился спать, счастливый какъ школьникъ, заготовившій гильзу съ табакомъ, для всунутія оной, на слѣдующее утро, въ носъ которому нибудь изъ товарищей.
   Наступилъ желанный день, гости съѣхались, часъ обѣда приблизился. Когда сѣли за столъ, хозяинъ показалъ одну изъ бутылокъ сосѣду, и сказалъ такъ, что всѣ могли это слышать: "сегодня, господа, я намѣренъ васъ подчивать, какъ слѣдуетъ истинному покровителю отечественной торговли -- именно виномъ съ южнаго берега Крыма. Одинъ изъ моихъ жильцовъ, купчина, изгнанный изъ подвальнаго этажа, за неплатежъ денегъ, вздумалъ расплатиться со мною, представивъ сюда запасъ винъ, имъ выписанныхъ и улучшенныхъ. Я намѣренъ васъ угощать сегодня улучшеннымъ виномъ; не правда ли, прилагательное обѣщаетъ много хорошаго? Говорятъ, французскія вина вредны, венгерское тоже-- я по себѣ сужу, у меня начинаетъ дѣлаться подагра. И потомъ, какая нужда человѣку пить вѣчно одно и тоже вино. Я люблю перемѣны, я желаю, чтобъ въ жизни не было однообразія, чтобъ самая природа являлась къ вамъ въ разныхъ видахъ, чтобъ иногда, вмѣсто зеленой весны, являлась къ вамъ весна краснаго или лиловаго цвѣта. И такъ, vive la joie и вино, улучшенное Ефремомъ Единороговымъ!-- Что же ты не смѣешься, Даніэль?" прибавилъ онъ, обращаясь къ своему сосѣду, какъ Шиллеровъ Францъ Мооръ, послѣ своего потрясающаго разсказа,
   Но гостямъ было не до смѣха,-- всѣ наморщились, кой-кто выпилъ полрюмки, иной сдѣлалъ полглотка, и представилъ, что готовъ выплюнуть остальное. Вино оказалось пресквернымъ; всѣ его пробовали, но никто не рѣшался наливать себѣ дважды,-- одинъ только гость, съ успѣхомъ занимающійся поэзіею, выпилъ чуть не цѣлую бутылку разомъ,-- причина такого самоотверженія заключалась въ его желаніи завтра занять нѣсколько денегъ у хозяина. Изъ всѣхъ собесѣдниковъ пили съ удовольствіемъ только хозяинъ да моя особа, звавшая секретъ шалости. Гости уже начали перешептываться и мѣтать на амфитріона мрачные взоры. Таковъ петербургскій человѣкъ, такъ извращаетъ его роскошь, вглодавшаяся въ наши нравы! Повѣрь мнѣ, любезный читатель, скоро, скоро придетъ пора, когда радушные хозяева будутъ трепетать, чтобъ любезные гости не выкинули ихъ совсѣми домочадцами за окно, вслѣдствіе дурно заготовленнаго блюда или, гостинной, не совсѣмъ изящно убранной! Печальны будутъ тогда наши балы и обѣды, о, читатель! Но я забываю, что дѣло идетъ не о грядущихъ балахъ и обѣдахъ, а o проказѣ моего пріятеля.
   Примѣтивъ угрюмые взоры, мѣтаемые на него справа, слѣва, прямо и наискось, нашъ джентльменъ разсмѣялся, произнесъ шутя: "нѣтъ, господа, не бывать вамъ покровителями нашей торговли", и громко велѣлъ служителю подать другое вино изъ погреба. Камень свалился съ сердецъ, когда, наконецъ, на столѣ появились бутылки съ знакомыми, сердцу милыми ярлыками, съ якорями и видами разныхъ замковъ, съ фарфоровыми пробками; съ раззолоченной фольгой. Всѣ начали пить и похваливать. О, горе!-- вина этого не тронули только мы съ хозяиномъ. Мы знали, что передъ нами разыгрывается второй актъ комедіи, что красивыя бутылки съ гербами и ярлыками вмѣщали въ себѣ вино изъ погреба купца Фарнаосова, если не Единорогова, что столько хвалимое вино почти не было виномъ, что то былъ не огонь, а изображеніе огня, неспособное свѣтить и грѣть,-- что, наконецъ, наши собственные глаза узрѣли двойной обманъ, цѣлое собраніе гастрономовъ, добровольно попавшихъ въ двойную западню!
   О, человѣкъ, таковъ ты всегда! -- возглашаю я въ видѣ эпилога къ вышепрописанной исторіи. Въ литературныхъ дѣлахъ ты совершенно свободенъ оттолкнуть отъ себя дорогое вино въ дурной бутылкѣ, и упиваться микстурою виноторговца Фарнаосова, потому только, что сосудъ, ее вмѣщающій, украшенъ видами замковъ икемскаго и рюдергеймскаго! Оттого съ тобой довольно легко ладить, о, читатель, котораго Корнель называетъ такъ часто близорукимъ читателемъ, а иногда и гораздо хуже. Чтобъ понравиться тебѣ, нужно двинуться на тебя смѣло и нѣсколько нахально, показать тебѣ кукишъ, и объявить, что намъ, пишущимъ людямъ, нѣтъ никакой надобности въ твоихъ похвалахъ, внимательности и снисхожденіи. Тогда ты изъявишь желаніе кинуться въ наши объятія, но мы, не разверзая своихъ объятій, начнемъ тебя поддразнивать, и тѣмъ самымъ доведемъ до крайней степени твое къ намъ расположеніе.
   Такъ дѣйствовали многіе умные поэты и прозаики, такъ дѣйствуетъ и Теккерей въ своей книгѣ о "Снобсахъ" -- довольно исправно переведенной въ "Современникѣ" за послѣдніе мѣсяцы. Въ томъ почтенномъ твореніи, написанномъ на тему, повидимому, крайне старую, изображающемъ нравы и обычаи лицъ, надъ которыми столько столѣтій потѣшаются разные юмористы, авторъ съумѣлъ быть новымъ, съ помощью безжалостнаго поддразниванья и безпредѣльнаго насмѣшливаго равнодушія къ предразсудкамъ своей публики. Теккерей становится противъ двухъ глазъ задорнаго и зубастаго звѣря, чтобъ дразнить, щипать, злить и бѣсить его, чтобъ уколоть булавкой между каждыми двумя волосками его шерсти, чтобъ сунуть палку въ его зубы, зубы, когда-то пожравшіе Шелли и Китса, нанесшіе столько ранъ молодому гиганту Байрону! Звѣрь этотъ -- британская публика съ ея щекотливостью, самолюбіемъ, благородной гордостью, великимъ лицемѣріемъ и мелкою нетерпимостью, съ ея пороками и добродѣтелями, славой и слабостями, съ ея особенностями, заставлявшими лорда Байрона говорить своему лакею въ Венеціи: -- "Пускай ко мнѣ каждаго гостя,-- но англичанъ гони, гони въ шею!" И посмотрите, чего только не дѣлаетъ Теккерей, любимецъ англійской публики, съ этой публикой, съ этимъ зубатымъ, задорнымъ, но все-таки благороднымъ и прекраснымъ звѣремъ, съ этимъ львомъ, леопардомъ, единорогомъ! Онъ колетъ и дразнитъ его такъ, какъ можетъ его никто дразнить безнаказанно,-- и что же? звѣрь ослабляется, играетъ, ласково вертитъ хвостомъ, лижетъ руку, вооруженную булавкою! Говорилъ ли Байронъ, тотъ самый поэтъ, что велѣлъ гнать съ своего мраморнаго крыльца британскихъ туристовъ,-- говорилъ ли онъ, напримѣръ, своимъ читателямъ что нибудь обидное для военной славы Великобританіи? Смѣялся ли онъ надъ историческимъ величіемъ своей родины? О, нѣтъ! онъ высоко цѣнилъ и то и другое,-- въ минуту злѣйшей мизантропіи, онъ позволилъ себѣ написать только слѣдующіе жгучіе два стиха:
   
             Увы еслибъ она (Англія) знала истинно, вполнѣ знала,
             Сколько ея великое имя ненавидимо цѣлымъ міромъ!
   
   И Англія вознегодовала, и Англія прокляла поэта, едва-ли не говорившаго правду! АТеккерей отпускаетъ той же Англіи шуточки въ десять разъ болѣе злобныя, не выкупая ихъ гордымъ признаніемъ ея великаго имени! "Мы выиграли -- говоритъ онъ -- во Франціи и Испаніи нѣсколько маленькихъ сраженій, которыми снобсы очень гордятся, хотя ихъ давно ужь забыли и Франція и Испанія!" Да какъ-же послѣ этихъ словъ стѣны Соединеннаго Клуба не обвалились поддразнивателя, маіоръ О'Ганаганъ не пустилъ въ автора бутылкой хереса, морякъ Бордеръ не спрыгнулъ съ своего мѣста, милордъ Типтупъ не возгласилъ словами г. Ободовскаго:
   
             Обрушься на меня, ты, вѣковое зданье,
             Полъ мраморный -- раскройся подо мной!
             Столпы, со своего сойдите основанья,
             Разсыпьтесь впрахъ, развѣйтеся грозой!
             Природа, выступи изъ рубежей предвѣчныхъ,
             Что на землѣ незыблемо теперь?
   
   И между тѣмъ, къ моему крайнему недоумѣнію, всѣ упомянутыя особы съ забавными именами, всѣ снобсы оказались совершенно равнодушными, и премило улыбаясь, стали слушать, какъ онъ же, неистовый Теккерей, отъ военной славы перешелъ къ обворожительной красотѣ ея женщинъ, и смѣялся надъ этою красотою, и представилъ загородную жизнь англичанъ въ смѣшномъ видѣ, и назвавши снобсомъ какого-то директора ост-индской компаніи, вслѣдъ за тѣмъ вызвалъ изъ мрака леди, угощающую своихъ гостей ребрами тощаго барана на серебряномъ блюдѣ! Намъ, русскимъ, показавшимъ столько сочувствія къ сатирической литературѣ, и никогда неоскорбляющимся при указаніи нашихъ слабыхъ сторонъ, ядовитость Теккерея можетъ показаться весьма извинительною и невинною,-- но надо вникнуть въ британскіе нравы, сообразить привязанность англичанъ къ своей ост-индской компаніи, своей славѣ, своимъ коттеджамъ, вспомнить до какой степени этотъ народъ цѣнитъ красоту своихъ женщинъ и блескъ жизни, чтобъ оцѣнить значеніе этихъ толковъ о тощемъ баранѣ, о континентальныхъ снобсахъ и о леди Карабасъ или Маркекрю, которыхъ одни имена оскорбительны для публики, неимѣющей себѣ никого равнаго по своей нетерпимости! Думая обо все-жъ этомъ и удивляясь продерзостямъ автора "Vanity Fair", повременамъ ощущаешь нѣкоторую боязнь за благосостояніе Вилльяма Теккерея. Не сегодня, такъ завтра, можетъ подняться въ публикѣ общее вопіяніе, вопль ненависти, это страшное outcry, для котораго, нѣтъ равносильнаго слова на русскомъ языкѣ. И можетъ быть сочинитель "Пенденниса", нынѣ такъ услаждающій насъ своими лукавыми, мѣткими выходками, очутится по неволѣ, или вѣрнѣе, въ добровольномъ изгнаніи, гдѣ нибудь въ Венеціи, и прикажетъ своему служителю прогонять отъ себя въ зашей всѣхъ великобританскихъ туристовъ, континентальныхъ снобсовъ, такъ хорошо имъ обрисованныхъ! Но до сихъ поръ, пока еще нѣтъ ни изгнанія, ни outcry, ни мизантропическихъ приказаній камердинеру, намъ можно глядѣть въ оба глаза на спектакль, разыгрываемый Теккеремъ, на ловкаго поддразнивателя смертныхъ, въ минуты его картеровской игры съ дикимъ звѣремъ британской нетерпимости, съ общественными предразсудками Англіи.
   Однако, что же такое значитъ книга о "Снобсахъ"? спроситъ иной читатель, неимѣющій времени, по причинѣ картежныхъ засѣданій, слѣдить за новостями англійской словесности. И вообще, что такое значитъ снобсъ? На это вамъ можно отвѣтить, не безъ основанія, такимъ образомъ: книга о "Снобсахъ" -- нѣчто въ родѣ потѣшнаго огня, устроеннаго изъ матеріаловъ, оставшихся послѣ постройки "Ярмарки житейскаго тщеславія", костра, устроеннаго такъ, что уголья и искры должны сыпаться съ него прямо въ бороду зѣвакъ, сбѣжавшихся любоваться зрѣлищемъ. A что касается до значенія слова снобсъ, то его можно перевести заглавіемъ извѣстной басня, именно ворона въ павлиныхъ перьяхъ. Снобсы -- сказалъ кто-то недавно -- существа, старающіеся каждый свой гривенникъ представить червонцемъ, и оттого часто лишающіеся запаса своихъ скромныхъ гривенниковъ! Снобсъ есть человѣкъ, который лезетъ знакомиться внѣ своего круга, хвастается своей дружбой съ княземъ Г., тратитъ послѣднюю сотню цѣлковыхъ на лондонскій фракъ съ принадлежностями, надѣваетъ бѣлый галстукъ для того, чтобъ отобѣдать у своего роднаго брата, даетъ балы, и при этотъ случаѣ превращаетъ собственную и женину спальню въ комнату для игроковъ, или пожалуй въ столовую. Есть люди, одаренные отъ природы крыльями (конечно моральными), и не умѣющіе владѣть ими. Снобсы, напротивъ того, не имѣя никакихъ крыльевъ, такъ и порываются залетать въ поднебесную область. Снобсъ обыкновенно ходитъ по Невскому въ морозъ, одѣтый въ пальто выше колѣнъ; въ оперѣ кланяется незнакомымъ дамамъ; въ настоящемъ году носитъ такіе широкіе рукава, что пріобрѣтаетъ себѣ, въ нашемъ суровомъ климатѣ, нѣчто въ родѣ летучаго ревматизма; тоскуетъ, проматывается, бьется, злится и скучаетъ,-- а все это потому, что имѣетъ страсть сыграть роль хоть на вершокъ выше той роли, которая дана ему небомъ. Но да не подумаетъ читатель, чтобъ снобсъ былъ тоже, что когда-то называлось франтомъ или онагромъ: многіе изъ гостей, пившіе у моего саркастическаго друга скверное вино изъ иностранныхъ бутылокъ, могли назваться львами, однако они оказались совершенными снобсами. Богатый и изящный человѣкъ, думающій идти въ уровень съ особами, несравненно умнѣйшими себя, есть снобсъ, и умный, но небогатый малый, лезущій въ дружбу къ богачамъ -- снобсъ; однимъ словомъ, къ разряду снобсовъ потребно причислить всѣхъ индивидуумовъ, бросающихъ, для потѣхи своего презрѣннаго тщеславія, ту жизненную колею, слѣдуя по которой они могутъ быть счастливыми и до конца дней своихъ избѣгнуть названія снобсовъ. Характеристика подобнаго народа набросана Теккереемъ весьма ловко, хоть очень небрежно: читая первыя главы, рѣшительно не понимаешь въ чемъ дѣло,-- но такъ какъ авторъ "Пенденниса" болтаетъ необыкновенно мило, то этотъ недостатокъ потомъ забывается.
   Гораздо важнѣе другой недостатокъ книги о "Снобсахъ",-- авторъ явно выказываетъ свое пристрастіе въ дурную сторону, и, называя городъ Лондонъ отчизною снобсовъ, поперечитъ всѣмъ нашимъ понятіямъ объ общественной жизни своихъ соотечественниковъ. Весь міръ есть отчизна снобсовъ,-- но въ Англіи сноббичность развита менѣе, чѣмъ въ другихъ столицахъ міра: лондонскіе жители имѣютъ другіе пороки, стоящіе сноббичности, которая никогда не будетъ очень процвѣтать въ отечествѣ мистера Домби, сквайра Олльворти и Самуила Джонсона. Снобсы, подсмотрѣнные и обрисованные Теккереемъ, принадлежатъ почти всѣ безъ исключенія къ празднымъ членамъ лондонскаго общества,-- а такъ какъ праздный британецъ есть изъятіе изъ общаго правила, то и героя Теккерея грѣшатъ своею исключительностью. Нѣсколько неодолимыхъ плотинъ защищаютъ лондонскій свѣтъ отъ океана сноббичности. Первая изъ этихъ плотинъ есть англійское home, вторая -- практичность, врожденная націи, третья -- рѣзкое разграниченіе многоразличныхъ кружковъ общества {На дняхъ одна молодая иностранка, все дѣтство свое и первую молодость прожившая въ Лондонѣ, на вопросъ какого-то петербургскаго денди по поводу вечеровъ леди Норфолыкъ, простодушно отвѣтила: да развѣ мы съ мужемъ можемъ быть у ней на вечерахъ? Сказанная молодая особа имѣетъ, кромѣ необыкновенной красоты, болѣе 100,000 асс. годоваго дохода: мужъ ея негоціантъ. Сказанный денди, освѣдомлявшійся о леди Норфолькъ, дуренъ собой, имѣетъ 6,000 асс. дохода, дѣдъ его былъ тоже русскій негоціантъ. Гдѣ сноббичность?}. И наконецъ, самое обиліе чудаковъ, рѣзкая особенность британской націи, есть защита своего рода: чудакъ, эксцентрикъ никогда не сдѣлается снобсомъ и не пустится лѣзть въ чужія сани, ибо пускаясь на такое дѣло, онъ перестанетъ быть чудакомъ, и для мизернаго тщеславія разстанется со своею самостоятельностью. Недавно мнѣ разсказывали исторію одного Лондонскаго жителя, повѣсившагося потому, что ему сдѣлалось несноснымъ одѣваться каждое утро! Согласитесь, что это не былъ снобсъ, любитель обезьянства! Все это Теккерею извѣстно гораздо лучше нашего,-- онъ самъ сознается, что его изложеніе не совсѣмъ согласуется съ программой, а потому и вертится, и вьется, бросается на мелочи, и смѣшитъ насъ милѣйшими, но совершеннѣйшими пустяками. Возьмите, напримѣръ, описаніе поѣздки автора въ коттеджъ мистера Панто, отбросьте изъ него всѣ прекрасныя, неидущія въ дѣлу частности, и оставьте для оцѣнки только замѣтки о сноббичности семейства Панта --эти замѣтки вертятся около двухъ предметовъ; календаря перовъ и конюха, превращеннаго въ буфетчики. Вернувшись назадъ, возьмемъ главу о снобсахъ на пароходѣ -- сатира опять таки вертятся на мелочахъ, на обезьянствѣ туристовъ, на ихъ смѣшномъ нарядѣ, составленномъ изъ однихъ кармановъ. Заключеніе автора о томъ, что великое число его соотчичей ѣздятъ на твердую землю изъ духа подражанія, можетъ быть, справедливо, но даже, противъ этого заключенія найдется своя замѣтка въ опроверженіе: англичанину гораздо дешевле жить за границей, чѣмъ въ Лондонѣ,-- и вотъ какимъ образомъ иной весьма самостоятельный, ирасчетливый джентльменъ попадаетъ въ Теккереевы снобсы, не имѣя въ себѣ ровно ничего сноббичнаго.
   Изъ всего сказаннаго явствуетъ, что снобсы вообще были раскрыты и описаны гораздо прежде Теккереевой книги о "Снобсахъ". Шарль Бернаръ, въ своей "Львиной Кожѣ", очертилъ этихъ господъ очень удачно. Совсѣмъ тѣмъ Теккерей сдѣлалъ все-таки довольно многое для пользы науки о снобсахъ; онъ далъ этимъ джентльменамъ нерушимое названіе, завоевалъ область снобсовъ, какъ Кортесъ завоевалъ великую часть не имъ открытой Америки, и вообще сочинилъ вещь очень замѣчательную. По слѣдамъ Теккерея пойдутъ многіе, и начавъ съ небольшаго, мало по малу изслѣдуютъ, можетъ быть -- изслѣдуютъ хотя приблизительно эту страшную, гибельную болѣзнь девятнадцатаго вѣка, называемую тщеславіемъ. Въ видѣ пособія будущимъ трудамъ въ этомъ родѣ, и указанія нѣкоторыхъ особливо странныхъ фазисовъ этой ужасной и унизительной болѣзни, которою, изо всѣхъ городовъ, Петербургъ едва ли не зараженъ въ особенности, беру смѣлость выписать здѣсь нѣсколько строкъ, изъ сочиненія о снобсахъ города Петербурга, написаннаго и изготовленнаго къ печати однимъ изъ нашихъ скромныхъ, во весьма трудолюбивыхъ нраво-наблюдателей.
   

ПЕРВАЯ ВЫДЕРЖКА ИЗЪ ЗАМѢТОКЪ ПЕТЕРБУРГСКАГО СНОБСО-ФИЛА.

   

10 августа 1852 года.

   Сегодня я могу сказать себѣ, какъ говаривалъ Титъ, утѣшеніе рода человѣческаго: день мой не прошелъ даромъ.
   Со мной случилось происшествіе самое обыкновенное и мнѣ повстрѣчался человѣчекъ самый невеликій, но происшествіе оказалось совершенно оригинальнымъ, чисто петербургскимъ, а въ сказанномъ человѣкѣ успѣлъ я подсмотрѣть признаки интересующей меня болѣзни.
   Впрочемъ, едвали тутъ можно употребить слово признаки -- это была гангрена, смертная язва тщеславія, чудовищнаго при всей своей мелкотѣ.
   Утро было очень хорошо. Мы встрѣтились съ К. у Гостинаго Двора. Оба мы находились въ состояніи бѣдности, оба мы торопились на Чорную рѣчку. Поэтому мы засѣли въ весьма некрасивую, но довольно покойную карету, служившую для постоянной перевозки пассажировъ, за малую цѣну, къ Новой деревнѣ и обратно.
   Карета оказалась почти полною, и тотчасъ же тронулись. Въ ней, кромѣ двухъ писцовъ и барышень самаго кроткаго вида, помѣщался еще блѣдный и худой молодой человѣкъ. Этотъ одѣтый чрезвычайно щеголевато, но съ большимъ вкусомъ, юноша только что мѣтавшій вокругъ себя холодно презрительные взгляды и развалившійся съ небрежностью истиннаго денди, сконфузился при нашемъ появленіи.
   -- Нѣтъ средствъ сидѣть въ твоей глупой каретѣ, брюзгливо сказалъ онъ кондуктору: -- я здѣсь въ первый и послѣдній разъ! Извольте послѣ этого, продолжалъ онъ, холодно обратясь ко мнѣ: -- поощрять дѣятельность нашихъ антрепренеровъ...
   Я не отвѣтилъ ни слова, кондукторъ же хитро улыбнулся, будто говоря: "Знаемъ мы вашу братью, щеголей, что не любите ѣздить въ общихъ каретахъ".
   Блѣдный молодой человѣкъ и его тревожное состояніе меня заняли. Нужно было видѣть, какъ лицо его зеленѣло и коробилось всякій разъ, когда насъ обгонялъ какой нибудь красивый экипажъ съ хорошенькими женщинами, любопытно оглядывавшими неуклюжую карету и ея пассажировъ. Юноша страдалъ ужасно, и я, зная хорошо жизнь и понятія петербургской молодежи, почти догадывался о причинѣ его страданій. На Троицкомъ мосту карета остановилась и въ все сѣли какой-то старичокъ самаго почтеннаго вида, вѣроятно иностранецъ, со своей дамою, черноглазою, пышноволосою и чисто одѣтою особою. Молодой человѣкъ, меня заинтересовавшій, не выдержалъ и гордо сказалъ кондуктору: "не забудь же остановиться на Каменномъ-Острову, возлѣ дачи --скаго!" Многое уяснилось передо мною, но это былъ только первый томъ романа. Карета остановилась на Каменномъ-Острову; нашъ денди поправилъ перчатки, и направился къ сторонѣ одной аристократической виллы.
   Въ это время К. шепнулъ мнѣ: "сойдемъ и послѣдимъ за этимъ господиномъ!" Я думалъ тоже,-- въ минуту уже мы были въ темной аллеѣ, и невидимые молодымъ человѣкомъ, двигались за нимъ потихоньку.
   Какъ и слѣдовало ожидать, онъ не зашелъ ни въ первую, ни во вторую, ни въ третью изъ цѣлаго ряда дачъ, мимо которыхъ проходилъ. Онъ шелъ съ усиліемъ, какъ ходятъ люди послѣ болѣзни; зной утомлялъ его. Въ одной изъ аллей, перерѣзывавшихъ островъ поперекъ, онъ свернулъ на право, и сдѣлавъ большой крюкъ мимо дачь, расположенныхъ, насупротивъ Минеральныхъ Водъ, пошелъ по Строгоновскому мосту.
   Для лицъ, незнакомыхъ съ расположеніемъ острововъ, нужно сказать, что Строгоновскій мостъ находился во стѣ шагахъ отъ того мѣста, гдѣ нашъ денди-пассажиръ ступилъ на твердую землю. Онъ прошелъ пѣшкомъ, въ жаръ и зной, болѣе получаса, для того, чтобъ имѣть удовольствіе, передъ своими незнакомыми fellows-passengers, остановиться и выпрыгнуть около богатой дачи съ цѣльными стеклами.
   Пройдя мостъ, онъ направился къ Новой Деревнѣ и вошелъ въ одну изъ крошечныхъ дачь, возлѣ самаго того мѣста, гдѣ останавливаются общія кареты. Неуклюжій экипажъ, насъ привезшій, уже давно тронулся въ обратный рейсъ. Мы съ К. улыбнулись и переглянулись.
   Въ полисадничкѣ упомянутой вами дачи гулялъ толстый человѣкъ среднихъ лѣтъ, съ крестомъ на шеѣ; около него ходили двѣ молодыя дѣвушки. "Гдѣ ты такъ замѣшкался, Мишель?" спросили всѣ трое блѣднаго молодого человѣка.
   "Я былъ на Каменномъ, отвѣчалъ тотъ. Comtesse Аnastasie меня задержала!" И вдругъ, оглянувшись, молодой человѣкъ увидѣлъ васъ обоихъ. Съ чуткостью несчастнаго петербугскаго снобса, онъ догадался обо всемъ, понялъ причину нашего преслѣдованія. Съ нимъ едва не сдѣлалось дурно. Мы отошли съ тяжелымъ и страннымъ чувствомъ на сердцѣ.
   

ВТОРАЯ ВЫДЕРЖКА.

11 августа 1852 года.

   Опять снобсы! опять страданіе, прикрытое красивымъ жилетомъ, опять тщеславіе разрушительное, страшное и презрѣнное въ одно и тоже время. Я вспомнилъ о приглашеніи Ильи Алѣксѣевича, и побывалъ у него на дачѣ.
   На второй мѣсяцъ брака, онъ не можетъ смотрѣть на жену безъ злости, а она платитъ ему чистосердечнѣйшимъ и нимало нескрытымъ презрѣніемъ. Оба супруга люди порядочные и не бранятся при другихъ,-- можетъ быть и съ глазу на глазъ сохраняютъ должный декорумъ; но весь адъ ихъ жизни высказывается въ блѣдности и худобѣ лицъ, въ маленькихъ шуточкахъ и колкостяхъ, въ обращеніи безотрадномъ до того, что на меня, во все время посѣщенія, вѣяло чѣмъ-то злотворнымъ.
   Илья В -- ой принадлежитъ къ числу лучшихъ друзей моего дѣтства, онъ имѣетъ почетное имя въ ученомъ мірѣ, не бѣденъ, хорошъ собою, былъ достаточно любимъ женщинами своего обычнаго круга, и напослѣдокъ женился на особѣ, хотя немолодой, но съ громкимъ именемъ, пріятной манерою, дѣльнымъ образованіемъ и немалыми деньгами. Оттого онъ несчастенъ выше всѣхъ, и онъ заслужилъ свое несчастіе.
   Работая съ барономъ П. и бывая у него каждый вечеръ, онъ замѣтилъ, что сестра хозяина, дѣвица умная и когда-то блиставшая красотою, неравнодушна къ нему. Разсчетъ немолодой дѣвушки былъ недуренъ, хотя въ любви ея къ Ильѣ я сомнѣваюсь. Ей просто хотѣлось сказать своимъ прежнимъ, блестящимъ, нынѣ остывшимъ къ ней обожателямъ: "мнѣ васъ не нужно. Я кокетничала съ вами отъ нечего дѣлать; другомъ жизни и мужемъ я избираю себѣ человѣка простого и незнатнаго, но человѣка свѣжаго, извѣстнаго въ мірѣ дѣльныхъ людей, человѣка съ головой и горячимъ сердцемъ, который пойдетъ далеко, и всѣхъ васъ обгонитъ! Вотъ вамъ -- господа полькёры и денди! Сплетничайте и злитесь,-- я прощаюсь со свѣтомъ не безъ славы!"
   Илья былъ точно человѣкомъ умнымъ и нелишеннымъ сердца, но на сердцѣ этомъ уже обозначились маленькія язвинки тщеславія. Онъ полюбилъ дѣвушку не сердцемъ, даже не головою, а полюбилъ ее всею болѣзненною частью своей натуры. Плачевнѣе этой любви, кончившейся наиплачевнымъ бракомъ,-- едвали бывала какая нибудь любовь въ мірѣ. Съ той и съ другой стороны тщеславіе, мужская и женская сноббичность завяли мѣсто святыхъ порывовъ. Дѣвица видѣла очень хорошо, что ея избранный, будетъ вѣчнымъ пришлецомъ въ ея кругѣ, Илья -- любитель красоты женской -- зналъ какъ дважды два число лѣтъ своей невѣсты, число ея морщинъ, и тщетно пытался найти въ ея преждевременной блѣдности нѣчто обворожительное или затрогивающее. Обманывая самихъ себя и другъ друга, женихъ съ невѣстою съ ужасомъ взглянули въ лицо одинъ другому. Первые дни брака оказались еще сносными; супруговъ оживила на нѣкоторое время борьба другъ съ другомъ: каждыя хотѣлъ перевѣса -- одинъ за свою голову, другой за свое имя,-- одинъ за свое сердце, другая за жертву, ею принесенную. Посчитавшись и поссорившись нѣсколько разъ, супруги пришли къ заключенію, что побѣда надъ существомъ чуждымъ и неувлекательнымъ не принесетъ съ собой никакихъ радостныхъ послѣдствій. Теперь они живутъ не по состоянію, и конечно промотаются въ три или четыре года. Ихъ судьба лишена для меня всякой занимательности; это не люди, а два волчка, которые столкнулись, разбились, и лежатъ одинъ возлѣ другаго, пока ихъ кто нибудь не приберетъ къ другимъ поломаннымъ игрушкамъ. Боже мой, если мнѣ случится погибнуть отъ какой нибудь страсти, то пусть эта гибельная страсть не будетъ нашимъ несчастнымъ, убійственнымъ, петербургскимъ, сноббическимъ тщеславіемъ!
   На этомъ мѣстѣ заключаю выписки, касающіяся снобсовъ, но о сочинителѣ книги о лондонскихъ снобсахъ, то есть о Теккереѣ, пользующимся такою любовью читателей своихъ и русскихъ, долгомъ считаю сообщить нѣсколько біографическихъ свѣдѣній. Вилліамъ Мекшъ Теккерей вовсе не такой молодой человѣкъ, какъ почему-то думаютъ всѣ охотники до его произведеній,-- ему въ настоящее время около сорока двухъ лѣтъ, и онъ уже очень давно подвизается на поприщѣ великобританской словесности; по жизни своей онъ можетъ назваться человѣкомъ, много видѣвшимъ и перетерпѣвшимъ въ свой вѣкъ. Теккерей происходитъ отъ весьма хорошаго семейства, въ юности учился весьма долго въ Кембриджскомъ университитѣ, и вышелъ оттуда безъ всякой ученой степени, думая посвятить себя живописи. Въ 1836 году онъ проживалъ въ Парижѣ и съ усердіемъ копировалъ картины Луврской галлереи, посвящая свободное отъ занятія время пирушкамъ съ друзьями-артистами, рисованію карикатуръ во вкусѣ Гогарта и, можетъ быть, публичнымъ баламъ города Парижа. Но увы! по сужденію знатоковъ, карикатуры Теккерея оказывались несравненно лучше его серьезныхъ картинъ, и картинъ этихъ рѣшительно никто не покупалъ, хотя ихъ производитель отчасти нуждался въ деньгахъ. Промучившись три года, Теккерей возненавидѣлъ живопись, рѣшился вступить на литературное поприще, и прямо началъ съ изданія еженедѣльной газеты, въ родѣ "Атенея" и "Литературныхъ Вѣдомостей". Но его газета не выдержавъ соперничества съ старшими листками, упала рѣшительнымъ, но не безславнымъ образомъ. Такъ какъ Теккерей уже пріобрѣлъ себѣ репутацію человѣка весьма способнаго, то редакціи "Понча" и "Fraser's magazine" предложили ему мѣсто на страницахъ своихъ изданій,-- а скоро его статьи, подписанныя страннымъ псевдонимомъ Михаилъ Анджело Титмаршъ, обратили на себя вниманіе любителей.
   Работая неутомимо и поправивъ свои денежныя дѣла, Теккерей нашелъ возможность сдѣлать два путешествія, одно, небольшое, въ Ирлавдію, другое, болѣе значительное, въ Константинополь и Сирію. Обѣ поѣздки были описаны полукомическимъ образомъ; изданіе первой украшено, при выпускѣ его въ свѣтъ картинками работы самого автора. Ирландскія замѣтки особенно понравились читателямъ: отдавая полную справедливость отличнымъ качествамъ ирландскаго народа, соболѣзнуя о его бѣдственномъ положеніи; Теккерей нашелъ, однако, случай надъ нимъ подсмѣяться, и подсмѣяться весьма умно и вѣрно. "Развѣ абсентеизмъ (пребываніе землевладѣльцевъ внѣ родины), замѣчаетъ онъ, виноватъ въ томъ, что дома ирландцевъ грязны до невѣроятности? и что Бидди цѣлый денъ зѣваетъ, сидя подъ воротами? Даю вамъ мое слово, эти бѣдняки, чуть вѣтеръ растреплетъ ихъ кровлю, начинаютъ думать отъ всей души, что обязанность владѣльца заключается въ томъ, чтобъ явиться и починять ее собственноручно. Я вижу, что народъ лѣнивъ, но изъ этого не слѣдуетъ ему быть грязнымъ -- можно имѣть мало денегъ, и не жить вмѣстѣ съ свиньями. Полчаса работы на то, чтобъ выкопать канаву, можетъ быть достаточнымъ для уничтоженія сора и грязной воды передъ дверью обители. Зачѣмъ же Тимъ, имѣющій довольно рвенія, чтобъ лупить 160 миль для того, чтобъ присутствовать на скачкѣ, не займется работами около дома?
   "Въ Лимерикѣ я зашелъ въ давку, чтобъ купить пару знаменитыхъ тамошнихъ перчатокъ. Хозяинъ, вмѣсто того чтобъ показать мнѣ свой товаръ, поймалъ на порогѣ какото-то прохожаго, увелъ его на улицу и сталъ говорить съ нимъ (конечно о килаарнейскихъ скачкахъ), оставивъ меня на полной свободѣ украсть у него хотя цѣлый мѣшокъ перчатокъ. Я этого, однако, не сдѣлалъ, а вмѣсто того вышедъ изъ лавка, сдѣлалъ купцу низкій поклонъ, и сказалъ, что зайду на будущей недѣлѣ. Онъ отвѣчалъ -- лучше подождите теперь, и продолжалъ свою бесѣду. Надѣюсь, что торгуя такимъ образомъ, онъ не замѣдлитъ въ скорости составить себѣ почетное, независимое состояніе".
   Путешествіе по Востоку описано въ еще болѣе шутливомъ родѣ. Который-то изъ многочисленныхъ лондонскихъ чудаковъ, находясь въ компаніи оріенталистовъ и туристовъ, изъѣздившихъ всѣ восточныя государства, долго слушалъ разсказы, и наконецъ прервалъ ихъ, выразившись такъ: "Э, господа, сознайтесь, что весь Востокъ -- выдумка! (а hombug)." Съ той же точки зрѣнія смотритъ M. А. Титмаршъ на таинственный и завѣтный край, на Босфоръ, Смирну и такъ далѣе. Тамъ встрѣчаетъ онъ турчанку въ коляскѣ на лежачихъ рессорахъ, въ другомъ мѣстѣ открываетъ, что мраморъ дворцовъ и кіосковъ сдѣланъ изъ дерева. Все это читается легко, и пользуется заслуженнымъ успѣхомъ.
   Снобсы частью печатались въ "Пончѣ", потомъ были изданы отдѣльно. "Эдинбургское Обозрѣніе", отдавая справедливость таланту автора, нападало на неопредѣленность сюжета, и очень остро заступилось за снобсовъ, дающихъ вечера. "Неужели г. Теккерей, говоритъ его редакція, запрещаетъ бѣднымъ людямъ веселиться и обращать свои спальни въ комнаты для игры вовремя вечера? Высшее общество все-таки будетъ высшимъ по образованію и наружному блеску, и мы не видимъ сноббичности въ человѣкѣ, знакомящемся съ лордами, и даже весьма довольномъ этимъ знакомствомъ. Скорѣе -- страсть актера къ награжденію всего рода человѣческаго сноббическими качествами, не заставляетъ ли въ немъ самомъ предполагать малую частицу сноббичности".
   Подъ "Vanity Fair" Теккерей впервые подписалъ свое имя, и сверхъ того, на заглавномъ листкѣ призналъ себя родителемъ всѣхъ твореній, до того являвшихся въ свѣтъ подъ псевдонимомъ Титмарша. Съ "Ярмарки Тщеславія" начался второй и лучшій періодъ Теккереевой дѣятельности. Отъ души желаемъ, чтобъ онъ длился долго и долго.
   Нора, давно пора вернуться къ русскимъ журналамъ, особенно къ "Москвитянину", о которомъ я прошлый разъ говорилъ такъ мало. Стихами послѣднія его книжки едва ли могутъ похвалиться, не смотря на то, что всѣ стихотворенія украшены именами знакомыми: графини Ростопчиной, г-жи Жадовской, Л. Мея. Особенно г-нъ Мей отличился весьма неудачно, передѣлавши съ польскаго такую балладу о пашѣ ренегатѣ, въ которой ровно ничего не пойметъ самый зоркій изъ читателей. Паша сидитъ на коврѣ, янтарь въ устахъ его дымится, одалиски танцуютъ восточную сарабанду, кизляръ-ага приводитъ къ пашѣ новую невольницу снимаетъ съ нея покрывало. Невольница оказывается до того красивою, что паша падаетъ и умираетъ, Мораль баллады, какъ я подозрѣваю, состоитъ въ томъ, что иногда видъ хорошенькой особы можетъ повредить человѣку, особенно если онъ ренегатъ. Мнѣ случалось видѣть людей, послѣ маскараднаго ужина упрашивавшихъ свою даму снять маску, и вдругъ поражаемыхъ столбнякомъ при видѣ во ужасъ сердце приводящей физіономіи, но сколько могу упомнить, подобный припадокъ никогда не оканчивался смертью, а переходилъ въ тихое уныніе. Видъ блистательной красоты дѣйствуетъ иначе, если вѣрить балладѣ, переведенной г-мъ Меемъ. Она, мнѣ помнится, принадлежитъ извѣстному поэту, но должно быть сильно испорчена въ переводѣ.
   Въ послѣднихъ нумерахъ "Москвитянина" г. А. Григорьевъ продолжаетъ переводить исторію ученическихъ годовъ Вильгельма Мейстера Гёте, къ сожалѣнію раздробляя свой трудъ на микроскопическія частички. Отдавая всю справедливость дѣльному, истинно безкорыстному труду переводчика Гёте, не могу не сказать, однако, что трудъ этотъ, пускаемый въ свѣтъ помѣсячно и въ такомъ раздробленномъ видѣ, едва ли кѣмъ нибудь изъ читателей будетъ оцѣненъ по достоинству. "Вильгельмъ Мейстеръ" не будетъ популяренъ нигдѣ, кромѣ Германіи -- всѣ эти Лаэрты, Ярно и другія особы съ нечеловѣческими именами вѣчно станутъ отталкивать отъ себя современныхъ читателей; правда, г. Григорьевъ даетъ публикѣ эти пилюли въ возможно малыхъ пріемахъ, но медикаментъ оттого скорѣй проигрываетъ, чѣмъ выигрываетъ. Читающій свѣтъ, не взирая на восторги Карлейля въ Англіи и толкованія разныхъ критиковъ Германіи, рѣшительно предубѣжденъ противъ Мейстера, и не имѣй это странное литературное зданіе двухъ прелестныхъ каріатидъ въ особахъ Миньоны и Филины -- романъ "W. Meisters Lebrjahre" неоспоримо раздѣлилъ бы участь "Ахиллеиды" и второй части "Фауста". Сколько ни хлопочутъ толкователи, но негерманская публика никакъ не уживется съ этимъ моремъ мистицизма и аллегорій, съ этими признаніями прекрасныхъ душъ, съ этими событіями, происходящими не на землѣ, а гдѣ-то внѣ мѣста и времени, не въ человѣческой средѣ, а въ какомъ-то странномъ мірѣ грёзъ передразсвѣтныхъ. Особенно русскій читатель, по крови наклонный къ шутливости, вскормленный поэтами сатирическими, полусатирическими или нѣжно ироническими, не станетъ сдерживать своихъ улыбокъ, читая "Вильгельма Мейстера". Все ему будетъ казаться смѣшнымъ и дикимъ; и философскіе споры актеровъ, кончающіяся грязнымъ пьянствомъ, и женщины романа, безъ всякой надобности переодѣвающіяся въ мужское платье, и мистики, обходящіеся съ героемъ романа, какъ съ своимъ лакеемъ, и арфистъ похожій на полоумнаго, и разсказы, во сто страницъ, о кукольномъ театрѣ, и заключительныя сцены въ замкѣ князя, сцены, совершенно похожія на кукольную комедію. Г. Григорьевъ, если не ошибаюсь, объяснилъ въ предисловія, что онъ присоединитъ къ своему переводу нѣсколько замѣтокъ и комментаріевъ; и то и другое будетъ нелишнимъ, потому что всегда пріятно узнавать, какимъ образомъ человѣкъ со свѣдѣніями и любовью къ своему труду смотритъ на самый этотъ трудъ. Въ одномъ изъ слѣдующихъ нумеровъ "Библіотеки" будетъ напечатано извлеченіе изъ отзыва, сдѣланнаго лѣтъ тридцать назадъ, редакціею "Эдинбургскаго Обозрѣнія", по поведу появленія въ Англіи перевода "Вильгельма Мейстера".-- Какъ ни жестокъ и ни страненъ упомянутыя отзывъ, но онъ замѣчателенъ, отчасти какъ литературная рѣдкость, отчасти какъ довольно вѣрное изображеніе взгляда, которымъ и понынѣ большая часть великобританской публики смотритъ на романъ Гёте.
   Со славою Гёте и участью половины его сочиненій не все, далеко не все кончено. За безумнымъ идолопоклонствомъ послѣдовала довольно неразумная реакція, и пока обѣ партіи цѣнителей волнуются, да ссорятся, вопросъ все-таки остается нерѣшеннымъ вопросомъ; вещи истинно великія не отдѣлятся сами отъ вещей слабыхъ, странныхъ или неудавшихся. Такъ должно быть со всѣми великими писателями, и можетъ быть иначе и быть не должно. -- Слава, всѣми признанная безъ сопротивленія, никогда невозбуждавшая реакціи, всегда какъ-то шатка и ненадежна. Возьмите первые успѣхи Гюго и Ламартина, поэтовъ, въ молодости своей до того прославляемыхъ, что всякій протестъ противъ общаго суда считался чѣмъ-то варварскимъ: чуть началась реакція -- оба повалились ея своихъ пьедесталовъ. Очень худо и больно упасть на землю -- говоритъ какой-то мыслитель -- не еще больнѣе и хуже слетѣть на землю съ высоты. Въ другомъ отношеніи, Шатобріанъ, этотъ Атлантъ, носящій щепку, съ просонья увидѣвшій себя въ разрядѣ міровыхъ геніевъ и по ваши дни невозбуждавшій необходимой реакціи,-- нынѣ до того хилъ и слабъ, что самые французы имъ гордятся только изъ вѣжливости. Не таковъ Гёте, писатель великій, жившій жизнью, а не краснорѣчивыми мечтаніями. Осудите "Рене" -- вы осудили всего поэта, признайте 2-ю часть "Фауста", вторую часть "Мейстера" ошибками -- геній все-таки останется геніемъ. Вспомнимъ слова сердцу вялаго доктора Зауэртейга: Слава не есть доказательство заслугъ, но только вѣроятность того; что заслуги нужно ждать въ прославленномъ человѣкѣ. Слава то же, что свѣтъ солнца, который не даетъ намъ себя ничего, но помогаетъ распознавать предметы.
   Въ 22 No "Москвитянина" есть очень занимательная статья, извлеченная изъ послѣдняго творенія барона Валькнера: "Госпожа Севинье". Вотъ тоже репутація, разукрашенная стараніями нѣсколькихъ поколѣній, въ-теченіе нѣсколькихъ сотъ лѣтъ невозбуждавшая никакой реакціи, репутація милая, свѣтлая, огромная, а между тѣмъ преувеличенная и даже отчасти фальшивая. Удивляться госпожѣ Севннье, именовать ее несравненною сочинительницею безподобныхъ писемъ, сравнивать эти письма съ перлами и брилліантами умѣетъ каждый читатель, а между тѣмъ, отъ временъ Людовика XIV до нашихъ дней, не воздвигся ни одинъ хладнокровный цѣнитель; не воздвигся и не поднялъ голоса противъ всего, что есть въ этихъ письмахъ однообразнаго, ложнаго, лицемѣрнаго и пустаго. Въ исторіи французской словесности, особенно въ извѣстномъ ея періодѣ, мадамъ де-Севинье должна имѣть высокое мѣсто, какъ особа, много сдѣлавшая для литературы; но что станется съ колоссальною славою ея писемъ къ дочери, если, откинувъ своевременность ихъ появленія, важность ихъ вліянія на развитіе духа простоты во французской словесности, мы попросту станемъ сравнивать ихъ умъ и занимательность съ умомъ и занимательностью писемъ Горація Вальполя? Выдержитъ ли талантъ госпожи де-Севинье сравненіе съ талантовъ леди Меря Монтегю, сочинительницы несравненныхъ "Писемъ о Востокѣ"? Какъ пусты, однообразны, изысканны въ своей горячности покажутся намъ посланія Маріи де-Севинье къ своей дочери, съ ихъ вѣчными повтореніями одного и того же, съ ихъ жалобами на судьбу и холодность любимой особы, съ ихъ мелкими сплетнями, съ ихъ любовью, которая должна надоѣдать и мучить хуже всякой ненависти. Нѣжность мадамъ де-Севинье къ госпожѣ де-Гриньякъ была нѣжностью неразумною, назойливою, болѣзненной и весьма, можетъ-быть, неискреннею! Разсказы о томъ, что эта нѣжная мать, неспособная думать о своей отсутствующей дочери безъ слезъ и стенаній, ссорилась съ госпожей де-Граньянъ при всякомъ свиданіи,-- справедливы какъ нельзя болѣе, хотя отодвигаются на задній планъ каждымъ изъ услужливыхъ біографовъ. Если мадамъ де-Севинье дѣйствительно обожала свою дочь, была нѣжнѣйшею изъ матерей въ полномъ смыслѣ этого слова,-- то кто же мѣшалъ ей сопровождать Граньянъ въ провинцію, жить съ ними, услаждать ихъ существованіе, создать маленькій Парижъ въ глубинѣ полудикой (по тогдашнему) области? Читая ея переписку, и истинно сочувствуя этой странной, своенравной, но высоко-талантливой женщинѣ, ищешь съ усиліемъ хотя какихъ-нибудь оправданій по этому случаю, желаешь выгородить писательницу хотя какимъ нибудь предлогомъ -- и не находишь даже предлога. Дни этой матери, каждую секунду трепещущей за здоровье любимой своей отрасли, проходятъ въ бездушной болтовнѣ, въ потѣхахъ мелкаго честолюбія, въ чтеніи пустыхъ книгъ, наконецъ въ пріятныхъ и очень веселыхъ занятіяхъ, извинительныхъ всякому, но не матери, утверждающей поминутно, что весь міръ для вся ничто, и что одна дочь составляетъ для нея все къ жизни. Даже выраженія материнской любви въ ея письмахъ, тамъ утомляющія каждаго самого симпатическаго читателя,-- именно утомляютъ потому, что страсть, безспорно въ нихъ заключающаяся, не есть страсть живой женщины къ своему живому дѣтищу, по плоти и крови, а скорѣе страсть избалованнаго дитяти къ своей куклѣ, И наконецъ самый бракъ госпожи де-Граньянъ не говоритъ въ пользу ея матери -- бракъ этотъ одинъ изъ очень печальныхъ по началу и слѣдствіямъ, устроенный безъ любви, съ какой-то безотрадной вѣтренностью, на которую такъ способны французы всѣхъ временъ и возрастовъ. Госпожа де-Севинье почти ненавидитъ своего зятя за то, что онъ увозитъ отъ нея дочь, плачетъ и хохочетъ, передъ свадьбой отпускаетъ неблагопристойныя шуточки, прощается съ дочерью заливаясь слезами, и вслѣдъ за тѣмъ приходитъ въ восторгъ оттого, что одно изъ очень значительныхъ лицъ благосклонно отзывается о новобрачныхъ. Это ли идеалъ матери? это ли чувства, высочайшія изъ всѣхъ чувствъ?.. Біографы, силясь поставить г-жу Севинье на недосягаемую высоту, только вредятъ ея будущей славѣ.
   Какъ особа, изобразившая въ цѣломъ рядѣ милыхъ, живыхъ, и милыхъ писемъ, характеръ и бытъ своихъ современниковъ, г-жа де-Севинье имѣетъ неоспоримое право на славу,-- но я скажу опять, слава эта возвеличена непомѣрно. Выбросьте изъ собранія знаменитыхъ писемъ письмо о сватовствѣ Лозёна, о самоубійствѣ Вателя -- пожалуй еще письмо о смерти Тюрення -- эти постоянно цитируемые отрывки (частое восхваленіе однихъ и тѣхъ же немногихъ мѣстъ въ писателѣ мнѣ всегда казалось подозрительнымъ) -- и много ли останется во всей перепискѣ отдѣльныхъ страницъ, драгоцѣнныхъ для историка или сочинителя историческихъ романовъ? письма г-жи де-Севинье неспособны занять собой человѣка, мало знающаго исторію и бытъ стараго французскаго общества,-- онѣ далеко не то, что, напримѣръ, письма Гримма, въ которыхъ, какъ въ зеркалѣ, отражается вся эпоха, и отражается такъ ясно, что ихъ чтеніе кажется увлекательнымъ для весьма неразвитыхъ читателей. Мадамъ де-Севинье счастлива тѣмъ, что родилась во Франціи, въ эпоху, всѣмъ намъ извѣстную, писала на языкѣ любимомъ и понимаемомъ отъ одного края Европы до другаго. Явиться на свѣтъ вовремя, принадлежать къ знаменитой эпохѣ и писать на языкѣ, доступномъ всему читающему міру -- есть великое благо для писателя. Положимъ -- пишетъ какой-то англичанинъ, что трагедія "Эдипъ" не досталась намъ отъ грековъ, а только что сочинена какимъ-нибудь нѣмцемъ, переведена и разыграна на Дрюри-Ленскомъ театрѣ. Какъ бы публика худо отозвалась о трагедіи, и какую убійственную статейку, можетъ быть, я самъ бы о ней тиснулъ въ газетахъ!
   Въ 9-й книжкѣ "Сына Отечества", журнала, съ которымъ, какъ и съ "Пантеономъ", я вижусь довольно рѣдко, есть повѣсть, или маленькій романъ, переведенный съ фламандскаго -- "Франциска ванъ-Рузмаль", сочиненный Генрихомъ Консіансомъ {Любимецъ бельгійской публики, какъ значится въ выноскѣ "Сына Отечества".}. То, что мы сейчасъ говорили о счастіи родиться вовремя и писать на общедоступномъ языкѣ, никакъ не можетъ относиться къ автору "Франциски ванъ-Рузмаль", родившемуся въ-Бельгіи весьма недавно, и принужденному писать на негармоническомъ, мало изучаемомъ и даже въ самой Бельгіи мало любимомъ фламандскомъ діалектѣ. Печальна участь господина Генриха Консіанса, достаточно печаленъ его романъ "Франциска", но еще болѣе печальна судьба самой Бельгіи, въ литературномъ отношеніи. Думая о несчастной бельгійской словесности, о бельгійской публикѣ, пренебрегающей своимъ роднымъ языкомъ,-- поневолѣ дѣлаешься снисходителенъ даже къ тѣмъ историкамъ литературы (въ родѣ Ф. Шаля), которые не могутъ говорить о самой плохой книжонкѣ, не сближая ее съ исторіей, географіей и судьбой края, въ которомъ она написана и издана. Бельгія кроткая, музыкальная, цвѣтущая, бѣлокурая Бельгія, въ литературномъ отношеніи есть страна порабощенная, и можетъ-быть, порабощенная навѣки. Ураганъ французскихъ понятій, французскаго шарлатанства, французскаго фразёрства и французскаго празднословія прошелъ надъ этой страною, опозорилъ ея природный языкъ, испортилъ ея тиxiй бытъ, уничтожилъ ея поэтическую самостоятельность, и обратилъ половину народа, имѣющаго право жить своей жизнью, въ легіонъ обезьянъ и фразёровъ. Газета "Indépendance Belge", которую я такъ восхваляю и всюду вожу съ собою при путешествіяхъ, можетъ представить каждому читателю грустнѣйшее зрѣлище національнаго униженія, безуспѣшной подражательности, литературной смерти! Въ этой газетѣ люди пишутъ на чужомъ языкѣ, о вещахъ для нихъ чуждыхъ и прививныхъ, силятся представить себя французами,-- и увы! дѣйствительно дѣлаются французами самаго послѣдняго разбора. Читая политическія тартинки бельгійцевъ на французскомъ языкѣ, ихъ французскія повѣстушки и блѣднѣйшіе фельетончики съ кислыми остротами, такъ и чувствуешь нѣчто полумертвое, затхлое, удушающее. Отъ романовъ и другихъ сочиненій, писанныхъ бельгійцами по французски,-- слышно своего рода зловоніе -- зловоніе уже мертвой словесности. Прочитайте бельгійское подражаніе "Парижскимъ тайнамъ", просмотрите біографіи знаменитыхъ бельгійцевъ въ приложеніяхъ къ "Біографіямъ знаменитыхъ современниковъ", окиньте глазомъ всю эту печальную бельлетристику на чужомъ языкѣ, и нѣчто неслыханно-плаченное предстанетъ вашему умственному оку! Это во сто разъ плачевнѣе французскихъ стиховъ, писанныхъ какою нибудь россійскою m-lle Темиръ въ альбомъ своей пансіонской подругѣ, хуже русскихъ поэтовъ, явившихся во французскомъ переводѣ, вслѣдствіе великосвѣтскихъ стараній графа Бутылкина. По крайней мѣрѣ Бутылкинъ и дѣвица Темиръ пишутъ на чужомъ языкѣ для малаго круга своихъ друзей, остальная публика надъ ними смѣется,-- но бельгійскій поэтъ на французскій ладъ уродуетъ чужой діалектъ для отрады большинства, наказывается же за подражаніе только безсильнымъ ропотомъ малаго количества патріотовъ. Генрихъ Консіансъ, безспорно, долженъ занять почетное мѣсто между этимъ малымъ числомъ патріотовъ за противодѣйствіе (увы, довольно безплодное противодѣйствіе) бельгійскому обезьянству. Я воздаю должную дань хвалы Генриху Консіансу, прочитываю его "Франциску ванъ-Рузмаль" отъ первой главы до послѣдней (включительно), учтиво сдерживаю зѣвоту на многихъ страницахъ, и въ заключеніе провозглашаю повѣсть "Франциска ванъ-Рузмаль" произведеніемъ, исполненнымъ добрыхъ мыслей и намѣреній! Отъ всей души желалъ бы сказать что-нибудь болѣе лестное и привѣтное,-- но... mi manca la voce! Нѣтъ силъ хвалить что-либо во "Францискѣ", кромѣ добрыхъ мыслей и побужденій ея автора! Генрихъ Консіансъ упорно борется съ французскими понятіями, съ подражателями французамъ, съ бельгійцами, забывшими свой родной языкъ; но все это благородное негодованіе не придаетъ перу фламандскаго романиста ни живости, ни бойкости! Въ своей "Францискѣ ванъ-Рузмаль" авторъ смѣшиваетъ съ грязью когда-то честныхъ фламандскихъ торгашей, нынѣ сдѣлавшихся шарлатанами на французскій манеръ, сыплетъ укоризны на семейства, садящіяся обѣдать ввечеру, при свѣчахъ, въ подражаніе парижскимъ обычаямъ, предсказываетъ великія бѣдствія дѣвушкамъ, бросающимъ мирный родительскій кровъ для пансіоновъ, гдѣ учатъ наряжаться и болтать по-французски. Намѣреніе прекрасно,-- но ахъ! дарованіе Генриха де Консіанса, исполненіе его повѣсти не могутъ назваться прекрасными. Если авторъ "Франциски" дѣйствительно любимецъ бельгійской публики, какъ про то увѣряетъ редакція "Сына Отечества", то мы всѣ, любители самостоятельности въ литературѣ, должны отчасти радоваться за бельгійцевъ. -- Консіанса -- сколько можно судить по вновь переведенной повѣсти,-- рѣшительно не за что любить, кромѣ добрыхъ намѣренй. Одинъ нѣмецкій баронъ, охотясь на тигровъ съ сиромъ Корнваллисъ Гаррисономъ, ранилъ, впопыхахъ, а можетъ быть отъ страха, какого-то бѣднаго негра. Когда онъ извинялся тѣмъ, что имѣлъ намѣреніе попасть звѣрю между глазъ, вспыльчивый Гаррисъ закричалъ громкимъ голосомъ: "Господинъ баронъ, пожалуйста безъ намѣреній! Цѣльтесь хоть мнѣ въ лобъ, но дѣлайте такъ, чтобы попадать въ тигра!" Тоже и съ Генрихомъ Консіансомъ, любимымъ писателемъ бельгійской публики: въ своей повѣсти онъ изображаетъ великія несчастія, постигшія одно доброе фламандское семейство, захотѣвшее жить на французскій манеръ. Отецъ -- когда-то честный торговецъ -- потерялъ доброе имя, разорился и умеръ, мать почти пошла по міру, а дочь ихъ, Франциска, виновница всего зла, со своими нарядами, кокетствомъ и французскимъ языкомъ, попалась въ когти соблазнителю. Очень жалко, но достаточно скучно разсказано! Одна характерная черта, непридуманная авторомъ, но безъ его сознанія вторгнувшаяся въ повѣсть -- стоитъ упоминанія. Цѣлое семейство антверпенскихъ торговцовъ, этихъ патріархальныхъ людей, столь славныхъ по разсказамъ и исторіи, столь часто изображаемыхъ живописцами и романистами, столь полныхъ добродушія,-- разрушается въ прахъ, гибнетъ физически и нравственно, угождая прихоти женской, капризамъ дѣвченки, и дѣвченки, принадлежащей къ этому самому семейству. Франциска ванъ-Рузмаль, героиня повѣсти, дѣвушка зараженная подражательною страстью, какъ наши бельлетристы-подражатели Гоголя, бѣлобрысая фламандка, офранцуженная до костей, пылающая страстью къ нарядамъ, болтовнѣ и молодымъ сидѣльцамъ съ францѵзскими бородками, втягиваетъ своего отца и мать въ пучину гибели. Она принуждаетъ ихъ одѣваться иначе, говорить иначе, отдѣлать свою лавку иначе, платить долги иначе, то есть вовсе ихъ не платить, сдѣлать въ своей торговлѣ спасительную реформу, то есть производить дрянный товаръ и лупить со всѣхъ покупателей втрое дороже за вещи втрое хуже, чѣмъ бывало въ старое время. "Нельзя угождать во всемъ женщинѣ, нельзя всего сказывать женщинѣ" -- говоритъ тѣнь Агамемнова Одиссею. Но старики угождаютъ и гибнутъ. Вотъ она, характеристическая черта! Вѣтреная дѣвчонка водитъ за носъ, ввергаетъ въ пучину безчестія двухъ стариковъ, и старики эти подставляютъ носы, повинуются реформамъ Франциски, сами лѣзутъ въ пучину! Бѣдные бельгійскіе граждане и бѣдный бельгійскій романистъ, у котораго жертвы являются въ видѣ чуть не худшемъ, чѣмъ сама грѣшница! Франциска виновата чуть ли не менѣе своихъ родителей, упустившихъ добрый случай взять палку или однородное съ ней орудіе, и отдѣлать свою дщерь такъ, какъ отдѣлали бы ее фламандцы стараго времени, фламандцы истинные, изображенные на картинахъ фламандской школы. Но этой спасительной операціи несовершено, и Франциска такъ и остается побѣдительницей! Того и слѣдуетъ ждать въ Бельгіи, отчизнѣ контрфакціи, странѣ, восхищающейся "Брюссельскими Тайнами", и считающей преплохаго французскаго остряка Жюль Леконта за идеалъ совершенствъ человѣческихъ и политико-литературныхъ!
   У нашихъ россійскихъ простолюдиновъ дѣла идутъ несравненно пріятнѣе и разумнѣе, въ чемъ удостовѣряетъ насъ господинъ Михайловъ, авторъ драматаческаго очерка "Кумушки" ("Отечественныя Записки", нумеръ двѣнадцатый). Это собраніе забавныхъ и удачно подмѣченныхъ сценъ изъ народнаго быта несравненно лучше смутно грустной повѣсти того же нувеллиста "Скромная Доля", и мнѣ истинно пріятно взять назадъ большую часть неблагосклонныхъ замѣтокъ, которыми я встрѣтилъ первое произведеніе г. Михайлова. Дѣло въ томъ, что муза автора "Кумушекъ" не всегда гоняется за кислымъ и смутно-грустнымъ въ жизни, и хотя порою любитъ окружать себя толпою салопницъ, свахъ и юношей геморроидальнаго вида, но очень часто выкупаетъ свою слабость благороднѣйшею изъ страстей человѣческихъ, именно страстью къ наблюдательности. Въ "Кумушкахъ" изображенъ вечеръ у старушонки, весьма бѣдной, болтливой, но доброй и гостепріимной. Дочь или племянница хозяйки, Стеша, объявлена невѣстою писаря Чигуненки, а въ продолженіе вечера болтливыя гостьи, объятыя болѣзнью, извѣстною подъ названіемъ делиріумъ сплетаріунса, поселяютъ раздоръ между молодежью; представляютъ отсутствующаго Чигуненку извергомъ непостоянства, вѣроломства и такъ далѣе, однимъ словомъ, совершеннымъ измѣнникомъ. Хозяйка плачетъ, бѣдная Стеша начинаетъ мучиться духомъ. Вся исторія на этомъ пунктѣ выказываетъ явное поползновеніе къ чему-то смутно-грустному, но къ удовольствію читателя, за Чигуненко заступается его добрый другъ и хозяинъ дома, гдѣ живетъ Стеша,-- суровый и прямодушный дѣтина, имѣющій въ себѣ только то печальное, что женатъ на щепетильной особѣ, носящей чепчикъ и пренебрегающей компаніею бѣдныхъ людей. Сказанный безкорыстный другъ напускается на кумушекъ, дѣлаетъ имъ разные заслуженные афронты, успокоиваетъ Стешу, и наконецъ приводитъ къ невѣстѣ самого Чигуненку. Кажется, исторія проста и герои принадлежатъ къ особамъ весьма низкаго званія,-- а между тѣмъ вся вещь читается съ охотою, и мало того, на выборъ сюжета можетъ сѣтовать только какой нибудь щепетильный снобсъ, пропитанный ложнымъ франтовствомъ. Странное дѣло! вопросъ вопросовъ! отчего иная вещь, писанная съ претензіями на высокій тонъ, кажется намъ грязна и противна,-- тогда какъ другое произведеніе, по видимому, скопированное со сценъ, подсмотрѣнныхъ въ самыхъ нижнихъ слояхъ общества,-- не имѣетъ въ себѣ ровно ничего возмущающаго изящное чувство? Отчего по временамъ, одинъ и тотъ же авторъ, силясь насъ разжалобить слезною исторіею, кажется намъ немного грязноватымъ, и вскорѣ послѣ того, овладѣвъ сюжетомъ неизысканнымъ, даже несовсѣмъ опрятнымъ, по видимому, производитъ на умъ читателей впечатлѣніе чистое, пріятное? Почему Поль-де-Кокъ, на многихъ своихъ страницахъ, чище и свѣтлѣе высокопарнаго д'Арленкура, и какими ухищреніями весельчакъ Фильдингъ, при своихъ, по видимому, крайне анакреонтическихъ импровизаціяхъ, умѣетъ быть гораздо менѣе грязнымъ, чѣмъ Ричардсонъ, педантическій мудрецъ Ричардсонъ считающій Фильдинга за какое-то отребіе рода человѣческаго? Много есть въ словесности подобнаго рода тонкихъ и едва-ли разрѣшимыхъ вопросовъ!
   Рядъ драматизированныхъ сценъ, непосредственно слѣдующихъ за "Кумушками" Михайлова, сценъ, называющихся, если не ошибаюсь, "Приглашеніе на блины" и подписанныхъ буквами Е. Х-ва, навелъ меня на одно изъ соображеній въ вышепрописанномъ родѣ. Лица, выставленныя въ этихъ сценахъ, по своему общественному положенію, стоятъ гораздо выше старушонокъ и писарей, выведенныхъ господиномъ Михайловымъ; они сходятся въ модномъ магазинѣ и въ чьей-то гостиной, не ѣдятъ стручковъ и пряничныхъ орѣшковъ, покупаютъ коафюрки и бальныя платья,-- а не смотря на то, немного возмущаютъ душу читателя. Особенно тамъ есть одна донна, взирающая свысока на провинціальный міръ, читающая романы въ большомъ изобиліи и, кажется, считающая себя не на мѣстѣ между докторшами и помѣщицами, казначейшами и губернскими матушками; эта дона, по видимому, очень любезная автору и съ намѣреніемъ выставленная впередъ, какъ брилліантъ, скрывающійся между кучкой поддѣльныхъ камушковъ, производитъ впечатлѣніе очень смутно-грустное. Вообще пора, и давно пора, нашимъ бельлетристамъ исцѣлиться отъ нѣкотораго пристрастія къ героямъ и героинямъ, скучающимъ посреди недостойной (по ихъ мнѣніямъ) обстановки и брезгающимъ жизнью на всѣ лады. Сказанные герои и героини рѣшительно всегда оказываются хуже того міра, въ которомъ вращаются, въ которомъ хандрятъ и который предаютъ посмѣянію. Одно время всѣ русскія повѣсти и романы начинались описаніемъ: то высокой женской натуры, тоскующей посреди грубыхъ провинціаловъ, то молодого учителя съ возвышенными тенденціями въ кругу добрыхъ, но, по его мнѣнію, пустыхъ деревенскихъ жителей, то какого нибудь юноши, непремѣнно пріѣзжаго изъ столицы, ѣдко подшучивающаго надъ губернскими добряками и плохими нарядами дамъ, неимѣвшими счастія побывать въ Петербургѣ. Конечно, такіе люди есть, и отчего ихъ не описывать,-- но не для чего повторять ихъ слишкомъ часто, совершенно передаваться на ихъ сторону. Мы поставлены на землю не для того, чтобъ признавать своихъ собратій чудаками, дураками и олухами, а затѣмъ, чтобъ трудиться, создавать себѣ жизнь, интересы и счастіе изъ всѣхъ тѣхъ матеріяловъ, которые попадаются какъ подъ руку. Свѣтъ лопнулъ бы съ тоски, еслибы всѣ его обитатели нарядились по модѣ, всѣ обладали бы тѣмъ количествомъ совершенствъ, которыя ему нужны по мнѣнію героевъ и героинь съ столичною душою,-- перестали бы жить во своему, мыслить по своему, веселиться по своему, кушать по своему и управлять своими дѣлами по своему. Потому-то бельлетристы грѣшатъ, сочувствуя высокимъ и изящнымъ натурамъ, способнымъ только на то, чтобъ смѣяться надъ провинціалами, и вздыхать о своихъ былыхъ (всеконечно сноббическихъ) подвигахъ. Еще болѣе грѣшатъ сами эти пріѣзжіе люди (ихъ вы во множествѣ можете встрѣтить въ каждой провинціи), грѣшатъ также и провинціалы, открыто ласкающіе столичныхъ дамъ и мужчинъ, позволяющихъ себѣ дѣйствовать такъ невѣжливо. По этому случаю, вы позволите, я разскажу одинъ дѣйствительно случившійся анекдотъ, и имъ заключу мои повѣствованія за настоящій мѣсяцъ.
   Года два или три тому назадъ, въ одинъ отъ прекраснѣйшихъ, оживленныхъ, но очень отдаленныхъ отъ столицы, городовъ Россіи прибыль на короткое время одинъ изъ петербургскихъ литераторовъ, будто на смѣну другаго литератора, по видимому, причислявшаго себя къ разряду высокихъ натуръ, потому-что онъ имѣлъ невинное обыкновеніе класть ноги на столъ вовремя баловъ, на гуляньѣ совать свою вооруженную лорнетовъ голову чуть не въ шляпки проходящихъ дамъ, и всякій день отпускать колкости по поводу жителей и жительницъ милаго города -- а. Всѣмъ извѣстна любезность и снисходительность губернскихъ жителей къ россійскимъ писателямъ,-- а оттого мнѣ безъ труда повѣрятъ, если я скажу, что оба означенные литератора, каждый въ свою очередь, были приняты дружелюбнѣйшимъ и даже блистательнѣйшимъ образомъ. Старый проѣзжій уѣхалъ, новый остался на его мѣстѣ, съ весьма извинительнымъ удовольствіемъ наслаждаясь встрѣчею, новыми знакомствами, радушными пирами и другими радостями, изъ которыхъ такъ бьются вѣчно недовольные свѣтомъ литераторы. О писательскихъ достоинствахъ молодого гостя говорить мы не будемъ, чтобъ не возмутитъ чужой скромности, но для поясненія всей исторіи должны сказать, однакоже, что въ частной своей жизни, нашъ литераторъ всѣми признавался за человѣка скромнаго, вѣжливаго и добропорядочнаго.
   И вдругъ, послѣ нѣсколькихъ дней пребыванія въ городѣ N, нашъ юный счастливецъ чуть было не раскаялся въ своей вѣжливости и добропорядочности,-- по городу начала ходить странная вѣсть: "Господинъ К., говорили нѣкоторые туземцы мужескаго и женскаго пола: -- вовсе не литераторъ, и не столичный житель, а просто добрый молодой человѣкъ, носящій одну фамилію съ извѣстнымъ человѣкомъ, и очень довольный тѣмъ, что, благодаря этой фамиліи, его ласкаютъ и встрѣчаютъ повсюду лестнымъ образомъ!" -- "Стало-быть вы меня считаете за обманщика?" смѣясь спросилъ нашъ литераторъ одну изъ городскихъ дамъ, сообщившихъ ему означенное сказаніе. -- "Нисколько не обманщикомъ -- отвѣчала та -- напротивъ, вы никогда не говорите про литературу, про увеселенія Петербурга, и сами никогда не вводите въ заблужденіе!" -- "Однако же вы видите, я не дѣлаю ничего должнаго, чтобъ отвратить отъ себя незаслуженную, не мнѣ принадлежащую почесть." -- "Въ этомъ виноваты уже мы, глупые провинціалы,-- вамъ-то что до того, какъ мы васъ встрѣчаемъ." -- "И вы серьозно думаете,что я ношу чужое имя и чужую извѣстность?" -- "Имя -- ваше! -- отвѣтила дама, улыбаясь, но извѣстность..." -- "Стало-быть я не онъ?" "Именно -- вы не онъ. Вы насъ не осмѣиваете, вы не смотрите свысока на губернскихъ дамъ, не говорите грубостей ихъ мужьяхъ и пріятелямъ. Нѣтъ, нѣтъ,-- какъ вы ни хитрите, но вы не литераторъ и не петербургскій житель!.."
   Вотъ вамъ, бѣдные петербургскіе жители -- avalez moi èa! И нужно признаться, что вы вполнѣ заслужили свою печальную репутацію!
   

XXXIII.

Январь 1853.

   Одинъ изъ знаменитѣйшихъ и остроумнѣйшихъ вельможъ прошлаго столѣтія -- впрочемъ я не вижу надобности скрывать имя людей, если они такъ умны и знамениты -- то былъ Безбородко -- чрезвычайно любилъ уроженцевъ Малой-Россіи, а зная хорошо ихъ смѣтливость и способность къ дѣламъ, постоянно покровительствовалъ имъ. Пріемная его была вѣчно наполнена пріѣзжими изъ Полтавы и Чернигова, добрыми, полными своего особеннаго юмора малороссами, явившимися въ столицу искать мѣстъ, или опредѣлить дѣтей на службу; съ каждымъ изъ посѣтителей вельможа говорилъ какъ-нельзя дружелюбнѣе, каждому помогалъ своимъ кредитомъ, своимъ совѣтомъ или своими чувствами, если въ томъ настояла надобность. Даже, когда одинъ изъ названныхъ посѣтителей, серьезно обратился къ хозяину съ просьбою опредѣлить его въ должность театральнаго капельмейстера, чтобъ палкой махать, да шесть тысячь брать, снисходительный сановникъ только улыбнулся и ласково объяснилъ просителю, что для маханья палкой въ оркестрѣ и полученія шести тысячь нужно знать музыку, хоть немножко. Вслѣдствіе такой доступности и вѣжливости, имя Безбородки было для всякаго малоросса любимымъ и какъ-бы родственнымъ именемъ.
   Одинъ разъ, работая въ своемъ кабинетѣ, Безбородко -- не помню, былъ ли онъ графомъ въ то время -- услышалъ въ пріемной комнатѣ топанье ногъ и протяжное зѣванье съ разными переливами голоса. Осторожно взглянувъ въ полуотворенную дверь, онъ увидѣлъ толстаго просителя, съ доброй и простодушной физіономіей, просители, видимо соскучившагося вслѣдствіе нѣсколькихъ минутъ необходимаго ожиданія. Скрываясь за дверью, вельможа улыбался, глядя какъ посѣтитель, не привыкшій ждать никого и во время ожиданія сидѣть смирно, потягивался, зѣвалъ, смотрѣлъ картины и даже принялся ловить мухъ по окнамъ. Одна изъ мухъ особенно заняла посѣтителя, онъ долго гонялся за ней изъ угла въ уголъ и, наконецъ, улучивъ минуту, когда зловредное насѣкомое прилетѣло на огромную фарфоровую вазу, развернулся и махнулъ рукою...
   Ваза слетѣла съ пьедестала, загремѣла иразбилась въ дребезги; гость поблѣднѣлъ и потерялся,-- а Безбородко, покинувъ свой постъ, ласково сказалъ, ударивъ по плечу малоросса: чи поймавъ? {Что, поймали муху?}
   Эта немногосложная, но милая и даже драматическая исторія, невольно пришла мнѣ въ голову по прочтеніи январьской книжки "Отечественныхъ Записокъ", или, лучше сказать, той статьи о русской литературѣ, которая тамъ напечатана. Авторъ означенной статьи или, вѣрнѣе, отчета, посвятилъ около сотни страницъ на то, чтобъ изловить всѣхъ литературныхъ мухъ, то есть насъ, бѣдныхъ фельетонистовъ, и не только изловить, но сокрушить насъ, умертвить, развѣять нашъ прахъ по-вѣтру. "Чи поймавъ?" можетъ спросить его публика, но отвѣтъ едва-ли будетъ утвердительный. Мы, презрѣнныя, назойливыя мухи-фельетонисты, продолжаемъ летать и жужжать по прежнему, между тѣмъ какъ нашъ преслѣдователь едва-ли во время своей операціи не разбилъ вазы, около которой за ними кружился, то-есть, говоря безъ сравненій, нанесъ журналу "Отечественныя Записки" такой толчекъ, отъ котораго редакціи будетъ не совсѣмъ легко оправиться.
   Объяснимся. Нападенія господина фельетононенавистника не заключаютъ въ себѣ ничего особенно-новаго или обиднаго, хотя немного высокопарны по слогу и мыслямъ; возставать на нихъ, оправдываться и такъ далѣе, значило бы съ нашей стороны тратить время безъ пользы. Поэтому, автора статьи мы оставимъ въ сторонѣ, а собственно обратимся къ редакціи журнала, напечатавшей и выпустившей въ публику увѣреніе о томъ, что всѣ русскіе критики и всѣ русскіе фельстонисты ни что иное какъ невѣжды и пустословы. Въ диссертаціи на эту тему тронуты Новый Поэтъ и Иногородный Подписчикъ, фельетонисты московскіе и Петербургскіе, критики всѣхъ видовъ и возрастовъ, всѣ періодическія изданія, не исключая даже "Пантеона" и скромнаго "Сына Отечества":
   Ловить нѣсколько мухъ разомъ -- лучшее средство не поймать ни одной, вывозить осадную артиллерію противъ легкихъ фланкеровъ, значитъ срамить себя безъ всякой надобности. Но дѣло не въ томъ, а скорѣе въ нарушеній первыхъ началъ литературнаго приличія, нарушеніи неоспоримомъ, и въ которомъ редакція "Отечественныхъ Занисокъ" вѣроятно уже раскаивается въ настоящую минуту. Подумайте только о томъ, что журналъ, всенародно рѣшившійся высказать, что критическая дѣятельность всѣхъ его сверстниковъ вредна и ничтожна -- въ ту же минуту рождаетъ въ умахъ читателей самый простой и естественный вопросъ: а какова твоя собственная дѣятельность, о строгій обличитель пустоты и фривольности? Вопросъ этотъ былъ бы не страшенъ для журнала, въ которомъ бы трудились Пушкинъ и Лермонтовъ, Карамзинъ и Лажечниковъ. Но такъ какъ редакція "Отечественныхъ Записокъ" не отличается никакими недоступными другимъ журналамъ совершенствами, въ числѣ своихъ сотрудниковъ не считаетъ ни одного генія, сверхъ того ровно ничего не сдѣлала для русской критики, да при всемъ томъ постоянно отличалась пристрастіемъ къ сухимъ статьямъ и высокопарнымъ разглагольствованіямъ во вкусѣ героевъ Нарѣжнаго,-- то для нея такой вопросъ "чреватъ" послѣдствіями самыми печальными. Положимъ, что и Новый Поэтъ и Иногородный Подписчикъ, и московскіе критики -- отъявленные невѣжды и шарлатаны; положимъ, что публика, имъ сочувствующая, не есть истинная публика, а такъ, ихъ особенная публика,-- положимъ, что все это правда; но гдѣ намъ доказательство, что ваша публика -- публика настоящая? Я увѣренъ, что каждый изъ журналистовъ Москвы и Петербурга отшатнулся бы, еслибъ ему предложили напечатать статью подобнаго рода на страницахъ своего изданія, и не только отшатнулся, но прочелъ бы маленькую нотацію сотруднику сочинителю самой статейки. Редакція "Отечественныхъ Записокъ" предпочла отпечатать эту филиппику, пустить ее въ свѣтъ, и -- по чьему-то ловкому выраженію -- пискнуть на всю читающую публику!
   Давно уже, очень давно, какъ журналъ нами названный страдаетъ отсутствіемъ такта въ похвалахъ и порицаніи,-- недостатокъ этотъ до того ярокъ, что бьетъ въ глаза самому холодному изъ читателей... Незнаніе мѣръ въ порицаніи -- такой порокъ, за которымъ наказаніе слѣдуетъ неминуемо. Преувеличеніе и задоръ причиной того, что критика "Отечественныхъ Записокъ", и прежде не возбуждавшая сочувствія публики, нынѣ падаетъ, падаетъ и даже не возбуждаетъ противорѣчій ни съ какой стороны. Какъ сердиться на критиковъ, которые казнятъ сами себя своимъ гнѣвомъ и мучительнымъ азартомъ? Какъ вести разговоръ съ человѣкомъ, не умѣющимъ сказать слова безъ амплификацій? И вотъ почему съ "Отечественными Записками" (по критической части) будетъ то же, что съ одною газетою не фельетонной: каждый журналъ отвѣтитъ на ихъ послѣдній диѳирамбъ шуткою или холоднымъ словомъ, а потомъ перестанетъ говорить о нихъ...
   Ни одинъ изъ фельетонистовъ, журналистовъ и критиковъ, на которыхъ такъ ополчилась январьская книжка "Отечественныхъ Записокъ" не обидится и не разсердится за вещи въ ней высказанныя -- это можно сказать положа руку на сердце. Три или четыре года тому назадъ, на страницахъ "Отечественныхъ Записокъ" печатались цѣлыя статьи противъ Иногороднаго Подписчика, псевдонимъ его раскрывался передъ публикой наперекоръ всѣмъ приличіямъ, установленнымъ въ литературѣ, сверхъ того, читателямъ, вслѣдствіе какой-то сумрачной сплетни, тонко давалось замѣтить, что онъ пишетъ въ "Сѣверной Пчелѣ" хвалебныя статейки "Современнику" и все это милое посланіе занимало болѣе мѣста, чемъ иное изслѣдованіе о варягахъ. Спрашивается, что новаго или особенно ѣдкаго можетъ сказать теперь Иногородному Подписчику редакція "Отечественныхъ Записокъ"? Другой примѣръ -- критики и фельетонисты того же изданія постоянно громили и "Москвитянина", осыпали его сотрудниковъ язвительнѣяшими эпитетами, чуть ли не пять лѣтъ кряду -- весьма понятно, что вслѣдствіе такихъ похвальныхъ дѣлъ и брань и похвала редакціи "Отеч. З." стали для "Москвитянина" вещью обычною, пустою, не стоющею вниманія. Говорятъ, что бранясь, нужно оставлять слово на миръ, но сверхъ того не безполезно оставлять себѣ два три новыя слова на случай новыхъ размолвокъ, или, говоря иначе, не тратить своего критическаго арсенала по пустому, не лѣзть изъ своей кожи изо всякой бездѣлицы. Еслибъ диѳирамбы "Отечественныхъ Записокъ" имѣли силу сразу убивать всякаго -- дѣло другое; но мы видимъ ежеминутно, что десятки критиковъ и фельетонистовъ московскихъ и петербургскихъ живутъ, пишутъ, шутятъ и трудятся наперекоръ этимъ диѳирамбамъ. Урокъ передъ глазами -- и пора, давно пора имъ воспользоваться.
   Заключая рѣчь объ этомъ сухомъ предметѣ, позволю себѣ привести здѣсь, кстати, еще одинъ маленькій анекдотецъ. У меня есть старая и добрая няня, женщина хорошая, но по неграмотности своей вынужденная прибѣгать къ помощи постороннихъ лицъ для чтенія получаемыхъ ею писемъ и написанія отвѣтовъ на эти депеши. Такъ какъ у старушки корреспондентъ имѣлся только одинъ, именно ея племянникъ, почтительный помещикъ, проживавшій въ своемъ имѣньнцѣ гдѣ-то на югѣ Россіи, то письменныя дѣла моей няни не могли назваться многосложными. Одинъ разъ племянникъ этотъ, по какому-то случаю, долго не писалъ и даже пропустилъ новый годъ безъ поздравленія,-- обстоятельство это такъ встревожило старушку, что она рѣшилась привести дѣло въ ясность. По обычаю нянюшекъ, она имѣла очень мало довѣрія ко мнѣ, хотя я очень исправно велъ ея переписку, съ моего дѣтства до совершенныхъ лѣтъ -- и какъ-то, воспользовавшись моимъ отсутствіемъ, обратилась къ какому-то конторскому писарю, прося его въ своемъ письмѣ "побраниться и попенять хорошенько". Борзописецъ обрадовался -- у него были еще въ памяти хріи, эпихиремы; онъ далъ волю своему краснорѣчію, коснулся въ своемъ письмѣ Софокла и Антіоха, пересыпалъ возгласъ моральными сентенціями и просто смѣшалъ съ грязью бѣднаго племянника; старушка прослушала, ничего не поняла, похвалила и послала цидулку по почтѣ. Черезъ мѣсяцъ она получила отъ своего единственнаго родственника записочку такого содержанія: "милая тётушка, пожалуйста не поручайте писать ваши письма разнымъ грамотѣямъ; не за что вамъ было на меня очень сердиться. Письмо и подарочекъ къ празднику доставитъ вамъ мой сынъ, котораго я послалъ на долгихъ -- вотъ и причина моей неаккуратности. Пожалуйста, добрая тетушка, не слушайтесь никогда грамотѣевъ".
   Старушка послушалась, и конторовому писцу уже больше недовѣряла своей переписки.
   Въ журнальномъ дѣлѣ есть свои злорѣчивые грамотѣи и своего рода старыя нянюшки. Отношенія журналистовъ къ сотрудникамъ и сотрудниковъ къ дружескому журналу исполнены особенностей щекотливыхъ, запутанныхъ, но главный смыслъ дѣла долженъ же наконецъ быть уясненъ. Редакція каждаго хорошаго журнала, безспорно, обязана ласкать дѣльнаго помощника, поддерживать его, въ сношеніяхъ своихъ держаться правилъ изысканнѣйшихъ, даже преувеличенной деликатности {Примѣч. Однако, отнюдь не хвалитъ своетъ сотрудниковъ и въ особенности сотрудницъ -- изъ одной угодливости. Этотъ, по видимому, невинный обычай перевертываетъ всю критику и поражаетъ ея общій тонъ. Разъ потерявъ соразмѣрность, критикъ начинаетъ городить ложь во всемъ.}, дорожить кругомъ своихъ сотрудниковъ -- все это правда. Но снисходительность и угодливость редакціи вы въ какомъ случаѣ не можетъ входить до позволенія какому нибудь другу въ обширныхъ статьяхъ высказывать отъ имени журнала свои собственныя убѣжденія, до которыхъ нѣтъ никому дѣла, и вводить цѣлое изданіе въ сообщники своей лирической ярости. Редакція "Отечественныхъ Записокъ" нѣсколько лѣтъ уже говоритъ, что она не имѣетъ претензіи считать себя лучшею изъ редакцій лучшаго въ Россіи журнала,-- всѣмъ этимъ увѣреніямъ прямо идетъ наперекоръ заносчивая статья сотрудника, о которой я говорилъ выше. Отъ души желаю въ послѣдній разъ говорить о такомъ щекотливомъ предметѣ и свѣшу перейти къ чему нибудь другому. Будемъ надѣяться, что съ слѣдующаго года составители отчетовъ будутъ повоздержнѣе, а редакторы журналовъ нѣсколько поосмотрительнѣе.
   Явленіемъ пріятнымъ за январь настоящаго года нужно признать трехъактную комедію г. Писемскаго "Раздѣлъ". Эпиграфъ, напечатанный въ головѣ списочка дѣйствующихъ лицъ, чрезвычайно ясно опредѣляетъ и значеніе и тонъ комедіи. "Немногое -- говоритъ авторъ эпиграфа -- немногое такъ непріятно видѣть въ человѣкѣ, какъ мелкую корысть и нигдѣ она такъ никогда не показывается, какъ при раздѣлахъ наслѣдства. Но, благодаря Бога, ее съ одной стороны ограничиваютъ у насъ законы, а съ другой искореняетъ истинное образованіе". Дѣйствіе происходитъ въ имѣніи умершаго помѣщика Минюхина, куда съѣхались для раздѣла братья о сестры, кузины и двоюродные племянники покойнаго. При началѣ, все еще идетъ довольно согласно, какъ у охотниковъ, пока еще не весь звѣрь поднятъ и планъ преслѣдованія не испорченъ рьяностью слишкомъ юныхъ жрецовъ науки. Изъ разсказовъ дворовыхъ лицъ покойнаго, наслѣдникамъ ясно какъ день, что не все имущество попало имъ водъ руку, что не весь звѣрь поднятъ на ноги, что какая-то таинственная шкатулка, съ деньгами и бумагами, вывезена изъ дома пріемышемъ Минюхяна, вывезена и вручена другому помѣщику, неимѣющему ничего общаго съ наслѣдниками. Принявши всѣ мѣры къ отысканію скрытыхъ сокровищъ, и оскорбивъ понапрасну бѣднаго пріемыша, племянники и кузины, братья и двоюродные племянники покойнаго принимаются за дѣлежъ имѣнія, лошадей, экипажей, старыхъ фраковъ, серебряныхъ ложекъ и даже бритвъ, вѣроятно въ костяной оправѣ. Раздѣлъ начался тѣмъ, что турецкая шаль, оставшаяся наслѣдникамъ, разорвана пополамъ двумя родственницами, при общемъ недоумѣніи и ужасѣ. Затѣмъ, послѣ такого добраго начала, дѣла идутъ бойчѣе и бойчѣе, а г. Писемскій даритъ насъ лучшими страницами комедіи: особенно хорошъ вышелъ у него Иванъ Прокофьевичъ Минюхинъ, одинъ изъ этихъ суроволицыхъ, отрывисто говорящихъ, осанистыхъ джентльменовъ, о которыхъ иной подумаетъ, не видавши ихъ въ дѣлѣ, что они изумляютъ вселенную своей строгой, угловатой, даже преувеличенной честностью. Этотъ Иванъ Прокофьевичъ -- оракулъ своей семьи и вмѣстѣ съ тѣмъ ея пугалище; онъ угрюмъ, непреклоненъ и склоненъ къ лаконизму и совсѣмъ тѣмъ жаденъ и неразборчивъ до послѣдней крайности. Какъ ни визжатъ разныя Эмиліи Петровны, какъ ни интригуютъ Анны Ефимовны, какъ ни нахальствуетъ Сергѣй Васильевичъ, левъ третьяго разбора, какъ ни смиренничаетъ другой наслѣдникъ мужескаго пола, безотвѣтная особа,-- все падаетъ и преклоняется передъ хищничествомъ Ивана Прокофьевича! И вотъ, въ ту минуту, когда раздѣльный актъ и жадность, въ лицѣ Минюхина, готовятся отхватить бравурную арію въ честь самой себѣ -- затаенныя деньги, бумаги и таинственная шкатулка, вывезенная пріемышемъ, являются на свѣтъ Божій. Въ шкатулкѣ деньги, завѣщаніе и письменное изложеніе послѣдней воли покойнаго Михаила Евграфовича, за котораго достояніе наслѣдники только что бились какъ греки и трояне за доспѣхи Патрокла. Все имѣніе продано -- пишетъ покойникъ -- сумма, за него вырученная, отдается пріемышу и его возлюбленной Катинькѣ. Родственникамъ же, вспомнившимъ обо мнѣ только передъ моей смертью, отпускаю по пяти тысячь ассигнаціями на брата! Гордіевъ узелъ разрублевъ, дипломатія суроваго Ивана Прокофьевича пропала даромъ,-- изъ кучки жадныхъ наслѣдниковъ раздались вопли и стоны, пріемышъ и Катинька кидаются другъ къ другу въ объятія -- ты мой -- я твоя -- блаженный день -- благодарствіе судьбѣ!
   И кажется -- все кончено,-- но изъ эффекта выходитъ эффектъ новый. Души всѣхъ почти наслѣдниковъ -- души обыкновенныя и мелкія -- вынесли бурю, окропились слезами, но не такъ легко подѣйствовала эта непогода на желѣзную, ржавую, неподатливую натуру суроваго корыстолюбца, Ивана Прокофьевича. Лицо у него багровѣетъ, онъ привстаетъ со стула, хватается за голову и снова надаетъ на свое мѣсто.
   -- Кровь пустите! говоритъ онъ, собравъ послѣднія силы.
   -- Братецъ! братецъ,-- кричитъ добрый Кирила Семенычъ, кидаясь къ больному: -- умеръ, ей-Богу умеръ. Видно ударъ -- у насъ это въ семействѣ!
   

Иванъ Прокофьевичъ.

   
   Господи, прости мнѣ, грѣшному.
   Все это очень умно, обильно полезнымъ поученіемъ и очень ловко придумано для сцены. Характеръ Ивана Прокофьевича, такъ вѣрно и тамъ кстати поясненный съ помощью трагической развязки, можетъ прославить актера умнаго и талантливаго, если онъ подступится къ своей роли съ мыслью и пониманіемъ того, что желалъ сказать авторъ. Живость и мѣткость, отличительныя черты дарованія г. Писемскаго, замѣтныя даже въ обрисовкѣ по необходимости безцвѣтныхъ личностей (Катиньки и ея друга), дѣлаютъ всю вещь пріятною и въ чтеніи,-- но все-таки нельзя не примѣтить, что комедія "Раздѣлъ" написана безъ особенной охоты. Предоставивъ другимъ журнало-обозрѣвателямъ выискать слабые стороны труда г. Писемскаго, нахожу нужнымъ сказать только, что комедія читается съ удовольствіемъ, даже въ январѣ мѣсяцѣ, когда людямъ такъ мало бываетъ дѣла до журналовъ и до комедіи. Авторъ "Тюфяка" такъ уменъ, что всѣ его статьи застрахованы отъ паденія: этотъ человѣкъ никогда "не пискнетъ на всю читающую публику!"
   Г. Крестовскій, писатель тоже весьма умный, также неспособенъ написать вещи рѣшительно плохой, но нужно признаться, за прошлый мѣсяцъ онъ употребилъ во зло привиллегію поэтовъ и бельлетристовъ быть тонкими во вредъ свѣжести и занимательности взятаго ими на себя труда. Тонокъ и нечистъ! лаконически сказалъ какой-то посѣтитель концерта, про голосъ тенора изъ любителей -- "тонко и нечисто" можно сказать и намъ всѣ всѣ эти драматическія пословицы, психическіе анализы, описанія микроскопическихъ страданій и мельчайшихъ страстей, которыми насъ подчуютъ наши бельлетристы, особенно женщины-писательницы,-- только справедливость требуетъ прибавить одно -- выраженіе "нечисто" нужно понимать въ смыслѣ: "смутно, темновато, запутано". Наши журналы и драматическая литература обогатилась такими неуловимыми приключеніями, что о нихъ и говорить страшно. Тамъ, перезрѣлая дѣва, которой давно пора за мужъ. Злятся на своего жениха и выгоняетъ его изъ дома позорнѣйшимъ способомъ. Вы спрашиваете "да за что же разсвирѣпѣла невѣста?" авторъ и дружественные ему критики отвѣчаютъ съ негодованіемъ: "о, профанъ, тутъ-то и есть тонкость!" Случись размолвка за дѣло,-- тонкости небыло бъ въ піесѣ! Въ другомъ твореніи, молодой юноша, сидя въ гостинной, гдѣ не позволяютъ курить сигаръ, въ кругу общества очень почтеннаго, вдругъ "вздорится" на всѣхъ, гвоздитъ знаковыхъ и незнакомыхъ, и наконецъ убѣгаетъ въ полномъ неистовствѣ. "За что такъ прогнѣвался герой комедіи?" спрашиваете вы -- "Я и самъ не знаю" -- отвѣчаетъ одинъ изъ критиковъ -- "да и знать не надлежитъ,-- иначе пропадетъ вся тонкость сюжета". Опять тонкость и отсутствіе чистоты, то есть -- ясности! Наконецъ вамъ приносятъ маленькую повѣсть писателя несомнѣнно даровитаго, съ теплою душою соединяющаго здравый, свѣтлый взглядъ на жизнь,-- вы радуетесь, думаете отдохнуть, раскрываете "Лѣтніе Дни" г. Крестовскаго и прямо погружаетесь въ такую тонкость, что ей даже и разорваться невозможно. Является какой-то гувернеръ, исполняющій свою должность крайне нерадиво и одѣвающійся съ большимъ изяществомъ; этотъ почтенный воспитатель юношества (да упасетъ судьба моихъ будущихъ дѣтей отъ такого воспитателя!), оставляя своего воспитанника бѣгать по лугу безъ надзора и вязнуть во всѣхъ канавахъ, держитъ схоластико-аналитическія пренія о любви и сердцѣ съ двумя дѣвицами, смыслящими въ этомъ затѣйливомъ вопросѣ весьма немного. Въ интермедіяхъ диспутовъ является пріѣзжій молодой человѣкъ, по имени Анатолій Петровичъ, въ бѣломъ пиджакѣ (есть одна пѣсня: "ты помнишь ли, какъ я въ пиджакѣ бѣломъ?"), съ краснымъ платкомъ на шеѣ; этотъ Анатолій Петровичъ, въ засвидѣтельствованіе своего дендизма, ежеминутно говоритъ гувернеру Артемину такія рѣчи, за которыя самый кротчайшій изъ человѣковъ неминуемо побилъ бы своего собесѣдника. -- "У меня ужь такое сердце", недавно пищала одна маска, гуляя съ своимъ усастымъ кавалеромъ по заламъ Большаго Театра: "я не умѣю ненавидѣть въ половину,-- кого я не полюбила, того ужь я не люблю навѣки!" -- "У меня тоже вашъ нравъ", отвѣтилъ кавалеръ, крутя усъ: кого я не взлюбилъ... сейчасъ же побью!" конечно, сказанный кавалеръ не можетъ служить примѣромъ ни Артемину, ни какому либо изъ порядочныхъ снобсовъ, во все-таки нельзя не сознаться, что гувернеръ г. Крестовскаго терпѣливъ не въ мѣру. Одна уже его готовность бесѣдовать съ двумя дѣвицами о тайнахъ сердца, показываетъ въ немъ терпѣніе истинно гигантское, въ которомъ (что бы ни говорилъ Бюффонъ со своимъ: "геній есть терпѣніе") не имѣется ровно ничего геніальнаго. Между тѣмъ дни идутъ, солнце палитъ, луна свѣтитъ, листки деревьевъ шелестятъ, хозяйка спитъ всѣ дни до обѣда и послѣ обѣда, рѣчка волнуется, роса искрится на солнцѣ, травы надаютъ свое благоуханіе и читатель подходитъ къ послѣдней страницѣ "Лѣтнихъ Дней", перезабывъ все то, что было написано на первой. Повѣсть прочтена, содержаніе ея испарилось, обѣ дѣвушки куда-то уѣхали, Артеминъ остался при своихъ обычныхъ занятіяхъ, въ ожиданіи того, что порученный ему мальчишка сломитъ гдѣ нибудь ногу, шатаясь по лѣсамъ безъ надзора и прикрытія. Да избавитъ же насъ судьба отъ такихъ гувернеровъ и такого рода тонкихъ повѣстей!
   Однако не мѣшаетъ прибавить, что о дарованіи г. Крестовскаго, подарившаго намъ, нѣсколько лѣтъ тому назадъ, умную, милую повѣсть "Сельскій Учитель", нельзя судить по "Лѣтнимъ Днямъ" -- произведенію, очевидно, скороспѣлому и незначительному.
   Вотъ уже нисколько страницъ кряду, какъ я толкую о сочинителяхъ, несомнѣнно даровитыхъ, но подарившихъ насъ до сей поры одними начинаніями, между тѣмъ катъ передо мною лежитъ біографія человѣка, прославившагося въ русской словесности, писателя первокласснаго, имѣющаго счастіе видѣть свои романы, изданныя восьмымъ изданіемъ, литератора, приводившаго своими трудами въ восторгъ поэтовъ, подобныхъ Крылову, Пушкину и Жуковскому, переписывавшагося съ сэромъ Вальтеромъ Скоттомъ и подучавшаго отъ г. Мериме хорошенькія посланія, изъ которыхъ явствуетъ, что блистательный авторъ "Коломбы" и "Этюдовъ" изъ римской исторіи пишетъ по русски чрезвычайно плохо. Объ этомъ писателѣ, только-что умершемъ и еще оплакиваемомъ всѣми истинными любителями русскаго слова, новые журналы говорили менѣе нежели о г. Вонлярлярскомъ и г. Крестовскомъ, говорили мало, очень мало, говорили неохотно, какъ-то свысока поглядывая на человѣка, столько лѣтъ услаждавшаго русскую публику своими повѣстями и романами, веселившаго ее своими комедіями. Рѣчь идетъ о Загоскинѣ, и при этомъ почтенномъ имени мы надѣемся; что каждый изъ русскихъ журналистовъ и критиковъ покраснѣетъ хотя немного. Не будь публики, раскупившей съ жадностью 8-е тисненіе "Юрія Милославскаго", и съ жадностью читавшей слабѣйшія вещи, вышедшія изъ-подъ пера покойнаго Михаила Николаевича, Загоскинъ могъ бы сказать о себѣ, вмѣстѣ съ гг. Вельтманомъ, Кукольникомъ, Лажечниковымъ и Степановымъ, что онъ принадлежитъ къ числу авторовъ, непризнанныхъ и низко оскорбляемыхъ. Таковъ результатъ стараго журнальнаго девиза, который нынѣ, благодаря Бога, возбуждаетъ одинъ смѣхъ и скоро падетъ совершенно, этого школьнически презрѣннаго девиза сороковыхъ годовъ въ нашей журналистикѣ: Кто не за насъ -- тотъ противъ насъ! Разверните наши критики и рецензіи въ журналахъ за послѣднее пятнадцатилѣтіе, всѣ эти ребяческіе отвѣты съ легіономъ именъ, превозносимыхъ за повѣсть или психологическій эпизодъ, съ ихъ возгласами и унизительнымъ задоромъ,-- и вы увидите, до какой степени этотъ выше изображенный девизъ извратилъ всѣ понятія цѣнителей, и надѣлилъ ихъ близорукостью, привелъ къ непризнанію таланта и дарованій въ романистѣ, такъ много сдѣлавшемъ для нашей словесности. Въ этихъ статьяхъ вы почти не встрѣтите имени г. Загоскина замѣчательныхъ людей, шедшихъ съ нимъ по одной дорогѣ, а если и встрѣтите, то непремѣнно съ такими прибавленіями, о которыхъ лучше будетъ умолчатъ, щадя доброе имя отжившихъ критиковъ. Я помню, какъ, читая эти недостойныя нападки на Загоскина, эти глумленія надъ завѣтными и невинными заблужденіями ветерана-писателя, эти филиппики противъ слабыхъ его страницъ, съ такимъ обиліемъ выкупавшихся созвѣздіемъ красотъ -- я почувствовалъ первые признаки омерзѣнія къ пристрастной и нечистосердечной полемикѣ старыхъ годовъ, къ ея нетерпимости, съ ея преднамѣренной близорукостью, къ ея хвалебнымъ гимнамъ, воспѣваемымъ на вѣтеръ людямъ, пришедшихъ съ вѣтра, къ ея жалкимъ усиліямъ поставить мнѣніе двухъ-трехъ болезненно-хилыхъ личностей, какъ плотину противъ мнѣнія цѣлой массы русскихъ читателей. И я былъ столько счастливъ, что, наконецъ, дошелъ до тойпоры, когда началось разрушеніе недавнихъ задорныхъ теорій въ словесности, когда гнилые кружки цѣнителей стали разсыпаться, когда буйная полемика покрылась общимъ презрѣніемъ, когда публика, наконецъ, громко сказала журналамъ -- вы не пойдете по этому пути далѣе. И я былъ столько счастливъ, что могъ еще вовремя поспѣть къ бою, излить на старую пристрастную критику свою часть ироніи, надсмѣяться надъ нею, какъ она когда-то смѣялась надъ талантами, подобными Загоскину, видѣть ея заслуженный упадокъ, наслаждаться ея предсмертными диѳирамбами и филиппиками, созерцать ея -- когда-то гордую, дикую и полную самоувѣренности, кончающую существованіе посреди злѣйшей казни общаго къ себѣ равнодушія.
   Нельзя не поблагодарить г. А -- ва, напечатавшаго нынѣ, въ первой январьской книжкѣ "Москвитянина", подробную біографію новѣйшаго автора "Кузьмы Рощина" и "Рославлева", біографію добросовѣстную, хотя во многомъ неполную, а сверхъ того, писанную съ любовью къ памяти недавно умершаго романиста. Изъ статьи видно, что сочинитель ея человѣкъ пожилой, имѣвшій случай присутствовать при представленіи первыхъ комедій Загоскинеа, участвовать въ спорахъ ими возбуждаемыхъ, привѣтствовать своей симпатіей "Рославлева" и "Юрія Милославскаго" въ самую вору ихъ появленія, подслушивать судъ замѣчательныхъ и уже не живущихъ между нами личностей о талантѣ Загоскина. Много свѣдѣній характеристическихъ и занимательныхъ передано намъ такимъ образомъ,-- такъ что по окончаніи статьи читатель жалѣетъ, почему ея авторъ, по видимому, такъ знакомый съ закулисными тайнами нашей старой словесности, не распространилъ предѣлы своего этюда, не вдался въ это милое gossiping o лицахъ, теоріяхъ, спорахъ и литературной полемики вовремя юности своего героя. Какъ любопытны, напримѣръ, могли бы выйдти воспоминанія о комедіи Шаховского "Новый Стернъ", осмѣивавшей ожесточенныя распри по поводу этой піесы, разсказы объ участіи Загоскина въ сказанныхъ спорахъ,-- наконецъ исторія новой войны, воздвигнутой Шаховскимъ въ піесѣ "Липецкія Воды" Всѣ эти мелочи, обрисовывавшія интересную литературную эпоху, собственно важнѣе иного трактата, потому что кромѣ своей живости и занимательности, они изобилуютъ поучительною стороною, знакомятъ современныхъ намъ литераторовъ съ тщетою партій и озлобленнаго словопренія, высказываютъ имъ собственные ихъ недостатки и заблужденія предшествовавшихь литературныхъ поколѣній.
   Какъ бы то ни было, біографія М. Н. Загоскина, помѣщенная въ "Москвитянинѣ", читаясь съ удовольствіемъ, пополняетъ многое, что уже нѣсколько извѣстно людямъ, сочувствовавшимъ дарованію покойнаго романиста. Дѣтство Загоскина, его страсть къ чтенію, недостаточное образованіе, впослѣдствіи усовершенствованнаго имъ самимъ и годами многосторонняго опыта, жизнь писателявъ столицѣ, его отношенія къ своему вѣрному и преданному дядькѣ, его робкія начинанія и глубокая благодарность Шаховскому, ласково ихъ встрѣтившему, его военныя похожденія въ эпоху двѣнадцатаго года и событія, случившіяся во время осады Данцига (впослѣдствіи тамъ искусно введенныя въ романъ "Рославлевъ") -- все это разсказано съ чувствомъ и понравится всякому. Восторгъ публики и лучшихъ нашихъ поэтовъ при появленіи "Юрія Милославскаго", описанъ весьма живописно: тутъ приведены отзывы Крылова и Гнѣдича, ласковое посланіе Пушкина, вѣчно пламеннаго ко всему изящному, вѣчно готоваго братски протянуть руку всякому даровитому товарищу,-- разсказъ Жуковскаго о томъ, какъ онъ не спалъ всю ночь, зачитавшись только что присланной ему книжкой.
   Біографъ довольно строгъ къ недостаткамъ романовъ и комедій Загоскина: онъ не скрываетъ слабыхъ сторонъ этихъ произведеній, не скрываетъ и того, что авторъ "Юрія Милославскаго" часто и очень часто вредилъ себѣ, поддаваясь литературной болѣзни своего времени -- именно рутинѣ драматической и повѣствовательной. Загоскинъ самъ видѣлъ лучше всѣхъ цѣнителей свои недостатки и не прилагалъ всѣхъ усилій къ ихъ исправленію, утѣшая себя той мыслью, что тотъ или другой изъ великихъ писателей грѣшилъ тѣми же грѣхами. Онъ не любилъ единствъ, враждовалъ противъ сценическихъ условій стараго времени, и между тѣмъ писалъ піесы по старому масштабу, вспоминая имя Мольера и своего друга Шаховского. Онъ зналъ вполнѣ, что его Юрій безцвѣтенъ какъ характеръ, но, сообразивъ, что многіе очерки Скотта больны тѣмъ же, успокоился духомъ и оставилъ Юрія такимъ же, какъ онъ и былъ. A между тѣмъ, стоило только немного отрѣшиться отъ романическихъ предразсудковъ, истинно пожелать быть новымъ, вглядѣться поглубже въ сущность русскаго характера, чтобъ поставить лицо молодого Милославскаго на одну ступень съ другими лицами романа. Еще примѣръ: Загоскинъ не имѣлъ музыкальнаго уха и стихи писалъ съ великимъ усиліемъ (даже раздѣляя слова черточками въ означеніе стопъ), а между тѣмъ большая часть его комедій писаны стихами очень благозвучными, даже весьма часто мѣткими -- значитъ покойный Михаилъ Николаичъ мучилъ себя, отдавался работѣ неслыханной, брался за оружіе негодное для своихъ рукъ, только изъ-за того, что большая часть комедій его времени, да сверхъ того комедіи Мольера, писаны были стихами! Эту-то безсознательную рутину (нечего и говорить, что она была извинительна и сносна при его талантѣ) Загоскинъ переносилъ и въ романы, и въ повѣсти, и въ статейки о нравахъ, не имѣя силъ, при всей своей зоркости, отправить въ Лету своихъ резонеровъ-Холминыхъ, миловидныхъ Владиміровъ, графовъ-галломановъ, выкраиваемыхъ по одной мѣркѣ, и вѣрныхъ дядекъ, скопированныхъ у самого же себя. Потому-то, при послѣдующихъ оцѣнкахъ дѣятельности нашего даровитаго романиста, чрезвычайно важное обстоятельство будетъ заключаться въ указаніи тѣхъ недостатковъ, которыми надѣлилъ Загоскина его литературный періодъ, литературныя преданія и литературная рутина того времени.
   Стихотвореніями январь мѣсяцъ весьма богатъ,-- реакція въ пользу стиховъ, давно уже начавшаяся, не слабѣетъ, а напротивъ того, все усиливается и усиливается. Въ московскомъ журналѣ г. Щербина напечаталъ пятнадцать небольшихъ произведеній.
   Къ сожалѣнію, г. Щербина до сихъ поръ не могъ избавиться отъ нѣкоторой шероховатости стиха. Лучшимъ изъ всѣхъ пятнадцати произведеній показались мнѣ "Вѣнки", по изящному изложенію.
   По стихотворной же части январьская книжка "Современника" представляетъ любителямъ поэзіи нѣсколько вещей вещей изъ Шиллера, Гейне и Байрона. Каждое изъ нихъ выполнено не совсѣмъ близко къ оригиналу.
   

XXXIV.

Декабрь 1853.

   "Нетрудно написать что-нибудь о книгѣ напередъ ея прочитавъ; хитеръ тотъ, кто составляетъ свой отзывъ, не читая ни слова изъ разбираемой книги".
   Такими многозначительными словами привѣтствовалъ Иногороднаго Подписчика одинъ изъ пріятелей, посѣтившихъ его уединеніе въ концѣ декабря мѣсяца и, сверхъ того, притащившій съ собою пять журнальныхъ книжекъ, для составленія о нихъ статьи черезъ два дни непремѣнно.
   -- Но, любезный другъ, возразилъ я недовольнымъ голосомъ:-- подумай о томъ, что я, по непредвидѣннымъ обстоятельствамъ, уже шесть мѣсяцевъ не читалъ ни одного журнала.
   -- Нетрудно написать что нибудь о книгѣ напередъ не прочитавъ...
   -- Знаю, знаю. Но, Бога ради, о чемъ же думалъ Новый Поэтъдо 23-го декабря? Я отъ души радъ чередоваться съ нимъ въ журнальныхъ обзорахъ, всегда считалъ и буду считать его милымъ и добрымъ журнальнымъ товарищемъ, но чего ждалъ онъ...
   -- Въ ночь съ 22-го на 23-е декабря онъ задумалъ великолѣпный планъ поэмы.
   -- Что мнѣ до его поэмы!
   -- Дѣйствіе которой происходитъ въ туннелѣ Пассажа.
   -- Это меня немного смягчаетъ.
   -- Тамъ будетъ дѣйствовать новое лицо --
   
             Какой-то славный астрономъ,
             И химикъ и ботаникъ,
             На счетъ сосѣда гастрономъ,
             Къ тому же и механикъ.
   
   -- Это чрезвычайно поучительно; но, подумай, сегодня 24 декабря...
   -- Нетрудно написать...
   Убоясь новаго повторенія уже знакомой читателю сентенціи, я поспѣшилъ изъявить согласіе и, затворясь въ своемъ кабинетѣ, съ ожесточеніемъ раскрылъ "Библіотеку для Чтенія". Тамъ, на пространствѣ множества печатныхъ листовъ, только и говорилось, что о газовомъ освѣщеніи, о паровыхъ машинахъ и объ астрономіи. Я ощутилъ въ себѣ несказанную тупость, да и времени оказывалось такъ мало. Куда тутъ погружаться въ бездонную мудрость? не лучше ли прочесть статью о музыкальной коллекціи аббата Сантина (іюль 4853 года), совершенно напоминающую собой каталогъ музыкальныхъ магазиновъ Битнера и Бернарда? Жанъ-Поль Рихтеръ разсказываетъ, что онъ въ дѣйствѣ любилъ читать книги совершенно ему непонятныя; что до меня, я не раздѣляю подобныхъ вкусовъ. Въ "Отечественныхъ Запискахъ" шелъ романъ "Волынщики", вторая часть; а гдѣ первая, о томъ мнѣ не было извѣстно. Молча и грустно глядѣлъ я, не выпуская книги изъ рукъ, на великолѣпную снѣговую поляну передъ окнами, на кровли отдаленнаго села, на замерзшее озеро, на обнаженныя деревья древнихъ рощь и сады, возвышающіеся на горизонтѣ въ видѣ черныхъ кургановъ или цѣлой гряды горъ. Зимній пейзажъ былъ прелестенъ и вызывалъ къ успокоенію. Наша петербургская губернія (я уже сказывалъ гдѣ-то, что принадлежу къ числу петербургскихъ помѣщиковъ; надѣюсь, что это признаніе не повлечетъ за собой нарушенія моего инкогнито), наша петербургская губернія, тамъ нелюбимая русскими поэтами и прозаиками, вся наполнена прекрасными пейзажами, пересѣчена холмами и рѣчками, украшена живописными озерами,-- однимъ словомъ, вовсе не напоминаетъ собой нелестныхъ отзывовъ поэтовъ, толкующихъ про "сводъ небесъ зелено-блѣдный", про "сѣверное лѣто, карикатуру южныхъ зимъ" и про "природу Петербургской губерніи, съ усиліемъ производящую одни вѣники!" Не вѣники, а высокія, высокія рощи растутъ около моей виллы, по берегамъ десятиверстныхъ озеръ тянутся строевые лѣса и, какъ нарочно, въ тотъ день, когда мнѣ присланы были для прочтенія (въ одни сутки) пять журнальныхъ книжекъ, не зелено-блѣдный, а свѣтло-голубой сводъ небесъ высился надъ холмами и полянами, застланными бѣлымъ, свѣжимъ, пушистымъ снѣгомъ. Вся милая, спокойная, сердце ласкающая картина, раскидывавшаяся вкругъ меня, порождала въ душѣ мысли стройныя и добросовѣстныя, вызывала на полезную работу, на мышленіе невозмутимо-плодотворное. Картина эта рѣшительно не ладила съ срочнымъ трудомъ, съ созданіенъ однодневнаго фельетона, съ шуточками по заказу, съ равнодушно-шутливыми отзывами о томъ, чего прочитать мнѣ не было дано времени. Къ довершенію всего, пріятель мой, рѣшившійся провести нѣсколько дней въ моей деревнѣ и лично доставитъ фельетонъ въ редакцію "Современника", передъ сумерками заглянулъ въ кабинетъ и, видя меня съ книгою въ рукахъ, произнесъ съизнова, подобно нѣкоему Мефистофелю: "не диво сочинить статью о прочитанной книгѣ; хитеръ тотъ, кто пишетъ о ней отзывъ, не читая самой книги!"
   Мнѣ сдѣлалось досадно и совѣстно. Я самъ показался себѣ жалокъ и зловреденъ.
   "Какъ! -- сказалъ ясамъ себѣ. -- Въ ваше время, русскій литераторъ, обязанный литературѣ такъ многимъ: именемъ, часами радостнаго труда, часами несокрушимой радости, то есть занятія, годами опредѣленной и ровной дѣятельности, умноженіемъ своихъ доходовъ, пріобрѣтеніемъ многихъ добрыхъ пріятелей двухъ или трехъ искреннихъ друзей сердца, осмѣливается, хладнокровно засѣвъ за письменный столъ, писать статью о нѣсколькихъ нечитанныхъ имъ книгахъ, въ которыхъ заключается большая часть "новыхъ вкладовъ въ сокровищницу его родной словесности" въ одинъ изъ лучшихъ для литературы мѣсяцевъ! Онъ осмѣливается, пробѣжавъ двѣ страницы изъ незнакомаго романа, произнесть хвалу или порицаніе, съ помощью легкой шуточки отвернуться отъ чтенія остальныхъ статей въ книгѣ, выискать въ другомъ журналѣ имя своего пріятеля и подкурить ему дружескимъ фиміамомъ (забывая одну великую истину: хвалить съ толкомъ есть дѣло многотрудное!), а за тѣмъ, написавъ листъ печатный, заключить весь трудъ анекдотомъ о какомъ нибудь Гиббонѣ или ироническимъ воззваніемъ къ русскимъ литераторамъ. Да какое право имѣетъ онъ дѣлать воззванія и разсказывать анекдоты тамъ, гдѣ ему слѣдуетъ отвѣчать категорически на простой и очень ясный вопросъ публики: "что хорошаго или особенно дурного помѣщено въ журналахъ за прошлый декабрь мѣсяцъ"? Самъ небрежно обходясь съ литературой, имѣетъ ли онъ право ждать, чтобъ публика смотрѣла на него со вниманіемъ и участіемъ? И, наконецъ, развѣ онъ не русскій? развѣ его магическою силою не притягиваютъ къ себѣ русская поэзія, русская наблюдательность, русскій юморъ, русская наука, русскій фельетонъ даже? Развѣ ему не случалось когда нибудь, покинувъ оперу, разставшись съ французскими драмами, сидѣть въ русскомъ театрѣ и какъ-то особенно, душевно радоваться, слушая умную, хотя, можетъ быть слабоватую, въ эстетическомъ отношеніи, русскую камедію, весело разыгранную русскими актерами? Со мной это случалось нѣсколько разъ: при моемъ послѣднемъ пріѣздѣ въ Сѣверную Пальмиру я много разъ посѣщалъ русскій театръ и веселился истинно веселился, слушая ту рѣчь, которая мнѣ знакома до тонкости, на которой я сталъ лепетать прежде, чѣмъ по-французски, ту рѣчь, которая есть часть меня самаго, кровь моей крови, духъ моего духа. Никакое "il piú treite dei mortali", никакой qu'il mourut, никакая пѣсня Беранже, Liedchen Гёте или громовая апострофа Байрона неспособны тронуть меня такъ, какъ трогаетъ меня пѣснь второстепеннаго, но своего поэта, разсказъ разскащика, родившагося въ одной землѣ со мною, жившаго такъ же, какъ живу я, видѣвшаго то, что я каждый день вижу. Это не квасной патріотизмъ: это -- чувство, по которому мы до конца дней помнимъ голосъ матери или голосъ дорогого брата (съ которымъ, однако, видясь ежеминутно, мы рѣдко разговариваемъ). Что намъ нужды до славы Гёте, затемняющей славу нашего Лермонтова, до лорда Байрона, которому любилъ подражать Пушкинъ! пѣснопѣнія Пушкина и Лермонтова всегда будутъ вамъ дороги, будь они вдесятеро слабѣе,-- дороги оттого, что въ нихъ слышны любимый мотивъ и слова, знакомыя намъ съ дѣтства. Я былъ отчаянно влюбленъ въ женщину, имѣвшую нѣсколько глухой и утомленный голосъ, въ родѣ голоса г-жи Фреццолини послѣ простуды и четырехъ-актной оперы Верди, спѣтой наперекоръ простудѣ; но въ теченіе долгихъ годовъ и въ настоящія минуты я согласился бы никогда не слушать знаменитыхъ пѣвицъ, отказаться отъ музыки, съ тѣмъ, чтобъ хоть на мгновеніе услыхать звуки этого нѣжнаго, обворожавшаго меня голоса. Я и теперь будто слышу его изъ "моего далека", и теперь, при одномъ воспоминаніи о томъ голосѣ, сердце трепещетъ и горячая кровь бѣжитъ отъ сердца къ лицу, выше и выше!"
   На этомъ лирическомъ мѣстѣ монолога -- тотчасъ же переведеннаго на бумагу -- я догадался, что зашелъ слишкомъ далеко, испустилъ "вопль сердца", какъ говорятъ московскія романистки, и испустилъ его вовсе не кстати. Еще въ романѣ оно идетъ; но фельетону нечего дѣлать съ воплемъ сердца. Фельетонъ съ воплемъ сердца есть то же, что романъ г-жи Туръ съ нѣкоторымъ запасомъ занимательности. Врожденная мнѣ добросовѣстность сдѣлала то, что я уже совершенно собрался вычеркнуть лирическое мѣсто и взялъ перо и обмакнулъ его въ чернилицу, но, разсудивъ о десяти строкахъ печатныхъ, о поздней порѣ, онетерпѣніи редакціи, о скукѣ замѣненія вычеркнутаго пассажа новыми строками, рѣшился оставить дѣло въ прежнемъ видѣ. Поступая такимъ нечестнымъ образомъ, я былъ великъ и поучителенъ! Я представлялъ изъ себя весь фельетонъ и всѣхъ фельетонистовъ на земномъ шарѣ. Я дѣлалъ то, что каждый изъ нихъ дѣлаетъ ежеминутно. Вся исторія фельетоннаго искусства, его прошедшаго и его будущаго отразились въ моемъ поступкѣ. Я написалъ десять строкъ вздора, рѣшился ихъ вычеркнуть, поднялъ перо -- и опустилъ его, не замаравъ ни слова! На дворѣ 24 декабря, времени дано мало; вычеркнуть десять строкъ легко, не трудно и скучно замѣнить ихъ новыми. Чего жалѣть? чего деликатничать? подумайте о пяти книжкахъ впереди и о неотступномъ, грозящемъ призракѣ еще неконченнаго фельетона! Байронъ утверждаетъ, что жечь, истреблять свои сочиненія такъ же пріятно, какъ ихъ печатать. Далъ бы я ему сочинить фельетонъ въ два дня срока!
   Итакъ, мы остановились на томъ, что русскому литератору грѣшно и совѣстно съ небрежностью отзываться о русской литературѣ. Въ этой истинѣ я убѣжденъ всѣмъ сердцемъ и доказалъ бы ее деликатнымъ образовъ, еслибъ мнѣ дали поболѣе времени на фельетонъ. Эту истину я буду на практикѣ доказывать съ будущаго мѣсяца и усерднѣйше прошу, по случаю новаго года, всѣхъ русскихъ литераторовъ мнѣ содѣйствовать, позабывъ вся прошлыя несогласія. Хорошо еще было подшучивать другъ надъ другомъ и немножко вздорить, когда наша журналистика нуждалась въ указаніи ея недостатковъ, въ искорененіи нетерпимости, задора и духа партій. Теперь всякій изъ васъ знаетъ свои недостатки, теперь не существуетъ въ журналистикѣ особъ, напоминающихъ собой старые, окаменѣвшіе обзоры словесности. Мы поняли, что даже слабый трудъ есть все-таки трудъ, дѣйствительность, а не туманъ, въ родѣ полемической брани. Нетерпимость исчезла или исчезаетъ съ каждымъ мѣсяцемъ; изъ нестройнаго хора литературныхъ спорщиковъ осталось, можетъ быть, два или три любителя, гудящихъ себѣ, какъ одинокая дудка въ органѣ Ноздрева; вся остальная братья передружилась, помирилась, пожала другъ другу руки и почувствовала въ сердцѣ неизъяснимую сладость. Теперь остается работать въ тишинѣ, на пользу родной словесности, идти впередъ и впередъ, стройными, молчаливыми рядами, и совершать эволюцію на аренѣ изящнаго, подобно хорошо обученному войску. Дай Богъ намъ, къ 1854 году, таланта и силъ душевныхъ, дружелюбія и веселости, охоты къ труду и любви къ своему дѣлу. Для той части публики, которая любитъ журнальныя побранки, все-таки останутся кой-какія увеселенія. Если иной аристархъ, вспомнивъ свои былые подвиги, вздумаетъ съ крикомъ выскочить изъ рядовъ, мы его не станемъ щадить; если какой нибудь злобный мудрецъ пустится бранить русскихъ литераторовъ, мы его отдѣлаемъ по своему. Та жеучасть будетъ постигать иныхъ сантиментальныхъ писательницъ, уныніе наводящихъ фельетонистовъ, фешенебльныхъ разскащиковъ и всякаго рода литературныхъ дэнди. Если кто нибудь, въ будущемъ году, рискнетъ напечатать, будто свое произведеніе, повѣсть Александра Дюма, мы его нещадно упрекнемъ въ плагіатѣ, и когда иной любитель научныхъ гипотезъ пустится намъ, напримѣръ, доказывать, что слово Тибръ происходитъ отъ русскаго глагола подтибрить, мы сочтемъ долгомъ опровергнуть его гипотезу и даже посмѣяться надъ нею. Все это не повредить нашему спокойствію и нашему согласію.
   Вотъ что обѣщаемъ мы публикѣ на 1854 годъ, а въ замѣнъ здѣсь изложенныхъ обѣщаній потребуемъ и съ ея стороны нѣкоторыхъ гратификацій. Не можетъ ли наша публика, начиная съ будущаго года, поменѣе читать Дюма и Фудраса, питать нѣсколько меньшее сочувствіе къ чудесамъ современной французской словесности и перенести хотя малую часть этого сочувствія на словесность собственной своей родины? Еще въ началѣ нашего столѣтія, почтенный старецъ Сила Богатыревъ, написавшій свои "Мысли вслухъ на Красномъ крыльцѣ", сильно жаловался на холодность русской публики къ русскимъ поэтамъ и прозаикамъ. Слогъ Силы Петровича отличался нѣкоторой тяжеловатостью, оттого его книжка не очень понравилась молодымъ людямъ, дамамъ и щеголеватымъ кавалерамъ того времени; но мы смѣемъ увѣрить нынѣшнихъ кавалеровъ и модныхъ дамъ, что со времени литератора Богатырева русская словесность сдѣлала много шаговъ впередъ, а русскій языкъ призвавъ однимъ изъ богатѣйшихъ, энергическихъ и сладкозвучныхъ языковъ Европы. Со времени жалобъ Силы Петровича на холодность публики къ русскому искусству, въ этомъ искусствѣ появились подлѣ именъ, не безъизвѣстныхъ въ исторіи искусства, десятки лицъ, стоящихъ вниманія со стороны публики. Даже ихъ явилось столько числомъ, что сорокъ лѣтъ ихъ періода чуть ли не составятъ со временемъ въ исторіи русской словесности цѣлаго періода въ родѣ періода Аннинскаго (въ Англіи), Медицисовъ (въ Италіи) и Людовика XIV (во Франціи). Въ числѣ этихъ лицъ имѣлся нѣкто Николай Михайлычъ Карамзинъ (можетъ быть иныя читательницы романовъ Фудраса не знаютъ этого имени и отчества), благодушнѣйшій, талантливѣйшій и воспріимчивѣйшій изъ смертныхъ, литераторъ-джентльменъ (джентльменъ по душѣ, а не по фраку; онъ предлагалъ отдать свой черный фракъ за хитонъ древняго аѳинянина), джентльменъ въ родѣ Эддисона, сочинившій "Русскую Исторію" и "Письма Русскаго Путешественника", одну изъ восхитительнѣйшихъ книгъ въ путевомъ родѣ. Въ одно время съ Карамзинымъ процвѣтали Василій Андреичь Жуковскій, меньшой братъ Шиллера, напечатавшій свои творенія въ Карлсруэ (послѣднее ихъ изданіе), и Николай Иванычъ (о, стыдъ! я самъ, подобно читателямъ романовъ Дюма, не увѣренъ въ томъ, звали ль его Николаемъ Иванычемъ!) Гнѣдичъ, передавшій "Иліаду" такъ, что сухой переводъ Фосса и недобросовѣстная передѣлка Попа -- прахъ передъ его еще неоцѣненнымъ памятникомъ. Потомъ вышли на сцену Александръ Сергѣичъ Грибоѣдовъ и Александръ Сергѣичъ Пушкинъ, и еще поэтъ молодой, но крайне замѣчательный, Михаилъ Юрьичъ Лермонтовъ, и еще одинъ литераторъ, прозывавшійся, если не ошибаемся, Николаемъ Васильичемъ Гоголемъ, человѣкъ очень странный. Сперва его сочиненія мы читали только затѣмъ, чтобъ нахохотаться вдоволь, и читали и хохотали, а послѣ перваго прочтенія (странное дѣло!) не рѣшались отбросить книги въ сторону, какъ это бываетъ съ смѣхотворными книгами,-- а читали смѣшную вещь снова и снова, и зачитывались, и преисполнились поэзіею, и видѣли передъ своими глазами живыхъ лицъ, живые пейзажи, живыя картины, подъ голубымъ украинскимъ небомъ и подъ менѣе голубымъ, но все-таки не "зелено-блѣднымъ" небомъ Великороссійскаго края. Всѣ упомянутые ваши писатели (мы упомянули далеко не всѣхъ блестящихъ дѣятелей того періода) сочиняли очень хорошо (даже ихъ сочиненія, будь они написаны по французски, очень понравились бы модному свѣту), обладали дарованіями высокими, а между тѣмъ количество экземпляровъ ихъ сочиненій, распроданныхъ по Россіи, едва ли сравнятся съ количествомъ томовъ "Графа Монте-Кристо" и "Вѣчнаго Жида", купленныхъ нашей публикой въ какія нибудь пять лѣтъ времени. Оно печально, но справедливо. Я съ своей стороны не понимаю причины такой холодности покупателей. Добро бы названные мною писатели были очень стары; нѣтъ, они писали недавно. Или у публики глаза такъ слабы, что имъ приходятся по силамъ однѣ яркія краски? Или писали русскіе поэты о предметахъ не совсѣмъ хорошаго тона? Одна женщина, много говорящая о тонѣ, не постыдилась сказать мнѣ: "Я не дамъ читать моей дочери вашего Пушкина!" Зато какъ я обрадовался, черезъ два дни, заставъ чопорную матушку съ дочкой за чтеніемъ Февалевскихъ "Amours de Paris", съ приличными или отчасти неприличными иллюстраціями. Мать читала первый томъ, юная дѣвица пробовала свои силы на послѣднемъ. Впослѣдствіи я узналъ, что "Amours de Paris" не есть романъ крайне скандалезный; но въ томъ, что этотъ романъ адски-глупъ, едва ли кто нибудь сомнѣвается.
   Отъ славныхъ именъ русской словесности переходя къ именамъ болѣе скромнымъ, къ словесности текущей и къ журналистикѣ современной, я ощущаю нѣкоторую робость. Я отъ природы стыдливъ и гордъ, хотя бывшіе враги мои называли меня фельетонистомъ беззастѣнчивымъ. Какъ бы то ни было, я робѣю и имѣю къ тому своя причины. О насъ, современныхъ литераторахъ, о нашей бездарности, о нашей злобѣ и о вашей безграмотности столько наговорили читателю наши же товарищи по литературѣ! (Proh pudor! дурные товарищи, уже наказанные общею холодностью за свои грѣхи, злые товарищи, кончающіе свою карьеру въ безотрадномъ литературномъ одиночествѣ!) Эти товарищи, тщеславящіеся своимъ знакомствомъ съ Пушкинымъ и пытающіеся насъ увѣрить, что они курили табакъ изъ одной трубки съ Грибоѣдовымъ, не переняли отъ Пушкина и Грибоедова ихъ горячей любви къ изящному, ихъ благороднаго сочувствія къ таланту. Смѣемъ увѣритъ публику, если она нуждается въ нашихъ увѣреніяхъ, что мы не такъ бездарны, злобны и безграмотны, какъ о томъ трубили ненавистники родной словесности. Правда, наши скромныя дарованія меркнутъ передъ дарованіями нашихъ предшественниковъ; но изъ этого не слѣдуетъ, чтобъ за періодомъ литературной славы шелъ прямо періодъ литературнаго униженія. Мы не видимъ причины, почему послѣ эпохи Горація и Виргилія должна идти эпоха виршеплетовъ въ родѣ Бавія и Менія. Русскій языкъ остался русскимъ языкомъ, наши головы и сердца остались прежними русскими головами и сердцами. Если та часть модной публики, что упивается Дюма, Поль-Февалемъ и Фудрасомъ, потрудится, на время простясь съ произведеніями этихъ высокихъ иноземцевъ,-- ознакомится съ нашими трудами и нашей дѣятельностью, она, можетъ быть, перестанетъ глядѣть на русскую словесность, какъ на нѣчто нескладное и моветонное. Соперничать съ Пушкинымъ и Гоголемъ мы не станемъ,-- но Фудраса и Феваля не допустимъ въ должности чистителей сапогъ нашихъ. Эти изтрепавшіеся французскіе болтуны, эти пробки, спокойно плавающія по Ніагарскому водопаду, эти люди, чуждые любви ко всему родному, враги труда, всякій день готовые тащить свою музу на аукціонъ и продавать ее за два наполеондора,-- недостойны занимать собой русскую публику. Между нами, живыми литераторами и журналистами, есть особы несравненно даровитѣйшія, особы болѣе добросовѣстныя, начитанныя, трудолюбивыя, нежели Феваль и маркизъ де-Фудрасъ. Въ русскихъ журналахъ и на сценѣ русскаго театра появляются произведенія болѣе блистательныя, чѣмъ произведенія Густава Планша и Скриба. Еслибъ г. Гончарову платили три тысячи гиней за романъ, онъ дарилъ бы насъ каждый годъ романомъ болѣе занимательнымъ, нежели непроходимая по своей скукѣ "Тяжба" Варрена. Я даже осмѣливаюсь думать, что "Питерщикъ" и "Лѣшій", разсказы г. Писемскаго, гораздо дѣльнѣе и естественнѣе "Фадеттъ" Жоржа Санда. Когда я думаю обо всѣмъ этомъ, въ голову мою тѣснятся мысли смѣлыя и, можетъ бытъ, дерзкія. Я иногда осмѣливаюсь думать (не безъ трепета), что я, скромный Иногородный Подписчикъ, въ минуту вдохновенія, способенъ настрочить фельетончикъ не хуже Жаненовскаго фельетона... (Боги! что я сказалъ!.. русскій писатель, тяжелый русскій фельетонистъ осмѣливается состязаться съ Жаненомъ, Теофилаемъ Готье и Луи Денойе?.. прости меня, прости, грозный читатель; я не говорилъ этого, я беру назадъ свое слово и только потому его не вычеркиваю, что срокъ близокъ, и что на составленіе фельетона мнѣ дано мало времени! Ставить себя рядомъ съ Жаненомъ и Готье! Какое безуміе! какая дерзость!)
   A между тѣмъ, если раздумать хорошенько, почему же именно монополія фельетона безвозвратно утверждена за французомъ Готьи и французомъ Жаненомъ? "Странный вопросъ!" отвѣтитъ мнѣ модный читатель. Жаненъ и Готье по той же причинѣ фельетонисты несравненные, по которой нѣмцы Шнупфеніусъ и Шнапсіусъ да мой несравненный другъ промотавшійся виконтъ Кё-де-Ра принадлежатъ къ сословію людей, имѣющихъ право путешествовать по Россіи и безнаказанно ругать все русское!" Отвѣтъ хорошъ, и спорить въ этомъ дѣлѣ оказалось бы дѣломъ безполезеымъ. Ученые нѣмецкіе профессора Шнупфеніусь и Шнапсіусъ, извѣстные въ мірѣ науки своими комментаріями на римскаго поэта Гедриліуса {Гедриліусъ, поэтъ временъ Ромула-Августула, оставилъ потомству только три строки съ половиною; все остальное погибло. Вотъ эти строки: 1) Приди, о Люцинда! подобно... 2) Вулканъ, сковавшій щитъ Ахиллу... 3) Я, Гедриліусъ, поэтъ, любимый музами... и 4) (или, скорѣе, половина четвертой) Подобно тыквѣ, растущей въ саду... Этого-то Гедриліуса комментировали Шнупфеніусъ и его товарищъ, въ четырехъ томахъ in 8R, Тюбигенъ 1832. Сочиненіе вышло нѣсколько туманное, но читателю безъ сомнѣнія, извѣство восклицаніе одного философа по поводу туманности: И нѣмцы пишутъ на нѣмецкомъ языкѣ,-- на томъ самомъ языкѣ, который-то именно и не должно довѣрять нѣмецкому ученому!}, задумали объѣхать Россію и, объѣхавъ ее, издали о ней сочиненіе въ трехъ томахъ. Въ то же время виконтъ Кё-де-Ра, еще такъ недавно порхавшій на Невскомъ, по морозу, въ коротенькомъ пальто съ жидкимъ бобровымъ воротникомъ (нѣсколько схожимъ на собачій),-- виконтъ Кё-де-Ра, вдоль салоновъ, пустилъ въ свѣтъ другое твореніе про Россію, сказавъ въ нимъ, что въ Россіи есть поэты, стоящіе вниманія, и что въ Петербургѣ можно пообѣдать отлично. Русскій читатель ужасно обрадовался, захлопотался, бросился въ лавки добывать Шпупфеніуса и "Путевыя Записки" милаго виконта. "Давайте намъ -- закричала публика -- давайте какъ воззрѣнія Шнапсіуса, позвольте намъ узнать, что говоритъ про Россію нашъ веселый, несравненный виконтъ Кё-де-Ра! О умный Шнупфеніусъ, о великодушный виконтъ, потомокъ крестоносцевъ и родственникъ фамиліи Монморанси! такъ и вы вспомнили про насъ, такъ и вы захотѣли писать про Россію! Давайте намъ книгъ, давайте намъ сто, тысячу экземпляровъ Шнапсіуса и Кё-де-Ра! намъ такъ пріятно читать про Россію! Да здравствуетъ виконтъ и мудрый Шнупфеніусъ, особенно виконтъ! Что за милыя книги, и что за блѣдно-лиловыя обертки! У насъ не пишутъ такихъ книгъ, не дѣлаютъ такихъ лиловыхъ обертокъ. Давайте еще экземпляръ Шнапсіуса! Это послѣдній? такъ я даю за него втрое, вчетверо, вдесятеро!" Шнупфеніусъ, Шнапсіусъ и виконтъ Кё-де-Ра увѣнчаны лаврами, между тѣмъ, какъ литераторы русскіе, искрестившіе свою родину по всѣмъ направленіямъ, дѣльно писавшіе о Кавказѣ и приволжскихъ губерніяхъ, о Тавридѣ и Малороссіи, о Сибири и Поморскомъ краѣ, едва знакомы читателямъ по имени! Статьи ихъ погребены въ старыхъ журналахъ за лѣтніе мѣсяцы, гдѣ все погибаетъ, все поглощается безъ слѣда, будто въ пучинѣ: и жемчужина, и камень, и лапоть, и цвѣтокъ, и скромный розовый листокъ, и разсказы русскихъ туристовъ! Ни одинъ книгопродавецъ не мечтаетъ издавать русскихъ путешественниковъ отдѣльно.
   Впрочемъ, не отсылать же мнѣ своего фельетона въ какой нибудь "Eraldo", издаваемый въ Лиссабонѣ дономъ Алонзо-Педро ди-Фигуэрасъ! "Eraldo" можетъ погибнуть въ пламени со всѣми своими читателями, и мнѣ до него не будетъ никакого дѣла. Я не пишу для португальцевъ и знать не хочу дона Педро. Веселая улыбка и рукожатіе моего петербургскаго друга мнѣ во сто разъ дороже лавроваго вѣнца въ Капитоліѣ, при сбродѣ иноплеменныхъ жителей. Какъ ни вертись и ни раздумывай, выходятъ одно и то же -- русскіе литераторы существуютъ для русской публики и наоборотъ. Тутъ не помѣшаютъ никакіе Дюма и Фудрасы; ихъ успѣхъ есть успѣхъ мимолетный. Ихъ слава слишкомъ велика по ихъ достоинству. Это -- фарфоровые горшечки съ насаженными въ нихъ желудями. Пройдетъ время, желудь разростется и горшокъ разлетится въ дребезги. Скоро пройдетъ пора чужеземной поэзіи; публика наша, подобно дитяти, нещадно объѣвшемуся конфектъ, получитъ отвращеніе къ конфектамъ, захочетъ пищи простой, но питательной. Сочувствіе ко всему русскому развивается ежеминутно въ Россіи, даже лица, ничего не читающія за недосугомъ, остерегаются хвалиться своимъ невниманіемъ къ дѣлу изящнаго. Въ ноябрѣ мѣсяцѣ, во время спектакля, я вошелъ въ ложу одного изъ моихъ школьныхъ товарищей, женатаго добряка, съ которымъ мы никогда не ссорились ни въ училищѣ, ни въ жизни.
   -- Съ кѣмъ ты сейчасъ говорилъ въ креслахъ? спросилъ меня обладатель ложи.
   -- Съ Г***, отвѣтилъ я.
   -- Кто это Г***? вдругъ брякнулъ мой толстякъ, при чемъ милая его жена вспыхнула, а самъ онъ врожденнымъ тактомъ почуялъ, что сказалъ нѣчто нелѣпое, взглянувъ на меня робкими глазами.
   Но ни то, ни другое обстоятельство меня не сконфузило; презирая всѣ circonstances attenuantes, я напалъ на своего однокашника съ гнѣвомъ Стародума, когда ему приходитъ въ пьесѣ очередь распекать зашалившагося Вѣтрона.
   -- И тебѣ не стыдно, русскій человѣкъ, русскій молодой человѣкъ! и тебѣ не стыдно, человѣкъ, покупающій русскія книги и учащій своихъ дѣтей русской грамотѣ!
   Въ такомъ родѣ началъ я свое воззваніе, ибылъ обезоруженъ простодушнымъ сознаніемъ моего друга, сознавшагося, что онъ, въ дѣтствѣ выучившись шести языкамъ, уже десять лѣтъ не читалъ ни на одномъ изъ нихъ ни одной печатной строчки! Вѣрьте послѣ этого глубокомысленному сказанію Карла V; "ты знаешь шесть языковъ -- значитъ ты шесть разъ человѣкъ!"
   Какъ бы то ни было, мнѣ ясна какъ день одна истина. До сихъ поръ наша публика и наша литература стояли другъ къ другу своей самой непривлекательной стороною. Писатели вздорили между собой и, задорно враждуя съ собратіями, подрывали уваженіе писателя къ пишущему человѣку; публика же съ своей стороны, питая любовь къ искусству чужестранному, забыла, что и между ея соотечественниками имѣются литераторы, стоящіе вниманія, поощренія и такъ далѣе,-- существа, кой что сдѣлавшія для искусства. Буденъ надѣяться, что съ 1854 г. дѣла пойдутъ иначе. Я не предсказываю и не ожидаю временъ Цицерона или Виргилія, когда восторженный патрицій дарилъ поэту, его удивлявшему, драгоцѣнную статую и виллы, осѣненныя кипарисами {Прошу не принимать моихъ словъ въ слишкомъ точномъ смыслѣ. Если какая нибудь сантиментальная дама, восхитясь моими твореніями, подаритъ мнѣ дачу на островахъ, если ѣдкій дилетантъ, очарованный настоящимъ Письмомъ, пришлетъ Иногородному Подписчику (чрезъ редакцію "Современника") копіи съ Амура и Психеи Кановы (продается у Негри, на Невскомъ, за 600 руб. cep.), я не приму такое вниманіе себѣ заобиду.},-- статуи и виллы пусть остаются за читателемъ, лишь бы только онъ пріучился читать и хвалить все русское, то есть свое и хорошее. Большаго мы не требуемъ, большаго мы не желаемъ. Хотя на годъ времени оставьте Фудраса и Дюма, вчитайтесь въ русскіе журналы и русскіе книги, вмѣсто путевыхъ записокъ Шнупфеніуса покупайте путевыя замѣтки г. Ковалевскаго, вмѣсто портовыхъ денегъ на заграничныя игрушки пріобрѣтайте полныя сочиненія русскихъ авторовъ и картины русскихъ художниковъ.
   Но да не подумаетъ иной модный читатель, что пониманіе русской словесности и страсть къ русскому искусству дадутся ему сразу. Если поэзія не приходитъ естественно, подобно листьямъ на деревѣ, пусть она лучше не существуетъ! Если поклоненіе своей поэзіи для васъ тягостно, лучше не гоняйтесь за нимъ: русская муза есть женщина, какъ и всякая другая; она нескоро улыбнется тому, кто въ теченіе долгаго времени отъ ной отворачивался, косился на все, строя любезности музѣ французской, музѣ Дюма и Феваля. Она теперь и на меня смотритъ холодно за то, что я шесть мѣсяцевъ смѣлъ не читать ничего русскаго, гоняясь за красавицей (но чужой красавицей) -- музой Великобританіи! Но русская муза мнѣ милѣе: строгая красота ея, какъ красота сестры, товарища дѣтскихъ игръ нашихъ, не сравнится ни съ чьей красотой! Сколько мужества и души въ этой холодности, сколько русской веселости въ этой полуулыбкѣ! Она не ищетъ поклонниковъ, русская муза! она горда сознаніемъ сѣверной красоты и сѣверной силы; она не любитъ рядиться, гордо-стыдливое дитя! не хочетъ являться на балъ décolletée. "Когда душа исполнена одной мыслью -- говоритъ Сенека -- слова приходятъ въ изобиліи." Я весь проникнутъ любовью къ красавицѣ русской музѣ, и на моемъ языкѣ сидитъ туча ласковыхъ ей названій. Да здравствуетъ же наша немножко дикая красавица, наша русская словесность! Пусть она процвѣтаетъ въ 1854 году, пусть число ея поклонниковъ возрастетъ до необъятности!
   Однако, пора приняться за декабрьскіе журналы.
   На этомъ мѣстѣ работа моя прервалась вслѣдствіе прихода моего деревенскаго посѣтителя. Срокъ прошелъ, и онъ явился за оригиналомъ. На всѣ мои мольбы объ одномъ лишнемъ днѣ онъ отвѣтилъ мнѣ сухимъ отказомъ. Мое имѣніе, мой Тибурнъ, мое Эльдорадо ему не понравились. Онъ жаждалъ Петербурга, промочивъ себѣ ноги въ снѣгу, около дороги. Зимній пейзажъ ему казался дрянью. Двухъ добрыхъ сосѣдей помѣщиковъ онъ назвалъ пьянистами -- не за музыкальныя ихъ способности, а за то, что они, озябнувъ съ дороги, выпили утромъ по рюмкѣ наливки. Короче сказать, то была сатира и неумолимость въ образѣ человѣка. Онъ схватилъ неконченный фельетонъ, сѣлъ въ сани и ускакалъ съ моей статьею, на прощанье прокричавъ еще разъ свою мудрую сентенцію:
   "Нетрудно написать что нибудь о прочитанной книгѣ; хитеръ тотъ, кто пишетъ свой отзывъ не читая изъ той книги ни строчки."
   Я далъ себѣ слово съ будущаго мѣсяца не пускать къ себѣ такихъ зловредныхъ посѣтителей, журналы же читать внимательно и говорить о нихъ со всевозможной добросовѣстностью.
   

XXXV.

Январь 1854.

   Прежде всего о литературныхъ воспоминаніяхъ M. A. Дмитріева {"Мелочи изъ запаса моей памяти", "Москвитянинъ", No 63.}, прежде всего о нашихъ учителяхъ и предшественникахъ,-- прежде всего о старой русской словесности, о Державинѣ и Карамзинѣ, даже о Сумароковѣ и Костровѣ. Мысль автора этихъ воспоминаній стоитъ и похвалы и подражанія. Пусть не одинъ г. Дмитріевъ дѣлится съ публикой запасомъ своихъ свѣдѣній объ усопшихъ поэтахъ и прозаикахъ нашего отечества. Пускай, подобно ему, десятки почтенныхъ дилетантовъ словесности, когда-то имѣвшіе счастіе встрѣчаться на жизненномъ пути съ тою или другою знаменитостью, поспѣшатъ сообщить русской публикѣ хотя что нибудь о частномъ быту, о наружности, о характерахъ этихъ знаменитостей! Мы такъ нуждаемся въ подобныхъ свѣдѣніяхъ, они такъ оживятъ собой исторію юнаго русскаго искусства, они дадутъ такую пищу будущимъ историкамъ вашей словесности, они со временемъ возсоздадутся такъ ярко и поучительно въ цѣломъ рядѣ превосходныхъ біографій. До сихъ поръ мы много потеряли времени, до сихъ поръ мы почти не разработывали исторіи своей родной словесности; до сихъ поръ, вслѣдствіе какого-то непонятнаго предразсудка, мы мало интересовались частной жизнью нашихъ великихъ людей, не думая о томъ, что даже мелочи изъ жизни великаго человѣка могутъ быть въ высшей степени поучительны. Но объ этомъ важномъ предметѣ я прошу позволенія говорить съ нѣкоторою подробностью.
   Всякій любитель иностранной словесности сознается безъ труда, что въ Англіи, Германіи и во Франціи изученіе своей родной литературы въ историко-бioграфическомъ отношеніи сдѣлало страшные шаги впередъ въ теченіе послѣднихъ пятидесяти лѣтъ. Въ нашемъ послѣднемъ письмѣ мы много говорили о вредѣ поклоненія всему чужестранному, но въ настоящую минуту можемъ сказать нѣсколько словъ о пользѣ подражанія тому, что хорошо и благородно у чужестранцевъ. Сочувствіе французовъ, нѣмцевъ и особенно англичанъ къ трудамъ по части исторіи словесности заслуживаетъ несомнѣнныхъ похвалъ. Біографическая, анекдотическая, нравоописательная часть исторіи великобританской литературы, исполненная прелести изумительной, представляетъ собой садъ, изъ котораго выходить не хочется: такъ онъ разработанъ и украшенъ трудомъ человѣка. Разъ вступивъ въ очарованный край, дилетантъ видитъ себя не въ какой нибудь сумрачной Валгаллѣ, населенной шаткими и туманными тѣнями: ему представляется толпа лицъ, живыхъ или сдѣланныхъ живыми, его братьевъ по сердцу, уму, порокамъ и слабостямъ, существъ изъ крови и плоти, причудливыхъ, но осязаемыхъ лицъ, съ которыми онъ знакомится какъ съ живыми, и о которыхъ помнитъ всю жизнь, какъ о дорогихъ товарищахъ и начальникахъ, жившихъ съ нимъ вмѣстѣ. У каждаго свѣтила изъ этихъ свѣтилъ есть своя луна, сіяющая его свѣтомъ; каждая великая личность окружена сонмомъ друзей и исторіографовъ, передающихъ потомству ея по возможности нелицепріятное изображеніе: Джонсонъ имѣстъ своего Босвелля, Байронъ -- Мура, Свифтъ -- Скотта, Скоттъ -- Локгарта, Джеффри -- Кокборна, Муръ -- Росселя, портретисты Шекспира считаются сотнями. И, благодаря ихъ трудамъ и благодаря пристрастію публики къ біографіямъ, анекдотамъ и хроникамъ, Англія имѣетъ свой Пантеонъ, свою поэтическую колонію, за которую она не возьметъ другой Индіи -- колонію тѣней, вызванныхъ изъ мрака,-- колонію великихъ людей, великихъ воиновъ, великихъ поэтовъ, великихъ мыслителей,-- колонію, населеніе которой съ каждымъ годомъ увеличивается. Въ нашъ вѣкъ, такъ несправедливо названный прозаическимъ, происходятъ волшебства, передъ которыми ничто волшебства Каліостро, вызывавшаго послѣ ужина, для потѣхи полупьяныхъ гостей, тѣни Кесаря или Клеопатры Египетской. Какой нибудь Муррэй или Чапменъ, книгопродавецъ, издаетъ два-три тома писемъ, анекдотовъ и болтовни, томы, часто подписанные незнакомымъ именемъ,-- и вдругъ новая звѣзда загорается на литературномъ горизонтѣ, живой и великій образъ покидаетъ могилу, великобританскій Пантеонъ начинаетъ гордиться новымъ гостемъ, туманное, полузабытое имя становится братскимъ и дружескимъ именемъ для читателя, гордостью и поученіемъ -- для отдаленнаго потомства. Сорокъ лѣтъ имя Вилльяма Питта знакомо каждому ученому исторіи, и сорокъ лѣтъ имя великаго министра оставалось для всей Европы однимъ именемъ, когда полусумашедшая лэди Стенгопъ, скитаясь по Востоку, болтая со своимъ докторомъ, даетъ ему позволеніе напечатать кое что изъ своихъ разсказовъ,-- и вдругъ умершій врагъ Наполеона становится существомъ живымъ, знакомымъ, какъ сердцу милый другъ и учитель! Мы присутствуемъ на обѣдахъ молодого правителя Англіи, слушаемъ его замѣтки о женскомъ туалетѣ, досадуемъ, когда лэди Эсѳирь, бѣгая по заламъ съ подругами, мѣшаетъ спать утомленному труженику; мы готовы прослезиться, читая описаніе того, какъ Питтъ, составляя коализацію, находитъ время обласкать каждаго служителя и выдать горничную сестры за своего грума, "потому что ему часто приходилось встрѣчать Мери въ передней, тихо шептавшуюся съ грумомъ, при чемъ оба краснѣли очень!"
   Другой примѣръ: лордъ Байронъ, "властитель нашихъ думъ", до самой смерти своей сводитъ съ ума всю Европу, бѣсятъ друзей и враговъ, повергаетъ пансіонерокъ въ обморокъ однимъ своимъ именемъ, и между тѣмъ все-таки остается для Англіи и Европы какимъ-то туманнымъ призракомъ, гьяуромъ, по всей вѣроятности, убившимъ человѣкъ десять и собиравшимся по крайней мѣрѣ зарѣзать законную подругу своей жизни. Сбродъ ужаса, сплетней и нелѣпостей, которымъ самый мракъ придаетъ какую-то фантастическую жизнь! Но съ появленіемъ Мурровой біографіи нѣтъ болѣе тумана, и Ахиллесъ поэзіи выступаетъ передъ нами не какъ герой праздной мелодрамы, но какъ Гомеровъ Ахиллесъ, плачущій надъ трупомъ дорогого Патрокла! И мы видимъ его, и мы злимся на него, и мы плачемъ вмѣстѣ съ нимъ, и мы любимъ его, даромъ что онъ писалъ дерзости своимъ друзьямъ за то, что они не выслали ему вовремя зубныхъ порошковъ въ Италію. И, мало того, цѣлый кругъ людей, близкихъ Байрону, оживаетъ передъ нами: мы словно по цѣлымъ днямъ глядѣли на эту чудную мистриссъ Ли,-- "сестру, милую мою сестру!" -- "женщину, изъ всѣхъ женщинъ оставшуюся вѣрною!"; мы какъ будто бесѣдовали съ пиратомъ Трелавнеемъ, въ юности своей грабившимъ китайскіе корабли и даже не отказывавшимся отъ схватки съ военными судами подъ своимъ роднымъ флагомъ!
   Думая обо всемъ этомъ, становится досадно за русскихъ литераторовъ, за друзей нашихъ поэтовъ, за публику и за исторію вашей словесности! О чемъ мы думали до сихъ поръ, чѣмъ доказали мы, что отечественное искусство намъ дорого, что великіе люди нашей Россіи безсмертны? Богъ далъ намъ въ короткое время великихъ воиновъ и великихъ государственныхъ дѣятелей, великихъ поэтовъ и великихъ художниковъ, которые всѣ, безъ исключенія, благодаря нашей безпечности и нашей ложной щекотливости, отправились въ Валгаллу, гдѣ нѣтъ даже тѣней, а откуда только слышатся ихъ обожаемые голоса,-- голоса, такъ часто вопіющіе въ пустынѣ! -- голоса, и ничего болѣе! эти люди умерли и съ нихъ не писано портретовъ, они превратились въ полкъ тѣней, и даже тѣни становятся все прозрачнѣе и прозрачнѣе. Они не любили писать о себѣ, и о нихъ никто не писалъ, можетъ быть, затѣмъ, чтобъ не задѣть "щекотливости семействъ и публики"! Очень кстати подобная щекотливость! какъ будто бы великій и благой человѣкъ не дѣлается достояніемъ всего своего отечества,-- какъ будто бы изображеніе той или другой изъ его слабыхъ сторонъ можетъ сдѣлать малѣйшій ущербъ его памяти! По милости подобной щекотливости, личность Державина сдѣлалась тѣнью, такъ же, какъ личность Пушкина, Карамзина, Жуковскаго, Грибоѣдова; а я говорю еще объ однихъ только писателяхъ! "Память его умерла! -- восклицаетъ Горацій о какомъ-то великомъ мужѣ -- намять его умерла, ибо онъ не имѣлъ своего поэта!" И ваша Валгалла, по неимѣнію біографовъ и историковъ словесности, наполнена образами безъ лицъ, и читатель позднихъ временъ, восхищенный трудомъ того или другого изъ названныхъ поэтовъ, понапрасну будетъ вызывать обожаемую тѣнь изъ сумрака: его голосъ пропадетъ напрасно, тѣнь не явится во плоти и крови, ваши Байроны останутся безъ Мурровь, наши Джонсоны -- безъ преданныхъ Босвеллей!
   А между тѣмъ, кто изъ насъ, напрягая зрѣніе и силясь проникнуть сквозь туманъ, наполняющій вашу литературную Валгаллу, не встрѣчалъ тамъ многаго, что способно заставить задуматься человѣка и заставить его сердце биться сильнѣе. Развѣ Державинъ, порожденіе волшебнаго Екатерининскаго вѣка, счастливый поэтъ и царедворецъ, философъ, не чуждый какого-то милаго анакреонтическаго направленія, не силится предстать передъ нами сквозь сумракъ минувшаго, съ Фелицей и исторіей Фелицы, со своей Званкой и картинами уединенной жизни подъ старость? И Карамзинъ, со своей милой, воспріимчивой, любящей душою, и нѣжный Жуковскій, и Лермонтовъ, полный богатырской грусти, не рисуются по временамъ передъ вашимъ "умственнымъ окомъ?" рисуются отчасти; но что же изъ этого? кто уловитъ милыя черты дорогого мертвеца, кто составитъ вѣрный портретъ изъ милліона отдѣльныхъ штриховъ? Пройдутъ года, XIX столѣтіе сдѣлается "прошлымъ столѣтіемъ", и сказанные штрихи пропадутъ навсегда и портретъ станетъ вещью невозможною, хотя бы кто нибудь и пожелалъ за него взяться! Горькая, печальная перспектива! Зачѣмъ каждое изъ нашихъ солнцъ не имѣло своихъ лунъ, зачѣмъ Пушкинъ не имѣлъ своего Мурра и Державинъ не былъ знакомъ съ компаніей Босвеллей? О! еслибъ личности этихъ великихъ поэтовъ были сохранены, еслибъ читатель, опираясь на труды преданныхъ біографовъ, смотрѣлъ на русскихъ поэтовъ, какъ на своихъ братій по жизни, радостямъ, бѣдамъ и слабостямъ, во сколько разъ возвысилось бы тогда сочувствіе публики къ родной словесности? Въ голосѣ вѣтра и въ говорѣ лѣса много прелести, много силы таится въ голосахъ, которые отвсюду таинственно подаетъ намъ природа; но во сколько разъ сильнѣе и прекраснѣе здоровый голосъ изъ груди живого и родного, можетъ быть, любимаго нами человѣка,-- человѣка, изображающаго для васъ все благое и великое въ жизни!
   Чрезвычайно оригинальна участь нашихъ поэтовъ въ стихахъ и прозѣ, поэтовъ первоклассныхъ или посредственныхъ, но знакомыхъ публикѣ хотя по имени. Милая и завидная популярность окружаетъ человѣка, когда либо написавшаго хотя десять страницъ, полюбившихся читателю: памятливость, симпатія, добродушное любопытство любителей русскаго слова по истинѣ безпредѣльны. Васъ, конечно, не украшаютъ лавровыми вѣнками, гдѣ нибудь въ маскарадѣ, и къ вамъ не обращаются, какъ къ оракулу, за рѣшеніемъ вопросовъ, о которыхъ вы не имѣете никакого понятія, около васъ не толпятся и не зовутъ васъ "звѣздою", но васъ ласкаютъ и любятъ, особенно, если вы держите себя прилично ине мечете вокругъ себя яростно-самодовольныхъ взоровъ. Ваше умное слово, ваша шутка не пропадутъ безъ вниманія; вашу дружбу оцѣнитъ гораздо скорѣе, чѣмъ, можетъ быть, дружбу человѣка далеко старшаго и сильнѣйшаго, нежели вы, молодой поэтъ и литераторъ. Если, ко всему этому, у васъ носъ на мѣстѣ, глаза не косятъ и сами вы нѣсколько блѣдны, вамъ станутъ присылать букеты, искать невѣстъ, и ваше появленіе въ каждомъ не очень большомъ городъ станетъ производить нѣкоторую суматоху. Сочинивъ хорошую книжку, вы можете нѣсколько лѣтъ не держать своего стола: столько у васъ будетъ приглашеній на обѣды. И -- замѣтьте еще -- во всей этой ласковой угодливости не будетъ и тѣни обиднаго меценатства, какихъ либо корыстныхъ разсчетовъ на печатную лесть, посвященія и такъ далѣе. Къ вамъ станутъ даже время отъ времени вторгаться Босвелли въ миніатюрѣ,-- вторгаться затѣмъ, чтобъ вывѣдать кое что о васъ самихъ, разнести по разнымъ кружкамъ десятокъ сплетенъ на вашъ счетъ и, можетъ быть, похвастаться дружбой съ вами. Благодаря старанію этихъ усердныхъ джентльменовъ, вашъ портретъ, не всегда похожій, но всегда отдѣланными con amore, витаетъ еще передъ взорами заклятыхъ любителей литературы, и, пока вы живы, краски его не полиняютъ. Но умрите вы, и все перемѣнится: тотъ же Босвелль въ миніатюрѣ сядетъ за столъ, окунетъ перо въ чернилицу, и тутъ же накатаетъ некрологъ, изъ котораго читатель ровно ничего не узнаетъ, будьте вы знамениты, какъ Гёте и Байронъ, слитые воедино. И любитель литературныхъ біографій и чтитель нашего дарованія (если у васъ имѣется дарованіе) узнаютъ про васъ тоже самое, что ему говорили про пятьдесятъ человѣкъ, не имѣющихъ съ вами никакого сходства, ни одной общей черты, за исключеніемъ только того, что они умерли и вы умерли. Въ некрологѣ пропадетъ весь босвеллизмъ друзей, которые при жизни такъ хорошо на васъ сплетничали, а сами вы окажетесь "добрымъ супругомъ и добрымъ гражданиномъ, слабости котораго вполнѣ выкупались дарованіями, добротою, остроуміемъ и веселостью" (пусть вы были веселы при жизни, какъ Гераклитъ -- безъ остроумія и веселости нѣтъ некролога). Къ этому прибавится, что "звѣзда скатилась съ литературнаго горизонта", что "наша словесность понесла новую утрату", потомъ пойдетъ маленькая выписка изъ послужного списка -- и вы въ Валгаллѣ, и вы поступили въ компанію образовъ безъ лицъ, хотя въ этой компаніи вамъ предстоитъ встрѣтиться и съ "потомкомъ Багрима", и съ "пѣвцомъ Руслана и Людмилы", и съ нашимъ "незабвеннымъ исторіографомъ"! Расплачивайтесь за тихія удовольствія жизни! Еслибъ когда нибудь литераторовъ пришлось дѣлить на касты, я бы подалъ голосъ такого рода: "помѣстите составителей некрологовъ въ разрядъ парій или, еще лучше, истребите ихъ такъ же какъ индѣйскіе завоеватели истребляли оптомъ цѣлыя племена!" Ненависть, питаемая мною къ газетнымъ біографамъ, сочинителямъ жизни того или другого русскаго поэта, сшивателямъ предисловія къ такому-то полному собранію сочиненій, безпредѣльна какъ океанъ! Эти плакальщики мало того, что лгутъ на каждой страницѣ, но, сверхъ того, производятъ цѣлый потопъ общихъ мѣстъ,-- потопъ, гибельный для нашихъ великихъ людей. Лучше молчать, чѣмъ говорить подобныя рѣчи, чѣмъ писать такого рода портреты. У англичанъ былъ живописецъ сэръ Питеръ Лилей, жившій очень давно и писавшій всѣ портреты на одно лицо: эти портреты, какъ говоритъ какая-то газета, сходны всѣ такъ, какъ куриныя яйца сходны одно съ другимъ. Родоначальникъ фамилія Дорсетовъ глядитъ совершенно такъ же, какъ предокъ нынѣшняго Ноттингама, и потомки Чорнаго Принца ничѣмъ не отличаются отъ правнуковъ Судфолька. Представьте себѣ бѣшенство какого нибудь гордаго аристократа, впервые открывшаго, что его пращуръ, какъ двѣ капли воды смахиваетъ на пращура чужой фамиліи, и что оба старца словно срисованы съ третьяго пращура, опять таки чужого! Сообразите сами, не лучше ли было бы этому любителю своей генеалогіи воображать своего предка гордымъ, величавымъ, грознымъ рыцаремъ, съ опущеннымъ забраломъ и страусовымъ перомъ на желѣзной каскѣ, нежели имѣть его портретъ, писанный сэромъ Питеромъ. Иллюзія разрушена, а вмѣсто нея осталось общее мѣсто, куриное яйцо, пращуръ, похожія на всѣхъ пращуровъ, портретъ, годный развѣ для сожженія. Тоже и съ нашими поэтами по милости некрологистовъ, краснорѣчивыхъ плакальщиковъ, убѣжденныхъ, что внѣ общаго мѣста нѣтъ ни спасенія, ни величія.
   Не знаю, какъ васъ, но меня наши газетные, а иногда журнальные біографы бѣсятъ и терзаютъ. "Добрый супругъ, добрый гражданинъ!" Очень вѣрно: человѣкъ, услаждавшій своимъ геніемъ досуги цѣлаго поколѣнія, очень быть могъ хорошимъ супругомъ; но вѣроятно же я онъ, въ періодъ молодости, волочился, влюблялся, можетъ быть, остался съ носомъ, и, вѣроятно, его любили, и самъ онъ стоилъ преданности. "Добрый гражданинъ" и это правдоподобно; но люди не становятся добрыми гражданами только что выпрыгнувъ на свѣтъ Божій. Читатель желаетъ знать, какимъ путемъ умершая знаменитость дошла до титла добраго гражданина,-- желаетъ знать затѣмъ, чтобъ, вдохновившись примѣромъ, бодрѣе идти по тому же пути, по которому слѣдовалъ поэтъ, милый его сердцу. "Всѣ его оплакиваютъ!" это -- пустая болтовня, потому что не всѣ умѣютъ читать поэтовъ, плакать о поэтахъ, да, сверхъ того, свѣдѣнія о количествѣ плачущихъ не подвигаютъ нашего дѣла. Прочь отъ насъ всѣ эти хитросплетенія, всѣ эти зловредныя общія мѣста! Ставьте передъ нами портретъ великаго человѣка, его истинный портретъ, и ничего болѣе. Пусть онъ стоитъ передъ нами не въ туманѣ, а во фракѣ, въ кафтанѣ, шитомъ золотомъ, пожалуй хоть въ шлафрокѣ, какъ портретъ г. Рафаила Зотова, приложенный къ изданію "Ста Русскихъ Литераторовъ". Не пугайтесь тривіальности, не сильтесь передать истину классической перифразою. Опишите намъ домъ великаго человѣка, его дачу или деревню, его гостинную, его пріемную комнату, кабинетъ, въ которомъ онъ задумывалъ свои творенія, постель, на которой отдыхалъ онъ отъ дневнаго труда, son intérieur enfin, la douce patrie où l'on on souffre et où on aime! Не украшайте его лица, если оно не было красивымъ: великій человѣкъ можетъ нравиться безъ бѣлилъ и румянъ; не скрывайте его маленькихъ и большихъ слабостей, но заставьте насъ любить самого человѣка и съ почтеньемъ говорить о его слабостяхъ. Ломоносовъ могъ браниться съ Сумароковымъ и все-таки остаться отцомъ русской поэзіи. Костровъ, писавшій вензеля по улицамъ, все-таки намъ любезенъ, какъ честный труженикъ и человѣкъ, исполненный поэтической мягкости сердца. Для освѣщенія и различенія предметовъ простая сальная свѣча лучше блистательнаго фейерверка. Костровъ былъ этой сальной свѣчей, и при ея слабомъ мерцанія первые русскіе читатели стали разглядывать Гомера. То, что я говорю теперь, весьма не ново; но между тѣмъ не лишено поучительности. До сихъ поръ мы не умѣемъ отъ души благодарить лицъ, рѣшающихся, подобно г. Дмитріеву, говорить съ публикой о наружности, частномъ быту, добрыхъ и дурныхъ качествахъ старыхъ дѣятелей нашей словесности. Года четыре тому назадъ, я встрѣтилъ въ одномъ изъ нашихъ журналовъ теплую и любезную статью съ описаніемъ Званки, усадьбы Державина, и послѣднихъ лѣтъ поэта, проведенныхъ посреди сельскаго уединенія. Читая эту статью, проникнутую пониманіемъ природы и украшенную умѣло подобранными выписками изъ стиховъ Державина, относящихся къ деревнѣ и деревенскимъ наслажденіямъ, я полюбилъ и понялъ гордаго пѣвца "Фелицы" такъ, какъ я не могъ понять я полюбить его прежде. Сказанная статья прошла себѣ никѣмъ не замѣченная и никѣмъ не похваленная; она забылась хуже любой повѣсти съ сантиментально-кислымъ настроеніемъ, писанной въ три дня сроку. Я самъ забылъ имя литератора, такъ хорошо писавшаго про Званку и Державина, и про запущенный садъ поэта, и про живописный беретъ Волхова, на которомъ пѣвецъ Екатерины столько разъ стоялъ и любовался жницами или длиннымъ рядомъ поселянъ, вооруженныхъ сверкающими косами! A между тѣмъ, читая статью, я строилъ въ умѣ своемъ разные воздушные замки, полезные для исторій нашей словесности. "Статья получитъ огромный успѣхъ -- думалъ я -- и журналы наши наводнятся драгоцѣнными свѣдѣніями о жизни русскихъ старыхъ литераторовъ. Одинъ изъ моихъ товарищей по "Современнику" нарочно поѣдетъ въ имѣніе А. С. Пушкина, осмотритъ домъ, освященный пребываніемъ поэта, опишетъ всѣ комнаты въ точности, заимствуетъ изъ разсказовъ какого нибудь стараго дворецкаго фамилія Пушкиныхъ извѣстія о деревенской жизни Александра Сергѣича, съѣздитъ къ сосѣдямъ покойнаго, привезетъ десятокъ анекдотовъ -- живыхъ, характеристическихъ анекдотовъ. Другой литераторъ, питающій особенное сочувствіе къ Карамзину, добудетъ кучу новыхъ матеріаловъ о жизни истріографа, не дастъ покоя его семейству, перероетъ десятокъ частныхъ семейныхъ архивовъ я подаритъ насъ статьею, которая, въ свою очередь, произведетъ громадное впечатлѣніе, видя успѣхъ изысканій подобнаго рода, найдется свой біографъ и для Жуковскаго и для Лермонтова, о которомъ память до того свѣжа на Кавказѣ, что сотни свѣдѣній о его жизни придутъ къ біографу сами, по первому востребованію." Все это думалъ я по поводу Званки Державина, и все это не сбылось вовсе. Нужно было трубить о Званкѣ, кричать о Званкѣ, вызывать подражателей, учреждать учено-литературныя экспедиція къ мѣстамъ, сдѣлавшимся памятными по случаю пребыванія въ нихъ новыхъ и старыхъ русскихъ поэтовъ! Нужно было расшевеливать и публику и литераторовъ. Если я поѣду по озерамъ вестморлендскимъ и на дорогѣ не посмотрю домика Соути (Southey -- поэтъ, коего я терпѣть не могу), англичанинъ назоветъ меня безчувственнымъ болваномъ, и я заѣду смотрѣть домъ Соути затѣмъ, чтобъ не заслужить такого позорнаго прозванія. Какъ же послѣ этого не дорожить мнѣ памятниками своей родины, воспоминаніями о своихъ родныхъ поэтахъ?
   "Мелочи изъ запаса моей памяти", г. Дмитріева начинаются ab оѵо, какъ выражается самъ авторъ, то есть съ Тредьяковскаго, Сумарокова и Ломоносова. Двухъ послѣднихъ поэтовъ видали и знали родственники г. Дмитріева: по словамъ Н. А. Бекетова, который представлялъ на сценѣ кадетскаго корпуса "Семиру" Сумарокова и впослѣдствіи часто видѣлся съ "отцомъ росскаго театра", Сумароковъ очень любилъ блистать умомъ и говорить остроты, довольно плохія. "Однажды за столомъ у моего дѣда -- говоритъ г. Дмитріевъ -- подали кулебяку. Сумароковъ, какъ будто не зная, спросилъ: "Какъ назвать этотъ пирогъ?" -- "Кулебяка", отвѣчалъ хозяинъ. "Кулебяка! -- повторилъ поэтъ: -- какое грубое названіе, а вѣдь вкусна! Вотъ такъ-то иной человѣкъ по наружности грубъ, а разпознай его: найдешь что пріятенъ!" Замѣчаніе очень обыкновенное (прибавляетъ авторъ "Мелочей изъ памяти"), котораго онъ, однако же, не примѣнялъ къ Ломоносову. Дѣйствительно, замѣчаніе о кулебякѣ не сіяетъ остроуміемъ или новостью; но въ немъ какъ-то живо обрисовывается нашъ русскій Вольтеръ и Расинъ, со своей нетерпимостью и страстью умничать! Сумароковъ всю жизнь свою шелъ наперекоръ афоризму, высказанному за кулебякой: онъ оскорблялъ Ломоносова, кололъ ему глаза незначительнымъ его происхожденіемъ, затемнялъ его вліяніе подобно тому, какъ дымъ отъ сожженной соломы иногда можетъ затемнить на минуту и луну и звѣзды! Передъ тѣмъ, чтобъ поощрить своей похвалой какой бы то ни было талантъ, Сумароковъ освѣдомлялся о томъ, богатъ ли и принятъ ли въ обществѣ обладатель этого таланта. Ошибется, однако же, читатель, который поторопится признать Сумарокова дурнымъ человѣкомъ. Вотъ что говоритъ о родителѣ росской сцены "Санктпетербургскій Вѣстникъ" его времени -- "Вѣстникъ", котораго умному безпристрастію могутъ позавидовать составители новѣйшихъ некрологовъ: "Что касается до свойствъ его души, то, кажется, онъ былъ весьма добраго сердца; но безмѣрная чувствительность, качество нужное стихотворцу, которое, однакожь, должно обуздывать благоразуміемъ, была виною его крутого и горячаго нрава, который всѣхъ имѣющихъ съ нимъ союзы, а больше его самого, терзалъ. Склонемъ сколько благодѣтельствовать, сколько и мстить, не могъ никогда позабыть ни одолженій, ни обидъ ему сдѣланныхъ. Притворства и коварствъ ненавидя, былъ друзьямъ вѣрный другъ и не умѣлъ скрывать злобы противъ враждующихъ ему... Гнушаясь всякой низостью души, былъ онъ снисходителенъ къ учтивымъ, но гордъ противу гордыхъ; имѣлъ онъ высокое понятіе о званіи и достоинствѣ прямого стихотворца..."
   Кто не проститъ Сумарокову многихъ недостатковъ за это послѣднее, благородное свойство души, не проститъ даже недостатковъ унизительныхъ отчасти? "Ибо -- продолжаетъ добрый старый біографъ -- неумѣренность его (прости мнѣ, о тѣнь, любезная музамъ, мое чистосердечіе,-- ты, который столько истины вѣщалъ въ своихъ стихахъ для наставленія человѣковъ! Позволь вѣщающему о тебѣ быть тебя достойнымъ, и неумолчаніемъ прискорбной истины засвидѣтельствовать свѣту нелицемѣріе похвалъ, принесенныхъ мною твоимъ достоинствамъ и великимъ дарованіямъ!) невоздержность его была вящею причиною его болѣзни, снѣдавшей его медлительно, и наконецъ преждевременной его смерти, случившейся 1-го октября 1777 г."
   Дядя г. Дмитріева видалъ Сумарокова въ послѣдніе годы его жизни, въ Москвѣ, отправляющимся пить вино, черезъ Куриднскую площадь, въ бѣломъ шлафрокѣ. Эта неизящная черта старинныхъ нравовъ не должна приводить въ ужасъ читателя: въ старину, по всей Европѣ, люди пили много, не считая того позорнымъ дѣломъ, и щеголеватый вельможа XVIII столѣтія -- по словамъ Теккерея -- показался бы страненъ и дикъ въ гостинной нашего времени." Литературные сверстники и преемники Сумарокова часто отличались разгульною жизнью; Костровъ въ особенности велъ жизнь рѣшительно нетрезвую, такъ что отъ пьянства стоялъ на ногахъ нетвердо. Его, однакожъ, любили за добродушіе и безотвѣтность, простиравшуюся до того, что когда Костровъ проживалъ въ домѣ Ив. Ив. Шувалова, горничныя дѣвушки приказывали ему сшивать выкройки, что и было исполняемо безпрекословно. У Ив. Пет. Бекетова, родственника автора "Мелочей", для Кострова всегда имѣлась въ готовности суповая чаша съ пуншемъ. Подпоивъ переводчика "Иліады", гости ссорили его съ меньшимъ братомъ Н. М. Карамзина, устроивали дуэль и наслаждались тревогою Кострова, выше мѣры боявшагося "пролить кровь неповинную". Любопытна еще слѣдующая исторійка.
   "Свѣтлѣйшій князь Потемкинъ пожелалъ видѣть Кострова. Бекетовы и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совѣтъ, какъ его одѣть, во что, и какъ предохранитъ, чтобъ не напился. Всякій удѣлилъ ему изъ своего платья, кто французскій кафтанъ, кто шелковые чулки, и проч. Наконецъ при себѣ его причесали, напудрили, обули, одѣли, привѣсили ему шпагу, дали шляпу, и пустили идти по улицѣ. А сами пошли его провожать, боясь, чтобъ онъ, по своей слабости, куда-нибудь не зашелъ; но шли за нимъ въ нѣкоторомъ разстояніи, поодаль, для того, что идти съ нииъ рядомъ было нѣсколько совѣстно: Костровъ и трезвый былъ не твердъ на ногахъ и шатался. Онъ во всемъ этомъ процессѣ одѣванья повиновался, какъ ребенокъ. Дядя мой разсказывалъ, что этотъ переходъ Кострова былъ очень смѣшонъ. Какая-нибудь старуха, увидѣвъ его, скажетъ съ сожалѣніемъ: видно бѣдный больнехонекъ!" -- А другой, встрѣтясь съ нимъ, пробормочетъ: "Экъ нахлестался!" -- Ни того, ни другаго: и здоровъ и трезвъ; а такая была походка! такъ проводили его до самыхъ палатъ Потемкина; впустили въ двери, и оставили, въ полной увѣренности, что онъ безопасенъ отъ искѵшеній!"
   Херасковъ, авторъ "Россіады" и "Владиміра", очень живо очеркнутый г. Дмитріевымъ, представляетъ намъ лицо не очень привлекательное. То былъ угрюмый и самолюбивый педантъ, смотрѣвшій на искусство какъ-то печально и сумрачно, работавшій педантически, съ усиліемъ, безпрерывно помогавшій своему воображенію посредствомъ мысли и внѣ Лагарпа не видавшій спасенія искусству. Въ литературѣ всѣхъ народовъ есть много Атлантовъ, носящихъ на своихъ сильныхъ плечахъ по щепкѣ. Херасковъ принадлежалъ къ разряду этихъ богатырей. Когда Херасковъ написалъ свою "Россіаду", нѣсколько Петербургскихъ литераторовъ собирались нѣсколько времени сряду у Новикова, чтобы обдумать и написать разборъ поэмы -- но не могли: тогда еще было не по силамъ обнять столь большое произведеніе поэзіи! Оставалось одно безотчетное удивленіе и похвала восторга... наконецъ, этотъ разборъ былъ написанъ нѣмцемъ фонъ-Каницемъ, въ "Рижскомъ Журналѣ", и уже оттуда переведенъ на русскій; впрочемъ, вся статья состояла изъ похвалъ поэту и изложенія самой поэмы {Мы пропускаемъ здѣсь замѣчаніе г. Дмитріева о томъ, что имя Хераскова живетъ семьдесятъ лѣтъ, между тѣмъ какъ новѣйшіе геніи живутъ года по два, и то съ помощію друзей! Это сравненіе и нѣкоторыя другіе замѣтки почтеннаго автора вътомъ же родѣ кажутся намъ добродушными шутками, противъ которыхъ грѣшно ополчаться. Скажемъ одно только: извѣстность не есть доказательство достоинства, а только вѣроятность его. Подобно освѣщенію, она не даетъ намъ предмета, но только помогаетъ распознать его. Извѣстность, которою пользуется имя Хераскова, только мѣшаетъ его твореніямъ перейти въ океанъ спасительнаго забвенія.}.
   Послѣднее произведеніе Хераскова ("Бахаріана", повѣсть въ стихахъ) не нравится даже снисходительному г. Дмитріеву. "Бахаріану" никто изъ книгопродавцевъ не брался печатать, и Бекетовъ, по порученію поэта, напечаталъ ее въ своей типографіи, на счетъ Хераскова. Но книга худо продавалась, и потому авторъ долго не платилъ въ типографію. Бекетовъ, соблюдая всю деликатность, долго не напоминалъ ему, но наконецъ попросилъ одного общаго друга поговорить объ этомъ долгѣ съ супругой Хераскова. "Какъ? -- сказала Лизавета Васильевна -- вообразите, вѣдь онъ сказалъ, что Бекетовъ купилъ у него рукопись!" Старику хотѣлось похвастаться передъ женою! Она заплатила деньги, но послѣ спросила его: "Какъ же ты, Михайло Матвѣичъ, сказалъ мнѣ, что продалъ "Бахаріану" Бекетову? -- "Да -- отвѣчалъ сквозь зубы Херасковъ -- дѣло было слажено, да ужь послѣ разошлось!"
   Къ этому-то суровому и себялюбивому старцу, не въ шутку привыкшему считать себя властелиномъ росскаго Пинда, явился однажды Василій Львовичъ Пушкинъ, будущій пѣвецъ героевъ
   
             Въ пуху, въ картузѣ съ козырькомъ...
                                           (См. "Евг. Онѣгина)
   
   и привезъ съ собою новые стихи своего произведенія, на судъ властелина. "Какіе это стихи?" спросилъ Херасковъ. -- "Разсужденіе о жизни, смерти и любви", отвѣчалъ авторъ. Пѣвецъ "Россіады", со свойственною ему величавостью, приготовился слушать нѣчто дидактическое, важное, достойное Боало. Вдругъ начинаетъ Пушкинъ:
   
             "Чѣмъ я начну теперь? Я вижу, что баранъ
             Нейдетъ тутъ ни къ чему, гдѣ риѳма барабанъ!
             Вы лучше дайте мнѣ зальцвассеру стаканъ
             Для подкрѣпленья силъ; вранье не Алкоранъ..." и проч.
   
   Херасковъ чрезвычайно насупился и не могъ понять, что бы это были за стихи! Пушкинъ, замѣтивъ неудовольствіе властителя, сконфузился въ свою очередь, и сцена вышла крайне забавная. Дѣло въ томъ, что стихи, читанные Васильемъ Львовичемъ, были bouts rimes, на заданныя риѳмы и все на анъ. Тамъ значилось между прочимъ
   
                                                     "Арманъ
             Былъ добрый человѣкъ: что наша жизнь? -- романъ,
             И лучше въ ней всего -- бифштексъ и лабарданъ."
   
   Можно вообразить, какъ доволенъ остался пѣвецъ "Россіады" такими изумительными изліяніями шутливой музы!
   О Державинѣ могъ бы г. Дмитріевъ сообщить и болѣе; но мы благодарны и за тѣ свѣдѣнія, которыя нашли себѣ мѣсто въ статьѣ. О любви Гаврилы Романовича къ природѣ и о его искусствѣ возсоздавать картины природы, по моему мнѣнію, писано очень мало. Державинъ въ этомъ отношеніи былъ артистъ безпримѣрный въ свое время. Откиньте тяжеловѣсность нѣкоторыхъ его описаній въ такомъ родѣ, и вы невольно изумитесь мастерству поэта. Говоритъ ли онъ объ окнахъ своего дома, которыя "горятъ пламенемъ" въ часъ захожденія солнца, описываетъ ли онъ сѣрую равнину волнъ, усѣянную бѣлыми кораблями, рисуетъ ли онъ вамъ Петербургскую ночь и луну, "рисующую златыя стекла" на лаковомъ полу его залы, вы чувствуете повсюду взмахъ мощной кисти могучаго художника. Ни яркость красокъ, ни вставка не кстати, ни миѳологическія уподобленія, ни старинныя слова, изломанныя нетерпѣливымъ поэтомъ, не въ силахъ повредить ему, какъ живописцу. Нѣтъ нужды, что осенній пейзажъ въ русскомъ вкусѣ испорченъ "нимфами голосистыми", пускай неизбѣжный Борей является на зиму въ Россію XVIII столѣтія, вашъ поэтъ великъ наперекоръ Борею и Нимфамъ, наперекоръ классицизму, наперекоръ чужимъ образцамъ. Многіе предшественники и преемники Державина рисовали природу съ помощью общихъ мѣстъ піитики, изобрѣтали картины, сидя въ своемъ кабинетѣ; но пѣвецъ "Ключа" и "Званки" дѣйствовалъ иначе. "Державинъ -- по словамъ нашего автора -- любилъ природу, какъ живописецъ. Память его (но выраженію Ив. Ив. Дмитріева) была запасомъ картинъ и красокъ. Однажды видѣлъ онъ, что Державинъ стоитъ у окна, и что-то шепчетъ. На вопросъ объ этомъ поэтъ отвѣчалъ: "Любуюсь на вечернія облака, какіе у нихъ золотые края! Какъ бы хорошо было сказать въ стихахъ краезлатыя". Въ другой разъ, за столомъ, долго смотрѣлъ онъ на щуку, и сказалъ, обратясь къ Дмитріеву: "Я думаю, что очень хорошо будетъ въ стихахъ: и щука съ голубымъ перомъ!" Эти два, по видимому, неважные разсказа ясно обрисовываютъ передъ нами художническую, истинно артистическую натуру Державина. Это не то, что замѣчаніе Сумарокова о кулебякѣ!
   Вотъ еще трогательный разсказъ, свидѣтельствующій о нѣжной душѣ нашего поэта. Державинъ, нѣжно любя вторую жену свою (онъ называлъ ее Миленою, а первую -- Плѣнирою; что-жъ дѣлать! тогда было такое время), не могъ забыть своей первой супруги. Ив. Ив. Дмитріевъ, обѣдавшій у него вскорѣ послѣ второй женитьбы пѣвца "Фелицы", замѣтилъ, что Державинъ, нагнувшись надъ своей тарелкой, что-то чертитъ вилкою по остатку соуса. Гость взглянулъ на поэта и увидалъ, что глаза его полны слезъ. На тарелкѣ чертилъ онъ вензель первой своей жены. Дмитріевъ замѣтилъ ему, "что если замѣтитъ Дарья Алексѣевна, ей будетъ оно непріятно". Державинъ стеръ написанное и зарыдалъ такъ, что Иванъ Иванычъ принужденъ былъ вывести его, подъ предлогомъ дурноты, въ другую комнату.
   Но пора намъ будетъ перейдти къ другимъ статьямъ и другимъ журналамъ. Единственная бельлетристическая вещь (изъ оконченныхъ), которая попалась мнѣ въ трехъ изданіяхъ за послѣднее время, есть новая повѣсть г-жи Евгеніи Туръ подъ заглавіемъ: "Заколдованный Кругъ". Объ этомъ произведеніи слѣдовало бы говорить очень снисходительно, во-первыхъ, потому, что оно написано умно, во-вторыхъ, по той причинѣ, что это почти единственная повѣсть за январь мѣсяцъ (кромѣ повѣсти г. Тургенева въ "Современникѣ"); но г-жа Туръ, по своей извѣстности, не нуждается ни въ чьей снисходительности. Сверхъ того, автора безподобной Антанины столько хвалили, что небольшое указаніе нѣкоторыхъ его слабыхъ сторонъ не покажется ему излишнимъ. Итакъ, скрѣпя сердце, я осмѣливаюсь произнести одно заключеніе, которое, впрочемъ, и сочинительница и лица, сочувствующія ея дарованію, могутъ принять за что угодно,-- пожалуй, за несправедливое обвиненіе, пожалуй, за шипѣніе зависти. "Заколдованный Кругъ" (какъ и нѣкоторыя иныя произведенія г-жи Туръ) кажется мнѣ, при всѣхъ его достоинствахъ, одною изъ манернѣйшихъ, вычурнѣйшихъ и неестественнѣйшихъ новеллъ, когда-либо появлявшихся въ русской литературѣ. Самостоятельность направленія иногда выкупаетъ излишнее стремленіе къ оригинальности; но, къ несчастію, по части самостоятельности, женщины-писательницы рѣдко блистаютъ. Музы женщинъ-писательницъ, какъ русскихъ, такъ и иностранныхъ, всегда находятся въ зависимости отъ чьей нибудь чужой музы. Г-жа Фарнгагенъ, женщина истинно замѣчательная, портила свой слогъ, копируя манеру разныхъ гелертеровъ ея времени. Можетъ быть, въ этой способности женщинъ-писательницъ поддаваться вліянію чужихъ образцовъ есть своя хорошая черта. Часто искусство въ заимствованіи значитъ болѣе, чѣмъ познаніе. Нужно только, чтобъ образцы были выбраны хорошо -- достоинство весьма рѣдкое, какъ у писательницъ, такъ и у писателей. Намъ грустно сказать, что оригивалы, по которымъ г-жа Туръ сформировала свой слогъ и свою манеру, не принадлежать къ числу образцовъ, достойныхъ подражанія. Въ повѣстяхъ и романахъ даровитой писательницы звучатъ тоны въ высшей степени странные, въ нихъ все хитро, запутано и притянуто насильно, какъ мелодіи въ менѣе удачныхъ операхъ Верди. Въ "Заколдованномъ Кругѣ" и въ "Племянницѣ" мнѣ зрится странная амальгама матеріаловъ, неладящихъ между собою. Тамъ выглядываетъ фраза, которую можно встрѣтить только въ скучнѣйшей ученой статьѣ съ претензіей, въ другомъ мѣстѣ стоитъ нерусское слово, являвшееся два раза въ отчетахъ о русской словесности и съ тѣхъ поръ всѣми забытое. Зачѣмъ взято это слово? Позволяется засвѣтить свою свѣчу у сосѣда; но не надо уносить съ собой его свѣчи и подсвѣчники, особенно, если и то и другое не стоитъ похищенія! Тамъ два обитателя губернскаго города трактуютъ между собою слогомъ учоныхъ изслѣдованій, черезъ нѣсколько страницъ молодая дѣвушка бросается въ изложеніе психологическихъ тонкостей, какія и на умъ не приходятъ молодымъ дѣвушкамъ. У героевъ и героинь г-жи Туръ есть какой-то свой кодексъ поведенія,-- кодексъ, сильно пахнущій прихотями маленькаго, узкаго, полнаго нетерпимости, но неглупаго кружка. Эти героя и героини часто бываютъ вычурнѣе созданій Марлинскаго, не по языку, но по идеямъ и дѣйствіямъ. Они любятъ простоту и ненавидятъ экзальтащю, а между тѣмъ чужды простоты и полны какой-то холодной, придуманной экзальтаціи. Они очень много говорятъ о жизни, о сочувствіи къ людямъ, о естественности, о непосредственности,-- однимъ словомъ, обо всемъ томъ, о чемъ живые и практическіе люди никогда не говорятъ между собою. Хуже всего они выходятъ, когда ихъ посѣщаетъ внезапное желаніе быть простыми: тутъ они совершенно напоминаютъ нѣмецкаго книжника, который, желая показать живость своей натуры, бѣгалъ, бѣгалъ по комнатѣ и выпрыгнулъ за окошко. Героиня "Заколдованнаго Круга", гувернантка, Анна Петровна, со своей простотой и съ своимъ высокоумнымъ другомъ Персильевымъ, тоже приверженнымъ къ простотѣ и ненавидящимъ экзальтацію, способны истинно разсердить читателя. Эта смиренная гувернантка, полная практическаго пониманія жизни и видѣвшая большой свѣтъ, но не гордящаяся этимъ, ведетъ себя хуже всякой тщеславной щеголихи, которая бы вздумала нарочно оскорблять людей къ себѣ близкихъ и колоть глаза своей свѣтскостью. Подобныя Анны Петровны должны представлять изъ себя язву, чуму, бѣдствіе скромной, доброй и гостепріимной провинціи! Какъ отдѣлываетъ эта гувернантка своихъ сосѣдей, какъ обрываетъ она какую-то вертушку, захотѣвшую похвастаться своими связями въ свѣтѣ, какъ рѣзко судитъ она знакомыхъ и незнакомыхъ, какъ щедра она на эпитеты сплетницъ, пустыхъ женщинъ, экзальтированныхъ особъ! {Яумалчиваю о другихъ выраженіяхъ еще страннѣйшихъ, напримѣръ: "Сколько доброты въ душѣ, но какъ безразлична она!" Есть еще оборвавшаяся любовь и другія рѣдкости.} Не дай Богъ встрѣтиться на балѣ или приразъѣздѣ на крыльцѣ съ гувернанткою въ родѣ простой, практической, понимающей жизнь Анны Петровны. Я уже когда-то объявлялъ, что не соглашусь довѣрить моихъ будущихъ сыновей гувернеру въ родѣ гувернеровъ изъ повѣстей г. Крестовскаго; но гувернантка "Заколдованнаго Круга" есть существо, можетъ быть, еще опаснѣйшее для ребятишекъ! Я бы выдалъ гувернантку г-жи Туръ за гувернера г. Крестовскаго. Впрочемъ, за что страдать бѣдному педагогу! пусть лучше Анна Петровна мучитъ и просвѣщаетъ своего величаваго Персильева, имѣющаго большіе, свѣтлые, съ упорнымъ взглядомъ глаза (Анна Петровна словечка не скажетъ въ простотѣ). Пусть они толкуютъ вдвоемъ о томъ, что Ангелика Кауфманъ не умѣла рисовать человѣческихъ мускуловъ, также объ оборвавшейся любви, о фальшивой экзальтаціи, о Средиземномъ морѣ и о тѣсныхъ многомодныхъ (впрочемъ, это, кажется, опечатка; не слѣдуетъ ли тутъ многолюдныхь?) залахъ парижскихъ крезовъ! По дѣломъ ему, человѣку съ упорнымъ взглядомъ! не влюбляйся въ глубокомысленныхъ гувернантокъ, не гляди упорнымъ взглядомъ на Анну Петровну, не злись на Дуню за то, что та, начитавшись какого-то романа съ самопожертвованіемъ, непремѣнно хотѣла принести себя въ жертву сестрѣ, влюбленной въ Персильева. У всѣхъ трехъ дѣвицъ дурной вкусъ, ибо Персильевъ будетъ жить съ Анной Петровной въ Москвѣ, давать скучнѣйшіе литературные вечера и трудиться надъ какой-то статьей, которая не пойдетъ далѣе первой главы. Анна Петровна надоѣстъ ему на второй мѣсяцъ, онъ будетъ бѣгать отъ нея въ Англійскій клубъ, отчего скоро растолстѣетъ потеряетъ свой упорный взглядъ. Впрочемъ, о Персильевѣ и Аннѣ Петровнѣ добрая Москва будетъ говорить очень долго: "у! какіе умные люди!" Твердо убѣдившись въ-томъ, что она необыкновенно умна, Анна Петровна Персильева прикатитъ въ Петербургъ по желѣзной дорогѣ; но Петербургъ, не удивляющійся ничему, не удивится и Аннѣ Петровнѣ Персильевой. Въ одинъ прекрасный день Анна Петровна сдѣлаетъ визитъ на англійскую набережную своей подругѣ Сашѣ (которой адресованы письма въ повѣсти) и удивитъ вышереченную даму своимъ страннымъ слогомъ.
   -- Какъ тебѣ показался Петербургъ, Анета? спросить m-me Саша.
   -- Обаятеленъ! отвѣтитъ Анна Петровна.
   -- Видѣла ты Рашель? опять начнетъ Саша.
   -- Это не женщина, а цѣлая жизнь! отвѣтитъ г-жа Персильева.
   -- Я рада, что она тебѣ но вкусу.
   -- Я выстрадала себѣ право восхищаться Рашелью, скажетъ наша умница.
   -- Что это какъ ты странно стала говорить, Анюта! опять замѣчаетъ Саша.
   -- Ты фривольна, душа моя! возразитъ на это Анна Петровна. -- Ты испорчена Петербургомъ. У васъ здѣсь ледъ, ледъ, экзальтаціи мало!
   Точно, у насъ экзальтаціи немного; но уже съ этимъ дѣлать нечего. Какъ бы то ни было, я перенесу небольшой запасъ, имѣющейся у меня экзальтаціи на статью г. Яковлева, съ описаніемъ Помпеи. Если моей экзальтаціи мало, къ ней можно добавить экзальтацію самого автора, энтузіаста Италіи, Помпеи, древностей, картинъ, голубого неба, длинноволосыхъ доннъ и всего прелестнаго на свѣтѣ. Г. Яковлевъ достоинъ назваться милѣйшимъ изъ энтузіастовъ; онъ чувствуетъ глубоко и говоритъ мало, говоритъ только о томъ, что любитъ, а любитъ онъ то, чего человѣку не любить невозможно. Послѣ страницъ г. Яковлева, мнѣ кажется, что я самъ совершилъ какое-то фантастическое путешествіе въ край, нѣсколько похожій на Италію, но гораздо болѣе фантастическій. Мнѣ кажется, что я дни бродилъ подъ бѣлыми скалами на берегу сапфирнаго моря, видѣлъ какія-то безконечныя колоннады мраморныхъ дворцовъ, полупотонувшихъ въ зелени, стаивалъ часы передъ таинственной древней статуей, укрывшейся въ тѣни лавровыхъ деревьевъ и перевитой ползучими растеніями. Я бѣгалъ по незнакомымъ городамъ въ родѣ тѣхъ великолѣпныхъ городовъ, что рисуются на оперныхъ декораціяхъ,-- видѣлъ ряды красавицъ на крытыхъ балконахъ, безъ цѣли и надобности отмѣривалъ пять верстъ дистанціи, слѣдуя за какой нибудь неаполитанской босоножкой, хотя бы въ родѣ Ламартиновой Граціэллы. Такое мысленное путешествіе совершать пріятно, тѣмъ болѣе, что совершить его также трудно, какъ совершить настоящую поѣздку. Изъ иностранныхъ писателей, изображавшихъ Италію, только двое уносили меня туда на крыльяхъ фантазіи: это -- Поль-де-Мюссе, статьи котораго не разъ переводились въ нашихъ журналахъ, и англійская актриса миссъ Фанни Кэмбль, она же г-жа Ботлеръ, уѣхавшая въ Италію разгонять какое-то горе, до котораго намъ нѣтъ надобности. Она разогнала горе и сочинила книгу объ Италіи, которая мнѣ живо напомнила итальянскіе этюды г. Яковлева. Эти этюды собственно мнѣ дороги потому, что въ нихъ много поэзіи. Съ Италіею ознакомиться не трудно. Можно съѣздить въ Неаполь и вернуться изъ него скорѣе, нежели добраться весной до города Пятигорска. Купить "Путеводителей по Италіи" можно цѣлый десятокъ за десять рублей. Восторженные возгласы по поводу Италіи,-- возгласы изустные и печатные, можно читать и слышать gratis. Но перенестись въ Италію Мюссе, миссъ Кэмбль и г. Яковлева трудно безъ помощи этихъ авторовъ. Еще труднѣе читателю самому побывать въ Помпеѣ, не выходя изъ своей комнаты. Я много разъ пытался съѣздить въ Помпею такимъ дешевымъ способомъ, и всякій разъ дѣло не удавалось. Мнѣ приносили великолѣпныя изданія, эстампы, учоныя сочиненія, мнѣ показывали вещи, вырытыя въ Помпеѣ въ присутствіи ихъ обладателей, и я все-таки не бывалъ въ Помпеѣ. Для человѣка мало знакомаго съ древностью, поэзія древности можетъ быть даже непріятна, какъ холодъ мраморной статуи непріятенъ слѣпцу, къ ней прикоснувшемуся. Напрасно глядѣлъ я на игры Сатира съ козою, на Марсіаса, обучающаго мальчика играть на флейтѣ, на рисунки триклиніумовъ и тепидаріевъ: настоящей Помпеи, живой Помпеи, нигдѣ не оказывалось. Вилльямъ Теккерей одинъ разъ далъ мнѣ запустить око въ Помпею, говоря о Конгревѣ и сравнивая его поэзію съ остатками римской оргіи въ домѣ Саллюстія. "Пошатнувшійся столъ, амфора, въ которой когда-то заключалось фалернское, грудь танцовщицы, отпечатавшаяся на пеплѣ, черепъ шута, чичероне съ своей моралью, и свѣтлое, голубое небо надъ всѣмъ этимъ." Волшебная, божественная сила сильнаго таланта! Счастливъ, кто прокладываетъ дороги по краю, считавшемуся непроходимымъ! Слова Теккерея, какихъ нибудь пять строчекъ его пера сдѣлали болѣе, нежели кипа многоумныхъ розысканій о Помпеѣ. Читая "Помпею" г. Яковлева, я благодаренъ и Теккерею и нашему русскому туристу. Я уже имѣю понятіе о Помпеѣ вообще и о многихъ ея рѣдкостяхъ въ особенности. Вотъ, напримѣръ, каким сторонами описываетъ г. Яковлевъ античныхъ танцовщицъ. Если послѣ этихъ строкъ вы ихъ не увидите передъ собою, то закройте книгу и откажитесь отъ Италіи. Вы, значить, не оцѣните Помпеи даже и побывавъ въ ней шесть разъ сряду.
   "Не знаю ничего волшебнѣе античныхъ танцовщицъ. Эти изображенія украшали четыре стѣны довольно-обширной комнаты. Я такъ часто останавливался передъ ними, что онѣ врѣзались въ моей памяти; вижу и теперь эти чудно-граціозныя существа, написанныя на темномъ грунтѣ, въ положеніяхъ, какихъ роскошнѣе, привлекательнѣе и многообразнѣе невозможно придуматъ. Я знаю всѣхъ этихъ античныхъ танцовщицъ наперечетъ: ихъ всего, кажется, шестнадцать, но вы не промѣняли бы их на цѣлыя фаланги нынѣшнихъ. Эти помпейскія очаровательницы полуодѣты въ прозрачныя цвѣтныя покрывала, и облекаютоя въ нихъ съ неслыханною граціей. Ножки античныхъ танцовщицъ обнажены; впрочемъ, у нѣкоторыхъ вы видите пурпурныя сандаліи, у иной даже нѣчто въ родѣ туфель; руки украшены браслетами. Волосы этихъ красавицъ убраны въ короткія кудрт, или свободно развѣваются по плечамъ; нитка перловъ, вѣтка плюща, или морскія растенія съ равною небрежностью и прелестью вплетены въ ихъ косы. Особенно поражаетъ ярко-золотистый цвѣтъ волосъ у дѣвъ Великой Греціи. Но припомните, что въ древнемъ Римѣ была неистовая мода на эти германскіе оттѣнки. Чернокудрыя матроны тратили десятки тысячъ сестерцій на парики, или на краску волосъ, которая была бы натуральна. Нѣтъ сомнѣнія, и танцовщицы, увлекаясь общимъ предравсудкомъ, перывали прекрасный природный цвѣтъ своихъ волосъ.
   "Изображенія помпейскихъ танцовщицъ не забываются. Какъ роскошна та, которая несется восторженная, какъ сущая вакханка! Сколько граціи въ движеніи ея рукъ, которыя придерживаютъ развѣвающееся покрывало, и роняютъ его безчисленныя складки на роскошные члены, между-тѣмъ, какъ длинная коса золотистыми прядями ниспадаетъ на нихъ черезъ руку!
   "Другая держитъ въ правой рукѣ амфору, а на лѣвой ладони широкую золотую чашу; зеленая, какъ морскія волны, одежда съ широкой розовой каймой обвиваетъ и обрисовываетъ ея граціозныя формы, не упадая до ножекъ, слегка обутыхъ въ жолтыя туфли.
   "Вотъ еще одна въ свѣтло-желтыхъ и розовыхъ одеждахъ: въ лѣвой рукѣ высоко надъ плечомъ держитъ она тамбуринъ и граціозно подымаетъ правую, чтобъ ударить въ него легкими пальцами. Вотъ танцовщица, одѣтая менадой: на головѣ у нея вѣнокъ изъ виноградныхъ листьевъ; фіолетовая одежда роскошно волнуется, обвивая тѣло ея; обнажены только руки и часть груди; она пляшетъ подъ звуки тимпана.
   "Не менѣе привлекательна и та, что держитъ въ лѣвой рукѣ плоскую чашу. Ея прелестное тѣло полуприкрыто прозрачной темно-желтой тканью, упадающей въ густыхъ сладкахъ на лѣвую руку, между-тѣмъ, какъ правою приподнято это развѣвающееся покрывало надъ головою, и вся фигура, кажется, летитъ въ золотистомъ туманѣ.
   Но едва-ли не обольстительнѣе всѣхъ этихъ очаровательницъ та, у которой въ правой рукѣ что-то въ родѣ гремушки, а въ лѣвой пучокъ цвѣтовъ. Все въ ней исполнено чудной граціи, отъ мельчайшей складки одеждъ до всей ея позы. Матово-жолтая мантія, обрисовывающая обворожительные члены, придерживается на плечахъ золотыми аграфами, и ревниво и кокетливо прикрываетъ молодую грудь своими прозрачными складками.
   "Наглядѣвшись на этихъ античныхъ очаровательницъ, я, разумѣется, ужь не могъ помириться съ современнымъ неаполитанскимъ балетомъ, и поэтическимъ натурамъ будетъ это понятно."
   "Путевыя Замѣтки барона Клементія Боде", бывшаго первымъ секретаремъ Россійской Императорской Миссіи въ Тегеранѣ, представляютъ много интереснаго, и по занимательности фактовъ и по легкости изложенія. Онѣ напечатаны въ первомъ номерѣ "Библіотеки для Чтенія" и спасаютъ собой этотъ первый нумеръ, наполненный статьями безъ начала и безъ конца, наперекоръ январю мѣсяцу и справедливому негодованію читателя, давно уже сѣтующаго на неудобную дробность журнальныхъ статей. Уже нѣсколько лѣтъ, какъ всѣ журналы стараются кончать начатыя сочиненія къ Новому году и начинать январь рядомъ вещей по возможности не раздробленныхъ; но редакція "Библіотеки" давно уже какъ-то уединилась отъ другихъ редакцій, не читаетъ новыхъ журналовъ и не слѣдитъ за ихъ улучшеніями. Это ничѣмъ не оправдываемое упорство, о которомъ, помнится, я говорилъ чуть ли не въ 1849 г., въ самомъ первомъ моемъ письмѣ о русской журналистикѣ, продолжается и понынѣ, къ огорченію всѣхъ лицъ, уважающихъ "Библіотеку для Чтенія" и принимающихъ участіе въ судьбѣ почтеннаго изданія, нынѣ вступающаго въ 21 годъ своего существованія. Двадцать одинъ годъ считается совершеннолѣтіемъ для мужчины; совершеннолѣтіе же "Библіотеки", какъ журнала, носящаго названіе женскаго рода, должно бы начаться ранѣе. Съ горестью нужно сознаться, что, несмотря на многія свои достоинства, "Библіотека для Чтенія" есть журналъ въ нѣкоторомъ смыслѣ странный. Послѣдніе года этого изданія современенъ сдѣлался литературною рѣдкостью своего рода. Иванъ Александрычъ Чернокнижниковъ, авторъ "Сантиментальнаго Путешествія", любитъ читать "Библіотеку для Чтенія". Ему особенно нравятся въ ней стихи г. Долина, твореніе г. Болтина о "Ножкѣ Психеи", передъ которой поэтъ млѣлъ, вынувъ мѣрочку чьей-то другой ножки,-- необыкновенныя рецензіи съ кучей восклицательныхъ знаковъ и, въ особенности, превосходная система распредѣленія статей. Иванъ Александрычъ говоритъ, что нѣтъ книжки "Библіотеки" безъ сюрприза. За какіе нибудь два или три года онъ припасъ себѣ сюрпризовъ тридцать, начиная отъ огромной повѣсти, неудачнѣе которой ничего не было писано по русски, до двухъ статей о сочиненіяхъ г. Кукольника,-- статей, изъ которыхъ каждая написана отдѣльно, двумя разными критиками. Его не менѣе поразила одна статья, объ иностранномъ писателѣ, неизвѣстно почему отнесенная въ отдѣлъ русской критики, и каталогъ нѣкоего музыкальнаго магазина, напечатанный въ Наукахъ, подъ заглавіемъ "Музыкальная коллекція аббата Сантини". Аббатъ Сантиви въ высшей степени полюбился Ивану Александрычу. Нашъ романистъ даже собирается, переписавъ предлинное газетное объявленіе о нотахъ, продающихся въ музыкальной лавкѣ Тимма, отправить его въ редакцію "Библіотеки", прибавивъ на заголовкѣ: "Списокъ нотамъ, которыя разъигрываетъ на скрипкѣ Иванъ Чернокнижниковъ". Не въ видѣ шутки, но въ видѣ предостереженія я разсказываю все это. Есть границы, за которыми небрежность по изданію книгъ и журналовъ становится явнымъ невниманіемъ въ отношеніи къ читателямъ. Пробѣгая невыносимо-плохіе стихи, которыми насъ изрѣдка потчуетъ "Библіотека" {Одинъ разъ дѣло дошло до того, что въ этихъ стихахъ "слезы журчали"!}, просматривая повѣсти безъ окончанія, романы, брошенные самими авторами на третьей главѣ, ученыя статьи, по содержанію своему годящіяся только въ спеціальные сборники, безконечные трактаты о пьянистахъ, до которыхъ нѣтъ дѣла читающей Россіи,-- я иногда готовъ думать, что редакція уважаемаго мною журнала переступила роковую границу, о которой мы сейчасъ говорили. Кому же указать на это зло, если не человѣку, всегда желающему улучшеній для каждаго журнала, считающему каждое дѣльное періодическое изданіе вещью, достойною полнаго сочувствія людей благомыслящихъ? Я съ своей стороны, по мѣрѣ слабыхъ силъ своихъ, считаю за честь трудиться для каждаго журнала, сотрудничествовать ему дѣломъ и совѣтомъ, хотя бы эти совѣты не всегда принимались. Потому, разбирая первую книжку "Библіотеки", я имѣю право вступить во всѣ права настоящаго иногороднаго подписчика, иногороднаго читателя. Отчего январьская книжка не издана такъ, какъ изданы январьскія книжки другихъ журналовъ? Отчего въ ней ничего не говорится о литературныхъ новостяхъ Европы, о театрѣ, о петербургскихъ увеселеніяхъ, о новѣйшихъ путешествіяхъ и открытіяхъ? Обо всемъ этомъ "Библіотека для Чтенія" говорила когда-то, стало быть можетъ говорить и въ настоящее время. Съ какой стати въ Смѣси говорится все о фортепьяно и о цѣнахъ на фортепьяно? или въ журналѣ такъ много мѣста, или онъ вспомнилъ за январь мѣсяцъ все то, что долженъ былъ выполнить? Для чего эта Смѣсь начинена переводами изъ "Voleur" или "Moniteur de la Mode", двухъ журналовъ, ничтожнѣйшихъ въ литературномъ отношеніи? Для чего на страницѣ 88 разсказана исторія (взятая изъ того же дрянного "Voleur") О маленькой бѣлой мыши, вскочившей на фортепьяно и разыгравшей, по вдохновенію, какую-то народную пѣсню? Кто повѣритъ этой чепухѣ? зачѣмъ она сюда попала? развѣ для того, что редакція желала имѣть случай еще разъ поговорить о фортепьяно и арпеджіяхъ? Одна чистая страница, въ рукахъ заботливой редакціи, можетъ значить много. На этой страницѣ можно напечатать дѣльную новость, сообщить провинціальному читателю кое что о петербургскомъ театрѣ, о петербургскихъ артистахъ и художникахъ. Во всякомъ случаѣ лучше оставить эту страницу безъ оригинала, нежели печатать на ней о мыши, игравшей на фортепьяно. Оставьте, хоть на время, это фортепьяно и пьянистовъ. Они и такъ "претятъ", по выраженію г. Островского!
   Замѣтки барона Боде, о которыхъ мы было начали бесѣдовать съ читателемъ, состоятъ изъ двѣнадцати или тринадцати писемъ, посланныхъ авторомъ къ близкимъ людямъ въ Россіи, во время его переѣзда отъ Исфагани въ Гамаданъ, а изъ Гамадана въ Тегеранъ и на гору Алемонтъ. По моему мнѣнію, примѣсь личныхъ воззрѣній и даже нѣкоторое количество того, что англичане называютъ egotism (разговоръ автора о себѣ самомъ), нисколько не портятъ собой никакихъ путевыхъ замѣтокъ. Если личность писателя не имѣетъ въ себѣ ничего непріятно-разительнаго, такая примѣсь индивидуальности, или субъективизма, даже можетъ быть очень пріятною. На иныхъ туристовъ сердишься за то, что они говорятъ о себѣ слишкомъ мало. Мельница не можетъ дѣлать своего дѣла безъ воды; она же останавливается, если ее затопитъ водою. Баровъ Боде, съ тактомъ умнаго путешественника, умѣетъ говорить о своихъ личныхъ похожденіяхъ въ Персіи, не слишкомъ много, не слишкомъ мало; многія его письма проникнуты тихой веселостью, или комическимъ колоритомъ, или нѣжнымъ чувствомъ по поводу отсутствующихъ друзей и далекой Россіи. Все это знакомо людямъ много скитавшимся по свѣту и оттого не лишено большой пріятности, а самыя письма барона, безъ сомнѣнія, произведутъ на публику то же впечатлѣніе, какое производили они на особъ, ихъ получавшихъ.
   Въ началѣ поля 1840 года, баровъ Боде выѣхалъ изъ Исфагани по пути къ Буруджирду, Манчестеру Персіи, городу, въ которомъ находится болѣе пятидесяти ситцевыхъ фабрикъ. Не подражая нѣмецкому учоному, начавшему свою "Исторію Афинъ" геологическимъ обзоромъ почвы Акрополя, нашъ туристъ приглашаетъ за собой читателя безъ всякихъ введеній и предисловій. Переходъ отъ Исфагани, пункта, замѣчательнаго своимъ прелестнымъ мѣстоположеніемъ, къ безплоднымъ равнинамъ окрестностей, весьма печаленъ. Вездѣ, гдѣ есть вода, встрѣчаются плодородіе и изобиліе; но, къ сожалѣнію, воды въ томъ краѣ весьма немного. Зато тѣмъ отраднѣе глядятъ фруктовые сады и платановыя рощи, представляющіе собою нѣчто въ родѣ оазисовъ около заселенныхъ мѣстъ. Проводя часы отдыха въ этихъ зеленыхъ убѣжищахъ, предаваясь кейфу и созерцанію природы, нашъ путешественникъ не пропускалъ, однако же, случаевъ вникать въ правы жителей, нравы, во многихъ отношеніяхъ довольно свирѣпые, но часто смягчаемые гостепріимствомъ и веселостью народа. Г. Боде, по видимому, совершенно согласенъ съ мнѣніемъ туристовъ, утверждавшихъ, что персіяне имѣютъ въ своемъ характерѣ нѣчто юмористическое. Мирза Хаджи-Баба, прославленный Марріетомъ и нашимъ г. Сенковскимъ, не есть лицо фантастическое: оно могло процвѣтать въ странѣ, когда-то бывшей Аѳинами мусульманскаго востока. Баронъ Боде между дѣломъ сообщаетъ вамъ нѣсколько шуточекъ и сатирическихъ выходокъ, которыми персіяне часто угощаютъ другъ друга; нѣкоторыя изъ нихъ очень милы, особенно замѣчаніе о колпакѣ Хаджи-мирзы-Агасса, который, "конечно, стоитъ двадцать червонцевъ, но на голову надѣвается всего на нѣсколько грошей."Кто видѣлъ головные уборы персіянъ, тотъ вполнѣ оцѣнитъ это забавное замѣчаніе.
   Въ Гулизердѣ баронъ Боде познакомился съ гостепріимнымъ тамошнимъ помѣщикомъ, который показывалъ ему свою ферму и сообщилъ ему нѣсколько подробностей о персидскомъ земледѣліи. Особы, любящія агрономію, найдутъ сказанныя свѣдѣнія на страницѣ 13; тутъ же читатель найдетъ кое-что занимательное о персидскихъ фабрикахъ и о географическихъ познаніяхъ персіянъ.
   Въ Гамаданѣ встрѣтили нашего туриста молодой мирза-Али, товарищъ министра иностранныхъ дѣлъ, и главный придворный медикъ мирза-Баба (можетъ быть, Хаджи-Баба), почтенный мужъ науки, поспѣшившій познакомить барона Беде съ слѣпымъ волхвомъ и кудесникомъ того края. На заданный ему запросъ (и запросъ весьма затруднительный для понятія мусульманина) волхвъ отвѣчалъ такъ искусно, какъ только могутъ отвѣчать европейскіе искусники по части сомнамбулизма, магнетизма и столописанія. Изъ Гамадана баронъ Боде поѣхалъ въ Тегеранъ, присоединясь къ поѣзду шаха, все время оказывавшаго русскому путешественнику большое вниманіе и много разъ подзывавшаго его къ своей карстѣ для изустной бесѣды. Огромная свита и отрядъ войска сопровождали шаха, отчего безпорядокъ всю дорогу происходилъ неслыханный. Въ Персіи не имѣютъ понятія о продовольствіи войскъ на пути, и потому солдаты прокармливались по своему, грабя деревни и забирая провизію безплатно. На этомъ переѣздѣ мы оставимъ автора "Путевыхъ Замѣтокъ", въ полной увѣренности, что читатель самъ захочетъ съ ними познакомиться. Мы не помнимъ другихъ статей барона Боде въ печати, а между тѣмъ онъ говоритъ, что у него имѣется много замѣтокъ, писанныхъ во время другихъ его переѣздовъ по Востоку. Смѣло просимъ талантливаго туриста подѣлиться ими съ публикой: его замѣтки не принадлежатъ къ числу замѣтокъ, способныхъ остаться безъ читателей. "Многіе люди не писали книгъ -- говоритъ Байронъ -- но какъ мало людей, сочинившихъ по одной книгѣ!" Замѣчаніе слишкомъ мизантропическое. Если удалась первая книга, почему же не сочинить второй?
   Вотъ все, или почти все, что могу сказать я о послѣднеполученныхъ мною журналахъ. Изъ нихъ я прочелъ далеко не все, но все, что прочиталъ, было прочитано со вниманіемъ. О тѣхъ статьяхъ, которыя, по неимѣнію на то времени, покуда остались непросмотрѣнными, я говорить удерживаюсь. Никакой журналообозрѣватель не въ состояніи сплошь прочитывать всѣ наши журналы и съ толкомъ указывать на всѣ лучшія статьи, въ нихъ помѣщенныя. Съ помощью голословія и темныхъ похвалъ, основанныхъ на общемъ отзывѣ, я могъ бы говорить пожалуй о всѣхъ новыхъ статьяхъ. Я могъ бы сказать, напримѣръ: "статья г. Забѣлина въ "Отечественныхъ Запискахъ" совершенно достойна другихъ статей этого замѣчательнаго писателя, столь цѣнимаго публикой". Ничего нѣтъ легче, какъ объявить, что рецензія г. Сенковскаго на филологическое сочиненіе г. Гильфердинга отличается остроуміемъ столь обычнымъ сему остроумному... и прочая. Изъ десяти журналообозрѣвателей восемь сдѣлали бъ то же, прибавляя отъ времени до времени рядъ общихъ мѣстъ, въ родѣ: "эта капитальная статья, этотъ превосходный трудъ, это дѣльное изысканіе." Не вѣрьте, пожалуйста, журналообозрѣвателямъ, слишкомъ любящимъ подобные эпитеты. Если журналообозрѣватель, хваля извѣстный трудъ, не знакомитъ съ нимъ (по возможности) своего читателя, значитъ онъ предается голословію, говоритъ о вещахъ, имъ нечитанныхъ. Журналообозрѣватель любитъ хитрить и жать тамъ, гдѣ ничего не сѣялъ. Журналообозрѣватель склоненъ думать, что его одобрительное голословіе способно восхитить собой тѣхъ авторовъ, о которыхъ онъ хорошо отзывается. Есть разныя манеры обозрѣвать журнальныя статьи. Лучшая манера -- хвалить прочитанное; за тѣмъ идетъ манера бранить прочитанное же. Сверхъ того можно хвалить вещь не читавъ ея и бранить ее, тоже не имѣя о ней понятія. Что лучше: хвалить нечитанное или бранить нечитанное? Если нужно выбирать изъ двухъ золъ, то я выберу себѣ послѣднее. Осуждая то, чего человѣкъ самъ не читалъ, человѣкъ еще можетъ съострить порядочно; но, расхваливая вещи, о которыхъ ничего не знаетъ, онъ будетъ отмѣнно скученъ и плосокъ.
   

XXXVI

Февраль 1854.

   Нѣтъ! это не иллюзія, не мода, не скоропреходящая прихоть изящнаго свѣта! Сочувствіе столичныхъ жителей къ русскому искусству, русской наукѣ и русской словесности ростетъ не по днямъ, а по часамъ; съ каждой недѣлей оно развивается въ обширныхъ размѣрахъ и пророчитъ намъ отрадное, золотое время для русскихъ поэтовъ, художниковъ и мыслителей. Съ чувствомъ достоинства и довѣрія русскій литераторъ долженъ встрѣтить эти родныя ласки, эти залоги любви и вниманія, это участіе къ своимъ трудамъ, эти радушные вызовы на полезную дѣятельность. Откинувъ скорѣе всякое поклоненіе чужестранному, забывши наши крошечныя несогласія и братски взявшись за руки, отблагодаримъ русскаго читателя за его любовь ко всему отечественному. Въ наше время, болѣе чѣмъ когда либо, стыдно будетъ тому, кто чѣмъ либо запятнаетъ почетное званіе литератора, кто примется сплетничать и вредить своимъ собратіямъ по искусству, кто станетъ угрюмо смотрѣть на своего читателя и цѣнителя, кто зароетъ свой талантъ въ землю, кто станетъ называть модой и прихотью жажду публики ко всему своему и родному! Иностранные журналы, иностранная поэзія, иностранныя картины и иностранные романы скорѣе были до сихъ поръ модой и прихотью. Масса публики вѣчно любила свое и жаждала родного; только одна неумолимая мода не давала ея инстинктамъ возможности высказаться, а высказавшись -- на всегда отбросить докучную моду. Кто жилъ въ провинціи и видѣлъ не разъ эти милые почтовые дни, съ приходомъ русскихъ газетъ, книгъ и журналовъ, тотъ не заподозритъ русскаго читателя въ холодности. Кто по часамъ слѣдилъ, стоя у картины своего друга, отзывы и толки толпы, волнующейся въ задахъ Академіи Художествъ, во время годичной выставки, тотъ удержится отъ упрековъ, такъ обычныхъ, когда дѣло идетъ о нашей публикѣ. Если въ одной изъ залъ Академія народъ стоитъ, тѣсно сомкнувшись, около которой нибудь изъ картинъ, будьте увѣрены, что картина эта изображаетъ или подвигъ русскихъ воиновъ, или черту изъ народнаго быта. Неужели и это случайность, прихоть и мода? Неужели и въ наше время нужно приписать одной модѣ на все русское это огромное количество стиховъ въ честь вашего славнаго воинства и успѣхъ оригинальныхъ пьесъ въ Москвѣ и Петербургѣ, и потребность въ новыхъ русскихъ книгахъ, и тысячи знаковъ поощренія, вниманія и сочувствія къ нашей словесности? Но, впрочемъ, дѣло не въ названіи: пусть только само явленіе утѣшительно,-- а называть его пускай берется всякій по своему усмотрѣнію. Конечно, для человѣка съ сатирическимъ складомъ ума и тутъ откроется возможность подглядѣть крошечныя странности, неловкости, промахи со стороны свѣта, такъ недавно считавшаго русскую литературу чѣмъ-то ничтожнымъ, нестоящимъ вниманія -- и вдругъ начавшаго чтить ее и интересоваться ею. "Читать русскихъ писателей! какое несчастное занятіе!" два года тому назадъ говорила не одна дама, нынѣ пламенѣющая любовью къ русской музѣ. У меня имѣется крайне богатый и горделивый знакомецъ, еще недавно при встрѣчахъ нашихъ подававшій мнѣ съ самымъ покровительственнымъ видомъ два пальца правой руки, на что я постоянно отвѣтствовалъ протягивая ему одинъ палецъ -- обстоятельство, питавшее между нами постоянную холодность. Теперь этотъ знакомецъ безъ всякой причины, по видимому, превратился въ моего друга, жметъ мою длань обѣими руками, грѣетъ ее въ нихъ болѣе чѣмъ по четверти часа и проситъ позволенія посѣщать меня когда только мнѣ это будетъ угодно. Отчего когда-то горделивый другъ такъ крѣпко жметъ мои руки, отчего дамы, недавно еще презиравшія русскихъ поэтовъ, теперь заучиваютъ наизустъ ихъ стихотворенія? Вѣтеръ подулъ въ нашу сторону, и прихотливая мода, во вредъ разнымъ нѣмцамъ и французамъ, Шнупфеніусамъ, Базандурамъ, Гондрекурамъ и д'Арденкурамъ, обратила свой сіяющій ликъ на русскую поэзію и на русскихъ писателей. Базанкуръ, Фудрасъ, Дюма и Шнапсіусъ усыпали свои головы пепломъ, а героями дня оказались г. Григоровичъ съ своими "Рыбаками", Островскій съ своими комедіями и Фетъ съ своими прелестными стихотвореніями.
   Положимъ, что все это одна мода; но гдѣ искать ея зародыша, если не въ пробужденіи общей любви къ родному искусству и художеству? Недавняя мода на французскую словесность равнымъ образомъ имѣла свое коренное происхожденіе въ томъ образованіи юношества на чужой манеръ, о которомъ писалъ Грибоѣдовъ въ своей комедіи, Пушкинъ -- въ "Графѣ Нулинѣ", и скромный Нахимовъ въ своихъ сатирахъ. Тридцать лѣтъ тому назадъ, какой нибудь богатый помѣщикъ, приставляя къ своимъ дѣтямъ изъ Франціи пріѣзжаго гувернера и заставляя ихъ вызубривать разсказъ Терамена, безсознательно готовилъ лавровые вѣнцы для Дюна и Гондрекура, безсознательно причинялъ ущербъ русскимъ артистамъ и писателямъ вашего времени. Почтенная дама, еще прошлый годъ говорившая, что она не позволитъ своей дочери читать Пушкина (а какъ теперь она стыдится этого изрѣченія!), принадлежитъ къ числу растеній, требующихъ многіе годы на свое развитіе и процвѣтаніе. Ея рѣзкій отзывъ о любезнѣйшемъ изъ нашихъ поэтовъ подготовленъ былъ трудами эмигрантки Фалбалла, усиліями мосьё Трике, неусыпной дѣятельностью француза Гильоме, подбитаго вѣтеркомъ. Мода никогда не приходитъ сама собою, спроста. Отчего какъ-то не очень давно вошли въ употребленіе шолковыя матеріи съ преогромными цвѣтами, матеріи, придававшія дамамъ видъ ходячихъ креселъ? оттого, что на ліонскихъ фабрикахъ залежалось огромное количество этихъ нелѣпыхъ матерій, съ помощью парижскихъ портнихъ, фабриканты принялись наводнять ими всѣ части образованнаго свѣта! Въ-томъ, что наша публика тамъ долго отворачивалась отъ отечественнаго искусства, виноватъ не одинъ эмигрантъ, содержатель пансіона, нынѣ уже сгнившій въ своей землѣ, не одна institutrice, выучившая сотню дѣвицъ лепетать по французски и отучившая ихъ говоритъ на ихъ родномъ нарѣчіи! Виноваты отчасти и сами молодые литераторы, изрѣдка позволявшіе себѣ грызться между собой для потѣхи читателя, и старые писатели, не желавшіе поощрять, поучать и любить своихъ юныхъ преемниковъ во литературнымъ заслугамъ.
   Къ числу этихъ послѣднихъ -- почтенныхъ, но иногда не въ мѣру суровыхъ любителей русскаго слова -- придется намъ отнести и г. И. Дмитріева, хотя вторая статья его "Мелочей изъ Запаса моей Памяти", нынѣ лежащая передъ нами, заслуживаетъ и полнаго вниманія и полной благодарности нашей. Свѣдѣнія, доставленныя г. Дмитріевымъ о дѣлахъ, наружности, значеніи Карамзина, Шишкова, В. Л. Пушкина, князя Шаликова и С. Н. Глинки, чрезвычайно любопытны и полезны, но размышленія, которыми почтенный авторъ приправляетъ эти живыя свѣдѣнія, могли бы остаться въ его портфелѣ безъ всякаго ущерба "Мелочамъ изъ Запаса моей Памяти". Г. Дмитріевъ питаетъ живѣйшее отвращеніе къ русской литературѣ и журналистикѣ нашего времени; отвращеніе это (совершенно чистосердечное, а не накинутое на себя изъ разсчета, какъ у нѣкоторыхъ литераторовъ, высказываетъ онъ въ цѣломъ рядѣ безпрерывныхъ отступленій, сравненій между старымъ и новымъ слогомъ, колкихъ замѣтокъ по поводу поэтовъ и литераторовъ послѣдняго двадцатипятилѣтія. По убѣжденію даровитаго автора, нынѣшніе писатели и пишутъ безграмотно, и не умѣютъ цѣнить таланта своихъ предшественниковъ, и заражены самохвальствомъ, и даже въ частныхъ бесѣдахъ являются не иначе, какъ сухими, бездарными педантами, не умѣющими даже смѣяться и веселиться. На чемъ основано такое нелестное убѣжденіе, я не могу себѣ представить, тѣмъ болѣе, что всѣ мои личныя убѣжденія идутъ имъ совершенно на перекоръ. По моему крайнему разумѣнію, многіе изъ нашихъ писателей пишутъ легко и изящно, никогда не хвалятъ ни себя, ни своихъ друзей, питаютъ безпредѣльной уваженіе къ славнымъ именамъ нашихъ старыхъ поэтовъ и мыслителей. Въ обществѣ этихъ литераторовъ мнѣ случалось проводить цѣлые дни, оживленные добродушнѣйшей веселостью, разговорами дѣльными, живыми и увлекательными. То, что кажется г. Дмитріеву темнымъ и сѣрымъ мнѣ кажется бѣлымъ и свѣтлымъ... Если онъ выражаетъ свою мысль, не подкрѣпляя ея фактами, то и я могу поступить по тому же способу. Изъ столкновеній двухъ личныхъ убѣжденій, неподкрѣпленныхъ фактами, можетъ родиться истина, ненуждающаяся въ фактахъ для доказательства. A истина эта будетъ проста: во всякое время литераторы имѣли свои недостатки и свои достоинства,-- недостатки, съ которыми нужно мириться изъ уваженія къ словесности, и достоинства, заслуживающія общей симпатіи. Тотъ, кто для оцѣнки извѣстнаго литературнаго періода заведетъ двое вѣсовъ и двѣ мѣры, кто станетъ унижать прежнихъ дѣятелей во вредъ новымъ, или, расточая хвалы старымъ поэтамъ, поднимать ферулу на ихъ учениковъ, тотъ вѣчно останется въ накладѣ. Сѣмя, красующееся въ наливающемся колосѣ, происходитъ отъ сѣмени, въ прошломъ году брошенномъ въ землю, и отъ него въ свою очередь произойдутъ новые колосья и новыя сѣмена; урожай можетъ выйдти богатый или скудный, но вѣсъ, и видъ, и мѣра, и цѣна зеренъ должны оставаться одинаковыми во всѣ годы. Пшеница не переродится въ крапиву, а ученики Карамзина и Пушкина не вернутся (даже, еслибъ сами того хотѣли) къ дѣятельности Хераскова или Тредьяковскаго. Недостатки, въ которыхъ упрекаетъ насъ г. М. Дмитріевъ, существовали всегда и вездѣ во всѣхъ литературныхъ кругахъ, съ примѣсью добрыхъ качествъ, которыя и нынѣ не исчезли. Хотите доказательствъ, такъ обратитесь къ "Мелочамъ изъ Запаса моей памяти". Самъ авторъ ихъ представитъ вамъ доказательства десятками. Про насъ говорятъ, что мы пишемъ безграмотно -- то же самое говорилъ о Карамзинѣ и его послѣдователяхъ Шишковъ, человѣкъ умный и страстно преданный дѣлу русскаго слова. Нападки Шишкова отличались ѣдкостью, невозможною въ ваше время: такъ смягчились литературные нравы. Шишковъ, разгорячась на своего противника {См. "Мелочи изъ Запаса моей Памяти", стр. 188.}, говоритъ, что не всѣ славянскія выраженія принадлежатъ къ высокому слогу. Есть и простыя -- продолжаетъ онъ -- напримѣръ: и сотворю ти подзатыльницу. Противникъ его возражаетъ на это: и абіе воздамъ тебѣ сторицею! Вотъ жосткость спора и неизысканность выраженій. Въ то время писатели не знали, что учтивость усиливаетъ иронію точно также, какъ масло остритъ бритву. Но рѣшимся ли мы, основываясь на двухъ задорныхъ выходкахъ, изрѣчь свой приговоръ надъ Шишковымъ и противниками Шишкова, какъ надъ лицами, возмущающими духъ по своей невѣжливости? Нѣтъ, мы цѣнимъ и того и другихъ, ихъ имена пользуются нашимъ полнымъ уваженіемъ...
   Далѣе. Г. Дмитріевъ и другія лица одного съ нимъ мнѣнія упрекаютъ современныхъ литераторовъ въ духѣ нетерпимости, въ преднамѣренномъ и коварномъ униженіи таланта въ своихъ противникахъ. Разверните ту же статью на страницѣ 195 и слѣдующихъ, гдѣ говорится о литературныхъ несогласіяхъ между нѣсколькими первыми литераторами стараго времени, то есть между Карамзинымъ, Жуковскимъ -- съ одной стороны, и колкимъ, даровитымъ княземъ Шаховскимъ -- съ другой. Направленіе Карамзина и Пушкина, или, скорѣе, направленіе ихъ поклонниковъ и подражателей, не нравилось Шаховскому, воспитанному на остроумныхъ, правильныхъ, но холодныхъ изліяніяхъ французской старой музы. Чувствительные герои Карамзина, Эрасты, Лизы и такъ далѣе,-- герои, пользующіеся всякимъ удобнымъ случаенъ для проливанія слезъ и даже бросающіеся въ прудъ при несчастныхъ случаяхъ жизни, имѣли дѣйствительно свою смѣшную сторону, выгодную для наблюдательнаго насмѣшника. Привязанность Карамзина къ слезливому и безалаберному Іорику, то есть Стерну, рослужила первымъ начатіемъ войны, и вотъ на русскомъ театрѣ начали являться въ изобиліи "Новые Стерны", во фракахъ мердуа и розовыхъ платочкахъ, со слезой на рѣсницѣ и нѣжной улыбкой на губахъ,-- "Новые Стерны", всегда готовые задушить міръ въ своихъ объятіяхъ, надоѣсть ближнему своими поцалуями и затягивать элегіи по поводу сорваннаго цвѣтка или застрѣленной тетерьки! Жуковскій, не менѣе Карамзина оказавшій услугъ родной словесности, тоже не могъ ускользнуть отъ насмѣшекъ: его туманность, его привидѣнія, его луна, вѣчно свѣтящая сквозь облака, его раскрытыя гробы и голубки на плечѣ мертвеца, его лѣса, синѣющіе сквозь пламень зарева, его барды, умѣющіе только влюбляться и изнывать, его запутанно романтическія описанія давали много пищи товарищамъ и послѣдователямъ Шаховского {*}. Съ своей стороны и Жуковскій и Карамзинъ, сознавая свои дарованія, лишая впередъ искусство, выкупая свои недостатки тысячью красотъ и достоинствъ, не могли терпѣливо переносить шутливыя рѣчи объ этихъ недостаткахъ, и только однихъ недостаткахъ. "Насъ помирили, мы обнялись и съ тѣхъ поръ ненавидимъ другъ друга", могли сказать о себѣ и классики и романтики. Взаимное неудовольствіе проявилось въ сатирахъ, комедіяхъ, шуткахъ, въ церемоніяхъ арзамасской школы, въ журнальной полемикѣ, и борьба не кончилась даже и тогда, когда начальники враждебныхъ кружковъ сами принялись смѣяться надъ своей горячностью. За нихъ стали воевать подражатели и журналисты, новые классики и романтики, новые Аяксы, бившіеся во мракѣ. Напрасно здравые цѣнители говорили и той и другой сторонѣ: "успокойтесь, прекратите вашу вражду, вы всѣ правы и всѣ виноваты",-- никто не успокоивался и не прекращалъ ратоборства. Какой же выводъ сдѣлать изъ всей этой исторіи? -- по моему мнѣнію, тотъ, что во всякой литературѣ споры и разногласіе также неизбѣжны, какъ шумъ станковъ и стукъ разныхъ машинъ на бумагопрядильной фабрикѣ. Лишь бы шумъ не мѣшалъ работать, лишь бы споры не переходили границъ приличія; большаго не могутъ требовать ни зрители, ни самые труженики. Литературныя нововведенія, упрощеніе слога, открытіе новыхъ путей въ области изящнаго никогда не могутъ произойти безъ преній болѣе или менѣе жаркихъ. Положимъ, что въ настоящемъ году явится на Руси великій поэтъ и пойдетъ собственнымъ своимъ путемъ и произведетъ бездну прекрасныхъ вещей, проникнутыхъ прелестью чисто новой, невѣдомой до сихъ поръ свѣту, положимъ, что передъ его трудами труды наши, труды теперешнихъ писателей, покажутся вялыми и устарѣлыми; слѣдуетъ ли изъ этого, что мы всѣ отречемся отъ своей манеры, отъ прожитыхъ годовъ труда, опыта и мышленія, отъ своихъ учителей, отъ Пушкина, Лермонтова, Гоголя, и, отрекшись отъ всего прошлаго, смиренно пойдемъ за блистательнымъ счастливцемъ? Ничуть не слѣдуетъ. Литературное нововведеніе не есть то же, что, напримѣръ, замѣненіе сальныхъ свѣчей стеариновыми, или тяжелыхъ парусныхъ баркасовъ вертлявыми пароходами: выгоды стеарина и паровъ ощутительны съ перваго взгляда, съ перваго опыта, между тѣмъ какъ открытіе новыхъ путей въ области изящнаго требуетъ много времени, многихъ споровъ и долгой полемики для призванія ихъ свѣтомъ. Рубенсъ, говорятъ, одной чертой умѣлъ дѣлать изъ плачущаго лица лицо смѣющееся; но такія превращенія невозможны въ словесности. Мы должны обсудить и понять черту, о которой говорится. Когда населеніе германскаго Парнасса начало раболѣпствовать передъ приговорами Гёте, великій Гёте утратилъ часть своего величія: до такой степени нужны великому писателю и споръ, и противорѣчіе, и даже нападки невоздержныхъ на слово противниковъ. Шишковъ, нападая на языкъ Карамзина, дѣлалъ пользу и Карамзину и его послѣдователямъ, побуждая ихъ глядѣть за собой строже, избѣгать чужестранныхъ оборотовъ рѣчи и такъ далѣе. Противники Жуковскаго и романтическихъ поэтовъ своими шутками ограничили страсть названныхъ поэтовъ ко всему туманному и разплывающемуся. Когда Пушкинъ и Гоголь перестали писать слогомъ прозаиковъ красгорѣчивыхъ, привыкшихъ къ періоду размѣренному и непремѣнно заканчивавшихъ свою фразу прилагательнымъ звучнымъ, когда вслѣдствіе ихъ примѣра, русскіе писателя начали всюду употреблять языкъ разговорный,-- и у Пушкина и у Гоголя явилось много ожесточенныхъ противниковъ. Какую пользу, по видимому, могло принести вмѣшательство этихъ противниковъ, лицъ, отрицавшихъ дневной свѣтъ, писавшихъ слогомъ старымъ, несходнымъ съ живой рѣчью? а между тѣмъ, польза пришла, и пришла сама собою. Посреди полемики и словопреній совершены были взаимныя уступки, избранъ путь прямой и правильный,-- путь, съ котораго, можетъ быть, сбились бы два названныхъ нами поэта, еслибъ все ихъ окружающее безпрекословно поверглось передъ ними ницъ и молча признало бъ ихъ своими вожатаями. Все нами сказанное давно извѣстно каждому любителю родной словесности, и г. Дмитріевъ, авторъ "Мелочей изъ Запаса моей Памяти", все это знаетъ; но къ сожалѣнію, его ничѣмъ необъяснимая антипатія къ новымъ литературнымъ дѣятелямъ мѣшаетъ ему взглянуть на весь вопросъ съ истинной точки зрѣнія.
   {* На дняхъ, въ старой книжкѣ "Благонамѣреннаго", я нашелъ двѣ пародіи на произведенія Жуковскаго, -- пародіи, кажущіяся мнѣ, по крайнему моему разумѣнію, замѣчательно удачными. Въ нихъ схваченъ и размѣръ, и туманность, и неопредѣленность фантазіи, и простонародныя выраженія, которыми иногда любилъ шеголять поэтъ Людмилы.
   
                       I. ГОСТЬЯ.
   
             Пришла въ село -- въ ворота постучалась,
             И передъ ней ворота отворились.
             Въ избушкѣ ей старуха отзывалась:
             "Отколѣ ты, молодка -- отзовись?"
             Я, бабушка, изъ ближняго селенья;
             Меня сюда невѣдомый привелъ;
             Дорогой мнѣ мелькали привидѣнья....
             Ахъ! не къ тебѣ ль онъ на ночлегъ зашелъ?
   
             II. ЗНАКОМЫЙ НЕЗНАКОМЕЦЪ.
   
             Что за шорохъ, что за вѣтеръ?
             Кто стучитъ въ окно?
             То знакомый-незнакомецъ!
             От меня узналъ,
             Въ двери онъ, съ привѣтной лаской,
             Руку мнѣ пожалъ...
             Догорали въ небѣ звѣзды
             И востокъ пылалъ!}
   Простясь съ статьею почтеннаго автора, обращаемся къ другимъ статьямъ новаго "Москвитянина", начавшаго 1854 годъ выпускомъ довольно толстой книжки, которую надо считать за двѣ, ибо на ней выставлено: NoNo 1 и 2. То, что казалось болѣе чѣмъ достаточнымъ для одного нумера, для двухъ кажется нѣсколько бѣднымъ, и мы отъ души желаемъ, чтобъ редакція московскаго журнала поскорѣе вернулась къ своей прежней системѣ выпуска книжекъ -- по двѣ въ мѣсяцъ. NoNo 1 и 2 вмѣщенные въ одну книжку, почему-то мнѣ напомнили печальную шутку одного давнишняго изданія, запоздавшаго четырьмя мѣсяцами и,для соблюденія своего достоинства, издавшаго декабрьскую свою книжку съ надписью NoNo 9, 10, 11 и 12. Въ толстой январьской книжкѣ "Москвитянина" имѣется довольно много интересныхъ мелкихъ статей, "Послѣдній Патито" (живой и свѣжій разсказъ г. Бибикова о бѣдномъ итальянскомъ аббатѣ, когда-то сочинявшемъ арлекинады, влюблявшемся въ Коломбинъ и страдавшемъ вслѣдствіе ихъ невѣрностей), да сверхъ того шекспировъ "Макбетъ", переведенный г. Лихонинымъ. Для читателя, котораго интересуетъ вопросъ о томъ, что именно заставило г. Лихонина переводить "Макбета", дважды переведеннаго на русскій языкъ стихами и еще раза три прозою, находится въ началѣ драмы "Предисловіе Переводчика". Въ этомъ предисловіи г. Лихонинъ объявляетъ, что всѣ его старанія были устремлены на сохраненіе размѣра подлинника и на тщательное переложеніе метафоръ Шекспира,-- разумѣется, кромѣ тѣхъ, которыя совершенно противорѣчатъ духу языка русскаго. Мнѣ кажется, что тутъ-то и таится камень преткновенія всѣмъ настоящимъ и будущимъ переводчикамъ шекспировыхъ произведеній; метафора, "раскидывавшая складки своей мантіи" по всѣмъ европейскимъ театрамъ и до сихъ поръ укоренившаяся въ великобританской словесности болѣе чѣмъ гдѣ либо, рѣшительно несовмѣстна съ духомъ русскаго языка и, просто русскимъ духомъ. Русскій современный человѣкъ не въ состояніи переварить метафорическаго слога, какъ бы великъ ни былъ поэтъ, писавшій такимъ слогомъ. Пусть метафора будетъ блистательна, грамматически правильна, неожиданно остроумна, счастлива и выразительна -- ни русскій зритель, ни русскій читатель съ ней не примирится. Онъ даже не въ силахъ смотрѣть на нее какъ на необходимое зло, и вотъ одна изъ причинъ, почему подстрочные переводы Шекспира (особенно переводы въ стихахъ) никогда не найдутъ себѣ у насъ популярности. Шекспиръ великъ, необъятно великъ,-- объ этомъ не можетъ быть двухъ разнорѣчащихъ мнѣній. Но мы можемъ откровенно спросить всѣхъ русскихъ любителей, благоговѣющихъ передъ Шекспиромъ, имѣвшихъ счастіе изучать его въ оригиналѣ, со всѣми пособіями, которыя имъ можетъ дать самое разностороннее литературное образованіе, мы можемъ спросить ихъ: искренно ли они мирятся съ метафоризмомъ Шекспира, съ этимъ цвѣтистымъ слогомъ, съ этими запутанными остротами и опредѣленіями, которыя идутъ наперекоръ всѣмъ нашимъ понятіямъ, всѣмъ нашимъ привычкамъ? Простота есть сущность русской рѣчи, основа нашего характера, наша атмосфера, внѣ которой намъ душно и тоскливо. Сѣверный житель можетъ чувствовать себя не на мѣстѣ посреди дивнаго климата и могучей растительности тропическихъ краевъ: въ этомъ не виноватъ ни онъ самъ, ни край, въ который его переселили. По той же аналогіи, намъ кажется страннымъ русскій переводъ Шекспира, въ стихахъ, съ сохраненіемъ метафоръ великаго поэта, со всѣми антитезами, игрою словъ и цвѣтистостію оригинала. Возьмите, напримѣръ, на удачу два или три мѣста изъ перевода г. Лихонина, наиболѣе близкія къ подлиннику:
   
             .............Херувимъ небесный
             О страшномъ этомъ дѣлѣ прогремитъ,
             Передъ очами всѣхъ,-- и такъ, что слезы,
             Потопятъ вѣтеръ. -- У меня нѣтъ шпоръ,
             Чтобы колоть намѣреній бока:
             Лишь честолюбіе -- скакунъ. Онъ самъ себя
             Перескакалъ -- и на другихъ падетъ.
   
   Возьмите еще слова Макбета послѣ совершоннаго имъ преступленія:
   
             Мнѣ кажется, что такъ и слышу голосъ:
             "Не спи ужь больше". -- Сонъ Макбетъ убилъ,
             Невинный сонъ, кѣмъ всѣхъ заботъ мотокъ
             Запутанный развязываться можетъ;
             Смерть ежедневной нашей жизни,-- ванну
             Отъ тяжкаго труда, бальзамъ душой убитыхъ,
             Второй каналъ великой сей природы,
             Главу, питателя на пирѣ жизни.
   
   Довольно будетъ этихъ двухъ мѣстъ. Меня могутъ осуждать по старому называть любителемъ парадоксовъ, но я все-таки скажу о нихъ свое прямое мнѣніе: that will never do! такъ передавать намъ Шекспира невозможно! Сердце мое возмущается этими уподобленіями и описаніями, я не могу видѣть ихъ на своемъ языкѣ, они оскорбляютъ мое родное нарѣчіе въ его сокровеннѣйшемъ значеніи, и примириться съ ними я не въ состояніи, не взирая на весь геній поэта, на всѣ усилія переводчика. Въ каждомъ языкѣ есть свои неуловимыя, таинственныя особенности, нисколько не зависящія отъ грамматики, синтаксиса и такъ далѣе. Отчего иная превосходнѣйшая, игривѣйшая пѣсенка Беранже, переданная по нѣмецки или англійски, со всевозможной тщательностью, съ дарованіемъ и добросовѣстностью, выходить сходна съ пародіею, а не съ переводомъ? отчего весьма ловкій переводъ французскаго милаго куплетца возмущаетъ нашу душу своей дубоватостью? отчего прелестная повѣсть Пушкина, переданная по французски и переданная со знаніемъ дѣла, не возбуждаетъ сочувствія въ европейскомъ читателѣ. Потому что переводчики, даже и схватывая духъ переводимаго писателя, не помышляютъ о духѣ языка, на которые его перелагаютъ, не помышляютъ о духѣ читателей, для которыхъ этотъ переводъ готовится! Шекспирова "Макбета" я разъ восемь читалъ въ оригиналѣ, съ трепетомъ восхищенія. Я прочелъ многихъ комментаторовъ Шекспира и нѣсколько знакомъ съ драматургами-современниками и предшественниками творца "Гамлета". Я приглядѣлся къ цвѣтистости великобританскихъ поэтовъ, знаю ея происхожденіе, признаю законность, даже уважаю пристрастіе наше къ этой стародавней, прославленной цвѣтистости. Но любить ее я не могу; скорѣе я полюблю единства Расина и Кребильона. Грудь моя не выдерживаетъ атмосферы, которая разлита въ старомъ великобританскомъ театрѣ. Къ моему наслажденію, при чтеніи лучшихъ вещей Шекспира, вѣчно примѣшиваются страхъ съ безпокойствомъ: мнѣ поминутно кажется, что "вотъ зловѣщій воронъ крикнетъ" и вслѣдъ за дивными строками явится на сцену "пуховый сонъ", или "земля, трясущаяся въ лихорадкѣ", или "дерзкій ножъ, не видящій нанесенныхъ имъ ранъ", или "небеса, приготовляющіяся завопить: стой! стой!" Всѣ эти чудеса человѣческой рѣчи поняты и любезны британскому читателю Шекспира: онъ взросъ на нихъ, учился по немъ, его дѣды ими восхищались, съ ними связана исторія родной поэзіи; но для меня они тягостны въ подлинникѣ, невыносимы въ русскомъ вѣрномъ переводѣ. Если сказанные обороты рѣчи производятъ такое дѣйствіе на человѣка, нѣсколько освоившагося съ англійскою словесностью, то какъ должны они поражать читателя, въ первый разъ приступающаго къ Шекспиру въ русскомъ подстрочномъ переводѣ? Еслибъ читатель не боялся выражать своего откровеннаго мнѣнія по поводу величайшаго изъ драматурговъ, сколько бы любопытныхъ признаній мы услышали! Сколько особъ, способныхъ восхищаться поэзіею, оттолкнуты отъ Шекспира излишней точностью его переводчиковъ! Сколько недоумѣнія, досады и унынія породили въ русскихъ дилетантахъ всѣ эти метафоры, антитезы и обороты рѣчи, несовмѣстные съ духомъ нашего языка, несовмѣстные съ понятіями нашими!
   "Но -- спроситъ меня не одинъ человѣкъ, сочувствующій направленію г. Лихонина въ его переводѣ "Макбета" -- но какимъ же образомъ слѣдуетъ переводить Шекспира по русски? Неужели иногородный подписчикъ желаетъ возвращенія временъ Дюси (или, какъ его привыкли называть, Дюсиса), неужели онъ хочетъ вернуться къ той порѣ, когда Шекспира ломали наизнанку и прилаживали ко вкусу щепетильныхъ петиметровъ или сухихъ академиковъ?" На такой запросъ отвѣчать нелегко, тѣмъ болѣе, что онъ гораздо сложнѣе, нежели кажется. Новыхъ Дюсисовъ видѣть я не желаю, хотя съ исторически-литературной точки зрѣнія весьма уважаю и Дюсиса и его передѣлки шекспировыхъ драмъ. Вольтеръ и Дюси, своими отрывочными переводами, заимствованіями и цѣлыми драмами французскаго Шекспира, подготовили успѣхъ шекспировыхъ твореній во Франціи, подготовили его лучше, чѣмъ Летурнеръ, Мерсье и другія лица, истинно понимавшія Шекспира и разумно имъ восхищавшіяся. Въ подготовленіи такого же почти рода нуждается великое большинство русскихъ читателей, и читателей весьма образованныхъ; только подготовленіе это не должно вылиться въ тѣхъ смѣшныхъ, обидныхъ для искусства формахъ, какія ему придали классицизмъ и самонадѣянность французовъ. У насъ уже есть подстрочные переводы Шекспира; теперь намъ нужны переводы поэтическіе, хотя бы отчасти и своевольный. Поэтъ-переводчикъ, который, не гоняясь за буквой Шекспира, проникается духомъ великаго поэта и возсоздаетъ этотъ духъ въ рядѣ выраженій, непротиворѣчащихъ духу языка русскаго, окажетъ нашей публикѣ заслугу, передъ которой ничто заслуга труженика-комментатора. Карлейль, нападая на слишкомъ мелочныхъ переводчиковъ, выражается такъ: "душа человѣка видна во всемъ его живомъ тѣлѣ -- не въ кусочкахъ этого тѣла." Не точности метафоръ хотимъ мы въ русскомъ переводѣ "Макбета", но точности поэтической. Не остроты, по возможности вѣрно переданныя, намъ надобны -- намъ надобенъ рядъ мощныхъ сценъ и образовъ, намъ нужна сумрачная поляна, поросшая верескомъ, на которой вѣдьмы совершаютъ "свое дѣло безъ названія", намъ нужно видѣть передъ собой массивный замокъ тана кавдорскаго, проникнуть въ его тускло-освѣщенныя, зловѣщія залы въ тотъ часъ, когда преступная леди преклоняетъ своего мужа на преступленіе. Мы хотимъ присутствовать на пирѣ, цѣпенѣть во время видѣнія, наступать на замокъ Макбета съ кланами мстителей, мучиться вмѣстѣ съ слабымъ честолюбцемъ, вѣрить въ предсказаніе о бирнамскомъ лѣсѣ и содрогаться въ ту минуту, когда зеленый лѣсъ двигается съ своего мѣста, кроя за собой вооруженныхъ всадниковъ. Пока переводчики будутъ гнаться за буквою поэта, ничего подобнаго не увидитъ, не испытаетъ читатель. Нѣсколько лѣтъ тому назадъ, въ Лондонѣ, дирекція одного изъ театровъ выдумала поставить на сцену "Макбета" самымъ артистическимъ образомъ по части внѣшней обстановки. Декораціи писаны были съ развалинъ макбетова замка и съ окрестныхъ пейзажей, всѣ костюмы измѣнены согласно эпохѣ, сцена пира происходила не въ великолѣпной залѣ (что всегда дѣлалось и чего не должно было дѣлаться, ибо при Макбетѣ въ Шотландіи не имѣлось великолѣпныхъ залъ), а въ нагой, сѣрой, каменной галлереѣ, будто сложенной циклопами изъ обломковъ утесовъ. Ряды косматыхъ, полуодѣтыхъ горныхъ воиновъ, съ пылающими факелами въ рукахъ, стояли вдоль стѣнъ живыми канделябрами, придавая всей картинѣ нѣчто грозное и фантастическое. Эффектъ вышелъ громадный и поразительный. Спрашивается теперь, какая причина породила этотъ эффектъ? неужели искусство декоратора, неужели одна тщательность обстановки, дикая пестрота костюмовъ? Были балеты, обставленные въ десять разъ великолѣпнѣе, на сценѣ лондонской оперы давались пьесы съ золотомъ, электрическимъ освѣщеніемъ, цѣлыми полками статистовъ; но публика забыла всѣ эти пьесы, не потрясалась ими такъ, какъ "Макбетомъ" при его новой обстановкѣ. Дѣло въ томъ, что дирекція проникнулась духомъ Шекспира и подладила все сценическое очарованіе драмы къ сумрачной поэзіи, ее наполнявшей. Будущій поэтъ-переводчикъ Шекспира не худо сдѣлаетъ, если во время своего труда будетъ думать обо всемъ сказанномъ. Русской публикѣ нужна не буква "Гамлета", "Коріолана" и "Отелло": мы хотимъ шекспировской поэзіи въ стихѣ, оборотѣ рѣчи, въ поэтическомъ предисловіи, даже въ самомъ мелкомъ изъ комментаріевъ. Большинство переводчиковъ Шекспира никакъ не можетъ примириться съ той мыслью, что великаго поэта, отдаленнаго отъ насъ столѣтіями, жившаго не вашей жизнью, нельзя изучать съ усиліемъ, какъ Декарта, или Ньютона, или Эвклида. Помогайте же читателю понимать безъ усилій духъ Шекспира и тогда, если нужно, гонитесь за буквою драматурга.
   Отъ Шекспира и головоломныхъ вопросовъ, возбуждаемыхъ его переводчиками и передѣлывателями, пора перейти къ другимъ предметамъ. На этотъ разъ я имѣю въ запасѣ для моего читателя предметъ новый и очень пріятный,-- именно довольно большую повѣсть: "Суженаго конемъ не объѣдешь",-- повѣсть, подписанную именемъ Ольги Н**, едва ли не въ первый разъ явившимся въ нашей литературѣ. Зная очень хорошо, каковы выходятъ журнальныя отзывы о женщинахъ-писательницахъ, особенно новыхъ и еще не примелькавшихся очамъ критиковъ, я боюсь быть отчаянно приторнымъ въ моемъ отзывѣ. Мнѣ уже чудится читатель, пожимающій плечами и вопіющій: "опять дѣло пошло о женственности, тонкости женскихъ наблюденій и прозрачности фигуръ, писанныхъ женскою кистію!" Во избѣжаніе подобнаго неудовольствія, я предположу лучше, что повѣсть "Суженаго конемъ не объѣдешь" писана мужчиной, имѣющимъ многія достоинства, равно доступныя и мужчинамъ и женщинамъ (только не всѣмъ), то есть умъ, теплоту сердца, терпимость, мягкость духа и несомнѣнное умѣнье пріятно разсказывать простыя исторіи. Кому изъ моихъ читателей не приходилось, явившись въ гости на полчаса, встрѣтить въ салонѣ какого нибудь незнакомаго человѣка и незамѣтно заболтаться съ нимъ до самого ужина? Или не случалось ли кому нибудь изъ нихъ получать изъ далекаго края письма, писанныя умной пріятельницей, писанныя безъ разсчета и претензіи, подъ вліяніемъ минуты и новыхъ впечатлѣній,-- весьма ласковыя, свѣтлыя, которыя перечитываешь и послѣ ихъ перваго прочтенія,-- письма, которыхъ не рѣшишься истребить ни за что въ свѣтѣ? Впечатлѣніе, оставленное во мнѣ повѣстью г-жи Н**, совершенно равняется впечатлѣнію послѣ двухъ вышеприведенныхъ случаевъ. Разбирать эту повѣсть въ литературномъ отношеніи мнѣ кажется также страннымъ, какъ, напримѣръ, писать рецензію на разговоръ своего новаго, умнаго пріятеля или кропать статью по поводу частнаго письма, недавно полученнаго. Говорю безъ всякихъ шутокъ: мнѣ до сихъ поръ кажется, что я прочелъ произведеніе г-жи Н** не въ печати, не въ журналѣ, а въ рукописи, въ рядѣ настоящихъ писемъ: такъ поразило меня въ немъ отсутствіе всякой авторской претензіи, всякаго разсчета на литературную славу. Сцены не округлены, эффектовъ даже дозволенныхъ нѣтъ вовсе, событія дня разсказываются на десяти страницахъ, между тѣмъ, какъ происшествія цѣлаго года сжаты на двухъ,-- но весь этотъ безпорядокъ нравится и не можетъ не нравиться. Расположить свою повѣсть по послѣдне похваленнымъ образцамъ можетъ всякій. Но не всякій можетъ разсказать такъ хорошо то, что разсказываетъ намъ авторъ "Суженаго". Мысль повѣсти превосходна: любовь умной женщины къ одному изъ тѣхъ блестящихъ и слабыхъ существъ, которыхъ суровые мыслители называютъ пустыми людьми, и, правду сказать, называютъ довольно справедливо. Многіе замѣчательные писатели вдохновлялись подобною мыслью, на ней построенъ не одинъ романъ Жоржа-Санда, но тема такъ обширна и многообразна, что ни одинъ изъ виртуозовъ, за нее бравшихся, не вредить своему сосѣду и сотруднику. Пока на свѣтѣ будетъ водиться неудачная любовь и пока юныя женщины станутъ кидаться въ объятія красивыхъ, но недостойныхъ юношей (обстоятельство, оправдываемое тѣмъ, что особы, достойныя истинной страсти, рѣдко бываютъ красивы), пока угрюмые философы не перестанутъ сравнивать женщинъ съ бабочками, летящими къ огню и погибающими отъ огня, до тихъ поръ сказанная тема не изобьется. Каждый изъ поэтовъ и каждая изъ романистокъ станутъ подступать къ ней по своему: кто со слезами, кто со скрежетомъ зубовъ, кто съ меланхоліею, кто съ уморительными проклятіями на мужчинъ, кто съ философскими выводами, кто съ тихой и ясной, хотя нѣсколько грустной улыбкой. Съ такой именно улыбкой подступилъ къ знаменитой темѣ авторъ новой русской повѣсти. Его привлекательная героиня, полюбившая хорошенькаго юношу Нагибина, зараженнаго бѣсомъ дендизма, безхарактерности, фразерства и донъ-жуанства, не силится оправдать своей любви или возвести ее на степень какого-то мірового явленія; она говоритъ откровенно и печально: "взгляните какъ милъ и слабъ этотъ человѣкъ, который усыпалъ такими терніями путь моей жизни. И мы совершенно согласны съ героинею: ея Юрій и милъ, и слабъ и стоитъ любви, хотя любовь можетъ принести однѣ бѣды преданной ему женщинѣ! Учоные дилетанты поэзіи любятъ судить людей коротко и гнѣвно, не думая про circonstances atténuantes, облегчительныя обстоятельства. Юрій зараженъ безхарактерностью -- убейте Юрія: мужчина, по кодексу критиковъ, не можетъ быть безхарактернымъ! Увы, грозные цѣнителя повѣстей! для мужчинъ и особенно женщинъ съ теплымъ и любящимъ сердцемъ вашъ кодексъ никуда не годится. Безхарактернѣйшій изъ людей можетъ быть милъ своему другу и прекрасенъ для преданной ему невѣсты. За этого безхарактернаго, зараженнаго донъ-жуанствомъ человѣка умретъ любящая женщина, и суровый другъ, тысячу разъ разрушавшій свою съ нимъ дружбу, пойдетъ въ огонь и воду! Для совершенія всѣхъ этихъ чудесъ, безхарактерному, но привлекательному человѣку слѣдуетъ только поплакать, отпустить десятокъ фразъ и самому имъ повѣрить на время, явиться съ блѣдностью на своемъ красивомъ личикѣ, пошутить сквозь слезы, обѣщать исправиться. Если цѣнителъ такъ снисходителенъ къ кавалеру Дегріё, избѣгавшему Старый и Новый Свѣгь слѣдомъ за своей вѣтренной Машей, то отчего онъ не хочетъ допустить существованія кавалеровъ Дегріё женскаго пола и дѣвицъ Леско во фракахъ и палевыхъ перчаткахъ? Безхарактерный и слабый мужчина можетъ имѣть величайшую прелесть для прекраснѣшей женщины; за что же нибудь троянская Елена любила Париса, навлекшаго столько бѣдъ на свою родину и посреди сраженія являвшагося чуть не трусомъ? Кто мѣшалъ ея сердцу выбрать "достойнѣйшаго" въ тотъ часъ, когда она обозрѣвала греческій ставъ со стѣнъ Иліона, ясно различая, посреди мѣднолатныхъ ахейцевъ, и Ахиллеса, храбрѣйшаго изъ красавцевъ, и мудраго Одиссея, подобнаго богамъ безсмертнымъ, и неукротимаго Аякса Теламонида, съ его семикожнымъ щитомъ, и Діомеда, сына Тидеева, не побоявшагося въ пылу битвы налетѣть въ копьемъ на самого Арея, бога войны и кровопролитія?
   Въ повѣсти г-жи Н*** кромѣ удачной темы и оригинальнаго выполненія, кромѣ двухъ главныхъ характеровъ, имѣются и другія достоинства. Въ ней нѣтъ дѣйствующихъ лицъ, особенно прекрасныхъ и особенно порочныхъ: что-то примиряющее и снисходительное слышится во всякомъ очеркѣ, во всякомъ отзывѣ о другихъ людяхъ даже особы, особенно антипатичныя героинѣ (разсказъ идетъ отъ ея лица), обрисованы безъ рѣзкости, такъ обычной большинству записныхъ разскащиковъ. Этотъ кроткій, интимныя, джентльменскій тонъ разсказа еще болѣе возвышаетъ героиню въ глазахъ читателя. Настасья Александровна очень умна, и гувернантка Анна Петровна, о которой мы говорили въ прошлой книжкѣ, весьма неглупа,-- но какая разница между умомъ той и другой! типъ, гдѣ одна судитъ и рядитъ, осуждаетъ ближняго, расточаетъ высокопарные приговоры и совершаетъ свой путь толкая и оскорбляя своихъ сосѣдей,-- другая живетъ и поучаетъ и заставляетъ любить себя. Слабостямъ Анны Петровны не можетъ быть пощады, ибо она сама не щадитъ чужихъ слабостей,-- ошибки Настасьи Александровны, высказанныя ею самою, оправданныя ею, перестаютъ быть ошибками. Она сама, героиня г-жи Н**, такъ мягка сердцемъ и такъ снисходительна къ ближнимъ, ея характеръ такъ созрѣлъ и возвеличился въ трудной школѣ, которая называется неудавшеюся любовью! Не для смягченія ли нашей души, не для нравственнаго ли блага предусмотрительная судьба такъ часто связываетъ любовью слабаго съ сильнымъ, достойнаго съ недостойнымъ? не для пользы ли нашей, можетъ быть, она привязываетъ гордаго мужчину къ пустой вѣтренницѣ или высокоразвитую женщину къ мальчику-фразеру? Развѣ при подобныхъ союзахъ и бѣдствіяхъ, неразлучныхъ съ нами, не крѣпнетъ умъ, слишкомъ способный засыпать посреди счастливой страсти, не смягчается сердце, вынужденное дѣйствовать, и страдать, и мириться съ жизнью? Вліяніе несчастной любви отражается во всякомъ словѣ, во всякомъ поступкѣ нашей Настасьш Александровны: слова эти утѣшительны, хотя и унылы по временамъ, поступки много страдавшей женщины отличаются нѣжностью и благородствомъ. Оттого весь характеръ выходятъ вѣренъ, и правиленъ, и привлекателенъ. Еслибъ Настя г-жи Н**, при самомъ вступленіи въ свѣтъ отыскала себѣ супруга, наполненнаго всѣми возможными добродѣтелями и совершенствами, она могла бы, отдыхая на розахъ, утратить великую часть своего ума, сердце же такъ и оставить неразвитымъ,-- однимъ словомъ, превратиться въ женщину счастливую и ничтожную. Съ своей настоящей страстью, съ своей печальной борьбой и ошибками Настасья Александровна можетъ быть истинно несчастна по временамъ, но ничтожной особой она не сдѣлается ни на минуту.
   Вотъ все, что могу я сказать о новой писательницѣ я о новой повѣсти. Цѣлыя репутаціи женщинъ-писательницъ во Франціи и Германіи создавались на основаніи произведеній гораздо менѣе стоящихъ вниманія, нежели повѣсть "Суженаго конемъ не объѣдешь", и это обстоятельство отчасти повергаетъ меня въ отчаяніе. Конкурренція иностранныхъ разскащиковъ и романистовъ тѣмъ обиднѣе, невыносимѣе для всякаго человѣка, когда либо занимавшагося своей литературой, что извѣстность этихъ романистовъ и разскащиковъ часто бываетъ извѣстностью незаелуженною. Многіе изъ нашихъ журналовъ дѣлаютъ обзоры иностранныхъ періодическихъ изданій; но по моему мнѣнію, до сихъ поръ они оставляютъ въ тѣни одинъ пунктъ несомнѣнной важности; именно: глубокій упадокъ изящной словесности во Франци и Германіи. До сихъ поръ еще наша публика находится на этотъ счетъ во мракѣ. Не одинъ читатель закроетъ мою статью съ ужасомъ, если я скажу ему, что въ парижскихъ литературныхъ журналахъ, даже въ величавомъ "Revue des Deux Mondes", печатаются повѣсти и разсказы, недостойные быть напечатанными въ слабѣйшемъ русскомъ журналѣ за лѣтніе мѣсяцы,-- что нѣмецкіе литературные листки, издающіеся въ такомъ изобиліи, щеголяютъ изящными произведеніями, за которыя въ Петербургѣ хорошій профессоръ литературы выставилъ бы своему семнадцатилѣтнему ученику самой умѣренное число баловъ. Все это знаютъ многіе дилетанты -- и молчатъ, по терпимости русскаго человѣка. Лицамъ, желающимъ имѣть подъ рукой фактъ для вящаго убѣжденія въ истинѣ словъ нашихъ, мы рекомендуемъ прочесть еще недавно переведенные у насъ разсказы Генри Мюргера (человѣка, о которомъ кричатъ, какъ о геніи) и другихъ его сверстниковъ. Въ январьской книжкѣ одного нашего періодическаго сборника тѣ же лица могутъ отыскать повѣсть "Сонъ въ Спессартскомъ Лѣсу", взятую изъ одного первенствующаго въ Германіи листка, подъ названіемъ "Novellen-Zeitung", Повѣсть написана авторомъ съ любовью, съ увѣренностью въ своихъ силахъ, съ псевдопоэтическими отступленіями и, по всей вѣроятности, трогала своихъ голубоокихъ читательницъ до слезъ; но, при всемъ томъ, написать ее у насъ могъ бы развѣ одинъ авторъ "Жезла Правоты" и "Юродиваго мальчика, взыгравшаго въ садахъ Трегуляя". Сотрудникъ "Нѣмецкой литературной Газеты" разсказываетъ намъ, съ ужасающею добросовѣстностью, о несчастіяхъ нѣкоего герра Конрада, жившаго лѣтъ за семьсотъ до нашего времени и влюбившагося въ лѣсную нимфу, отвѣтившую на его страсть полною взаимностью. Любовники, какъ и слѣдуетъ во всякой фантастической и трогательной повѣсти, погибаютъ неизвѣстно за что и по какимъ причинамъ,-- кажется, вслѣдствіе непрязни королевы эльфъ, вознегодовавшей по случаю легкаго поведенія своей нимфы. Въ упоминаемой нами повѣсти есть все, что когда либо изобрѣтала досужая германская фантазія; и лѣсной балъ нимфъ, и пожаръ, и разрушеніе замка, и привязанность, продолжающаяся чуть ли не столѣтіе. Въ довершеніе всего Конрадъ оказывается импровизаторомъ, а въ важнѣйшихъ случаяхъ жизни говоритъ стихами, плохими до невѣроятности. Подобныя произведенія могутъ только являться съ успѣхомъ въ Германіи, этой странѣ, гдѣ возможны всѣ извращенія читательскаго вкуса, гдѣ Ж. П. Рихтеръ сказалъ во всеуслышанія: "въ юности моей я любилъ читать книги, ничего въ нихъ не понимая. Темнота произведенія имѣла для меня невообразимую прелесть". Читать подобныя произведенія иногда очень полезно, хотя бы для того, чтобъ убѣдиться въ естественности и правотѣ того направленія, которое проникаетъ собою всю отечественную литературу. Каковы бы ни были наши дѣятели по таланту, какимъ нападкамъ ни подвергались бы ихъ произведенія со стороны критики, ихъ литературное направленіе заключаетъ въ себѣ нѣчто здравое, практическое и твердое. Слабѣйшій изъ нашихъ современныхъ бельлетристовъ не увлечется фантастическимъ родомъ поэзіи, не потеряетъ своей мысли, своихъ чернилъ и своего труда, изображая эльфъ, и сиренъ, и героевъ Конрадовъ, жившихъ на свѣтѣ во времена Карла Великаго. Самый несчастный изъ нашихъ героевъ, употребляя плохую прозу для выраженія своихъ мыслей, не заговоритъ посреди романа стихами, хотя бы стихами сносными. На свѣтѣ нѣтъ эльфъ и сиренъ, на свѣтѣ люди не говорятъ стихами. Этихъ двухъ истинъ, не существующихъ для нѣмецкаго литератора, достаточно для того, чтобъ обуздать фантазію злѣйшаго изъ нашихъ супер-натуралистовъ. Наконецъ, всякій почти изъ нашихъ товарищей и литературныхъ сверстниковъ, путемъ разсудка, дошелъ до одного полезнаго вывода: по его разумѣнію, жизнь самая простая и, по видимому, самая прозаическая, дѣйствительность самая немногосложная по временамъ бываютъ любопытнѣе цѣлаго волшебнаго царства, подобный взглядъ на чудеса жизни и дѣйствительности возвышаетъ душу, порождаетъ много прекрасныхъ начинаній, дѣлаетъ изъ словесности нѣчто прочное и устойчивое, вполнѣ достойное сочувствія публики. Литература, основанная на подобныхъ началахъ, никогда не представятъ изъ себя зданія, выстроеннаго на пескѣ, никогда не сдѣлается праздной забавой или пустымъ развлеченіемъ.
   О "Спессарскомъ Лѣсѣ", нѣмецкой ничтожной повѣсти, заговорилъ я болѣе для того, чтобъ отъ нея, по аналогіи предметовъ перейти къ прекраснѣйшей статьѣ г. Черепанова о ловлѣ звѣрей въ лѣсахъ отдаленной Сибири. Чтобы понять, до какой степени простая русская дѣйствительность волшебнѣе и увлекательнѣе фантастической германщины, нужно читателю сдѣлать то, что я сдѣлалъ: прочесть разсказъ г. Черепанова тотчасъ послѣ нѣмецкой повѣсти, отъ временъ Карла Великаго перейти къ нашимъ годамъ, изъ лѣсовъ Германіи перешагнуть въ лѣсистый миръ, лежащій между Уральскимъ хребтомъ и Восточнымъ океаномъ, покинуть лѣсныхъ нимфъ съ импровизаторами и промѣнять ихъ компанію на компанію звѣролововъ. Эффектъ производитъ поразительный, въ этомъ я смѣю ручаться. Дѣйствительность покажется намъ фантазіей, а фантастическія заключенія герра Конрада чѣмъ-то невыносимо пошлымъ. Не задумываясь и не робѣя высказываю свое мнѣніе о г. Черепановѣ, его разсказахъ и его талантѣ. Истинно говорю вамъ, о мой почтеннѣйшіе читатели, въ этомъ писателѣ, только что выступившемъ на арену нашей словесности, имѣется та самая жилка; за которую Куперъ, Сисфильдъ и Вашингтонъ Иравингъ получили свою всесвѣтную репутацію. Духъ этихъ трехъ безподобныхъ поэтовъ, обезсмертившихъ своими сочиненіями лѣса и степи сѣверной Америки, живетъ въ г. Черепановѣ. Можетъ быть, я увлекаюсь подъ вліяніемъ минуты и испытаннаго удовольствія, но, какъ бы то вы было, удовольствіе не можетъ придти само собою: самый странный порывъ безпричиннаго, по видимому, пристрастія долженъ же обусловливаться чѣмъ нибудь замѣчательнымъ. Я въ восторгѣ отъ воспоминаній г. Черепанова; я вижу запасъ чистой поэзіи въ каждомъ отдѣлѣ этихъ воспоминаній.
   Представьте себѣ лѣсистый и горный края, тысячами верстъ отдѣленный отъ Европы, обширностью своей превосходящій и далеко превосходящій, самыя обширнѣйшія изъ европейскихъ королевствъ имперій. Этотъ край г. Черепановъ называетъ звѣринцемъ Россіи. Угрюмая прелесть этого необъятнаго края, поросшаго непроходимыми лѣсами и пересѣченнаго рѣками, въ числѣ которыхъ прежде всего должно назвать Лену -- Миссисипи сибирскаго края, можетъ поспорить съ прелестью странъ, по которымъ бродили стрѣлокъ Патфайндерь и Натанъ, первый американецъ Техаса. Вѣтви Саянскаго хребта, пробѣгая въ разныхъ мѣстахъ края, довершаютъ его живописность, образуя ущелья, свѣтлые оазисы, пещеры и скалы, съ которыхъ бѣгутъ горные ручьи и весьма часто водопады, до сихъ поръ остающіеся неназванными, несрисованными и необозначенными на картахъ. Селеній и притоковъ для кочующихъ племенъ тутъ находится немного; главные жители страны -- это звѣри всякаго рода, начиная отъ дикой лошади и кончая бѣлкою; съ ними-то ведетъ постоянную войну компанія полуосѣдлыхъ, полукочующихъ звѣропромышленниковъ, къ числу которыхъ принадлежалъ когда-то и самъ г. Черепановъ. Охотился ли онъ по нуждѣ, или изъ любви къ искусству, мы сказать не въ состояніи, хотя воспоминанія нашего автора, проникнутыя безпредѣльной любовью къ краю и быту звѣропромышленниковъ, изобличаютъ въ немъ человѣка, умѣющаго смотрѣть на свое дѣло съ артистической точки зрѣнія. Какъ любитъ онъ простыхъ, безстрашныхъ товарищей своей кочевой жизни, какъ рисуетъ онъ намъ ихъ удачи и несчастные походы, ихъ повѣрья ихъ молодечество, ихъ встрѣчи съ дикими звѣрями,-- встрѣчи, исполненныя драматизма, ихъ ночлеги подъ темнымъ небомъ или веселые ужины въ зимовьяхъ, то есть избушкахъ, тамъ и сямъ раскинутыхъ по лѣсамъ для пріюта звѣролову! Вотъ бытъ и вотъ сцены для иного разочарованнаго европейца, предававшагося сплину и малодушію! Гдѣ, если не въ этихъ лѣсахъ и пещерахъ, посреди труда и опасностей, въ маломъ кружкѣ вѣрныхъ и неутомимыхъ товарищей, человѣкъ можетъ ознакомиться съ величіемъ природы, узнать цѣну другому человѣку, постигнуть все значеніе вѣрнаго глаза, твердой руки и безстрашнаго сердца? Какъ здорово и свѣжо должна идти жизнь человѣческая въ этихъ странствованіяхъ съ винтовкой за плечами! съ какимъ неслыханнымъ аппетитомъ совершаются эти трапезы у горящаго костра! что за разсказы идутъ на зимовьѣ въ утлой избушкѣ, передъ ужиномъ! какой богатырскій сонъ сходитъ по ночамъ на кружокъ подобравшихся къ огоньку звѣролововъ! какой возбуждающія холодъ усиливаетъ ихъ дремоту въ тотъ часъ, когда тѣни ночи пошатываются и первыя полосы утренней зари загораются на востокѣ! Обо всемъ этомъ даже подумать пріятно, а читать воспоминанія человѣка, испытавшаго все нами сказанное и умѣющаго ясно передавать свои ощущенія, еще пріятнѣе и еще цѣлительнѣе для сердца!
   Всякій изъ читателей, конечно, не одинъ разъ слышалъ разсказы о знаменитыхъ путешественникахъ, перенесшихъ во время своихъ странствованій великія бѣдствія и, несмотря на то, полюбившихъ кочевую жизнь до изступленія. Великій Мунго-Паркъ, разъ пять чуть не умершій въ степи отъ голода и нѣсколько мѣсяцевъ терпѣвшій всякія мученія въ плѣну у африканскихъ мавровъ; чуть не утопился отъ скуки на родинѣ и при первой оказіи уѣхалъ опять въ Африку, гдѣ и погибъ окончательно. Брюсъ, покончившій свои поѣздки, достойный путешествій Синдбада изъ "Тысячи одной Ночи", сталъ жить въ Европѣ какимъ-то трупомъ, утѣшая себя одними разсказами о своихъ дѣяніяхъ. "Вы спрашиваете меня, зачѣмъ я рвусь изъ своей родины -- говоритъ третій путешественникъ -- зачѣмъ я бросилъ жену, дѣтей, всѣ удобства цивилизаціи? Дѣло въ томъ, что я хочу спать подъ деревомъ!" Изрѣченіе истинно великое, не взирая на свою странность. Брюсъ и Мунго-Паркъ, пускаясь въ свои отчаянныя экспедиціи, могли имѣть въ виду славу, любопытство и т. д.; но господинъ, покидавшій европейскую жизнь для того, чтобъ спать подъ деревомъ изображаетъ собой нѣчто болѣе великое: онъ любитъ искусство для искусства -- l'art pour l'art -- природу для природы. Кажется мнѣ, что и г. Черепановъ принадлежитъ къ туристамъ того же разряда; по крайней мѣрѣ въ его "Воспоминаніяхъ" столько живописности и свѣжести! Они замѣчательны въ литературномъ отношеніи, какъ вѣрная картина края, съ его природой, промышленниками и мохнатыми жителями. Вспоминая о своихъ звѣроловныхъ подвигахъ, о ночлегахъ и переходахъ, г. Черепановъ дѣлается счастливъ и передаетъ часть своего восторга читателю. Истинно умный, истинно артистическій трудъ эти "Воспоминанія"!
   Не такъ замѣчательны по выполненію, но все-таки интересны въ своемъ родѣ Путевыя Воспоминанія г. Ротчева о Калифорніи, окрестностямъ Санъ-Франциско, переѣздахъ по морю на американскихъ пакетботахъ и о многомъ иномъ, что будетъ разсказано читателю въ слѣдующихъ статьяхъ за слѣдующіе мѣсяцы. Одна статья г. Ротчева напечатана въ "Отечественныхъ Запискахъ", другая -- въ періодическомъ сборникѣ; изъ послѣдней можно ознакомиться съ одной изъ причинъ, придающихъ особенную увлекательность разсказамъ автора. Г. Ротчевъ, состоя въ Россійско-Американской Компаніи, проживалъ на берегахъ рѣки Сакраменто въ то время, когда ни одному человѣку не приходила въ голову мысль о сокровищахъ, скрывавшихся въ нѣдрахъ ея береговъ. Въ то время -- говоритъ онъ -- Калифорнія представляла собой великолѣпную пустыню, слабое населеніе которой занималось скотоводствомъ, деньги же добывало себѣ, за безцѣнокъ продавая бычачьи шкуры на мелкія суда, изрѣдка посѣщавшія ихъ суровое пристанище. Въ такомъ видѣ оставилъ г. Ротчевъ Калифорнію (кажется, около 1840 года); посѣтивъ ее во второй разъ, по прошествіи немногихъ лѣтъ, онъ засталъ превращенія, о которыхъ каждый изъ насъ съ изумленіемъ читалъ въ свое время. На мѣстѣ хижинъ высился огромный городъ, пустынные когда-то берега заставились тысячами кораблей; жизнь странная, неестественная, но все-таки грандіозная кипѣла повсюду. Можно себѣ представить, какъ должно было подѣйствовать это чудо нашего столѣтія на жителя, уже подготовленнаго къ дѣльной наблюдательности и знаніемъ края, и слухами, и воспоминаніемъ о томъ, чѣмъ была Калифорнія въ старое время. Разсказы г. Ротчева вышли живы и занимательны, хотя въ нихъ имѣется что-то поспѣшное, неровное и даже лихорадочное, какъ жизнь Калифорніи.
   

XXXVII.

Мартъ 1854.

   За что насъ, литераторовъ, такъ часто упрекаютъ въ литературномъ самолюбіи? За что мы сами честимъ нашихъ собратій и недруговъ именемъ самолюбивыхъ литераторовъ? Что значатъ всѣ эти обвиненія, всѣ эти шуточки, всѣ эти дидактико-моральныя ухищренія? Почему автору не позволено имѣть авторскаго тщеславія? почему литераторъ не имѣетъ права обладать литературнымъ самолюбіемъ? Ты идешь по ложной дорогѣ, о литераторъ, укоряющій своего товарища за его самолюбіе! Ахъ, если бы всѣ поэты и прозаики, всѣ бельлетристы и фельетонисты были именно тѣлъ, чѣмъ вы не желаете ихъ видѣть, то есть самолюбивыми, страшно самолюбивыми, безгранично самолюбивыми особами! Ахъ, еслибъ въ каждомъ изъ насъ, въ каждомъ изъ лицъ, трудящихся на пользу русской науки русской поэзіи, горѣлъ этотъ жгучій огонь самолюбія, тотъ огонь, что такъ не приходится вамъ по вкусу, цѣнители и критики! Пусть бы каждый изъ васъ, сгарая на этомъ плодотворномъ огнѣ, клалъ всю свою душу въ свое произведеніе, путемъ тяжкаго труда шелъ бы къ мерцающей впереди славѣ и добивался бы этой славы и, упиваясь сладостью успѣха, посреди упоенія, мечталъ бы о новой славѣ, о новой борьбѣ, о новомъ трудѣ, о новыхъ усиліяхъ и о новыхъ рукоплесканіяхъ! Тогда литература и поэзія приняли бы иное движеніе, тогда во сто кратъ пріятнѣе было бы бесѣдовать съ читателемъ о литературѣ и поэзіи. Тогда свѣтъ не былъ бы наводненъ поэтами безъ дѣла, нувеллистами, улегшимися на отдыхъ посреди своихъ поклонниковъ! Тогда мы не встрѣчали бы зрѣлыхъ мужей, всю свою жизнь подававшихъ однѣ надежды и никогда ихъ не осуществлявшихъ на дѣлѣ; тогда намъ не представлялось бы на каждомъ шагу одно изъ непріятнѣйшихъ литературныхъ зрѣлищъ -- зрѣлище, состоящее въ томъ, что писатель, получившій два-три успѣха, начавшій свое поприще почти блистательныхъ образомъ, беззаботно ложится на свой лавровый листокъ и тихо засыпаетъ въ сладкой негѣ, для поученія будущихъ тружениковъ. Вся бѣда въ томъ, что мы не хотимъ быть самолюбивыми, не имѣемъ духу быть самолюбивыми, боимся быть самолюбивыми и, слѣдовательно, славолюбивыми. Мы слишкомъ любимъ комфортъ идешевенькій успѣхъ, убѣгая отъ труда упорнаго, мощнаго, мучительнаго, но славнаго. Насъ не жжетъ и не подстрекаетъ та лихорадочная жажда труда, безъ которой не создается ничего прекраснаго ни въ поэзіи, ни въ живописи, ни въ музыкѣ, ни даже въ журналистикѣ. Къ самому любимому произведенію мы подступаемъ тихо, вяло, небрежно; мы бережемъ себя какъ нѣкое завѣтное сокровище, подобно тому, какъ иной любитель лошадей бережетъ красивую, дорогую, но слабую и никуда не годную лошадку. Мы боимся проработать три ночи сряду и захворать вслѣдствіе сильнаго труда; мы не откажемся отъ бала и обѣда для того, чтобъ трудиться въ четырехъ стѣнахъ, сидя надъ любимымъ созданіемъ своей фантазіи. Такъ ли поступали великіе поэты, полные великаго поэтическаго самолюбія? такъ ли дѣйствовали художники, дѣяніями своими завоевавшіе себѣ безсмертіе во смерти и безпредѣльную популярность при жизни? Кто изъ нихъ спалъ на лавровомъ листочкѣ, кто изъ нихъ отдавался лѣни, кто уклонялся отъ бесѣдъ о предметѣ своихъ занятій, кто щадилъ себя на поприщѣ изящнаго? Они шли впередъ къ славѣ, не отдыхая и не отступая шагу, шли такъ, какъ лучшій воинъ идеть на непріятеля, смѣло и твердо, не думая о себѣ собственно, не думая объ удобствахъ жизни, помышляя объ одной побѣдѣ! То были истинно самолюбивые люди, ибо они любили въ себѣ поэта и художника. Они не скрывали своего самолюбія, и ихъ за то никто не смѣлъ упрекнуть; на солнцѣ ихъ самолюбія зрѣли исперидскіе плоды, про которые разсказываетъ намъ древняя поэзія. "Служенье музъ не терпитъ суеты", думалъ каждый изъ этихъ великихъ себялюбцевъ. Въ наше время мы думаемъ иначе. Намъ непремѣнно хочется согласить свѣтскую суету и служеніе музамъ; но кажется, что всѣ попытки сказаннаго соглашенія оказываются неудачными попытками.
   Предметъ, о которомъ я говорю въ настоящую минуту, стоитъ того, чтобъ надъ нимъ призадуматься. Въ настоящее время наша публика, исполненная благороднаго сочувствія ко всему родному, начинаетъ горячо любить русское искусство, русскую словесность и вслѣдствіе того готова отчасти баловать литераторовъ своимъ вниманіемъ и своей предупредительностью. Она слишкомъ долго питала невыгодное мнѣніе о писателяхъ вообще,-- и вдругъ, сблизившись съ ними, была пріятно поражена. На мѣсто воображаемыхъ ею угрюмыхъ и задорныхъ чудаковъ, передъ ней предстали люди благовоспитанные и привлекательные, вѣжливые и часто остроумные, люди вовсе не принадлежащіе къ разряду такъ прославленныхъ чердачныхъ поэтовъ, люди слишкомъ готовые подлаживаться, во вредъ себѣ, къ условіямъ и прихотямъ свѣта. Увидавъ такой эффектный сюрпризъ, публика осталась крайне довольна и вслѣдствіе того устроила моду на поэзію и литераторовъ. Мода очень мила и зародышъ ея, чрезвычайно утѣшителенъ, но она можетъ быть опасна для нашихъ собратовъ по словесности. Если мы и безъ моды на насъ умѣли лѣниться и нѣжиться на своихъ лавровыхъ листочкахъ, то чего же придется отъ насъ ожидать теперь, когда насъ ласкаютъ, хвалятъ и балуютъ? Свѣтская ласка будетъ для насъ аннибаловой Капуею, и бѣдное искусство оттого пострадаетъ не мало! Мы пустимся выѣзжать, острить, безпрерывно обѣдать въ гостяхъ, размѣнивать свое дарованіе на мелкую разговорную монету и заботиться о своихъ трудахъ гораздо менѣе, нежели мы о нихъ и теперь заботимся. Какъ трудиться и создавать, не имѣя времени на трудъ, убивая себя удовольствіями и тихо засыпая посреди нѣги, посреди тихаго лепета тихихъ похвалъ свѣта?
   Нѣсколько разъ я пытался выяснить себѣ идеалъ поэта и литератора, такъ, какъ его понимаетъ и публика наша и большинство современныхъ литераторовъ и поэтовъ. И, нужно сознаться, я всякій разъ оставался недовольнѣе и недовольнѣе означеннымъ идеаломъ. Литераторъ нашего времени, относительно литературныхъ дѣлъ, долженъ быть Чайльдъ-Гарольдомъ или Печоринымъ, иначе ему нѣтъ спасенія! Онъ долженъ судить объ изящныхъ предметахъ такъ, какъ, напримѣръ, холодный пріятель княжны Мери судилъ о женщинахъ -- съ учтивой холодностью, пожалуй даже съ истиннымъ или поддѣльнымъ презрѣніемъ. Его одинъ видъ долженъ говорить зрителю: "Я не писатель, я не труженикъ -- я человѣкъ свѣта, je ne m'occupe de la poésie que dans mes moments perdus! Я не глумлюсь надъ словесностью: глумиться надъ ней не принято и глупо,-- но я не пылаю къ ней любовью. Я пишу оттого, что мои творенія правятся. Труда я не люблю: мнѣ все дается легко и спокойно, Лучшій другъ мой не можетъ узнать, когда я работаю -- утромъ, днемъ или вечеромъ. Смѣю думать, что во мнѣ живетъ истинный литераторъ, идеалъ писателей,-- лицо, которое можетъ безъ стыда показать себя свѣту!"
   Горе же тебѣ, щеголеватый и равнодушный литераторъ, горе тебѣ, о лицо, которое можетъ безъ стыда показать себя свѣту! Во сколько разъ выше тебя, во сколько разъ полезнѣе для словесности эти сосредоточенные и задумчивые труженики, умѣющіе говорить только о своихъ литературныхъ усиліяхъ! Во сколько разъ сильнѣе тебя бѣдные и крутые писатели, убѣгающіе отъ свѣта и проводящіе безсонныя ночи въ четырехъ стѣнахъ надъ книгой или рукописью! Что намъ за дѣло до ихъ угловатости, до ихъ конфузливости передъ другими людьми, до ихъ малаго знанія женщины, до ихъ неизящнаго наряда! Эти люди оставятъ послѣ себя имя и трудъ; этими людьми, можетъ быть, станетъ гордиться русское искусство! Мы одинъ изъ нихъ не заснетъ послѣ перваго успѣха, ни одинъ не отдается лѣни, ни одинъ не размѣняетъ своего дарованія на мелкую монету Нельзя разомъ идти по двумъ дорогахъ, нельзя въ одно время служить тремъ господамъ, то есть самому себѣ, cвѣту, и поэзіи!
   На такого рода мысли и на многія другія имъ подобныя навело меня чтеніе одного изъ стихотвореній барона Дельвига, найденнаго въ рукописяхъ покойнаго поэта и доставленнаго въ редакцію "Отечественныхъ Записокъ" г. Гаевскимъ, авторомъ извѣстной, умной и еще неоконченной біографіи Дельвига. Въ жизни Дельвига, такъ, какъ она представляется мнѣ въ настоящее время, имѣется много поученія для настоящихъ и будущихъ литераторовъ. Другъ и товарищъ Пушкина, "возростившій на снѣгахъ ѳеокритовы нѣжныя розы", былъ германцевъ по имени, по характеру же чистѣйшій россъ и даже малороссъ. Поэтическій талантъ его не подлежитъ сомнѣнію, душа его могла назваться прекрасною, поэтическаго инстинкта имѣлось у него бездна. Но Дельвигъ заразился лѣностью съ юныхъ дней, и лѣность эта оказалась тѣмъ зловреднѣе, что въ ней дѣйствительно заключалось нѣчто нѣжное, теплое и поэтическое. Извѣстность пришла къ нему нежданная и, можетъ быть, непрошенная: великій Пушкинъ взвелъ на Парнассъ своего милаго пріятеля, а потомъ и самъ повѣрилъ его заслугамъ. Русская публика, всегда готовая любить поэтовъ добрыхъ и милыхъ, наградила первые опыты Дельвига довольно шумными рукоплесканіями. Хорошенькая Софья Дмитріевна Пономарева, вдохновлявшая своимъ умомъ всѣхъ поэтовъ того времени, женщина истинно-замѣчательная и достойная на вѣки славиться въ исторіяхъ русской словесности, была въ восторгѣ отъ идиллій, мадригаловъ, посланій и стихотворныхъ шалостей барона Дельвига. На долю счастливаго поэта-юноши,-- поэта Хлой, Лилетъ, праздной лѣни и шумной молодости,-- выпалъ не одинъ лавровый листокъ, о которомъ мы говорили нѣсколько разъ, а листка три или четыре. Разнѣженный успѣхомъ, милый товарищъ Пушкина поспѣшилъ лечь на одинъ изъ этихъ листковъ, изъ двухъ другихъ свилъ себѣ вѣнокъ, украсилъ его розами и миртами, задремалъ и покончилъ свое поприще. Года проходили, а Дельвигъ, вполнѣ довольный своею судьбою, своими лаврами и розами, своими друзьями и своими Хлоями, не ознаменовывалъ годовъ ни трудомъ, ни даже попытками къ труду. Беззаботный и тихій по сердцу, спокойный и кроткій на нраву, всѣми любимый и всѣми почитаемый, онъ весело прошелъ свое поприще, радуясь за успѣхи своихъ однокашниковъ и изрѣдка бросая имъ какое нибудь посланьице. Самолюбія въ немъ не было вовсе: за одинъ дружескій обѣдъ съ Пушкинымъ онъ отдалъ бы свой лучшій сюжетъ, только что начинавшій созрѣвать, за день малороссійской дремоты подъ липой, подъ голубымъ небомъ и между цвѣтами, онъ, пожалуй, разстался бъ и съ частью своей извѣстности. Его не томили бурные порывы вдохновенія, голова его не облекалась въ священную бурю; еслибъ ему предложили не поспать десять ночей, честью ручаясь, что плодомъ безсонницы выйдетъ великая поэма, онъ засмѣялся бы въ лицо людямъ, интересующимися его славою. Такъ жилъ и угасъ одинъ изъ наименѣе самолюбивѣйшихъ поэтовъ, когда либо проживавшихъ на свѣтѣ. Но всегда ли былъ Дельвигъ спокоенъ и счастливъ своей лѣнью, всегда ли онъ могъ взирать равнодушно на зарытый свой талантъ, на годы свѣтскаго успѣха, безплодные для его музы на свою испорченную славу, на свои недосказанные порывы? Увы! одно изъ стихотвореній Дельвига, нынѣ напечатанныхъ, даетъ намъ отвѣтъ,-- отвѣтъ поэтически-грустный и почти потрясающій душу. Прочтите эти стихи со вниманіемъ, вникните въ ихъ меланхолическій размѣръ, чуткимъ ухомъ подслушайте въ нихъ тяжкую жалобу, и вы проникнете въ сокровенные тайники Дельвигова сердца:
   
             Пѣвецъ! зачѣмъ, когда къ тебѣ стучалась
             Красавица вечернею порой,
             И тихо грудь подъ дымкой колебалась,
             И взоръ свѣтлѣлъ притворною слезой,
   
             Ты позабылъ твой жребіи возвышенный
             И пренебрегъ душевной чистотой,
             И, потушилъ въ груди огонь священный,
             Ты Бахуса манилъ къ себѣ рукой?
   
             И Бассарай съ кистями винограда
             Къ тебѣ пришолъ, шатаясь на ногахъ,
             Съ улыбкой рекъ: "вотъ бѣдствіямъ отрада,
             Люби и пей на дружескихъ пирахъ!"
   
             Ты въ руки ковшъ: онъ выжалъ сокъ шипящій,
             И Грація закрылася рукой,
             И отъ тебя мечтаній рой блестящій
             Умчался вслѣдъ невинности святой!
   
             И твой удѣлъ у Пинда пресмыкаться,
             Не будешь къ намъ ты Фебомъ пріобщенъ!
             Блаженъ, кто могъ съ невинностью пробраться
             Чрезъ грязный міръ, возвышеннымъ плѣненъ!
   
   Этотъ вопль души кажется мнѣ едва ли не лучшимъ изъ всѣхъ произведеній Дельвига, поучительность выписаннаго здѣсь стихотворенія не можетъ подлежать сомнѣнію. Любопытно было бы узнать въ какое время дельвиговой дѣятельности оно написано: въ послѣдніе ли голы жизни поэта, или въ пору его юношескихъ начинаній, посреди розъ и грацій, миртовыхъ вѣнковъ и сладкой лѣни, такъ часто воспѣваемой всей плеядой пушкинскихъ товарищей, такъ упорно воспѣвавшихъ и восхвалявшихъ эту гибельную лѣнь, злѣйшаго своего врага, чудовище, пожравшее не одинъ талантъ на Руси. Какъ бы то ни было, стихотвореніе Дельвига о которомъ мы ведемъ рѣчь, принадлежитъ къ числу замѣчательныхъ пѣснопѣній, напечатанныхъ въ нашихъ журналахъ за мартъ мѣсяцъ.
   Вообще мартъ мѣсяцъ, какъ слѣдуетъ первому весеннему мѣсяцу богатъ стихотвореніями. Изъ каждаго журнала, изъ каждаго газетнаго листка доходятъ ко мнѣ поющіе голоса и очень часто голоса истинно поэтическіе. По всей вѣроятности въ настоящемъ моемъ письмѣ рѣчь будетъ идти объ однихъ только стихотвореніяхъ, объ одной только поэзіи -- обстоятельство небывалое и радостное,-- по крайней мѣрѣ для меня радостное. Въ этомъ взрывѣ поэзіи, и прекрасной поэзіи, въ этой тысячѣ свѣжихъ голосовъ для меня имѣется прелесть неописанная. Давно ли, кажется, журналы по годамъ обходились безъ стиховъ, критики, говоря о стихахъ, впадали вълирическое негодованіе? давно ли поэты, напуганные критиками и фельетонистами, крылись подобно оробѣвшимъ птичкамъ и боялись подавать свой голосъ? Теперь кончилось тяжкое время для поэтовъ, они переждали бурю и снова стали на свои мѣсто, въ головѣ русской литературы. Почти каждый изъ нынѣ живущихъ замѣчательныхъ поэтовъ снова началъ пѣть, посреди общаго вниманія, при знакахъ нелицемѣрнаго участія. Князь Вяземскій, Тютчевъ, Майковъ, Фетъ и другіе поэты, менѣе ихъ извѣстные, много сдѣлали для марта мѣсяца. Г. Фетъ даже разомъ выступилъ и со стихами и разсказцемъ въ прозѣ, окоторомъ будетъ сказано въ своемъ мѣстѣ. "Клермонтскій Соборъ", г. Майкова, небольшая поэма, изображающая историческій эпизодъ начала крестовыхъ походовъ, замѣчательна по прекрасной сценѣ, въ которой пилигримъ, вернувшійся изъ Святыхъ Мѣстъ, разсказываетъ посреди феодальнаго собранія про Гробъ Господень, про страданія христіанъ и про утѣснителей турокъ. Но, несмотря на достоинства "Клермонтскаго Собора", я долженъ признаться въ одномъ: послѣднія страницы поэмы кажутся мнѣ слишкомъ сухи по выполненію.
   Въ нѣкоторыхъ послѣднихъ произведеніяхъ г. Майкова (и въ "Клермонтскомъ Соборѣ" между прочимъ) есть одна особенность, по временамъ возбуждающая во мнѣ впечатлѣніе какъ будто тягостное. Мнѣ кажется, что нашъ поэтъ, какъ нѣкоторые люди, съ сильной поэтической фантазіей соединяющіе аналитическій умъ и значительную учоность, старается по временамъ вводить въ свою поэтическую рѣчь образы и обороты не совсѣмъ согласные съ поэзіею, не смотря на все свое изящество. Такъ, напримѣръ, въ заключительной страницѣ "Клермонтскаго Собора", велѣлъ за стихами безукоризненно отдѣланными, встрѣчается стихъ "чужда высокимъ идеаламъ",-- этихъ, производящій эффектъ анахронизма въ дѣльномъ изысканіи или высокой фразы въ обыденномъ, бѣгломъ разговорѣ. A вотъ еще четыре стиха, еще болѣе необыкновенные. Авторъ спрашиваетъ, въ рядѣ прекрасныхъ выраженій, за что наши западные братья враждебно глядятъ на Русь, подвизающуюся на святомъ поприщѣ, и потовъ отвѣчаетъ:
   
             За то, что мы матерьялизмомъ
             Не разснастили разумъ свой,
             Не наглумилися съ цинизмомъ
             Мы надъ безсмертною душой, и т. д.
   
   Мысль благородна и неоспорима, но, смѣю сказать, выражена не поэтическимъ образомъ. Научныя выраженія никогда не получатъ гражданства въ языкѣ поэзіи, и пока поэзія будетъ существовать на свѣтѣ, ни цинизмъ, ни матеріализмъ не станутъ риѳмовать между собою, особенно въ произведеніяхъ поэтовъ-художниковъ, подобныхъ г. Майкову. Авторъ "Алкивіада", "Анакреона" и многихъ безукоризненныхъ антологическихъ стихотвореній слишкомъ хорошо знаетъ, что безъ картинности простоты нѣтъ поэзіи, что вся тонкая прелесть стихотворной рѣчи бываетъ способна разрушиться отъ одного неточнаго слова, отъ одного оборота, имѣющаго характеръ риторическій. Подобнаго рода мысль пришла мнѣ въ голову, когда я отыскалъ въ стихотворенія г. Майкова "Встрѣча" строку, въ которой говорится объ "электричествѣ двухъ встрѣтившихся взглядовъ". И опять я почувствовалъ будто маленькій электрическій толчекъ и опять, неизвѣстно почему, слово "анахронизмъ" пришло мнѣ, въ голову. Истинно правъ былъ нѣмецкій поэтъ, говорившій про себя: "Когда я беру перо набрасываю первую размѣренную отроку, я забываю все прочитанное мною, я пишу будто для несовершеннолѣтнихъ!". Когда читатель съ поэтическимъ инстинктомъ приступаетъ къ чтенію поэтической вещи, съ нимъ совершается духовное превращеніе, которое, вѣроятно, каждый изъ насъ испыталъ, болѣе или менѣе. Онъ забываетъ все научное и добытое путемъ труднаго опыта: онъ становится юношей, почти дитятей; онъ скликаетъ вокругъ себя образы, давно любимые и понятные съ дѣтскихъ лѣтъ, онъ молодѣетъ и свѣжѣетъ. Въ этомъ-то и состоитъ могущество поэзіи, сила ея вліянія на развитаго человѣка. Когда, въ прекрасной поэмѣ г. Майкова, чтеніе которой пробудило во мнѣ поэтическія фантазіи о феодальномъ времени, крестовыхъ походахъ, рыцарскихъ разсказахъ и дѣтскія впечатлѣнія при чтеніи ихъ, когда въ этой поэмѣ я встрѣтилъ слова цинизмъ и матеріализмъ и высокій идеалъ, я словно постарѣлъ пятнадцатью годами и изъ завѣтныхъ областей фантазіи перепрыгнулъ въ міръ учоной дѣйствительности. Вмѣсто старыхъ зданій Клермонта, витязей, закованныхъ въ желѣзо, и пламеннаго пилигрима, съ пальмовой вѣтвью, нашелъ я передъ собой книжку журнала, чисто и пріятно изданную, наполненную учоными статьями, стихотвореніями и такъ далѣе. Поэзія воспѣваемаго эпизода будто скрылась въ туманѣ.
   Но вотъ еще одно стихотвореніе, по направленію своему сходное съ "Клермонтскимъ Соборомъ", стихотвореніе за мартъ мѣсяцъ,-- стихотвореніе нашего брата по крови и плоти, хотя и не по странѣ,-- стихотвореніе, сочиненное сербомъ, имя котораго неизвѣстно, переведенное на русскій языкъ и совершенно неожиданно бросившееся мнѣ въ глаза при чтеніи "Московскихъ Вѣдомостей", гдѣ его перепечатали, кажется, изъ петербургскихъ газетъ. Оно попалось мнѣ въ руки во время моей бесѣды съ двумя особами, небезъизвѣстными въ русской литературѣ и, какъ кажется, имѣющими право знать кое-что въ дѣлѣ поэзіи: однимъ изъ моихъ собесѣдниковъ былъ авторъ "Писемъ объ Испаніи", другимъ -- авторъ "Рыбаковъ". Мы прочитали вслухъ произведеніе талантливаго серба и вскрикнули въ одно слово, будто хоръ жрецовъ въ оперѣ: "это истинная поэзія!" Мы перечитали стѵхи два раза, потомъ еще два раза, и всякій разъ съ прибывающимъ наслажденіемъ. Переводчикъ выполнилъ свое дѣло прекрасно, и пріятно было бы узнать его имя. Но самъ поэтъ долженъ принадлежать къ блестящимъ натурамъ, къ поэтамъ минуты, къ поэтамъ бурныхъ и славныхъ временъ, къ разряду тѣхъ поэтовъ, которыхъ идеаломъ ученые мужи воображаютъ себѣ греческаго Тиртея, а знатоки современной литературы -- извѣстнаго воина-поэта Арндта. Что-то широкое, національное, выстраданное и грозное слышится въ каждомъ словѣ, въ каждомъ возваніи, особенно въ окончанія произведенія. Взгляните, какими картинами оно открывается, какою поэзіею славянскаго духа и славянскихъ преданій оно преисполнено!
   
             Земля шумитъ, земля дрожитъ,
             Заколыхался лѣсъ дремучій,
             Орелъ взвился, орелъ паритъ,
             И разсѣкаетъ грудью тучи!
             На горы всходятъ знамена,
             Полки свѣтлѣютъ на полянѣ,
             Встаетъ великая война --
             То идутъ съ Сѣвера Славяне,
             Съ своею дивною судьбой,
             На крестоносный cъ туркомъ бой!
   
   Вслѣдъ за этимъ поэтическимъ началомъ идутъ проклятія на мусульманъ-утѣснителей, совершенно понятныя и совершенно искреннія въ устахъ серба и христіанина. Тутъ есть двѣ или три строки, можетъ быть, слабо выполненныя въ оригиналѣ, или испорченныя въ переводѣ. Но зато сколько силы и гнѣва, сколько поэзіи въ этомъ изображеніи Стамбула, притона магометанскихъ враговъ.
   Слушайте:
   
             Дрожи, Стамбулъ, заслышавъ горе:
             Созрѣли надъ тобой вѣка,
             Тебя съ подножья смоетъ море... *)
             Гляди! ужь сильная рука
             Подъята надъ твоей главою!
             Не даромъ язвой моровою
             Издавна ты въ народахъ слылъ
             И съ озлобленіемъ великимъ
             На всѣхъ кидался вепремъ дикимъ
             И безъ разбора всѣхъ губилъ! **)
             Теперь, злодѣй, твой часъ пробилъ!
             Подходитъ время воздаянья
             За вопли угнетенныхъ, странъ,
             За раззоренья, за страданья
             Тобой гонимыхъ христіанъ!
             И Сербовъ, и Болгаръ, и Грека
             Свинцомъ тяжелыя пяты ***)
             И всѣхъ, въ комъ образъ человѣка
             Топталъ, безчеловѣчный, ты!
             Твои убійственныя руки
             И твой зложальный ятаганъ
             Губили вѣру и науки,
             Сгубили счастіе Славянъ!
   
   *) Тутъ ясна поэтическая мысль, неясно переданная на русскій языкъ. Вѣка, назначенные пророчествомъ, прошли, и море, нахлынувъ на сушу, должно смыть Константинополь! Это повѣрье всѣхъ сербовъ.
   **) Великолѣпнѣйшіе стихи, дѣлающіе честь переводчику, не говоря уже о поэтѣ.
   ***) Стихъ неудаченъ, но опять-таки виноватъ не поэтъ!
   
   Въ послѣднихъ двухъ стихахъ -- вопль цѣлаго племени! За ними идутъ послѣднія четыре строки, которыхъ нельзя читать и оставаться спокойнымъ.
   
             Но страхъ объялъ твои ужь грады,
             Твой день послѣдній наступилъ:
             Не будетъ для тебя пощады
             За то, что самъ ты не щадилъ!
   
   Мнѣ сейчасъ сказали, что разбираемое мною стихотвореніе прислано изъ Сербіи, какъ бы въ благодарность послѣ прочтенія книжечки Ѳ. Н. Глинки, недавно напечатанной въ Петербургѣ. Поэтъ, самъ не сознавая силы, въ себѣ заключающейся, робко подноситъ своимъ русскимъ братьямъ свой слабый трудъ, по его мнѣнію, не имѣющій никакой цѣны послѣ стихотворенія Ѳ. Н. Глинки! Поблагодаримъ же отъ души г. Глинку за то, что его пѣснопѣніе возбуждаетъ отголоски подобнаго рода! Пусть поэтъ-сербъ приметъ и нашу дань братской похвалы за одно изъ самыхъ пламенныхъ, одно изъ самыхъ энергическихъ стихотвореній, читаннымъ нами за всѣ эти годы. Пусть получитъ онъ полное сознаніе своихъ силъ и долго еще поетъ побѣдныя пѣсни своимъ собратіямъ--славянамъ!
   Отъ поэтовъ героическихъ и вдохновляющихся современными событіями, нужно будетъ перейдти къ пѣвцу природы и неуловимо-поэтическихъ движеній сердца человѣческаго,-- именно къ г. Фету, напечатавшему въ "Отечественныхъ Запискахъ" за мартъ мѣсяцъ два своихъ новыхъ стихотворенія. Второе изъ нихъ есть хорошій переводъ весьма плохой вещицы Шиллера, сдѣланный для полнаго собранія переводовъ изъ этого писателя -- собранія, подготовляемаго къ изданію г. Гербелемъ. Первое же, подъ заглавіемъ "Шарманщикъ", замѣчательно потому, что оно многимъ не нравится -- вещь рѣдкая съ послѣдними произведеніями г. Фета. И дѣйствительно "Шарманщикъ" запутанъ, едва понятенъ. Но г. Фетъ остался вѣренъ себѣ даже въ этомъ легкомъ и небрежномъ эскизѣ. Въ теченіе трехъ или четырехъ послѣднихъ мѣсяцевъ я убѣдился всѣмъ сердцемъ въ одной радостной истинѣ: г. Фетъ, по моему непоколебимому убѣжденію. принадлежитъ къ числу замѣчательнѣйшихъ поэтовъ нашего времени. Если къ кому нибудь изъ поэтовъ нашего времени идетъ выразительный эпитетъ трувёра (un trouveur), то онъ идетъ къ Фету болѣе всего. C'est un trouveur par excellence, сказалъ бы про него какой нибудь старый любитель поэзіи. Дѣти, рожденныя въ воскресный день -- говоритъ вамъ авторъ одной новой пьесы -- имѣютъ способность видѣть духовъ; если это повѣрье принять за дѣйствительность, то нужно предположить, что г. Фетъ родился въ воскресенье. Онъ видитъ безплотнаго духа поэзіи тамъ, гдѣ до него другіе ничего не видали; онъ чуетъ поэзію такъ, какъ муха чуетъ сахаръ или кошка мышь (тысячу разъ прошу прощенія за тривіальность сравненій). Въ послѣднее время талантъ г. Фета значительно развился и обѣщаетъ намъ много наслажденіе въ будущемъ: это видно даже изъ слабыхъ произведеній нашего поэта. Всюду видитъ онъ поэзію и, мало того, заставляетъ насъ ее видѣть: трувёрство Фета такъ могущественно и своеобразно, что ему не вредятъ даже недостатки, способные погубить другого писателя. Кому изъ русскихъ поэтовъ прощали мы столько неточностей, туманностей, неопредѣленныхъ выраженій, излишнихъ разсужденій, оборотовъ рѣчи, явно враждующихъ съ грамматикой! Согласитесь въ одномъ: много силы нужно имѣть поэту для того, чтобъ жить, писать и восхищать читателя, не смотря на такіе недостатки. Со всѣмъ этимъ мы миримся, и охотно миримся, безъ всякаго условія: мы безсовѣстно подкуплены дарованіемъ г. Фета. Еслибъ въ нашей литературѣ имѣлись три или четыре поэта, ему подобныхъ, нашъ стихотворный языкъ испортился бы въ конецъ: такъ много неправильностей въ г. Фетѣ, но такъ симпатично дарованіе, заставляющее насъ забывать эти неправильности. Стихами г. Фета можно зачитываться до опьяненія: такъ много даетъ намъ самъ авторъ, такъ мало усилій требуетъ онъ отъ своего читателя. Сколько тысячъ поэтовъ видѣли пчелъ, распѣвающихъ надъ кистями души стой сирени, сколько юныхъ организмовъ испытывали весеннюю нѣгу при этомъ зрѣлищѣ; но кто когда либо выносилъ изъ всего этого произведеніе, по своей тончайшей прелести, достойное стать на ряду съ пчелами г. Фета. Можетъ быть, въ моей собственной натурѣ есть нѣчто особенно симпатизирующее поэзіи талантливаго пѣвца,-- во всякомъ случаѣ, я признаюсь откровенно: появленіе всякой новой вещи г. Фета есть для меня поэтическій праздникъ, нѣчто въ родѣ Маниловскихъ имянинъ сердца. Пересчитать, сколько разъ я прочелъ самъ себѣ и другимъ, тихо и громко, вслухъ и шопотомъ "Спи, еще зарею", или "Старый паркъ", или
   
                       И саней далекихъ
                       Одинокій бѣгъ,
   
   можетъ развѣ тотъ грекъ, которому Анакреонъ поручалъ сосчитать своихъ возлюбленныхъ. "Положи сперва триста въ Афинахъ, да двѣ тысячи въ Коринѳѣ (этотъ городъ славенъ красавицами), да еще сколько-то сотъ въ другомъ городѣ..."
   О разсказѣ г. Фета же "Калевикъ" нельзя сказать много, тѣмъ болѣе, что мы должны быть снисходительны къ первому прозаическому опыту поэта, доставившаго намъ столько чистыхъ и поэтическихъ наслажденій. Г. Фетъ можетъ писать прозой и проза его можетъ нравиться -- въ томъ нѣтъ сомнѣнія; но ему придется много поработать надъ собою, если онъ захочетъ серьёзно испробовать свои силы на новой, часто скользкой для поэта дороги. Начало "Каленика" показываетъ, какъ нельзя яснѣе, что даровитый авторъ видимо не звалъ какимъ образомъ подступиться къ непривычной задачѣ: онъ открываетъ свой разсказъ префилософскимъ афоризмомъ (смыслъ котораго тотъ, что природу понять очень трудно), а потомъ вдается въ личныя воспоминанія, вовсе непричастныя къ ходу разсказа. Каленикъ, герой эскиза, является на минуту, потомъ исчезаетъ и опять приходитъ передъ читательское око весьма неловкимъ образомъ. Скажу откровенно, что такое запутанное начало поразило меня какъ нельзя непріятнѣе; но разъ кончивъ со вступленіемъ и сдѣлавъ тотъ первый шагъ, что французы называютъ, "половиною дѣла", авторъ миритъ съ собой своихъ почитателей. Въ его вещицѣ есть мысль и новизна. Каленикъ Вороненко -- это деньщикъ-кавалеристъ, замѣчательный по своему оригинальному нраву, причудамъ и нѣкоторымъ необыкновеннымъ способностямъ. Въ особѣ Каленика ловко перемѣшиваются многія типическія особенности истаго хохла: и лѣность, и преданность, и веселость, и упорство, и зоркій глазъ, и безпечная удаль; но болѣе всѣхъ качествъ и недостатковъ замѣчательно въ немъ "знаніе природы со многими ея таинствами и богатствами". Каленикъ видитъ на баснословномъ разстояніи утку, которой никто не видитъ, отыскиваетъ потерянную сигарочницу посреди степи, знаетъ самыхъ малоизвѣстныхъ звѣрьковъ до тонкости (проживъ много лѣтъ на свѣтѣ, я только чрезъ Каленика получилъ свѣдѣніе о звѣрѣ: "зимское щеня"), предсказываетъ грозу и ясную погоду, съ помощію одного кнута отыскиваетъ путь для переѣзда по весеннему льду. Кто знаетъ русскаго солдата (особенно легкаго кавалериста) и кто слѣдитъ, напримѣръ, за метеорологическими замѣтками нашихъ мужиковъ, тотъ безъ труда повѣрять существованію Каленика и признаетъ его существомъ, достойнымъ описанія. Вообще весь разсказъ имѣетъ свою физіономію, свое значеніе, и если г. Фету захочется время отъ времени даритъ васъ эскизами изъ быта его подчиненныхъ и товарищей воиновъ, мы всегда останемся ему благодарными.
   Нельзя читать безъ особеннаго пріятнаго чувства статью С. Т. А. "Отрывокъ изъ Семейной Хроники", напечатанную въ пятой книжкѣ "Москвитянина". Или я очень ошибаюсь, или названное произведеніе дѣйствительно принадлежитъ тому литератору и дилетанту природы, который еще недавно очаровывалъ русскаго читателя, разсказывая ему про охоту въ Оренбургскомъ краѣ, знакомя его съ бытомъ и привычками лѣсныхъ птицъ и во поводу какого нибудь дубельшнепа рисуя вередъ нимъ мастерскія картины весны, лѣта, осени, болотистыхъ луговъ, степи, затканной цвѣтами, и дремучаго лѣса, наполненнаго пернатымъ и четвероногимъ населеніемъ. "Отрывокъ изъ Семейной Хроники" такъ хорошъ и живописенъ, что я душой желалъ бы видѣть слѣдомъ за нимъ другіе отрывки, а если можно, то и всю "Семейную Хронику", изъ которой выдержки нынѣ предложены читателю. Кому изъ насъ по временамъ не вспадала на умъ мысль о томъ, что пора наконецъ, хоть для опыта, измѣнить форму теперешнихъ бельлетристическихъ произведеній, оставить въ покоѣ любовь съ ея катастрофами, психологію съ ея тонкостями, и обратиться къ простотѣ разсказа и придать ему нѣчто обыденное, всѣмъ доступное и близкое къ дѣйствительному теченію людского быта? Я по крайней мѣрѣ много разъ убѣждалъ одного изъ моихъ искреннѣйшихъ друзей-помѣщиковъ, человѣка до послѣдней тонкости понявшаго сущность сельскаго хозяйства и поставившаго свое помѣстье въ блистательное состояніе, произвести маленькій опытъ въ такомъ родѣ. Цѣня его умъ, наблюдательность, умѣніе владѣть перомъ и завидную способность подходить къ каждому дѣлу съ практической стороны, я упрашивалъ его, описать въ сжатомъ, увлекательномъ и, пожалуй, въ юмористическомъ разсказѣ, всю исторію своего хозяйства, съ его удачами и неудачами, трудами и успѣхами, начиная отъ переселенія молодого мечтателя-помѣщика изъ Петербурга въ свое имѣніе, до той минуты, когда онъ, пройдя огонь и воду, положивъ десятки лѣтъ на исполненіе своихъ плановъ, могъ сказать себѣ самому: "имѣніе мое процвѣтаетъ, и крестьяне мои благоденствуютъ!" Смѣю сказать, что подобнаго рода тема, обработанная даровитыхъ человѣкомъ, въ родѣ господина С. Т. А., оказалась бы темою въ высшей степени плодотворною, а сочиненіе, написанное такимъ образомъ, сдѣлалось бы популярнѣйшимъ, любимѣйшимъ сочиненіемъ по всей читающей Россіи. Подумайте и сообразите, сколько тутъ можетъ быть истины, жару, смысла, печальныхъ и радостныхъ страницъ, сколько борьбы ума съ рутиною, сердца съ интересомъ кармана, сантиментальной филантропіи съ здравымъ пониманіемъ русскаго быта и русской натуры! Сколько тутъ можетъ быть выискано типовъ всякаго рода, какой увлекательный интересъ можетъ быть приданъ фактамъ, по видимому, неспособнымъ быть увлекательно переданными! Чтобъ оцѣнить и по возможности выяснить себѣ свою мысль, пусть читатель, напримѣръ, перечитаетъ со вниманіемъ тѣ страницы "Семейной Хроники" господина С. Т. А., гдѣ авторъ описываетъ переселеніе своего дѣдушки, со всѣми его крестьянами, изъ Симбирской губерніи въ Уфимское намѣстничество. Тутъ есть умѣнье и мастерство неподдѣльное; читая этотъ отрывокъ, кто не сознается, что подъ рукой даровитаго человѣка всѣ средства хороши, всѣ событія интересны. Крестьянамъ дѣдушки Степана Михайлыча и самому дѣдушкѣ съ семьею было очень тѣсно въ Симбирской губерніи, но покидать свое родное пепелище слишкомъ тяжело для русскаго человѣка, и прощаніе мужичковъ съ родной землей описано, какъ нельзя лучше, хотя и нѣсколькими строками. Зато какъ радуется читатель простору и приволью, которое встрѣтило нашихъ переселенцевъ въ Оренбургскомъ краѣ, на пяти тысячахъ десятинъ дѣвственной земли, которую стояло только тронуть сохой для того, чтобъ она наградила работу баснословнымъ урожаемъ! Новое имѣніе лежало на рѣчкѣ Большой Бугурусланъ, быстрой, глубокой и многоводной. Полюбуйтесь на то, какими живописными оборотами рисуетъ вамъ авторъ чудную картину угодья и приволья на берегахъ этой рѣчки. "Вода такая чистая, что даже и въ омутахъ, сажени въ двѣ глубиною, можно было видѣть на днѣ брошенную денежку! Мѣстами росла урема изъ березы, осины, рябины, калины, черемухи и черноталу, вся переплетенная зелеными гирляндами хмѣля и обвѣшанная полевыми кистями его шишекъ; мѣстами одна тучная трава съ безчисленнымъ множествомъ цвѣтовъ, подъ которыми возносили верхи свои душистая кашка, татарское мыло (барская спѣсь), скорлазубецъ (царскіе кудри) и кошачья трава (валеріана). Бугурусланъ течетъ по долинѣ; по обѣимъ сторонамъ его тянутся, то тѣснясь, то отступая, отлогія, а иногда и крутыя "горы; во скатамъ и отрогамъ ихъ растетъ чорный лѣсъ; поднимаешься на гору, тамъ равнина -- не початая степь, черноземъ въ аршинъ глубиною. По рѣкѣ и окружающимъ ея видѣ болотамъ всѣ породы утокъ и куликовъ, гуси, бекасы, дупеля и турахтаны вили свои гнѣзда и разнообразнымъ крикомъ и пискомъ наполняли воздухъ... рѣка кипѣла всѣми породами рыбъ, которыя могли сносить ея студеную воду,-- щуки, окуни, головли, язи, даже кутема и лохъ изобильно водились въ ней; всякаго звѣря въ лѣсахъ и степяхъ водилось невѣроятное множество, словомъ сказать, это былъ -- да и теперь есть -- уголокъ обѣтованный...
   "Крестьяне привыкли къ новому мѣсту и полюбилось имъ оно. "Да и какъ не привыкнуть, какъ не полюбить! Изъ безводнаго и лѣсного села Троицкаго, гдѣ было такъ мало луговъ, что съ трудомъ прокармливали по коровѣ да по лошади на тягло, гдѣ съ незапамятныхъ временъ пахали одни и тѣже загоны -- переселились они на обширные, плодоносные поля и луга, никогда нетронутые ни косой, ни сохой человѣка,-- на быструю, свѣжую, здоровую воду со множествомъ родниковъ, на широкій проточный рыбный прудъ, и на мельницу у самаго носа, тогда какъ прежде они таскались за 25 верстъ, чтобъ смолоть возъ хлѣба..."
   Если въ этихъ немногихъ строкахъ и въ мысли этихъ строкъ не бьетъ родникъ истины и чисто русской поэзіи, то нужно отказаться отъ повѣстей изъ русскаго быта и вернуться къ Дюкре-Дюменилю.
   

КОНЕЦЪ ШЕСТОГО ТОМА.

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru