Среди чисто "эмоциональных" стихов Зарубежья -- среди подсознательных -- (а иногда и ... полусознательных!) перепевов Гумилева, Ахматовой и прочих святых поэтических "святцев" -- выпущенный "Числами" сборник Софии Прегель выгодно отличается "самостоятельностью", "своим лицом". Ея особенность: -- сила зрительнаго запоминания: -- образ, вещь, краска, пятно. Оно связывает свое чувство крепким узлом с образом. Ея волнения, ея внутренния "закипания" -- не расплываются в музыкальной беспредметности, в мелодии строф, в певучей магиислов. Нет, магичен у нея образ, от него идут лучи, создающие симфонию стиха. Она прежде всего, видит. И уже отсюда, от образа (которому веришь, ибо она сама его увидела, как в "ясновидении", опрокинула в себя, впитала, выпила до дна) -- от образа идут у нея эти гипнотическия -- и, за редким исключением, почти всегда "убедительныя" нити. Она не выбирает красок, не ищет эпитетов. Она -- видит. И спешит скорей сказать: -- вот, смотрите, что я вижу... видите вы тоже? Да? -- И эпитеты, краски, звуки -- приходят у нея попутно, -- сперва она видит форму, образ, предмет. У таких четких "выпивающих" виденное до дна, глаз -- всегда прекрасная зрительная память. Книжечка так и названа удачно: "Разговор с памятью". (Изд. "Числа", Париж, 1935).
Она помнит, она видит еще до сих пор все. И то, как на корабле:
"...Повар сыплет просо, как тает сгусток дыма без следа, как мелко запузырилась вода под шваброй у дневальнаго матроса".
Помнит, как на улице:
"...За стеклами сияющей мясной
Жужжала разъярившаяся муха".
-- Как на родине, давно, в детстве, рождалась весна:
"Талый лед под перилами булькал,
На мостах выростали гробы,
На ходу обломала сосульку
У кривой водосточной трубы...
Тонкий лед не мгновенно растаял,
Но на жаркой ладони размяк".
София Прегель видит все зорко и, понятно, с любовью, в этом, ведь -- в конечном счете -- сила ея мелодии и ея внушения, -- в ласке к жизни. В ревнивой и благодарной любви к вещам, ко всему этому "реквизиту" нашей земной прекрасной, блещущей, пахнущей, осязаемой, выпуклой, гладкой, шершавой, "вещной жизни"... Любовь к вещам, -- это, ведь, и есть тревожная, горько-острая, цепкая любовь к самой жизни. Ибо вещь -- самый непреложный спутник, не символ даже, а сосед, родной брат -- в нашей земной жизни. "Умереть? Уснуть?.. Не более... А если сон виденьяпосетят?.." Гамлет на большее и не надеялся. "Там" -- "вещнаго" не будет... Может быть, потому поэт и торопится насмотреться на вещи, -- насладиться их "выпуклым" соседством, и непреложным (но только временно данным нам на поддержание) бытием... Ласкает глазом, впивает им бездонно: каждый раз когда восхищенно смотрит, утверждая жизнь, тут-же в подсознании прощается. Тем, что любит, тем самым и прощается. И чем больше любит, тем больше в тайниках и прощается. И обливает слезами. Сам того не знает. Не говорит: "прощай!" Все время ласково гладит и говорит: "здравствуй". Но тем самым прощается. Ибо в подсознании знает, что -- клейкие листочки и армяк извозчика в сборку -- и лужи мокрыя, осенния, -- и чехлы в гостиной на бабушкиных креслах -- все это дано нам во временное пользование, все это преходящий реквизит.
"Стучится дождь незначущий и робкий.
Проносит рыб клеенчатый рыбак,
В промокшем доме тишина и мрак,
Забытый сор и пыльныя коробки.
Дворняги лают медленно, без сил.
Дрожат листы на луже синеватой,
Давно уж гость звонка не теребил,
И вот вчера каштан прощальный сбил
Последний дачник палкой суковатой!".
Благодарный, "впивающий" "все впечатленья бытия" глаз помнит все, -- помнит, как в детские дни:
"...Сквозь прямые медные прутья
Занавескою день улыбнулся,
И была постель на распутьи,
И серебряный столбик ртути
До болезни не дотянулся".
Помнит и болезнь и доктора:
"...Текла болезни сонная река:
Чернели важно обшлага и полы
Застегнутаго наспех сюртука,
Слоился дым в опущенных усах,
За стеклами глаза мерцали мелко,
Секундами пощелкивала стрелка
На выпуклых серебряных часах.
Шаги домашних были так легки,
Скрипела дверь разстроенною скрипкой,
А он стучал одной рукой негибкой,
О старческий сустав другой руки".
Строго говоря, "не полагается" делать столь длинныя выписки. Но жалко "отстригать" живыя, с тканью соседних строк кровно сросшиеся куски. Впрочем, сделаем и это... Мы увидели:
"Крупной солью посыпанный густо,
Рыбный суп в невысоком котле
И желтеющий панцырь лангуста,
На покрытом бумагой столе..."
И если пойдем вслед за автором в степь, то там у пастушьяго колодца:
"На землю Ханаанскую похоже
Овечье длинношерстое руно...
...Вот лошадь пьет и ширятся бока...".
Там, где расположились грузчики, где визжит лебедка и качаются в воздухе тюки:
Откуда эта цепкая, жадная память, эти ревниво -- незабывающие, радостные (и с ласковой болью открывающиеся) глаза? Откуда?
От большой и несытой любви. От несознательнаго, клубком свернувшагося средь всего этого пиршественнаго великолепия "вещей", -- страшнаго ощущения.
-- Торопись!.. Впивай!.. Смотри!.. Копи!.. Замечай!.. Помни!.. Все это "на время".. Все это "пока"...
Потому для "жадной души" -- ничего не пропадает:
"... И было слышно, как на дно,
На душу, спаханную рыхло,
Дневноепадалозерно...".
А днем окружающее и видно. Вещи, -- люди, -- шуршащия листья, -- булыжники, -- лошадь, хвостом отгоняющую мух, -- ея лоснящийся, гладкий, блестящий круп, -- пошатнувшийся фонарь над тротуарами нашего далекаго детства, -- все к чему можно еще (пока) прижаться благодарной душою.
Берлин.
Сергей Горный
Сергей Горный "Разговор с памятью" (О стихах парижской поэтессы) // Наше время. 1935. No 128 (1451), 2 июня.
Подготовка текста -- Лариса Лавринец, 2002 -- 2003.