ГЛАВА I. Общій взглядъ критики на творчество Тургенева и односторонность этого взгляда
ГЛАВА II. Особенности начальной поры развитія личности Тургенева и его таланта
ГЛАВА III. Литературная дѣятельность до "Записокъ Охотника", "Стено". Лирика Тургенева. Поэмы и раннія повѣсти. Значеніе этого періода
ГЛАВА IV. Исторія созданія "Зап. Охотника". Литература о народѣ того времени: Даль и Григоровичъ. Отношеніе "Зап. Ох." къ "физіологическимъ очеркамъ". Обстановка, въ которой писались "Зап. Ох", и внутреннія настроенія Тургенева въ это время. Работа надъ формой и стилемъ. Вопросъ о вліяніи Ауербаха и Ж. Зандъ
ГЛАВА V. Жизнь Тургенева въ Россіи послѣ "Зап. Ох.". Ссылка въ деревню и сближеніе съ семьей Аксаковыхъ. Значеніе для Тургенева этого періода
ГЛАВА VI. Переходъ къ новой полосѣ творчества по формѣ и по матеріалу. "Лишніе люди"; особенности ихъ изображенія у Тургенева. "Рудинъ" и произведенія, группирующіяся вокругъ этого романа. Обновленіе основной темы творчества: "Дворянское гнѣздо" и повѣсти -- этюды къ нему. Автобіографическій характеръ даннаго круга вещей
ГЛАВА VII. "Наканунѣ", какъ отвѣтъ художника на новыя явленія жизни: особенности этого отвѣта. Шестидесятые годы и Базаровъ. Замыселъ Тургенева въ "Отцахъ и Дѣтяхъ". Пріемъ, оказанный обществомъ и критикой новому роману. Причины недоразумѣній
ГЛАВА VIII. Настроеніе Тургенева въ 60-ти гг. Его итоги эпохи въ перепискѣ съ Герценомъ. "Дымъ", какъ художественная картина этихъ итоговъ. Характеръ романа, его сильныя и слабыя мѣста. Отзывъ Писарева
ГЛАВА IX. Изученіе Тургеневымъ движенія 70-хъ гг. Отношеніе его къ крайнимъ теченіямъ среди молодежи. "Новь". Фактическая сторона картины; выборъ типовъ и ихъ освѣщеніе. Причины неудовлетворенности критики; степень основательности нападокъ. Особенности художественнаго замысла при созданіи "Нови". Попытки Тургенева далѣе черпать матеріалъ изъ русской революціи
ГЛАВА X. Такъ называемые "мистическіе" мотивы въ творчествѣ Тургенева. Ихъ анализъ и объясненіе. Роль ихъ въ исканіяхъ Тургеневымъ новыхъ путей творчества. Связь этихъ мотивовъ съ душевной раздвоенностью писателя и его пессимизмомъ
ГЛАВА XI. Стихотворенія въ прозѣ. Ихъ характеръ и мѣсто въ общемъ творчествѣ Тургенева. Происхожденіе нѣкоторыхъ изъ нихъ.-- Общіе итоги
ПРЕДИСЛОВІЕ.
Въ основу предлагаемой книжки положена наша статья о Тургеневѣ въ III т. "Исторіи русской литературы XIX в." изд. т-на "Міръ". Выпуская ее теперь отдѣльно къ столѣтію рожденія великаго писателя, мы не встрѣтили поводовъ измѣнять основныя точки зрѣнія своей работы 1909 года, но значительно расширили ее, включивъ нѣсколько новыхъ главъ и дополнивъ прежнія. Въ итогѣ этюдъ увеличился по крайней мѣрѣ вдвое.
I.
Въ литературной судьбѣ Тургенева многое заслуживаетъ вниманія по странности и несправедливости. Какъ только онъ написалъ въ 1852 г. "Записки охотника" и, нѣсколько лѣтъ спустя, "Рудина", онъ на всю жизнь былъ посвященъ въ писатели "съ общественнымъ направленіемъ". Съ тѣхъ поръ въ его творчествѣ прежде всего и больше всего ждали и искали отвѣтовъ на живые вопросы современности, постановки новыхъ общественныхъ задачъ; этотъ элементъ его повѣстей и романовъ одинъ собственно и учитывался серьезно и внимательно руководящей критикой 50--60-хъ гг.; онъ считался какъ бы обязательнымъ для Тургенева. Не найдя его въ какомъ-нибудь вновь появившемся произведеніи нашего романиста, критика была недовольна и дѣлала автору довольно строгій выговоръ за неисполненіе имъ своихъ общественныхъ обязанностей, а если наблюдала одинъ за другимъ цѣлый рядъ такихъ "упущеній", то, случалось, высказывала жестокое мнѣніе, что вотъ-де нѣкогда любимый и цѣнимый писатель "исписался", пошелъ назадъ и теряетъ талантъ. Такое отношеніе критики изъ 60-хъ гг. перешло по наслѣдству въ 70-ые годы, пережило самого Тургенева и продолжало давать себя чувствовать чуть ли не до нашихъ дней.
Односторонность и ошибочность этой оцѣнки тогда же сказывалась въ нѣкоторыхъ зловѣщихъ признакахъ: Тургеневу почти ни разу не удалось соединить на крупномъ, боевомъ романѣ сколько-нибудь единодушно своихъ критиковъ; онъ былъ общепризнаннымъ изобразителемъ важныхъ вопросовъ современности и ни разу въ широкой мѣрѣ не оправдалъ надеждъ, возлагавшихся на него большинствомъ заранѣе, по довѣрію и привычкѣ. Люди добровольно и нетерпѣливо собирались тѣсной толпой вокругъ того, кого признали своимъ пророкомъ, и едва онъ раскрывалъ уста для пророчества, въ толпѣ его поклонниковъ начинались ожесточенные споры и несогласія, слышалась противорѣчивая критика, раздавались хулы и брань на пророка. Кажется, единственный разъ его рѣчь была выслушана и принята всѣми безъ спора, при общемъ дружелюбномъ согла ни, но на этотъ разъ въ ней почти совсѣмъ не было пророчества: я говорю о "Дворянскомъ Гнѣздѣ", которое по свидѣтельству Анненкова соединило и примирило всѣхъ въ дружномъ признаніи. Все это было довольно странно.
Былъ и другой неблагополучный признакъ. Въ идейные вожди той стремительной, кипучей эпохи, когда все пришло въ движеніе и борьбу, всякая идея стала боевымъ лозунгомъ и всякая встрѣча -- битвой, былъ избранъ художникъ, личность и талантъ котораго менѣе всего отличались крѣпостью и боевымъ закаломъ, натура, полная широты, мягкости, раздвоенія; что мудренаго, если онъ не могъ выполнить своей роли такъ, какъ это требовалось; даже тогда, когда онъ говорилъ то, что было нужно, его голосъ слишкомъ тонко и сложно вибрировалъ, былъ "не совсѣмъ твердъ", какъ у его Юнія (въ "Стих. въ прозѣ"), и судьбу этого несчастнаго поэта долженъ былъ за тораздѣлять иногда самъ авторъ.
Допустимъ, что Тургеневъ самъ не разъ давалъ поводы къ такой неправильной оцѣнкѣ, но все же надо признать, что относительно него какъ-то особенно полно было забыто часто забываемое мудрое правило Гете, что поэта можно понять только на его собственной почвѣ. Тургеневъ отнюдь не былъ "писателемъ-гражданиномъ" по призванію, хотя и связывалъ всѣ свои крупныя произведенія съ важными и даже жгучими темами своей бурной эпохи; эта связь была тогда во многомъ неизбѣжна для всякаго писателя сколько-нибудь чуткой совѣсти и просвѣщенной мысли,-- тѣмъ и другимъ Тургеневъ обладалъ въ высокой степени. Но его интересъ къ общественной жизни былъ лишенъ жара и энтузіазма, носилъ скорѣе характеръ внимательнаго анализа: больше же всего онъ былъ художникомъ-поэтомъ. Это опредѣляетъ характеръ отраженія современности въ его творчествѣ: во всѣхъ, даже наиболѣе "гражданскихъ" вещахъ Тургенева замыселъ представляетъ изъ себя прежде всего задачу художественную, и вопросы психологическіе, бытовые, общественные въ широкомъ смыслѣ обычно у него поглощаютъ собою темы "Гражданскія". Затѣмъ, несмотря на то, что Тургеневъ создалъ цѣлый міръ самыхъ разнообразныхъ фигуръ, яркихъ и полныхъ жизни, изобразилъ нѣсколько крупныхъ моментовъ нашего культурнаго развитія и далъ мастерскія картинки стараго быта,-- все-таки его главная область -- не широкіе очерки общественныхъ настроеній и не бытъ, а интимная психологія, и обширная картина цѣлой эпохи, данная въ его произведеніяхъ, слагается изъ отдѣльныхъ этюдовъ и миніатюръ, выбранныхъ и исполненныхъ събольшимъ мастерствомъ и чуткостью. Наконецъ, хотя Тургеневъ склоненъ былъ считать себя писателемъ объективнымъ (письмо къ Кигну), въ талантѣ его явственной, несмолкающей ноткой звучалъ особый мягкій, элегическій лиризмъ, дававшій себя знать не только въ под-` робностяхъ, но и въ общей концепціи произведеній; его художественно-поэтическіе замыслы рождались и находили себѣ форму въ тѣсной связи съ интимными особенностями его личности, съ ходомъ его развитія и личной судьбой. Въ эту "страну поэта" менѣе всего заглядывала критика, всего чаще искавшая въ его творчествѣ лишь отраженія общественныхъ мотивовъ, отблеска только одной грани крупнаго поэтическаго алмаза.
Нельзя сказать, чтобы художественная сторона тургеневскаго творчества была совсѣмъ забыта или упущена изъ виду: нѣтъ, она съ давнихъ поръ привлекала къ себѣ вниманіе, хотя, разумѣется, не передовой критики 60 хъ гг., но даже когда она изучалась, это дѣлалось какъ-то односторонне, изолированно отъ всей художественной личности автора, взятой въ цѣломъ: ея искали въ манерѣ художника писать, пускать въ ходъ тѣ или другіе пріемы искусства, а не въ основныхъ формахъ замысла, не въ способѣ воспринимать и отражать жизнь. Притомъ критики, останавливавшіеся на этой сторонѣ тургеневскаго таланта, принадлежали обыкновенно къ такъ называемому правому лагерю (Н. Страховъ, Буренинъ, Незеленовъ, 10. Николаевъ), и ихъ работы, кромѣ основной указанной ошибки, обезцѣнивались также пристрастной и предвзятой оцѣнкой общественнаго значенія произведеній Тургенева. Въ результатѣ Тургеневъ и съ той и съ другой стороны не былъ изученъ достаточно внимательно и широко. Быть можетъ, поэтому въ наши дни, когда время лишило горячаго трепета жизни тургеневскія темы и свѣжей новизны его художественные пріемы, иногда можетъ казаться, что онъ намъ уже ничего не говоритъ и намъ о немъ нечего сказать. Это, конечно, заблужденіе: теперь только, когда цѣлое столѣтіе отдѣлило насъ отъ года рожденія Тургенева, наступаетъ пора пристальнаго всматриванья во все, что далъ намъ онъ, и такого объясненія его творчества, которое должно устранить противорѣчія, неясности и несообразности въ общей оцѣнкѣ художника.
Далекіе отъ мысли заполнить этотъ пробѣлъ своимъ небольшимъ этюдомъ, мы однако въ дальнѣйшемъ изложеніи постараемся не упустить изъ вида развитія личности Тургенева и связи его творчества съ этимъ процессомъ.
II.
Прежде всего важно отмѣтить, что Тургеневъ обладалъ очень медленно развивавшимся и поздно сложившимся талантомъ. Впервые вступилъ онъ сколько-нибудь замѣтно на литературную дорогу 25-ти лѣтъ и черезъ три года рѣшилъ, что это -- не его дѣло. Если даже считать, что литературное призваніе было прочно сознано имъ въ эпоху "Записокъ Охотника", то вѣдь "Хорь и Калинычъ", вернувшій Тургенева, по его словамъ, къ литературѣ, вышелъ изъ-подъ пера уже 30-лѣтняго автора, а закончена была эта серія знаменитыхъ разсказовъ, послѣ которыхъ онъ могъ впервые счесть себя выдвинувшимся писателемъ, на 35-мъ году жизни. Затѣмъ, какъ ни важна сама по себѣ, какъ ни высока въ литературномъ отношеніи народная полоса въ творчествѣ Тургенева, нельзя считать на основаніи ея въ 1852 г. вполнѣ опредѣлившимся талантъ писателя, главнымъ призваніемъ котораго было изображеніе психологіи культурнаго класса. Даже нѣсколько лѣтъ спустя, послѣ "Рудина" и ряда повѣстей, вступая въ 40-й годъ жизни, Тургеневъ въ припадкѣ хандры могъ дать себѣ такую оцѣнку: "Таланта съ особенной физіономіей и цѣльностью у меня нѣтъ; были поэтическія струнки, да онѣ прозвучали и отзвучали. Повторяться не хочется. Въ отставку!" пишетъ онъ Боткину въ 1857-мъ году. Лишь послѣ "Дворянскаго Гнѣзда" единодушная восторженная оцѣнка разсѣяла его сомнѣнія; онъ опредѣленно почувствовалъ себя призваннымъ давать широкія, значительныя картины современной культурной жизни Россіи и быстро отвѣтилъ на это призваніе двумя первоклассными созданіями ("Наканунѣ" и "Отцы и Дѣти"). Такимъ образомъ можно сказать, что вполнѣ раскрылся талантъ Тургенева лишь къ сорока годамъ.
Такъ же медленно слагался и зрѣлъ въ немъ и внутренній человѣкъ. Помимо сильнаго художественнаго дарованія, способности схватывать и передавать живую прелесть жизни, интересъ и красоту ея слитной многоцвѣтности, Тургеневъ обладалъ очень крупнымъ умомъ, и склонность анализировать жизненныя явленія и разбираться въ нихъ" при помощи общихъ идей отличала его въ значительной степени. Безсознательный художникъ жилъ въ немъ объ руку съ человѣкомъ, всегда размышляющимъ тонко и отчетливо. Эта двойная природа вмѣстѣ съ рѣдкостной по широтѣ образованностью вывела творчество Тургенева далеко изъ естественныхъ и для большинства трудно переходимыхъ границъ одного поколѣнія и провела его черезъ нѣсколько очень важныхъ эпохъ дѣятельнымъ участникомъ или компетентнымъ, живымъ и тонкимъ наблюдателемъ.
Указанная сложность писательской личности сама по себѣ уже дѣлаетъ труднымъ процессъ выработки подобнаго дарованія, а раннее развитіе Тургенева, кромѣ того, протекало въ условіяхъ довольно неблагопріятныхъ. Богато и разнообразно одаренный, по мягкій и пассивный, онъ не обладалъ способностью быстро и интенсивно собирать и пускать въ ходъ свои силы, отличаясь взамѣнъ поразительнымъ даромъ длительнаго напряженія; поздно развившись, онъ зато работалъ надъ собою и шелъ впередъ чуть не до самой смерти. Уродливая домашняя обстановка и воспитаніе подъ тяжелой ферулой властной и капризной самодурки-матери {Новые матеріалы (см. Тургеневскій Сборникъ подъ ред. H. К. Пиксанова СПБ. 1915), дѣлаютъ образъ В. И. Тургеневой гораздо болѣе сложнымъ, интереснымъ и человѣчнымъ, чѣмъ то представлялось раньше, по основной характеръ обстановки дѣтства Тургенева и вредное вліяніе ея на развитіе личности писателя въ общемъ не подлежатъ переоцѣнкѣ.} не дали мягкой и спокойной атмосферы для медленнаго развертыванія натуры и для выравниванія угловатостей, а наоборотъ, плодили ихъ и усиливали. Образъ полу-юноши, полу-мальчика, зарисованный Тургеневымъ съ себя въ цѣломъ рядѣ произведеній ("Андрей Колосовъ", "Я. Пасынковъ", "Первая любовь", "Несчастная", "Пунинъ и Бабуринъ", Дмитрій Петровичъ изъ неконченнаго романа, автобіографическія черты въ Лежневѣ и др.), даетъ въ общемъ фигуру неровную, пеструю, съ общимъ тономъ или безличнымъ, или даже не совсѣмъ привлекательнымъ: при постоянной пассивности, нерѣшительности, уклончивости, даже неправдивости въ ней чувствуются пустота, тщеславность и какая-то грубоватость психики.
Еще доказательнѣе признанія самого Тургенева въ разсказѣ о его знакомствѣ въ 1838 г. въ Берлинѣ съ Грановскимъ и Станкевичемъ. Онъ пишетъ, что почти не видался тогда съ Грановскимъ и они не сошлись: "Говоря правду, я тогда не стоилъ того, чтобы сойтись съ нимъ". А вотъ его слова про Станкевича: "Станкевичъ не очень меня жаловалъ... Я очень скоро почувствовалъ къ нему уваженіе и нѣчто въ родѣ боязни, происходившей отъ внутренняго сознанія собственной недостойности и лживости". Умственная жизнь шла тоже неровно и съ запозданіемъ: студентъ двадцати слишкомъ лѣтъ, поѣхавшій послѣ русскаго университета въ Берлинъ для усовершенствованія въ наукахъ, изучавшій Гегеля, Тургеневъ по собственному признанію бросалъ все, когда нужно было дрессировать свою собаку или натравливать ее на крысъ, а Грановскій, зайдя разъ къ нему на квартиру, засталъ нашего философа съ крѣпостнымъ дядькой, углубленными въ игру карточными солдатиками.
Двухлѣтняя жизнь за границей и занятія настолько сгладили эту ребячливость и развили юношу, что въ 1840 г. въ Римѣ Станкевичъ сблизился съ нимъ и успѣлъ разглядѣть его недюжинныя способности; онъ писалъ тогда пріятелямъ въ Москву, куда собирался возвращаться Тургеневъ, чтобы они не судили о немъ по первому впечатлѣнію. Станкевичъ находилъ, что онъ "неловокъ, мѣшковатъ физически и психически и часто досаденъ", но указывалъ на признаки большого ума и даровитости. Рекомендація Станкевича была совершенно необходима, ибо сперва московскіе пріятели (Грановскій, Герценъ, Боткинъ и др.), а потомъ и петербургскіе (Бѣлинскій и его кругъ) долго не могли помириться съ многими особенностями молодого Тургенева въ періодъ 1841--1847 гг.
Анненковъ оставилъ въ своихъ воспоминаніяхъ очень цѣнный очеркъ его личности, на который можно положиться: онъ сдѣланъ одновременно тонкимъ наблюдателемъ и любящимъ другомъ. Тургеневъ тогда, несмотря на вполнѣ взрослые годы (25--30 лѣтъ), поражалъ прежде всего полной внутренней неустановленностью Онъ метался изъ стороны въ сторону въ своихъ вкусахъ и симпатіяхъ, въ выборѣ дороги, въ личныхъ отношеніяхъ, не умѣя и какъ будто не желая найти себя и свое мѣсто въ жизни. "Ему казалось,-- пишетъ Анненковъ,-- что онъ можетъ испробовать всѣ возможныя существованія соединить въ себѣ солидныя качества писателя и художника съ качествами, нужными для пріобрѣтенія репутаціи побѣдителя на всѣхъ рынкахъ, ристалищахъ и аренахъ свѣта"; "онъ не могъ останавливаться долго на одномъ рѣшеніи, на одномъ чувствѣ, изъ опасенія замѣшкаться и упустить самую жизнь, которая бѣжитъ мимо и никого не ждетъ. Имъ овладѣвалъ родъ нервнаго безпокойства, когда приходилось только издали прислушиваться къ ея шуму. Онъ постоянно рвался къ разнымъ центрамъ, гдѣ она наиболѣе кипитъ, и сгоралъ жаждой ощупать возможно большее количество характеровъ и типовъ, ею порождаемыхъ, каковы бы они ни были".
Многое въ этой безудержной жаждѣ впечатлѣній, конечно, было инстинктивной погоней за жизненнымъ матеріаломъ, предвѣстіемъ грядущей силы таланта, который будетъ потомъ горячо рекомендо вать и другимъ писателямъ greifen hinein ins volle Menschenleben, но слишкомъ большая хаотичность душевной жизни мѣшала Тургеневу въ эту пору и быть разборчивѣе на матеріалъ подѣлать изъ него что-либо цѣнное. Онъ охотно блисталъ богатствомъ фантазіи и вымысла въ разговорахъ, играя этимъ своимъ даромъ такъ, что всякій его разсказъ о себѣ и вообще о чемъ бы то ни было "слушался какъ волшебная сказка". Анненковъ отграничиваетъ эти "волшебныя сказки" отъ обыкновенной хлестаковщины, говоря, что "поэтическая ложь" Тургенева была и художественна и обнаруживала большія свѣдѣнія, но долженъ признать, что въ результатѣ получалось общее мнѣніе: это человѣкъ, у котораго никогда нѣтъ простого, искренняго слова и чувства и который "дѣлается занимательнымъ и интереснымъ съ той минуты, когда выходитъ завѣдомо изъ истины и реальнаго міра".
Все это. исходило у Тургенева изъ желанія быть всегда оригинальнымъ. Ничего онъ такъ не боялся тогда, какъ походить на другихъ, и ради необыкновенности готовъ былъ на все: навязывалъ себѣ самыя несвойственныя качества, даже пороки, лишь бы отличаться отъ всѣхъ. Анненковъ могъ бы добавить, что это стремленіе къ необычному, боязнь быть, какъ всѣ, были на добрую долю страхомъ и отвращеніемъ передъ пошлостью, которой было такъ много кругомъ, которую долженъ былъ чутко отгадывать будущій художникъ-психологъ и отъ которой несложившаяся душа видѣла одно спасеніе -- бѣжать какъ можно дальше. Не даромъ Тургеневъ въ "Парашѣ" говоритъ про своего героя: "...иногда онъ допускалъ возможность исключеній, но въ пошлость вѣрилъ твердо и всегда". Казалось, тонкій умъ долженъ бы подсказать нашему врагу пошлаго, что кромѣ пошлости обыкновенной есть и "пошлость необычайнаго"; онъ самъ проблескомъ почувствовалъ это еще 18-ти лѣтнимъ студентомъ, когда статья Бѣлинскаго сразу повалила въ его душѣ кумиръ Бенедиктова,-- но здѣсь сказался тотъ же медленный темпъ развитія Тургенева.
Онъ началъ уже писать и съ 1848 года сблизился съ Бѣлинскимъ до большой интимности, несомнѣнно испытавъ на себѣ воздѣйствіе его замѣчательной личности; въ кругъ его знакомства входили всѣ выдающіеся и наиболѣе развитые общественные дѣятели Москвы и Петербурга, и все же въ данный періодъ друзья, любя и цѣня его за многое, никакъ не могли считать его вполнѣ своимъ; онъ имѣлъ даръ удивлять ихъ и бѣсить самыми неожиданными выходками, за которыя Бѣлинскій до смерти звалъ его "мальчикомъ", "милымъ младенцемъ" и грозилъ поставить въ уголъ. Онъ хотѣлъ быть "своимъ" и въ свѣтскихъ гостиныхъ, гдѣ, говорятъ, стыдился признаться, что получаетъ деньги за литературный трудъ. Подобныхъ фактовъ, говорящихъ о легкомысленномъ и фальшивомъ отношеніи къ литературѣ, передаютъ довольно много воспоминанія Панаевой-Головачевой; они всѣ вполнѣ правдоподобны и косвенно подтверждаются характеристикой Анненкова.
Литература явно становится тогда для Тургенева главнымъ интересомъ жизни, хотя онъ еще и не нашелъ своего мѣста въ ней, но не уяснивъ еще себѣ ея задачъ и не научившись серьезно смотрѣть на ея значеніе, онъ и не могъ легко и просто всту. пить въ ея ряды: на его первыхъ опытахъ должно было сказываться недостаточное уваженіе къ дѣйствительной жизни, къ своему таланту, къ своей писательской роли. Разсмотримъ при свѣтѣ этихъ данныхъ первый періодъ писательства до "Записокъ Охотника".
III.
Начало литературной дѣятельности Тургенева до послѣдняго времени оставалось въ тѣни; имъ мало интересовались и потому почти не изучали его. Все сказанное въ литературѣ до начала XX в. объ этомъ періодѣ можно резюмировать въ такой сжатой схемѣ. До 1847 г., когда появился въ свѣтъ первый очеркъ изъ Зап. Ох. "Хорь и Калининъ", Тургеневъ писалъ больше стихами, чѣмъ прозой; кромѣ лирическихъ стихотвореній имъ было напечатано тогда четыре поэмы: "Параша", "Разговоръ", "Андрей" и "Помѣщикъ"; три разсказа: "Андрей Колосовъ", "Три Портрета" и "Бреттеръ", и двѣ драматич. сцены: "Неосторожность" и "Безденежье". Всѣ произведенія эти отличаются въ той или иной мѣрѣ подражательностью или иностраннымъ поэтамъ (Байрону), или Пушкину, Лермонтову и Гоголю; характеръ ихъ главнымъ образомъ романтическій. Разборы этихъ произведеній въ критикѣ немногочисленны и дѣлались всего чаще лишь съ эстетической точки зрѣнія.-- Такимъ образомъ весь этотъ первый періодъ оставался безъ общаго историко-литературнаго освѣщенія и безъ детальнаго изученія, не связываясь съ дальнѣйшей творческой дѣятельностью Тургенева въ одно цѣлое, какъ будто онъ принадлежалъ другому писателю, имѣвшему очень мало общаго съ извѣстнымъ всѣмъ намъ Тургеневымъ. Такой взглядъ какъ бы облегчался тѣмъ обстоятельствомъ, что самъ онъ считалъ свои стихотворные опыты слабыми, сердился, когда ему напоминали о нихъ, и упорно отказывался включать ихъ въ собраніе своихъ сочиненій.
Въ послѣдніе 15 лѣтъ положеніе дѣла измѣнилось: раннее творчество Тургенева стали изучать, найденъ и напечатанъ рядъ неизвѣстныхъ юношескихъ его вещей ("драма "Стено", "Похожденія подпоручика Бубнова", поэма "Попъ", нѣсколько стихотвореній и прозаическихъ статей), немало матеріала, не вошедшаго ни въ одно собраніе сочиненій, извлечено изъ старыхъ журналовъ; такимъ образомъ значительно увеличился матеріалъ для сужденія о литературныхъ дебютахъ молодого Тургенева {См. "Русскіе Пропилеи", изд. Сабашниковыхъ т. III. "Попъ" -- въ отд. изд. Бухгейма.}. Съ другой стороны появилось нѣсколько работъ, посвященныхъ ближайшему изученію его раннихъ произведеній и тогдашнихъ литературныхъ пріемовъ, которые онъ самъ въ 1852 г. назвалъ своей "старой манерой". Этихъ работъ пока немного, но всѣ онѣ такъ или иначе ставятъ и двигаютъ впередъ изученіе {Въ порядкѣ появленія это будутъ: 1) ст. А. Грузинскаго. "Къ литературной исторіи Зап. Ох." (Научное Слово 1903 г., повторена въ Литературныхъ Очеркахъ" М. 1908 г. 2) ст. М. Гершензона. "Поэмы T-ва" въ книгѣ "Образы прошлаго". М. 1912 г. 3) Его же. Очеркъ о драмѣ "Стено" (Голосъ Минувшаго 1913 г. кн. 8). 4) Его же. "Похожденія подпоруч. Бубнова" (Рус. Вѣд. М. 1912 г. и 5) Большая работа К. Истомина "Старая манера Тургенева" (Изв. Отд. рус. яз. и слов. Акад. Наукъ 1913 г., кн. 2 и 3-я).}.
Изъ всѣхъ этихъ данныхъ слагается такая картина. Начало литературной дѣятельности Тургенева слѣдуетъ относить не къ веснѣ 1843 г., когда вышла въ свѣтъ "Параша", и не къ сентябрьской книжкѣ "Современника" 1838 г., гдѣ напечатано первое его стихотвореніе "Вечеръ". Въ своихъ "Воспоминаніяхъ" Тургеневъ разсказываетъ, какъ извѣстно, что въ 1836 г. онъ, студентъ Петерб. Университета, отдалъ на судъ проф. Плетневу "одинъ изъ первыхъ плодовъ своей музы -- фантастическую драму въ пятистопныхъ ямбахъ подъ заглавіемъ "Стеніо" (Тургеневъ запамятовалъ: читай "Стено") -- "совершенно нелѣпое произведеніе, въ которомъ съ дѣтской неумѣлостью выражалось рабское подражаніе Байроновскому "Манфреду", писаное имъ въ шесгнадцатилѣтнемъ возрастѣ (т. е. въ 1834 г.). Въ мартѣ слѣдующаго 1837 г. юный авторъ вновь посылаетъ рядъ своихъ "первыхъ слабыхъ опытовъ на поприщѣ русской поэзіи" другому проф. словесности, Никитенкѣ. Изъ письма, сопровождавшаго эту посылку (напеч. въ Рус. Старинъ 1896 г. No 12), мы узнаемъ, что въ теченіе университетскаго курса (1834--1836 гг.) имъ было написано довольно много вещей, кромѣ "Стено", а именно: въ 1835 г.-- неоконченная поэма "Повѣсть старика"; въ 1836 г. онъ переводилъ "Манфреда", "Короля Лира" частями и "Отелло" до половины 2 акта, а также началъ драму; въ 1837 г. работалъ надъ произвед. "Нашъ вѣкъ", "начатомъ въ припадкѣ злобной досады на деспотизмъ и монополію нѣкоторыхъ людей въ нашей словесности". (Очевидно, рѣчь идетъ о тріумвиратѣ Греча, Булгарина и Сепковскаго: вспомнимъ появившуюся незадолго статью Гоголя "О движеніи журнальной литературы", а также цѣль, съ которой Пушкинъ рѣшилъ издавать свой "Современникъ"). Кромѣ того Тургеневъ имѣлъ готовыми три маленькихъ поэмы: "Штиль на морѣ", "фантасмагорію въ лунную ночь" и "Сонъ", и наконецъ около ста мелкихъ стихотвореній. (Сейчасъ намъ извѣстно лишь 40). Всѣ эти работы неизвѣстны, кромѣ драмы "Стено", дошедшей до насъ въ томъ самомъ автографѣ, который былъ въ рукахъ Никитенки, съ нѣкоторыми его помѣтками.
"Стено" прекрасно анализированъ въ этюдѣ у Гершензона. Устанавливая значеніе этой драмы, онъ говоритъ: "Это первое произведеніе Тургенева оказывается во многихъ отношеніяхъ замѣчательнымъ. Въ немъ поражаетъ прежде всего глубина и сложность вопросовъ, волновавшихъ 16-лѣтняго отрока, и еще болѣе, быть можетъ, тождество этихъ вопросовъ по существу съ тѣми, которые занимали его впослѣдствіи на протяженіи долгихъ лѣтъ. "Стено" -- не случайное подражаніе байроновскому "Манфреду", оно не стоитъ особнякомъ въ творчествѣ Тургенева: черезъ поэмы оно органически примыкаетъ къ его позднѣйшимъ произведеніямъ, какъ первое звено единой цѣпи или какъ первый отпечатокъ единаго развивающагося въ опытѣ міросозерцанія... поэма "Разговоръ", отдѣленная отъ "Стено" десятилѣтнимъ промежуткомъ, обнаруживаетъ чрезвычайно близкое сходство съ этой ранней драмой, являясь какъ бы позднѣйшей обработкой того же сюжета. Юноша въ "Разговорѣ" боленъ той же болѣзнью, что Стено: раздвоенностью духа, гипертрофіей ума; такъ же, какъ Стено, онъ влачитъ праздное существованіе, ни во что не вѣря, ничего не любя, презирая людей, снѣдаемый тоскою и глухой внутренней тревогой. Оба они -- несомнѣнно, одно и то же лицо; но какъ различно отношеніе къ нимъ Тургенева! Въ 1834 г. Тургеневъ въ Стено видѣлъ героя, настоящаго человѣка; правда, Джулія прекрасна, но это -- красота цвѣтка, элементарная, естественная красота, а не красота человѣка; красота человѣка, т. е. Стено, на первый взглядъ можетъ показаться уродствомъ, но она безконечно выше, величественнѣе всякой природной красоты. Не то въ "Разговорѣ"; здѣсь то же самое явленіе характеризуется какъ ненормальное, какъ болѣзнь, и ему въ качествѣ нормы противопоставляется душевная цѣльность, непосредственность чувства. И сообразно съ этой различной оцѣнкой, тамъ преимущественно выставлены на видъ героическія черты явленія: міровая скорбь, метафизическія сомнѣнія, гордое самоутвержденіе, здѣсь -- пошлыя и трагическія стороны того же явленія. Поразительно, какъ неуклонно мысль Тургенева шла по одному и тому же пути отъ юности до зрѣлаго возраста; 26 лѣтъ онъ поглощенъ тѣмъ же вопросомъ, какъ въ 16 лѣтъ: отчего происходитъ распаденіе природнаго единства въ человѣкѣ, и что оно есть -- благо или зло? Въ 40-хъ гг. послѣдній вопросъ былъ для него уже окончательно рѣшенъ; всѣ его поэмы этого времени написаны на эту же тему и всѣ даютъ тотъ же отвѣтъ, какой данъ въ "Разговорѣ": распаденіе личности есть уродство и зло, цѣльность и непосредственность чувства -- здоровье и благо. Отсюда въ этихъ поэмахъ противопоставленіе женской цѣльности мужскому безволію, мужской рефлексіи,-- мотивъ, намѣченный уже, хотя и въ иномъ освѣщеніи, въ "Стено". Вмѣстѣ съ тѣмъ вниманіе Тургенева обращается отъ метафизическихъ причинъ болѣзни, каковы двойственность человѣческаго духа и неразрѣшимость вѣчныхъ вопросовъ, къ бытовымъ условіямъ, которыя ее питаютъ (таковы поэмы "Параша", "Андрей"), и такъ послѣдовательно, все время на почвѣ того же вопроса, совершается переходъ къ его позднѣйшимъ повѣстямъ и романамъ. Раздумье о раздвоеніи личности и о цѣльномъ человѣкѣ проходитъ красной нитью черезъ все это творчество, Стено -- первый изъ лишнихъ людей Тургенева, Джулія -- первая изъ его сильныхъ цѣльностью духа дѣвушекъ, но только съ обратнымъ знакомъ. Съ этой точки зрѣнія подражательность "Стено" теряетъ всякое значеніе. Трагедія Стено, какъ и юноши изъ "Разговора",-- трагедія самого Тургенева."
Зависимость "Стено" отъ "Манфреда" ясно показана у Гершензона; онъ отмѣтилъ и тѣ измѣненія, которыя внесъ Тургеневъ въ романтическій замыселъ и въ образъ героя. Мы указали бы только на одну неотмѣченную, но очень характерную черту; въ то время, какъ байроновскій герой цѣленъ по настроенію и сознаетъ себя выше и внѣ людей твердо и послѣдовательно, Стено говоритъ: "Ко всему я чувствую невольное презрѣнье не потому, что лучше я людей... Нѣтъ, нѣтъ! Я хуже ихъ! Какой-то демонъ отнялъ у меня сердце и оставилъ мнѣ жалкій умъ!" Кромѣ того, ему не вмоготу отчужденность отъ людей, онъ радъ излить душу передъ Антоніо и чувствуетъ послѣ разговора съ нимъ облегченіе, онъ жаждетъ вѣры и готовъ отдать всю жизнь за возможность вѣрить. Во всемъ этомъ сказывается уже извѣстное разложеніе романтическаго байроновскаго настроенія, характерное для нашихъ 30-хъ гг. Поэзія Лермонтова, подъ знакомъ которой прошла наша поэзія 30 хъ гг., была почти совсѣмъ свободна отъ этого разлагающаго элемента, была горда и сильна, но въ этомъ за ней не пошло надломленное поколѣніе; оно усвоило горькія сѣтованія на жизнь, разочарованность и безнадежность, но не столько въ духѣ энергичнаго вызова судьбѣ, сколько въ духѣ безотрадно-элегическомъ или ироническомъ. Такъ писали Красовъ, Клюшниковъ и рядъ другихъ поэтовъ {См. ст. Н. Бродскаго въ кн. "Вѣнокъ на памятникъ Лермонтову". М. 1914.}.
У самого Тургенева это отсутствіе гордаго ореола и чувства силы, эта слабость въ разочарованіи, переходящая иногда въ непріятную, трезвую и холодную иронію надъ собой, видны неоднократно. Отмѣтимъ эти черты въ лирикѣ Тургенева. Вотъ начало стих. "Толпа":
"Среди людей мнѣ близкихъ и чужимъ,
Скитаюсь я -- безъ цѣли, безъ желанья,
Мнѣ иногда смѣшны забавы ихъ,
Мнѣ самому смѣшнѣй мои страданья".
И далѣе:
"И я молчу о томъ, что я люблю,
Молчу о томъ, что страстно ненавижу,
Я похвалой толпы не удивлю,
Насмѣшками толпы я не обижу...
А тосковать, мечтать съ самимъ собой,
Бесѣдовать съ прекрасными друзьями --
Съ такой смѣшной ребяческой мечтой
Разстался я, какъ съ дѣтскими слезами...
А потому... мнѣ жить не суждено...
Въ стих. "Откуда вѣетъ тишиной" поэтъ говоритъ:
"Но все былое, Боже мой,
Такъ бѣдно, такъ темно...
И то, надъ чѣмъ я плакалъ,-- мной
Осмѣяно давно.
Невѣжда самъ, среди другихъ
Забывчивыхъ невѣждъ,
Любуюсь гибелью своихъ
Восторженныхъ падежъ".
Эта безсильная тоска и неспособность найти въ своей, да и въ чужой жизни что-нибудь, кромѣ предмета для ироніи, еще чаще выступаетъ въ поэмахъ. Однажды Тургеневу въ то время удалось дать подобное настроеніе не въ лирическомъ моментѣ, а въ формѣ типичнаго портрета цѣлой группы, характерной для поколѣнія (стих. "Человѣкъ, какихъ много"). Вотъ нѣсколько строкъ отсюда:
"Онъ слезы лилъ; добросердечно
Бранилъ толпу --
И проклиналъ безчеловѣчно
Свою судьбу.
Потомъсъ душой своей прекрасной
Не совладѣвъ,
Онъ сталъ любить любовью страстной
Всѣхъ блѣдныхъ дѣвъ,
Являлся горестнымъ страдальцемъ,
Писалъ стишки...
И не дерзалъ коснуться пальцемъ
Ея руки.
Потомъ -- любовь смѣнивъ на дружбу,
Онъ вдругъ умолкъ...
И присмирѣвъ, вступилъ на службу
Въ пѣхотный полкъ"...
"Этотъ портретъ былъ найденъ Бѣлинскимъ настолько типичнымъ, что онъ взялъ отсюда въ свое годичное обозрѣніе литературы за 1845 г. большую цитату со словами: "Никакой натуралистъ такъ хорошо и полно не составлялъ исторіи какого-нибудь genus или species животнаго царства, какъ хорошо и полно разсказана въ этихъ 8 стихахъ исторія человѣческой породы, о которой говоримъ мы". Подобныя черты разсѣяны также въ стихотвореніяхъ "Толпа", "Откуда вѣетъ тишиной", "Варіаціи", "Одинъ, опять одинъ"; еще больше встрѣтимъ такихъ мѣстъ въ поэмахъ.
Сдѣлаемъ нѣсколько замѣчаній о Тургеневской лирикѣ вообще. Онъ имѣлъ нѣкоторое основаніе не любить ея: она въ самомъ дѣлѣ не можетъ итти въ рядъ съ его разсказами и повѣстями по яркости и выразительности; не будучи прямо подражательной, она недостаточно самобытна, въ ней очень нерѣдко звучатъ пушкинскія, еще чаще лермонтовскія струны, есть отзвуки Гете, оригинальные, свѣжіе образы попадаются лишь изрѣдка, какъ и сжатая сила выраженія; для лирики Тургеневу не хватало цѣльнаго настроенія, одушевленнаго порыва. Тѣмъ не менѣе его стихи вовсе не заслуживаютъ пренебреженія; они содержательны, очень разнообразны по тону, изящны по формѣ, а подъ нѣсколькими изъ нихъ могли бы свободно подписаться Тютчевъ, Фетъ или Майковъ.
Въ высшей степени характерны два стихотворенія, которыми дебютировалъ Тургеневъ въ 1838 г. въ Современникѣ; они даютъ двѣ темы, всю жизнь волновавшія писателя. Въ первомъ ("Вечеръ") природа, взятая въ "дивный часъ молчанья и покоя, сліянья ночи съ днемъ и свѣта съ темнотою" навѣваетъ на поэта думы о загробной жизни:
Что, если этотъ сонъ -- одно предвозвѣщанье
Того, что ждетъ и насъ, того, что будетъ намъ!
Здѣсь свѣта съ тьмой -- тамъ радостей, страданій
Съ забвеніемъ и смертью сліянье:
Здѣсь ночь и мракъ -- а тамъ? что будетъ тамъ?
Этотъ вопросъ: что будетъ тамъ? звучитъ въ творчествѣ Тургенова вплоть до конца, не найдя себѣ разрѣшенія. Во второмъ стих. (Къ Венерѣ Медицейской) -- преклоненіе передъ красотой, увѣковѣченной въ искусствѣ: Афродита, умершая вмѣстѣ съ Греціей, возрождена въ статуѣ Праксителя и царствуетъ среди всѣхъ народовъ:
"Ты покорила ихъ пластической, высокой,
Своей безсмертной красотой".
Въ параллель достаточно напомнить фразу изъ "Довольно": Венера Милосская несомнѣннѣе принциповъ 1789 года.
Особенно удаются Тургеневу въ стихахъ картины природы. Природа отразилась сильно и задушевно во всемъ его творчествѣ; неудивительно, что и въ лирикѣ ей посвящены лучшія страницы. См. напримѣръ, стих. "Осень", "Гроза", "На охотѣ лѣтомъ", "Кроткіе льются лучи", "Первый снѣгъ", "Передъ охотой", "Весенній вечеръ". Вотъ безукоризненно прекрасное начало послѣдняго стихотворенія:
Гуляютъ тучи золотыя
Надъ отдыхающей землей;
Поля просторныя, нѣмыя
Блестятъ, облитыя росой:
Ручей журчитъ во мглѣ долины,
Вдали гремитъ весенній громъ,
Лѣнивый вѣтръ въ листахъ осины
Трепещетъ пойманнымъ крыломъ.
Рѣдко и сюда не примѣшивается Тургеневской раздвоенности, грусти или ироніи; болѣе или менѣе цѣльное настроеніе находимъ въ стих. "Безлунная ночь", "На охотѣ лѣтомъ", "Передъ охотой". Гармоническимъ миромъ вѣетъ отъ нѣсколькихъ картинъ въ духѣ древней антологіи, писанныхъ приблизительно одновременно съ первыми опытами Майкова и повидимому отразившихъ наряду съ классическими образцами вліяніе Гете, котораго Римскія элегіи Тургеневъ пробовалъ переводить ("Слышишь -- веселые крики съ Фламинской дороги несутся); для такихъ стихотвореній Тургеневъ нашелъ, въ согласіи съ античнымъ пентаметромъ, и спокойный, важный языкъ, и уравновѣшенное, широкое настроеніе. Такъ написаны: "На охотѣ лѣтомъ", "Кроткіе льются лучи", "Первый снѣгъ".
Вмѣстѣ съ природой мы видимъ и первыя попытки изображать русскую жизнь. "Баллада", "Похищеніе" даютъ такъ называемые "народные" мотивы, взятые еще изъ вторыхъ рукъ. Разбойникъ, передъ казнью бросающій въ лицо воеводѣ, что гулялъ съ его женой, напоминаетъ "Ваньку Клюшника"; мало оригинально и второе стихотвореніе. Гораздо болѣе реальными и свѣжими для того времени чертами набросанъ яркій портретъ степного помѣщика -- охотника, взятаго въ моментъ охотничьяго тріумфа въ отъѣзжемъ полѣ, среди сосѣдей и своры собакъ, съ только что убитой лисой въ рукахъ -- картина въ тѣхъ же тонахъ, въ какихъ рисовалъ такія сцены Некрасовъ.
Два другихъ стихотворенія "Деревня" и "Федя" по характеру уже подходятъ близко къ Зап. Охотн.; недаромъ они и помѣщены въ томъ же No Современника, гдѣ "Хорь и Калинымъ". Просто и реально дана въ первой пьесѣ картина тихаго деревенскаго вечера: лаютъ собаки, мычитъ стадо, старуха идетъ за водой къ колодезю, высокій шестъ скрипитъ и гнется, чередой подходятъ лошади къ корыту, затянулъ пѣсню проѣзжій мужикъ въ телѣгѣ, на низкое крыльцо выходитъ дѣвушка, освѣщенная зарей, къ селу по дорогѣ спускаются, медленно качаясь, тяжелые возы съ сѣномъ, за коноплянниками широко раскинулась степь. Авторъ прибавляетъ:
"Задумчиво глядишь на лица мужиковъ
И понимаешь ихъ, предаться самъ готовъ
Ихъ бѣдному, простому быту"...
Въ написанномъ нѣсколько раньше "Федѣ" почти безъ словъ дана цѣлая крестьянская драма. Морозной ночью въ деревню въѣзжаетъ давно покинувшій домъ парень; его приманила вѣсть, что овдовѣла Параша, замужество которой очевидной заставило его бросить родную деревню. Отъ встрѣчной старухи онъ узнаетъ, что Параша черезъ мѣсяцъ послѣ смерти мужа опять вшила замужъ.
Вѣтеръ подулъ. Засвисталъ онъ легонько,
На небо глянулъ и шапку надвинулъ,
Молча рукою махнулъ и тихонько
Лошадь назадъ повернулъ да и сгинулъ.
По простотѣ и выразительной сдержанности это стихотвореніе рѣдкость въ нашей литературѣ и не для 1844 года.
Любовь, которой, естественно, отведено видное мѣсто въ лирикѣ Тургенева, почти не выступаетъ въ формѣ опредѣленнаго, сильнаго чувства: лишь изрѣдка передъ нами чистая, цѣльная любовь, какъ въ стихотвореніяхъ B. Н. Б., Къ ***; отмѣтимъ еще мягкую нѣжность стих. "Когда давно забытое названье" и "Въ дорогѣ". Въ большинствѣ же остальныхъ изображена любовь неудавшаяся по внутренней гнилости, съ непріятнымъ осадкомъ и, что еще хуже, даже безъ сильной горечи воспоминанія, а лишь съ кривой улыбкой ироніи.
Интересно по темѣ стихотвореніе "Одинъ, опять одинъ", появившееся въ печати уже въ 1850 г.; здѣсь есть такъ характерныя для Тургенева воспоминанія о молодомъ кружкѣ товарищей, жадно слушающихъ восторженныя рѣчи учителя-идеалиста, а въ концѣ -- столь же характерное скептическое отношеніе къ этому.
Переходимъ къ поэмамъ.
Первая изъ нихъ, "Параша", вышла въ свѣтъ весною 1843 г. Тургеневъ въ это время уже далеко не былъ тѣмъ наивнымъ юношей, который писалъ ультра-романтическую драму "Стено", а въ 1836 г., присутствуя на первомъ представленіи "Ревизора", по собственному признанію ("Литературный вечеръ у Плетнева") не понялъ значенія комедіи, какъ черезъ годъ -- важности "жизни за царя", который, поѣхавъ вскорѣ въ Берлинъ, соединялъ тамъ изученіе Гегелевской философіи съ полу-дѣтскими забавами и травлей крысъ. Русская литература годъ отъ году развертывалась все шире и значительнѣе: завершилась вся дѣятельность Пушкина, прозвучала и умолкла энергичная и скорбная поэзія Лермонтова, Гоголь успѣлъ дать всѣ свои главнѣйшія произведенія; критика въ лицѣ Бѣлинскаго уже открыто смѣялась надъ жидкимъ и жалкимъ русскимъ романтизмомъ, раздавались ея страстные призывы къ реализму, къ интересамъ современной дѣйствительности, къ общественности, какъ необходимому элементу литературы; Бѣлинскій уже вынашивалъ свои статьи о Пушкинѣ, гдѣ выясненіе огромной роли поэта шло объ руку съ итогомъ, что Пушкинъ уже не отвѣчаетъ на всѣ вопросы новой эпохи. Подъ всѣми этими впечатлѣніями Тургеневъ росъ и зрѣлъ; онъ къ 1841 г. успѣлъ сблизиться съ Станкевичемъ, Бакунинымъ, Грановскимъ, Кавелипымъ, въ концѣ слѣдующаго года -- съ Бѣлинскимъ. Послѣдній весной 1843 г., еще до выхода "Параши", даетъ въ письмѣ къ Боткину такую характеристику своему новому знакомому: "Это человѣкъ необыкновенно умный, да и вообще хорошій человѣкъ. Бесѣда и споръ съ нимъ отводили мнѣ душу. Тяжело быть среди людей, которые или во всемъ соглашаются съ тобой, или, если противорѣчатъ, то не доказательствами, а чувствами или инстинктомъ, и отрадно встрѣтить человѣка, самобытное и характерное мнѣніе котораго, сшибаясь съ твоимъ, извлекаетъ искры. У Тургенева много юмору, Русь онъ понимаетъ. Во всѣхъ его сужденіяхъ виденъ характеръ и дѣйствительность; онъ врагъ всего неопредѣленнаго". Важные вопросы общественности, стучавшейся тогда въ двери литературы, очевидно, серьезно занимаютъ Тургенева: въ концѣ 1842 г. онъ подаетъ по начальству записку "О русскомъ хозяйствѣ и русскомъ крестьянинѣ" (см. ее въ Русскихъ Пропилеяхъ, кн. 3), въ которой при всей обязательной по тому времени сдержанности опредѣленно говорится о необходимости крупныхъ перемѣнъ въ хозяйственномъ и правовомъ положеніи крестьянъ.
Естественно, что онъ, задумывая первую свою крупную вещь, не ушелъ отъ вліянія духа времени, требовавшаго отъ художественнаго произведенія серьезнаго общественнаго содержанія, "гражданской идеи". Черезъ годъ послѣ "Параши", онъ самъ признаетъ это, начавъ шутливую поэму "Попъ" словами:
"Бывало, я писалъ стихи для славы,
И тѣ стихи, въ невинности моей,
Я въ Божій міръ пускалъ не безъ приправы
Глубокихъ и значительныхъ идей".
Такую идею и легко усмотрѣть и въ "Парашѣ". Эта идея, говоря словами Гершензона, которому принадлежатъ лучшія страницы о "Парашѣ" въ нашей литературѣ, можетъ быть выражена такъ. Тургеневъ здѣсь какъ бы хочетъ сказать: "Я давно потерялъ надежду на мужскую половину моего поколѣнія; расцвѣтъ человѣчности мнѣ казался возможнымъ только въ женщинѣ,-- она, думалъ я, богатая непосредственнымъ чувствомъ, одна еще можетъ внести жизнь и душу въ наше измельчавшее общество. Но я ошибся: ей мѣшаетъ въ этомъ ея собственная неразвитость и пошлость мужчины".
Мы потому начинаемъ разборъ съ идеи, что эта идея лежитъ явно и открыто сверху всей ткани поэмы, заботливо неразъ подчеркнутая и оговоренная авторомъ, и плохо смѣшивается съ жизненнымъ содержаніемъ замысла. Гершензонъ находитъ, что истинный сюжетъ поэмы -- расцвѣтъ богатой женской души въ первой любви, что эта картина дана Тургеневымъ свѣжо, искренно, очаровательно и законченно, такъ что, "остановись авторъ на состояніи Параши послѣ ночной прогулки съ Викторомъ въ саду, и не продолжай, поэма была бы художественнымъ перломъ". Но авторъ хотѣлъ сдѣлать больше: по его замыслу исторія первой дѣвичьей любви должна была играть служебную роль по отношенію къ общей идеѣ поэмы. Идея эта вносится личностью героя. Тургеневъ взялъ человѣка 30-хъ гг., холоднаго, изъѣденнаго рефлексіей, некрупнаго, не способнаго пережить непосредственно, органически ни одной мысли, никакого опредѣленнаго чувства; чувство Параши на мигъ смягчило его сухую, ироническую душу, но не способно было ее переродить, напротивъ, само увяло безплодно въ ихъ семейномъ союзѣ, спокойномъ, благополучномъ и обыденномъ. Гершензону кажется, что "умничанье автора пропадаетъ даромъ; читатель едва замѣчаетъ идею, ради которой такъ старался Тургеневъ; но то, чѣмъ онъ самъ былъ сердечно увлеченъ, именно, расцвѣтъ чувства въ Парашѣ и судьба ея любви встаетъ передъ читателемъ съ неотразимой и увлекающей убѣдительностью живой красоты".
Съ этимъ нельзя вполнѣ согласиться. Охотно признаемъ справедливость многаго въ разборѣ критика; вѣрно, что все то, что относится къ личности Параши и къ ея любви, создалось наиболѣе искренно, свѣжо и любовно, что Тургеневъ самъ любитъ свою героиню нѣжно и трогательно, и это передается читателю. Но трудно примкнуть къ мысли, будто читатель почти не замѣчаетъ сознательныхъ авторскихъ намѣреній. О проведеніи идеи Тургеневъ такъ много и такъ неловко хлопочетъ, что этого трудно не замѣтить: идея подчасъ назойливо лѣзетъ въ глаза, и тѣмъ больше, чѣмъ ближе къ развязкѣ. Авторъ въ началѣ такъ увлекался своей героиней, такъ старался показать намъ въ ней "залогъ души, любимой Божествомъ", что создалъ образъ, дѣйствительно не далекій отъ Пушкинской Татьяны (строфы V--XIII); между тѣмъ по замыслу и она должна испытать на себѣ обезличивающее вліяніе пошлой, мѣщанской среды. И вотъ, когда автору пришлось сводить концы съ концами, онъ искуственно и торопливо пытается сбросить Парашу съ пьедестала: заподозрѣваетъ значительность ея переживаній, бросаетъ скептическія замѣчанія о ея любви (стр. LXVIII--LXII). Эта двойственность мѣшаетъ ясности рисунка и ранѣе: словно боясь вполнѣ предаться умиленности, которою наполняетъ его героиня, авторъ вставляетъ тамъ и сямъ охлаждающія оговорки (стр. XLI--XLII), какъ будто готовя себѣ отступленіе и оправданіе для конца, но дѣлаетъ это такъ неумѣло и некстати, что возбуждаетъ въ читателѣ лишь досадливое чувство противъ себя. Въ образѣ дѣвушки остаются непримиренныя противорѣчія, и замыселъ не проведенъ выдержанно и цѣльно. Надо признать, что это въ одномъ отношеніи послужило на пользу поэмѣ; для вполнѣ художественнаго осуществленія подобнаго замысла Тургеневъ не выказалъ здѣсь нужнаго дара объективной углубленной характеристики, а при этомъ условіи болѣе строгая послѣдовательность, навѣрно, заставила бы его пожертвовать субъективной, лирической стороной поэмы, т.-е. ея главной цѣнностью, и мы имѣли бы что-нибудь вродѣ отвлеченной схемы, подобной той, которую представляетъ изъ себя вторая тургеневская поэма "Разговоръ" (1844 г.).
Въ "Разговорѣ" сведены лицомъ къ лицу представители двухъ поколѣній: старикъ-дѣятель 20-хъ,-- 30-хъ гг. и іопоша 30 хъ,-- 40 хъ гг.; вся поэма состоитъ въ томъ, что они обмѣниваются признаніями, въ которыхъ характеризуютъ себя. Старикъ -- здоровая, цѣльная личность; онъ принималъ дѣятельное участіе въ жизни, полной чашей пилъ ея наслажденія, горячо любилъ, вѣрилъ въ Бога, въ добро и правду, зналъ счастье активной борьбы за свои идеи; теперь, послѣ многихъ бѣдъ и мукъ, онъ отошелъ отъ жизни, но сохранилъ вѣру въ свои святыни. Есть мнѣніе, что въ немъ Тургеневъ хотѣлъ дать поколѣніе декабристовъ; на это наводятъ слова автора о псмъ въ началѣ поэмы:
Бывало -- пламенная рѣчь
Звенѣла, какъ булатный мечъ,
Гремѣла, какъ набатъ, когда
Во дни покорности, стыда
Упругой мѣди тяжкій ревъ
Въ народѣ будитъ ярый гнѣвъ,
И мчатся граждане толпой
На грозный, на послѣдній бой.
Сколько-нибудь ясно, однако, это не дано, да врядъ ли и могло быть дано но условіямъ времени; сверхъ того въ общественно-политическомъ духѣ Тургеневъ и тогда, очевидно, не склоненъ былъ разрабатывать свои замыслы. Его болѣе интересовала задача представить общую психологическую разницу двухъ поколѣній, и его старикъ всего подробнѣе говоритъ о томъ, какъ онъ любилъ. Характерно для Тургенева, что онъ даже этому сильному и цѣльному герою влагаетъ въ грудь любовь не побѣдно-торжествующую, а мучительную, неувѣренную, съ полными преклоненіемъ передъ любимой женщиной, т. е. свою личную.
Юноша -- немощный, душевно кислый, извѣрившійся въ себя и въ людей, отравленный вѣчными сомнѣніями и анализомъ, безсильный даже въ любви. Онъ откровенно кается въ своей неспособности жить и дѣйствовать и, навлекши этой слабостью на себѣ гнѣвъ старика, кончаетъ признаніемъ, что надъ всѣмъ поколѣніемъ, къ которому онъ принадлежитъ, тяготѣетъ печать безплодности и осужденія потомства: имъ не дождаться уже близкой утренней зари молодой жизни. Самъ онъ, какъ бы предрекая участь Рудина, видитъ для себя одинъ исходъ -- скитаться
Среди чужихъ, въ землѣ чужой,
Гдѣ никому не дорогъ я,
Но гдѣ вольна душа моя,
Гдѣ я безтрепетно могу
Отвѣтить вызовомъ врагу --
И наконецъ, на зло судьбѣ,
Погибнуть въ радостной борьбѣ.
Гершензонъ, сопоставляя настроеніе этого героя съ мыслями стих. "Толпа", писаннаго въ то же время, и съ Посвященіемъ къ "Разговору", справедливо видитъ въ юношѣ не объективно нарисованный типъ, а отраженіе личной психологіи автора, давшаго здѣсь тѣ черты, "лишняго человѣка", которыя онъ наблюдалъ прежде всего въ себѣ. Безспорно и то, что вся тема подсказана Лермонтовской "Думой". Настроеніе внутренне разорваннаго героя вмѣстѣ съ тѣмъ типично для всекаго поколѣнія 30-хъ гг., для эпохи элегическаго романтизма; мученія этихъ людей даже не компенсировались гордымъ сознаніемъ своей мощи и презрѣніемъ къ пошлой толпѣ, какъ то было у Байрона и нерѣдко у Лермонтова; взглядъ на себя Тургеневскихъ героевъ обыкновенно скромный, и хотя они видятъ ничтожество людское и бросаютъ иногда кругомъ презрительные взгляды въ духѣ величавыхъ индивидуалистовъ, но ихъ рѣчи чаще звучатъ не желчно, а безсильно-иронически, и они даже признаютъ за толпой силу и право жить, не замѣчая ихъ или смѣясь надъ ними (стих. "Толпа"); имъ не чуждъ элементъ самоуничиженія. Все это есть въ юномъ героѣ "Разговора", и всѣ эти черты важны, какъ предвѣстіе близкихъ Тургеневскихъ "лишнихъ людей". Вотъ почему "Разговоръ"' при всей своей малой художественности долженъ привлечь къ себѣ вниманіе при анализѣ творческаго роста Тургенева.
Въ слѣдующемъ, 1845 г. Тургеневъ написалъ еще двѣ поэмы: "Андрей" и "Помѣщикъ". Онѣ совершенно несхожи но духу и тону: серьезная вещь съ значительнымъ замысломъ и -- легкій бытовой, шутливо разсказанный эпизодъ, но въ обѣихъ авторъ дѣлаетъ шагъ впередъ въ цѣльности замысла и въ реализмѣ исполненія.
"Андрей" посвященъ той же неизмѣнной Тургеневской темѣ: женщина въ любви сильнѣе и выше мужчины. Оба героя взяты, какъ натуры среднія, не выдающіяся, но простыя и честныя; ихъ неудачная любовь съ начала до конца развертывается жизненно и естественно, безъ романтическихъ вычуръ и прихотливостей. Между влюбленными стоитъ препятствіе, такъ какъ Дуня замужемъ, и Андрей, нѣсколько поколебавшись, рѣшается на разлуку, не чувствуя себя въ силахъ найти смѣлый и достойный выходъ изъ положенія; позднѣе Дуня пишетъ ему письмо, гдѣ наряду съ упрекомъ въ слабости его любви сквозитъ и чувство ея собственнаго безсилія. Въ поэмѣ много достоинствъ: фигуры просты и жизненны, душевныя переживанія изображены съ тонкой выразительностью, на дѣйствіе наброшень поэтическій колоритъ, не мѣшающій реальности, авторъ менѣе занятъ собой, чѣмъ въ "Парашѣ", его столь обычныя для этого періода "глубокомысленныя" или ироническія подмигиванія здѣсь не такъ часты и не разрушаютъ обаянія легкой грусти, которой дышетъ печальная судьба двухъ простыхъ, искреннихъ сердецъ. Свѣжести впечатлѣнія нѣсколько мѣшаютъ длинноты и явственное мѣстами вліяніе Пушкинскаго "Онѣгина".
О "Помѣщикѣ" достаточно нѣсколькихъ словъ. Онъ написанъ живымъ, часто мѣткимь стихомъ, но фигура помѣщика безлична; бытовыя картинки нравовъ деревенскаго захолустья недурны, но были бы гораздо лучше безъ прорывающагося иногда мелкаго бичеванія мелкихъ чертъ. Эпизодически и здѣсь мелькнулъ любимый авторскій образъ дѣвушки съ сильной поэтической душой, осужденной на одиночество.
Мы осмотрѣли все главное, данное Тургеневымъ до Зап. Охотид не затронуты остались лишь три разсказа: "Андрей Колосовъ", "Три портрета" и "Бреттеръ",-- ниже будетъ случай коснуться и ихъ. Подводя теперь нѣкоторые общіе итоги относительно этой первой эпохи Тургеневскаго творчества, мы прежде всего должны будемъ отмѣтить отсутствіе гармонической цѣльности духа въ юномъ художникѣ. И трудно объяснить эту черту одной молодостью, не вполнѣ сложившейся личностью. Во-первыхъ, и молодость уже вовсе не такая ранняя: почти всѣ произведенія этой поры писаны въ возрастѣ отъ 24 до 28 лѣтъ, а затѣмъ даже и очень юный художникъ при всей негармоничности, угловатости и невыдержанности можетъ быть, и даже обыкновенно бываетъ внутренно цѣленъ, вѣренъ себѣ въ основныхъ элементахъ души. У Тургенева же поражаетъ именно отсутствіе одного настроеніи, главнаго центра, который приводитъ въ движеніе всѣ душевныя силы и окрашиваетъ передъ человѣкомъ міръ въ опредѣленный цвѣтъ. Личность его въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ какъ будто даже слишкомъ опредѣлилась, судя по тому, что разсудокъ, рефлексія и иронія занимаютъ черезъ чуръ видное мѣсто въ его міровоззрѣніи; въ другихъ же отношеніяхъ она недостаточно развита, такъ какъ часто скользитъ по жизни, не углубляясь, или оцѣниваетъ явленія, даже сочувственныя ей, осторожно, неярко и несмѣло, какъ будто между нею и воспріятіемъ міра стоитъ какая-то задерживающая, ослабляющая призма. Такой недостатокъ бодрой силы и ясности производится тоже привычной работой разсудка, разъѣдающаго живое чувство художника въ самомъ процессѣ его развитія; отсюда двѣ черты: вторженіе разсудочности въ замыселъ и отраженіе въ творчествѣ душевнаго распада. Объясненія той и другой надо искать столько же въ личной психологіи автора, какъ и въ особенностяхъ эпохи. По словамъ Гершензона "вліяніе 40 гг., вліяніе Станкевича, Бѣлинскаго и др. наложило неизгладимую печать на Тургенева: по существу чуждый всякимъ гражданскимъ мотивамъ, чистый художникъ, т. е. созерцатель, онъ на всю жизнь усвоилъ себѣ сознаніе обязанности вкладывать въ свои произведенія общеполезную мысль. Все, что онъ напишетъ позднѣе, будетъ, какъ и "Параша", "не безъ приправы глубокихъ и значительныхъ идей". Такой основной идеей въ творчествѣ Тургенева за этотъ періодъ и была мысль о дряблости и душевной разорванности цѣлаго поколѣнія.
Заглядывая впередъ, спросимъ тутъ же, все ли дѣйствительно было разъѣдено рефлексіей въ душѣ художника? Не осталось ли для него въ мірѣ неразложимыхъ устоевъ? Гершензонъ говоритъ, что уцѣлѣлъ только одинъ -- женская душа, дѣвичья любовь. Но что же побуждало Тургенева такъ высоко ставить женщину? Есть мнѣніе, что въ основѣ этого влеченія лежалъ скрытый эротизмъ. (Ю. Айхенвальдъ). Гершензонъ, не отрицая участія этого фактора, даетъ болѣе углубленное толкованіе: Тургеневъ видѣлъ въ женской любви моментъ высшаго напряженія самоутверждающейся жизни, и ему такой неразложимый мыслью фундаментъ былъ необходимъ, такъ какъ онъ скептически относился ко всему въ жизни. Съ этимъ нельзя согласиться безъ ряда оговорокъ. Прежде всего надо признать, что наряду съ дѣвичьей или женской любовью значеніе непререкаемой жизненной цѣнности для Тургенева имѣла любовь вообще, особенно во вторую половину дѣятельности. Стоитъ вспомнить Лизу, слова надъ могилой Базарова, многія мѣста изъ "Стихотвореній въ прозѣ". А затѣмъ, вѣрно ли, что одна женщина ускользала отъ скептицизма Тургенева? Можно указать другую область -- природу. Отношеніе Тургенева къ природѣ сложно и не однородно на всемъ протяженіи его жизненнаго пути; въ первый періодъ творчества успѣла дать себя знать, хотя далеко не въ полной мѣрѣ, положительная сторона этого отношенія: природѣ отданы лучшія по гармоничности мѣста въ лирикѣ и въ поэмахъ. Правда, она не всегда властна надъ нимъ, надъ его тоской и страданіемъ; см. напримѣръ, посвященіе къ "Разговору", за которое критикъ назвалъ его "отщепенцемъ отъ природы". Конечно, Тургеневу рѣдко было доступно полное сліяніе съ жизнью природы, какое отличаетъ напр. Л. Толстого: тому ничего не говорили чудныя панорамы далекихъ снѣговыхъ Альпъ, онъ могъ наслаждаться пейзажемъ, лишь самъ находясь среди него, сливаясь съ нимъ, такъ сказать, физически и тогда на мигъ растворялся, исчезалъ въ природѣ всецѣло. Тургеневъ всегда чувствуетъ себя отъединеннымъ отъ пейзажа, противопоставляетъ себя, или вообще человѣка, природѣ, какъ два элемента чуждые, нерѣдко враждебные ("Поѣздка въ Полѣсье"); но все же самая красота и сила природы для него внѣ скептическаго анализа: въ Посвященіи къ "Разговору" красота міра безсмертна, звѣзды вѣчны и торжественны; въ "Поѣздкѣ въ Полѣсье" тоже угломъ зрѣнія служитъ вѣчность и мощь стихіи. Позднѣе (въ "Довольно") будетъ поправка: не "вѣчность", а "долговѣчность", и то лишь въ сравненіи съ эфемерностью человѣка; притомъ обезцвѣченная однообразіемъ повторенія; но въ еще болѣе позднихъ "Стихотвореніяхъ въ прозѣ" снова вѣчная стихія является во всей своей величавой чистотѣ и незыблемой моши.
Искусство тоже было въ глазахъ Тургенева, за исключеніемъ отдѣльныхъ моментовъ настроенія, цѣнностью безспорной, но въ первый періодъ это еще мало сказалось (хотя стихотвореніе "Къ Beнерѣ Медицейской" уже очень характерно въ этомъ смыслѣ); позднѣе эта нота зазвучитъ болѣе сильно, и уже незадолго до смерти раздастся восторженный гимнъ живой красотѣ, создаваемой человѣкомъ въ искусствѣ: "Вотъ она -- открытая тайна, тайна поэзіи, жизни, любви! Вотъ оно, вотъ оно, безсмертіе! Другого безсмертія нѣтъ -- и не надо". (Стих. въ прозѣ "Стой!").
При всемъ томъ, впечатлѣніе душевнаго безсилія, нѣкоторой изнеможенности преобладаетъ въ раннемъ творчествѣ Тургенева надъ чертами другого порядка. Отсюда та жажда непосредственной цѣльности, которую утолялъ авторъ, создавая женскіе образы. Однажды онъ попытался въ первомъ періодѣ дать такую же мужскую фигуру, воспользовавшись личностью Николая Станкевича, въ которомъ ему видѣлся органическій, цѣльный типъ. Но повѣсть ("Андрей Колосовъ") показала, что, какъ писатель, Тургеневъ былъ еще слабъ.
Въ "Андреѣ Колосовѣ" авторъ, задумавъ воспѣть гимнъ естественному и свободному отношенію къ жизни, просто на просто поставилъ на пьедесталъ героя, который, разлюбивъ дѣвушку, бросилъ ее скорѣе черство и бездушно, чѣмъ смѣло и искренно. Бѣлинскій хвалилъ въ повѣсти "прекрасные очерки русской жизни"; отдѣльныя черты быта и психологіи, правда, были взяты вѣрно, но весь ходъ исторіи былъ неправдоподобенъ какъ разъ съ бытовой стороны, обличая малое вниманіе къ дѣйствительности: напр., Варинъ отецъ прежде всего, конечно, не потерпѣлъ бы подъ рядъ двухъ неудачныхъ романовъ дочери съ ускользаніемъ претендентовъ. И самъ Бѣлинскій въ окончательномъ итогѣ призналъ вещь "странной, недосказанной и неуклюжей". А Дружининъ, давшій нѣсколько лѣтъ спустя большую и интересную статью о творчествѣ Тургенева, прямо упрекаетъ его по поводу "Андрея Колосова" въ стремленіи жертвовать правдой и человѣчностью ради эффектной мысли. Критикъ, вскрывая ничтожность и безчувственность героя, изумлялся, какъ могъ Тургеневъ увидать что-то необыкновенное въ"мелкомъ московскомъ соблазнителѣ" и стать на его сторонѣ противъ бѣднаго существа, имъ погубленнаго. Дружининъ объяснялъ дѣло тѣмъ, что замыселъ автора былъ крупнѣе и глубже, чѣмъ выполненіе, герой былъ задуманъ, какъ цѣльная, сильная натура, прямая, чистосердечная и обаятельная, по разсказъ испорченъ недостаточно серьезнымъ отношеніемъ къ темѣ, отсутствіемъ вдумчивости при слабости непосредственнаго творчества.
Дѣйствительно, Тургеневъ несомнѣнно былъ увлеченъ "поэтической" мыслью, которую съ пафосомъ произноситъ въ концѣ разсказчикъ: "О, господа! человѣкъ, который разстается съ женщиной, нѣкогда любимой, въ тотъ горькій и великій мигъ, когда онъ невольно сознаетъ, что его сердце не все, не вполнѣ проникнуто ею. этотъ человѣкъ, повѣрьте мнѣ, лучше и глубже понимаетъ святость любви, чѣмъ тѣ малодушные люди"... и т. д. Авторъ не подозрѣвалъ, что эта мысль имъ же и тутъ же безнадежно дискредитирована, ибо она такъ же хорошо, и даже больше, чѣмъ къ Колосову, примѣнима къ другому герою, недолгому преемнику правъ на Варю, который тоже сбѣжалъ въ комическо-противной растерянности одумавшагося недоросля; для него во всякомъ случаѣ этотъ мигъ былъ гораздо болізе "горекъ и великъ", чѣмъ для Колосова. Тутъ сказалось у автора тоже "геніальничанье" съ жизнью, та же боязнь пошлости, къ которой въ концѣ повѣсти отважно причислены и "мелкія хорошія чувства" -- сожалѣніе и раскаяніе. Недаромъ Тургеневъ находилъ потомъ, что Дружиппиская критика "вложила перстъ въ язву", подставила ему зеркало, "только черезъ чуръ снисходительное".
Въ литературѣ была сдѣлана попытка объяснить всѣ угловатости, всю пестроту ранняго Тургеневскаго творчества при помощи стройной гипотезы. Это -- названная выше работа г. Истомина "Старая манера Тургенева" -- трудъ важный, но во многомъ неправильный. Истоминъ прежде всего устанавливаетъ большую отзывчивость молодого Тургенева къ литературѣ. Литература была для него искусствомъ для искусства, органической потребностью художественной души. При его рѣдкомъ образованіи и ранней начитанности это приводило къ тому, что онъ былъ какъ бы насыщенъ множествомъ литературныхъ образовъ и, увлеченно живя ими, невольно вводилъ ихъ въ свое раннее творчество, самъ работалъ подъ ихъ вліяніемъ. По словамъ Истомина, "это была какая-то особенная, артистическая и своеобразная душевная организація: претворившій въ свою плоть и кровь художественные образы русской и европейской поэзіи, глубокій знатокъ литературы, тонкій цѣнитель искусства и красоты, Тургеневъ весь сложный міръ человѣческой души, типовъ и характеровъ возводитъ къ знакомымъ образамъ родной и чужой поэзіи". Этимъ Истоминъ объясняетъ большую склонность Тургенева къ литературнымъ цитатамъ, къ сравненіямъ и ассоціаціямъ, навѣяннымъ литературными произведеніями. Отсюда -- замѣтная подражательность перваго періода творчества, длившаяся довольно долго. Истоминъ считаетъ возможнымъ установить четыре этапа этого періода: первый (1834--1842 гг.), когда Тургеневъ еще безотчетно ввѣряется романтическимъ кумирамъ и питается скорѣе идеалами европейской поэріи, чѣмъ русской: второй (1842--1846 гг.) -- господство смѣшанныхъ стилей, пушкинскаго, лермонтовскаго и "натуральнаго": третій (1846 -- 1852 гг.), посвященъ гоголевскому стилю: и четвертый (1852--1855 гг.) -- попытка примирить пушкинское вліяніе съ гоголевскимъ.
Эти общія наблюденія правильны; противъ самой схемы можно особенно не возражать, и когда г. Истоминъ, перейдя къ разбору отдѣльныхъ вещей Тургенева, подробно и доказательно вскрываетъ черты подражанія Пушкину и Лермонтову въ "Парашѣ", "Разговорѣ" и др. произведеніяхъ, его замѣчанія очень цѣнны и интересны. Но онъ не ограничивается лишь отдѣльными фактическими сопоставленіями, а строитъ цѣлую теорію творческой психологіи молодого автора. Вотъ въ какомъ видѣ можетъ быть она представлена.
Тургеневъ началъ писать уже не очень молодымъ человѣкомъ, а въ 25-лѣтнемъ возрастѣ, когда уже назади пора безотчетнаго увлеченія кумирами юности, и на смѣну выдвигается трезвое и разсудочное къ нимъ отношеніе; онъ же всегда былъ склоненъ къ рефлексіи и скептиченъ. Въ своемъ разборѣ романа Евг. Туръ онъ самъ говоритъ о важности для писателя "сознательно взять въ руки свой талантъ", въ другомъ мѣстѣ указываетъ на необходимость "сосредоточиться и придать себѣ извѣстное направленіе, а то непремѣнно разсыплешься весь и не соберешь себя потомъ". Съ такими взглядами приступаетъ Тургеневъ къ творчеству. Самая рѣзкость направленія, такъ замѣтная въ раннихъ вещахъ Тургенева, невольно заставляетъ думать, что мы здѣсь встрѣчаемся съ сознательнымъ, планомѣрнымъ пріемомъ. И дѣйствительно, во всѣхъ произведеніяхъ первой поры по словамъ Истомина "еще нѣтъ своихъ, тургеневскихъ героевъ, а есть только герои пушкинской, лермонтовской и гоголевской поэзіи: они описываются стилями своихъ авторовъ, говорятъ и дѣйствуютъ по литературнымъ указкамъ". Все это дѣлается намѣренно и планомѣрно: "Тургеневъ сознательно перелагаетъ музыку русской поэзіи на свою музыку и какъ бы ревизуетъ своихъ любимыхъ писателей съ цѣлью рѣшить вопросъ о пригодности или непригодности ихъ художественныхъ методовъ"; это -- "геніальныя упражненія на литературныя темы и стили, великолѣпные комментаріи къ ихъ стилю, письму и манерѣ".
Уже эта общая теорія вызываетъ недоумѣніе своей полной несовмѣстимостью со Всѣмъ тѣмъ, что намъ извѣстно о процессѣ художественнаго творчества. Совершенно неправдоподобно, чтобы даже второстепенный художникъ проводилъ первые 10--15 лѣтъ творчества въ какихъ-то сознательныхъ, намѣренныхъ этюдахъ чужихъ стилей и планомѣрно комбинировалъ ихъ въ разныхъ сочетаніяхъ; такъ могъ бы поступать лишь писатель безъ всякаго внутренняго стимула къ творчеству, которому нечего сказать отъ себя и остается только изучать чужую технику. Естественно, что ложная, мертвая мысль рвется на каждомъ шагу, когда г. Истоминъ пытается детально прилагать ее къ отдѣльнымъ вещамъ Тургенева. Остановимся для примѣра на "Парашѣ".
Послѣ первыхъ попытокъ 30-хъ гг. ("Стено"), говоритъ Истоминъ, Тургеневъ, взявшись за "Парашу" при новыхъ вѣяніяхъ реальной школы въ Россіи, задумалъ "произвести повѣрку пушкинскаго и лермонтовскаго стиля въ условіяхъ натуральной школы". Въ "Парашѣ" онъ далъ мѣсто всѣмъ тремъ стилямъ сразу и запутался, не претворивъ ихъ, а давъ ихъ рядомъ, въ сыромъ, такъ сказать, видѣ: автора здѣсь нѣтъ, каждый стиль говоритъ за себя, и читатель воленъ выбирать, какой хочетъ: отсюда противорѣчія и невыдержанность поэмы. По мнѣнію г. Истомина, "если вы подчинитесь обаянію пушкинскаго стиля, то вы, подобно Гершензону, скажете, что авторъ лично влюбленъ въ Парашу, что его влюбленность нѣжна и романтична; съ точки зрѣнія натурализма вы усмотрите въ Парашѣ умную и хитрую барышню, которая идетъ на послѣднія жертвы, чтобы устроить свое семейное счастіе и не застрять въ дѣвицахъ; а съ лермонтовской точки зрѣнія вы увидите въ ней могучую и сильную природную стихію, которая вянетъ и сохнетъ въ пошлой мѣщанской обстановкѣ".
Совершенно вѣрно, что въ поэмѣ отсутствуетъ единство стиля и неясно отношеніе автора, но во-первыхъ, странно предположить сознательное и намѣренное принятіе авторомъ сразу трехъ различныхъ дорогъ. А затѣмъ, гдѣ здѣсь стиль натуральной школы? Всѣ детали, приводимыя Истоминымъ, не выходятъ изъ предѣловъ имитаціи непринужденнаго и реальнаго тона, даннаго еще въ "Онѣгинѣ" при описаніи помѣщичьяго быта: главный же "натурализмъ" -- обрисовка Параши -- просто измышленъ критикомъ, необычайно грубо и ложно понявшимъ поэму. Ему кажется, что все поведеніе героини -- тонкое и умѣлое кокетство бывалой степной барышни, знающей всѣ ходы и выходы въ охотѣ на жениха: поэтому онъ не усумнился, безъ всякаго на то права, понять ея вечернюю прогулку съ Викторомъ въ саду до послѣднихъ предѣловъ пошло и грубо. "Натурализмъ", или, вѣрнѣе, реализмъ поэмы сказался болѣе всего въ томъ, что Параша изображена не романтической героиней, а обыкновенной русской дѣвушкой, а невыдержанность авторская -- въ томъ, что онъ, почему-то ждавшій отъ Параши "святаго, благодатнаго страданья", и обманутый "естественно, невинно", не сумѣлъ удержаться на позиціи прозрѣвшаго, а привлекъ сюда романтическаго сатану съ ироническимъ смѣхомъ по адресу молодой пары, вовсе того не заслужившей. Во всякомъ случаѣ, первый же опытъ "сознательнаго, мастерскаго упражненія на разные стили" оказался и не мастерскимъ, и мало сознательнымъ. Истоминъ самъ признаетъ, что здѣсь его авторъ "запутался" и потому въ дальнѣйшемъ перемѣнилъ систему. Теперь онъ, по увѣренію критика, въ каждой вещи "выдвигаетъ, на первый планъ какой-нибудь одинъ стиль, въ который уже мелкими крапинками вплетаетъ другіе". Въ доказательство приводится "Разговоръ", но и тутъ оказывается, что старикъ сдѣланъ по пушкински, а молодой человѣкъ -- по лермонтовски. Ниже говорится, что "Бреттеръ" написанъ однимъ стилемъ натурализма, что тоже мало соотвѣтствуетъ истинѣ: стоитъ вспомнить образъ Маши Перекатовой.
Вообще надо сказать, что насколько вѣрно и умѣло иногда вскрываетъ Истоминъ недостатки ранняго творчества Тургенева, настолько же искусственнымъ должно быть признано его стараніе подвести весь матеріалъ въ цѣломъ подъ свою объяснительную психологическую схему. Какъ ни былъ Тургеневъ съ раннихъ лѣтъ разъѣденъ рефлексіей, это заставляло его подходить недовѣрчиво, съ аналитическимъ ножемъ къ жизни, но въ своемъ творчествѣ онъ гораздо чаще шелъ, какъ всякій начинающій авторъ, ощупью, отыскивая свою дорогу путемъ не преднамѣренныхъ опытовъ, а во время незамѣченныхъ ошибокъ и ложныхъ шаговъ. При этомъ личныя особенности дѣлали для него періодъ ученичества довольно труднымъ.
Упустивъ изъ виду пестроту и сложность душевнаго содержанія богатой натуры, еще не нашедшей себя и не овладѣвшей своими силами, мы не поймемъ всего значенія первыхъ литературныхъ шаговъ Тургенева. Онъ метался отъ испанскихъ этюдовъ и русскихъ поэмъ къ оживленію старыхъ дворянскихъ портретовъ, отъ поисковъ за "геніальными" натурами къ изображенію изнанки мелкихъ "героевъ" (Бреттеръ) и вынесъ было рѣшеніе оставить литературу совсѣмъ. Дѣло въ томъ, что его отношеніе къ дѣйствительности было слишкомъ сложно, чтобы сразу и легко найти себѣ форму. Необыкновенно характерно и важно то, что Тургеневъ началъ со стиховъ: онъ слѣдовалъ въ этомъ безошибочному инстинкту подлиннаго, прирожденнаго поэта. Онъ ошибся во внѣшней формѣ своего дарованія, но лирическое воспріятіе жизни, влеченіе къ красотѣ и поэзіи навсегда осталось основнымъ элементомъ его художнической личности. Этой существенной потребностью натуры легко объясняются главныя особенности и угловатости личности и творчества: и страхъ передъ пошлой обыденностью, и жажда необычайнаго, и боязнь сантиментальности, приводившая или къ неумѣстной авторской ироніи ("Параша") или къ закланію романтизма чувствительнаго на алтарѣ романтизма "геніальнаго" (Андрей Колосовъ); отсюда же и необузданная "романтизація" въ личной жизни, приводившая въ такое недоумѣніе друзей. Молодому автору трудно было слить съ.этой поэтической призмой результаты большой и топкой наблюдательности, работу ума сильнаго, скептическаго и вполнѣ реальнаго. Тогдашняя русская дѣйствительность очень легко и быстро формировала даръ сатирическаго писателя, но Тургеневу мало подходила Гоголевская дорога: ему предстояло найти свой собственный путь, гдѣ стройно уложились бы всѣ сложные ингредіенты его дарованія.
Первыя работы Тургенева и, быть можетъ, всего болѣе "Андрей Колосовъ", необыкновенно поучительны въ этомъ отношеніи: до того много тамъ тронуто разнообразныхъ, чисто Тургеневскихъ струнъ. Поэтическій элементъ сказался не только въ стараніи поэтизировать героя, но въ изображеніи Вариной любви и тоски: въ прозѣ это -- первый набросокъ Тургеневской дѣвушки подъ облагораживающимъ вліяніемъ чувства (другой, уже болѣе полный образъ данъ въ "Бреттерѣ"). Затѣмъ тутъ находимъ столь характерныя для нашего автора воспоминанія о ранней молодости, о товарищеской средѣ. Но главное, отсюда пошелъ глубоко заложенный въ творчествѣ Тургенева лейт-мотивъ о двухъ видахъ мужской любви: властномъ, смѣломъ и открытомъ -- и робкомъ, нерѣшительномъ, таящемся: лица, представляющія тотъ и другой типъ чувства, и ихъ комбинація вдвоемъ, или даже втроемъ, около одного женскаго образа съ этихъ поръ повторяются въ разныхъ варіаціяхъ много разъ въ творчествѣ Тургенева, особенно до "Рудина", не вполнѣ исчезая и потомъ. Наконецъ, прекрасный психологъ сказался въ фигурѣ разскащика, Колосовскаго конфидента, который выдержанъ съ начала до конца.
Если прибавить, что въ "Трехъ портретахъ" проявился тоже типичный интересъ Тургенева къ культурно-бытовой старинѣ нашей, а въ "Бреттерѣ" сдѣланы первые штрихи помѣщичьей жизни и усадебнаго быта, то будутъ указаны разнообразные элементы, будущаго, еще не всегда слитые гармонически и не примѣненные къ достаточно широкой и важной жизненной темѣ. Такая тема скоро была найдена Тургеневымъ въ народной жизни.
IV.
Вопросъ о томъ, какимъ процессомъ подошелъ Тургеневъ къ Зап. Охотн., довольно сложенъ. Не будемъ долго медлить на общественно-бытовыхъ стимулахъ (крѣпостное право, дворянское происхожденіе и деревенское воспитаніе автора), на особенностяхъ семейной обстановки (строгость матери-помѣщицы, большая дворня, сближеніе съ дворовыми и вообще широкій и яркій кругъ рѣзкихъ явленій крѣпостной деревни передъ глазами). Всѣ эти импульсы, разумѣется, должны были двигать Тургенева въ одну опредѣленную сторону и рано поставили передъ юной душой обильный матеріалъ громадной важности, полный крови и язвъ жизни, и вмѣстѣ, обыденный, ежедневный, неизбѣжный, какъ небо надъ головой, какъ воздухъ, незамѣтно вдыхаемый легкими. Такой матеріалъ никоимъ образомъ не могъ уйти отъ работы художника, какъ только послѣдній выросъ настолько, чтобы овладѣть имъ и подчинить его себѣ. Мы не остановимся на этой сторонѣ вопроса, такъ какъ она и сама по себѣ ясна, и подробно освѣщена въ литературѣ о Тургеневѣ. Для насъ важнѣе тѣ условія, среди которыхъ онъ искалъ и нашелъ литературную форму, облекшую въ "Зап. Охотн." давно скопленный матеріалъ народной жизни.
Извѣстно, какъ скромно выступилъ Тургеневъ съ первымъ очеркомъ изъ Зап. Ох. По его собственнымъ словамъ, онъ въ 1847 г., совершенно не удовлетворенный своими первыми опытами въ прозѣ и стихахъ, принялъ твердое рѣшеніе вовсе оставить литературу и, уѣзжая за границу, по усиленной просьбѣ Панаева оставилъ ему "Хоря и Калиныча" для наполненія отдѣла Смѣси іъ первой книжкѣ "Современника". Успѣхъ разсказа былъ неожиданностью и для автора и для его друзей (Бѣлинскій прямо писалъ объ этомъ въ годичномъ обзорѣ); подъ его вліяніемъ Тургеневъ рѣшилъ продолжать Зап. Ох. и вернуться къ литературѣ.
Изъ данныхъ внѣшней исторіи Зап. Ох. видно прежде всего, что, приступая къ работѣ, авторъ не опредѣлялъ заранѣе состава и объема этой "поэмы изъ крестьянскаго быта", какъ иногда называютъ "Записки"; еще въ началѣ 1849 г. онъ очевидно не думалъ продолжать серію, такъ какъ напечаталъ въ февралѣ очеркъ "Лѣсъ и Степь", начинавшійся словами: "Читателю, можетъ быть, уже наскучили мои "Записки"; спѣшу успокоить его обѣщаніемъ ограничиться напечатанными отрывками". Черезъ годъ обѣщаніе было нарушено прибавленіемъ еще четырехъ разсказовъ; при первомъ отдѣльномъ изданіи книги "Лѣсъ и Степь" снова стоитъ въ концѣ, какъ эпилогъ; наконецъ, черезъ 25 лѣтъ Тургеневъ включилъ въ серію три новыхъ очерка и только тогда Зап. Ох. были закончены.
Если съ внѣшней стороны книга писалась, какъ оно и естественно, вовсе не по обдуманному плану и, создавая очеркъ за очеркомъ, Тургеневъ не представлялъ себѣ, гдѣ онъ остановится, то и внутреннее значеніе этихъ разсказовъ, ихъ общественная роль и даже литературная цѣнность должны были выясняться для него лишь мало-по-малу {Сохранившіяся извѣстія о содержаніи ряда очерковъ, задуманныхъ и приготовленныхъ для Зап. Охотника, но не выполненныхъ или оставленныхъ по разнымъ причинамъ Тургеневымъ въ сторонѣ, показываютъ, что въ книгу предполагалось ввести наряду съ важными для крестьянскаго вопроса разсказами, какъ "Землеѣдъ", и простые, безхитростные по сюжету, чисто охотничьи случаи и сцены. См. подробнѣе въ ст. Н. Бродскаго "Художественные замыслы Typгенева" Вѣстникъ Воспитанія 1916 г. Декабрь.}. Автора "Хоря и Калиныча" и славянофилы и западники поздравляли съ выходомъ на новую, настоящую дорогу; по Бѣлинскій видѣлъ главный успѣхъ въ томъ, что Тургеневъ отказался отъ попытокъ творить при помощи фантазіи (къ чему у него, по мнѣнію критика, мало было данныхъ) и мудро занялся передачей отдѣльныхъ явленій жизни, обратившись къ "физіологическимъ" очеркамъ, взятымъ изъ дѣйствительности; К. Аксаковъ, съ своей стороны, видѣлъ новую дорогу въ сочувственномъ обращеніи автора къ народной жизни и въ изображеніи свѣтлыхъ ея сторонъ.
Тургеневъ, конечно, не считалъ своимъ призваніемъ такое изображеніе народа, какое могъ рекомендовать ему горячій энтузіастъ-славянофилъ. "Хорь и Калинычъ" появился въ періодъ очень большой близости Тургенева съ Бѣлинскимъ и какъ разъ въ пору самыхъ жаркихъ схватокъ петербургскихъ западниковъ съ московскими славянофилами; въ самомъ разсказѣ, который привѣтствовалъ К. Аксаковъ, находилась выходка противъ него лично (о ней см. ниже), выходка мелкая и внѣшняя, послѣ выброшенная авторомъ, но указывавшая на недружелюбное и насмѣшливое отношеніе Тургенева къ славянофиламъ въ то время. Едва ли допустимо поэтому, чтобы отзывъ Аксакова могъ сильно повліять на Тургенева въ этотъ моментъ, при выборѣ имъ новыхъ путей творчества. Не въ 1847 г., а пять-шесть лѣтъ спустя, въ пору наибольшей близости съ семьей Аксаковыхъ, могло имѣть для него извѣстный вѣсъ ихъ мнѣніе, когда онъ спокойно и терпимо относился къ ихъ направленію и въ живомъ обращеніи съ Аксаковыми изучалъ, отчасти по ихъ совѣту, русскую исторію и народную поэзію.
Мнѣніе Бѣлинскаго -- другое дѣло. Бѣлинскому Тургеневъ крѣпко вѣрилъ, и несомнѣнно его печатный отзывъ, повторенный потомъ и въ частномъ письмѣ, сыгралъ свою роль въ томъ обстоятельствѣ, что послѣ "Хоря и Калиныча", пока писались Зап. Ох., Тургеневъ почти отказался отъ повѣстей съ закопченной фабулой: до 1852 г. кромѣ нѣсколькихъ драматическихъ попытокъ, появились лишь "Дневникъ лишняго человѣка" и "Три встрѣчи". Мало того, есть нѣкоторыя указанія на то, что Тургеневъ отчасти повѣрилъ Бѣлинскому и въ томъ, будто его талантъ однороденъ съ талантомъ Даля, писавшаго тогда энтографически-бытовые очерки, главную суть которыхъ составляли мѣстныя особенности разныхъ сферъ народной жизни, переданныя характернымъ языкомъ. Насъ теперь можетъ удивить это сближеніе двухъ именъ, но въ то время разсказы Даля цѣнились очень высоко: Бѣлинскій отводилъ ему почетное мѣсто въ литературѣ чуть ли не вслѣдъ за Гоголемъ.
Наша художественная литература, продолжая дѣло Пушкина и Гоголя, которые свой таборъ музъ съ классическихъ вершинокъ уже переносили на толкучій рынокъ, къ началу 40-хъ гг. стала явственно отражать выроставшій и крѣпнувшій въ обществѣ интересъ къ жизни широкихъ слоевъ. Но она не вдругъ стала на высоту своей задачи: съ одной стороны надъ ней тяготѣли еще не пережитые вполнѣ пріемы романтизма и даже сантиментализма, а съ другой -- высоко-художественныя формы Пушкинской школы, не легко прилагавшіяся къ новому содержанію. Среди нѣсколькихъ второстепенныхъ и третьестепенныхъ писателей, которые на перерывъ начали писать "физіологическіе" очерки изъ жизни низшаго класса городского населенія и даже деревенскаго люда, Даль выдѣлялся своимъ широкимъ личнымъ знакомствомъ съ бытомъ народа, мѣткой передачей своеобразныхъ чертъ русскаго человѣка и свѣжестью народной рѣчи; его разсказы впервые вводили въ литературу огромный, совсѣмъ новый матеріалъ и давали яркую и широкую картину русскаго быта и нравовъ. Тогда еще не пришло время разсмотрѣть, что народная жизнь схвачена у Даля хотя бойко и мѣтко, но внѣшнимъ образомъ и анекдотично, что его фигуры очень часто случайны, а не типичны, и даже самый языкъ, при всей подлинности народныхъ его элементовъ, въ цѣломъ вычуренъ и подобранъ искусственно. А главное, за новой и любопытной картиной національныхъ и бытовыхъ особенностей русскаго народа, впервые такъ богато развернувшейся въ разсказахъ Даля, не сразу было замѣчено ихъ полное безучастіе къ общественному положенію крѣпостной массы, т.-е. къ тому вопросу, который составлялъ основной смыслъ тогдашняго влеченія къ народности.
Въ связи съ этимъ стоялъ и недостатокъ во всѣхъ подобныхъ произведеніяхъ того, что можно назвать высшей человѣчностью; низшіе классы изучались болѣе всего въ ихъ отличіяхъ отъ образованнаго общества,какъ своеобразный, даже курьезный объектъ наблюденія, къ изображенію котораго непримѣнимы формы и пріемы высшей художественной литературы: отсюда и описательный характеръ этихъ "физіологическихъ" очерковъ и усиленно-народная окраска ихъ языка. Всѣ такіе недостатки должны были исчезнуть съ появленіемъ крупнаго таланта, который могъ бы проложить здѣсь новый путь. Извѣстно, что первый поворотъ на эту дорогу связывается съ именемъ Григоровича; честь почина дѣйствительно принадлежитъ его "Деревнѣ" и "Антону Горемыкѣ", но нѣкоторая слабость таланта и несвобода отъ сантиментальности помѣшали ему закрѣпить за собой главное мѣсто въ новомъ движеніи, и оно выпало на долю Тургеневскихъ "Записокъ Охотника".
Но при самомъ вступленіи на новую дорогу Тургеневъ еще находился подъ извѣстнымъ вліяніемъ господствовавшихъ взглядовъ на очерки изъ народной жизни. Очень незадолго до появленія "Хоря и Калиныча" онъ, разбирая въ Огеч. Зап. сочиненія Даля, называетъ его замѣчательнымъ, самобытнымъ дарованіемъ, отводитъ ему одно изъ почетнѣйшихъ мѣстъ въ нашей литературѣ. Самый разсказъ его "Хорь и Калининъ" замѣтно отличается отъ всѣхъ позднѣйшихъ по манерѣ: вся суть очерка въ характеристикахъ, ведущихся почти исключительно путемъ авторскихъ описаній, включены бытовыя особенности края (продажа косъ и скупка тряпья "орлами") безъ всякой связи съ содержаніемъ разсказа; эти особенности ставятъ первую попытку Тургенева въ близкую связь съ физіологическими очерками того времени.
Такимъ образомъ, есть основанія думать, что взявшись за свои Зап. Ох., Тургеневъ, по крайней мѣрѣ на первыхъ порахъ, не отличалъ ихъ рѣзко отъ этнографическихъ очерковъ Даля. Подтверждается это и тѣмъ, что онъ и въ дальнѣйшемъ охотно придаетъ характерную окраску языку, вставляя нерѣдко орловскія словечки въ рѣчь своихъ крестьянъ, разъясняя въ примѣчаніяхъ мѣстныя названія разныхъ предметовъ и дѣлая отдѣльныя замѣчанія касательно особенностей природы и быта края. Авторъ однажды выразилъ даже прямой интересъ къ чисто-этнографическимъ наблюденіямъ; одно изъ его примѣчаній къ "Пѣвцамъ" на страницахъ "Современника" читается такъ: "Полѣсьемъ называется длинная полоса земли, почти вся покрытая лѣсомъ, которая начинается на границѣ Волховскаго и Жиздринскаго уѣздовъ, тянется черезъ Калужскую и Московскую губерніи и оканчивается Марьиной рощей подъ Москвой. Жители Полѣсья отличаются многими особенностями въ образѣ жизни, нравахъ и языкѣ. Особенно замѣчательны обитатели южнаго Полѣсья около Плохина и Сухинича, двухъ богатыхъ и промышленныхъ селъ, средоточій тамошней торговли. Мы когда-нибудь поговоримъ о нихъ подробнѣе". Черезъ два года, въ первомъ отдѣльномъ изданіи Зап. Ох. примѣчаніе это сокращено на половину -- изъ него выкинутъ весь конецъ о жителяхъ двухъ селъ и обѣщаніе поговорить подробнѣе о ихъ особенностяхъ. Еще черезъ годъ разсказъ изъ жизни этого самаго Полѣсья, задуманный сперва какъ охотничья и бытовая статья; "О стрѣльбѣ мужиками медвѣдей на овсахъ въ Полѣсьѣ" и назначенная для Аксаковскаго "Охотничьяго Сборника",-въ процессѣ работы испытала радикальную метаморфозу: весь интересъ сосредоточенъ вовсе не на мѣстныхъ особенностяхъ жизни, а на природѣ и на міросозерцаніи автора; о медвѣдяхъ уцѣлѣло лишь два мелкихъ упоминанія. Такъ постепенно изсякала этнографическая струйка.
Тургеневъ не могъ оставаться въ колеѣ изобразителя внѣшнихъ особенностей быта и нравовъ деревни; его захватывалъ болѣе глубокій и серьезный интересъ къ народу, назрѣвавшій тогда въ передовыхъ кругахъ западническихъ и славянофильскихъ; этотъ интересъ требовалъ выработки яснаго пониманія огромнаго, важнаго вопроса и опредѣленнаго къ нему отношенія. Уже въ рецензіи на Даля у Тургенева мелькаютъ интересныя мысли на этотъ счетъ.
Здѣсь онъ отграничиваетъ терминъ "народный писатель" отъ слишкомъ широкаго употребленія его, въ которомъ оно можетъ быть приложено къ Пушкину и Гоголю, и отъ ложнаго пониманія его въ внѣшне патріотическомъ смыслѣ; по его мнѣнію, тотъ заслуживаетъ этого названія, кто "какъ бы вторично сдѣлался русскимъ, проникнулся весь сущностью своего народа, его языкомъ, его бытомъ"' Для этого нуженъ, говоритъ онъ, "не столько своеобразный талантъ, сколько сочувствіе къ народу, родственное къ нему расположеніе, наивная и добродушная наблюдательность". Разсказы Даля нравятся ему не одной своей вѣрностью натурѣ, а потому, что "русскому все русское любо, какъ бы оно ни было смѣшно". Мы, грѣшные люди, сознаемся, находимъ особенную прелесть въ томъ, что мужики на Святой не вспахали-таки земли, несмотря на свои разумныя рѣчи,-- въ томъ, что ден_ 65
tn икъ дѣлитъ весь міръ на двѣ половины, на своихъ и на не своихъ, и такъ ужъ и поступаетъ съ ними". Тургеневъ заключаетъ важной мыслью, которая есть и въ "Хорѣ и Калинычѣ", быть можетъ, уже писавшемся тогда: "Въ русскомъ человѣкѣ таится и зрѣетъ зародышъ будущихъ великихъ дѣлъ, великаго народнаго развитія".
Но въ приведенныхъ мнѣніяхъ виденъ опредѣлившійся взглядъ, авторъ рецензіи уже до нѣкоторой степени готовъ для "Записокъ Охотника", и Даль могъ лишь укрѣпить переходъ на новую дорогу такъ же, какъ "Деревня" Григоровича, относящаяся къ тому же 1846 году. Тургеневскій взглядъ долженъ быть поставленъ въ связь еще съ однимъ обстоятельствомъ, на которомъ слѣдуетъ остановиться.
Отношеніе къ народу въ рецензіи заключаетъ въ себѣ какъ будто что-то славянофильское: безотчетная любовь къ народнымъ особенностямъ даже вопреки разсудку, надежды на будущее великое развитіе народа-такихъ рѣчей какъ будто трудно ожидать было отъ "западника", близкаго друга Бѣлинскаго, въ пору самыхъ ожесточенныхъ журнальныхъ битвъ петербургскаго критика съ москвичами-націоналистами. Но дѣло въ томъ, что какъ разъ въ половинѣ 40-хъ годовъ начинался тотъ процессъ, о которомъ говорилъ потомъ Герценъ: "наша западническая партія только тогда получитъ значеніе общественной силы, когда овладѣетъ темами, пущенными въ ходъ славянофилами". Такой темой былъ прежде всего вопросъ о народѣ, и среди московскихъ дѣятелей обѣихъ партій, еще не разорвавшихъ другъ съ другомъ личныхъ сношеній, а нерѣдко договаривавшихся и уяснявшихъ взаимно свои пункты соединенія и розни, шли горячіе споры по поводу антинаціональнаго духа западниковъ, въ частности Бѣлинскаго. На этомъ пунктѣ началось нѣкоторое разслоеніе самихъ западниковъ. Грановскій уже признавался въ большей своей близости по нѣкоторымъ пунктамъ къ славянофиламъ, чѣмъ къ "Отеч. Зап.". Анненковъ оставилъ очень живое описаніе жаркихъ дебатовъ лѣтомъ 1845 г. въ подмосковномъ с. Соколовѣ (гдѣ жили на дачѣ Герценъ, Грановскій и Кетчеръ), вызванныхъ непосредственнымъ наблюденіемъ народныхъ нравовъ; суть дѣла онъ формулируетъ такъ: "Это было первое крупное проявленіе мысли, давно уже таившейся въ умахъ, о необходимости болѣе разумныхъ отношеній къ простому народу, чѣмъ тѣ, которыя существовали въ литературѣ и въ нѣкоторыхъ слояхъ мыслящаго класса людей. Литература и образованные умы наши давно разстались съ представленіемъ народа, какъ личности, опредѣленной существовать безъ всякихъ гражданскихъ правъ и служить только чужимъ интересамъ, но они не разстались съ представленіемъ народа, какъ дикой массы, не имѣющей никакой идеи и никогда ничего не думавшей про себя".
Это невнимательное отношеніе къ народу, бывшее и у лучшихъ западниковъ, проистекало главнымъ образомъ отъ того, что всѣ ихъ силы были отданы идеаламъ развитія, образованности и культивированію личности. Какъ только названный пробѣлъ былъ сознанъ (не безъ вліянія славянофиловъ), за вопросъ о народѣ горячо взялись многіе; прильнулъ къ нему и Бѣлинскій своимъ демократическимъ сердцемъ, успѣвъ высказать въ статьѣ о натуральной школѣ, въ отзывахъ о Григоровичѣ и еще болѣе въ письмахъ, и силу чувства, и ясное пониманіе соціальной важности новаго явленія.
Глубоко долженъ былъ прочувствовать этотъ поворотъ Тургеневъ, у котораго была для него своя, пережитая, выстраданная подкладка: съ дѣтства воспитанная ненависть къ крѣпостному праву и съ дѣтства же копившіяся наблюденія надъ крестьянами. Цѣлый міръ типическихъ фигуръ, человѣческихъ личностей изъ народа съ ихъ скрытой, но разгаданной сердцемъ внутренней жизнью хранился и росъ въ душѣ Тургенева; теперь пришла пора, онъ заколебался и сталъ оживать подъ перомъ художника. Слагалась не этнографическая картина своеобразнаго быта, не плачъ надъ забитыми и обездоленными, не негодующее обличеніе,-- создана была чудная поэма русской жизни, русской природы, русскаго народа, вытекавшая не изъ "своеобразнаго таланта", а изъ "наивной и добродушной наблюдательности", изъ "сочувствія къ народу и родственнаго къ нему расположенія", изъ вѣры въ его силы и великое будущее развитіе. По условіямъ народной жизни эта поэма не могла избѣжать элегическаго, даже скорбнаго тона, но поэтъ истратилъ на нее лучшія краски своего слова, своей художественной манеры, украсилъ ее всѣми красотами русскаго пейзажа, всей прелестью лучшихъ движеній народной души. "Записки Охотника" имѣли и должны были имѣть огромное общественное значеніе для своего времени; высказывавшееся мнѣніе, будто въ нихъ мало протеста противъ крѣпостного права, не выдерживаетъ критики: тамъ нѣтъ разсказа, нѣтъ страницы, которые не вопіяли бы протестующе, по это -- протестъ поэта, протестъ великой души и великаго таланта, который, не тратя слезъ и гнѣва, любовно вѣнчаетъ своего непризнаннаго страдальца-героя лучшими цвѣтами и лаврами своей поэзіи и убѣждаетъ всѣхъ, показавъ этимъ преображеніемъ, какимъ тотъ можетъ и долженъ быть.
Нѣсколько лѣтъ, проведенныхъ въ работѣ надъ "Зап. Ох.", имѣютъ огромное значеніе для развитія Тургенева; особенно важны три года (1847--1850) непрерывной заграничной жизни въ Парижѣ или въ уединеніи Куртавнеля (деревенскаго дома Віардо). Они очень сильно содѣйствовали установкѣ его душевнаго міра вообще и выясненію его писательской физіономіи въ частности. Здѣсь огромное значеніе имѣло удаленіе изъ Россіи, изъ Петербурга въ тотъ моментъ, когда помимо общихъ тяжелыхъ впечатлѣній общественнаго характера Тургеневъ мучился отъ множества противорѣчій въ личной жизни: въ ложномъ положеніи богатаго помѣщика, нуждающагося въ заработкѣ, на перепутьи между свѣтскими салонами и кругами пишущей братіи, въ борьбѣ между жаждой всяческихъ успѣховъ и побѣдъ и влеченіемъ къ литературѣ, дававшимъ тогда больше разочарованій, чѣмъ удовлетворенія, не опредѣлившій ни своихъ стремленій, ни своего мѣста въ жизни, онъ долженъ былъ чувствовать себя нелегко, и когда въ 1846 г. въ его головѣ зашевелились первые образы "Записокъ Охотника", для него, конечно, очень благодѣтельно было оторваться отъ своихъ петербургскихъ рамокъ и перемѣнить ходъ жизни.
Письма его изъ Куртавпеля и Парижа къ ѣздившей по Европѣ Віардо показываютъ, что въ уединеніи его своенравный геній "позналъ и тихій трудъ и жажду размышленій": онъ много читаетъ, усиленно работаетъ. Разрабатывая только что найденный богатый рудникъ народной жизни и крѣпко довѣряя Бѣлинскому, который благословлялъ его держаться дѣйствительности, бытовыхъ очерковъ, не отдаваясь "фантазіи" и не пускаясь въ сочиненіе повѣстей, Тургеневъ занимается почти исключительно "Зап. Охотника". Его литературные вкусы, взгляды на искусство, на работу писателя дѣлаются просты, серьезны, строги: "мы, реалисты..." говоритъ онъ о себѣ. Письма полны интересными данными на этотъ счетъ. То онъ недоволенъ сочиненіями Дидро, находя, что это -- "капризная, блестящая и дилетантская болтовня", что сердце у него прекрасное, но онъ "всовываетъ въ него слишкомъ много ума", и заключаетъ: "Положительно, фейерверкъ парадокса всегда будетъ ничто въ сравненіи съ прекраснымъ солнцемъ истины, а между тѣмъ что можетъ быть обыденнѣе солнца? Да здравствуетъ солнце! Да здравствуетъ все, что хорошо для всѣхъ!" То "Уріель Акоста" отвращаетъ его "кричащими эффектами и театральными неожиданностями"; онъ говоритъ даже, что всѣ современныя произведенія воняютъ литературой, дѣланностью: "Литературный зудъ, лепетъ эгоизма, самого себя изучающаго и собой любующагося -- вотъ болѣзнь нашего вѣка". Послѣдняя фраза очень близко передаетъ то впечатлѣніе, которое выносили изъ первыхъ произведеній самого Тургенева Аксаковы и даже Анненковъ. То, наконецъ, онъ восхищается только что появившимся крестьянскимъ разсказомъ Ж. Зандъ "Франсуа ле-Шампи". Реалистъ въ немъ сказывается очень сильно, наприм., въ такихъ словахъ: "Ахъ, я не выношу неба!-- но жизнь, ея реальность, ея капризы, ея случайности, ея привычки, ея быстро переходящую красоту... все это я обожаю. Я прикрѣпленъ къ землѣ"; и далѣе онъ даетъ два чудесныхъ миніатюрныхъ наброска съ натуры, говоря, что всему, что можно видѣть въ небѣ, онъ предпочитаетъ, торопливыя движенія влажной лапки утки, которою она чешетъ себѣ затылокъ на краю лужи, или длинныя и блестящія капли воды, медленно падающія съ морды неподвижной коровы, только что напившейся изъ пруда, куда она вошла по колѣно". Или, напримѣръ, его точное и строгое описаніе всѣхъ звуковъ, услышанныхъ имъ на Куртавнельскомъ дворѣ среди ночной тишины: необыкновенный наблюдатель отмѣтилъ среди безмолвія деревенской ночи девять различныхъ звуковъ, начиная съ шума крови въ ушахъ и собственнаго дыханія. Здѣсь интересно самое намѣреніе: это ученикъ, страстно влюбленный въ свое искусство, который съ отчетливостью и добросовѣстностью изслѣдователя стремится овладѣть тайной реальной простоты и вѣрности натурѣ.
Интересы поэта и художника наполняли до такой степени тогда Тургенева, что онъ, проживъ въ Парижѣ весь періодъ революціи 1848 года, реагировалъ на событія очень своеобразно. Въ концѣ апрѣля, когда республика уже была фактомъ и въ смутной тревогѣ искала своихъ твердыхъ формъ, онъ посѣщаетъ картинную выставку и, отмѣтивъ всего одну-двѣ хорошихъ картины, говоритъ: "Затѣмъ -- ничего! для перваго шага республики это очень печальная выставка". Въ маѣ, за два дня до открытія Національнаго Собранія, онъ ѣдетъ на весь день въ окрестности Парижа наслаждаться природой:, я болѣе четырехъ часовъ провелъ въ лѣсу -- печальный, растроганный, внимательный, поглощающій и поглощенный". Дальше идетъ художественная передача тончайшихъ переживаній поэта наединѣ съ природой. Наконецъ, онъ даетъ Віардо точное описаніе (его слова) бурнаго дня 15 мая, сдѣланное со спокойствіемъ и объективностью безстрастнаго наблюдателя, не упустивъ, наприм., отмѣтить, что когда толпа кричала Vive la Pologne, то это былъ крикъ, "для слуха несравненно болѣе мрачный, чѣмъ Vive la République, потому что буква о замѣняла букву и". Описано исключительно то, что авторъ видѣлъ самъ, и все описаніе строго фотографично. Единственная фраза, гдѣ видно его отношеніе къ "зрѣлищу", гласитъ: "Порядокъ и буржуазія справедливо восторжествовали на этотъ разъ". Стараясь дать себѣ отчетъ въ чувствахъ народа въ этотъ моментъ, онъ много разспрашивалъ блузниковъ въ толпѣ и не могъ разобрать, были они революціонерами или реакціонерами или просто друзьями порядка: они точно ожидали конца бури. Характеренъ его выводъ: "Они ожидали... они ожидали!.. Что же такое исторія? Провидѣніе, случай, иронія или судьба?.." Все большое описаніе есть намѣренно выдержанный, точный этюдъ съ натуры.
Въ такомъ художническомъ настроеніи писались поразившіе всѣхъ этюды русской народной жизни и русскаго пейзажа.
Важный смыслъ жизненныхъ явленій, надъ которыми задумался авторъ "Зап. Охотника", обусловилъ собою и переходъ къ болѣе реальной, строгой манерѣ письма. Къ новымъ сюжетамъ мало шелъ старый тонъ, изысканный, небрежно-ироническій, съ блестками и игрой остроумія (не всегда удачной); Тургеневъ чувствовалъ это ещевъ 1846 г., едва приступая къ міру Хоря и Калиныча, когда упрекалъ Даля въ безвкусно-шутливыхъ надписяхъ надъ главами повѣсти, вродѣ: "Отъ метлы съ фонаремъ и до самаго полковника", или: "Отъ стряпчаго Неирова вплоть до дѣвицъ Колюхиныхъ". На "Зап. Ох." Тургеневъ проходилъ школу художественнаго реализма и по формѣ. Она далась ему не безъ труда и не сразу: въ книгѣ и сейчасъ-уцѣлѣли вещи, напоминающія собою какъ разъ эти "вплоть до дѣвицъ Колюхиныхъ", и вполнѣ серьезной и простой передачи народной жизни Тургеневъ добился лишь въ "Муму" и "Постояломъ дворѣ", но онъ сильно работалъ въ этомъ направленіи уже надъ "Зап. Ох".
"Работа эта коснулась прежде всего мѣстныхъ словъ и выраженій. Еще Бѣлинскій незадолго до смерти находилъ, что Тургеневъ пересаливаетъ въ употребленіи словъ орловскаго языка (письмо Анненкову); самъ писатель припоминаетъ это спустя нѣсколько лѣтъ въ перепискѣ съ Аксаковыми: "Что касается провинціальныхъ выраженій, то, къ несчастью, я самъ ихъ незамѣтно употребляю въ разговорѣ,-- и покойный критикъ В. Г. Б. всегда называлъ меня "орловцемъ, не умѣющимъ говорить по русски". Всѣ эти указанія Бѣлинскаго -- и объ излишкѣ "орловскихъ" словъ для колорита, и о собственныхъ незамѣтныхъ провинціализмахъ -- припомнилъ Тургеневъ, когда исправлялъ текстъ "Зап. Охотника" для отдѣльнаго изданія 1852 г. {Мы насчитали до 50 такихъ исправленій, которыя имѣли цѣлью ослабить этнографичность языка; приведемъ для примѣра лишь тѣ слова, въ которыхъ сказывалось безсознательное вліяніе мѣстнаго говора на рѣчь самого Тургенева въ концѣ 40-хъ годовъ. Въ текстѣ "Современника" авторомъ отъ своего лица были употреблены такія выраженія: аржаной хлѣбъ ("Лебедянь"); титоръ. вмѣсто ктиторъ ("Мал. вода"); пестюльга вм. пустельга; фершелъ и даже фершелева комната ("Смерть"); арапельникъ ("Чертопх."); Николай Иванычина жена, заплаканный мужикъ ("Пѣвцы"); обдуманный человѣкъ, начинался, крехтанье вм. кряхтѣнье ("Касьянъ"). Всѣ эти слова теперь измѣнены.}
Еще обширнѣе была работа надъ стилемъ и художественной стороной. Почти каждый разсказъ носитъ на себѣ слѣды тщательной, часто мелкой и тонкой отдѣлки; тамъ внесенъ новый образъ или прежній обогащенъ живыми деталями, здѣсь сглажено угловатое выраженіе, смягчена рѣзкость или устранена неумѣстность; тутъ измѣнено самое отношеніе къ предмету.
Приведемъ рядъ примѣровъ, показывающихъ, какъ Тургеневъ очищалъ свой вкусъ и художественное пониманіе отъ крайностей и излишествъ, отъ присущаго ему смолоду увлеченія бойкостью и эффектностью "словечекъ", стремясь по примѣру его великаго учителя Пушкина къ трезвой ясности, къ простотѣ и сдержанности красокъ и къ устраненію всего мелкаго, случайнаго, подсказаннаго минутой.
Какъ извѣстно, "въ Зап. Охотника" и сейчасъ осталось довольно много бойкихъ выраженій, часто неожиданныхъ и остроумныхъ, но нерѣдко вычурныхъ, лишь претендующихъ на остроуміе и балагурныхъ безъ нужды. Стоитъ вспомнить, напримѣръ, серьезный и трогательный разсказъ "Смерть", гдѣ въ началѣ царитъ нѣсколько неумѣстный тонъ: авторъ, говоря мимоходомъ о своемъ сосѣдѣ, былъ не въ силахъ удержаться отъ сообщенія, что этотъ сосѣдъ получилъ свою собаку въ подарокъ отъ кузины, "старой дѣвицы съ отличнымъ сердцемъ, но безъ волосъ", а имѣніе унаслѣдовалъ отъ тетки, "статской совѣтницы Кардонъ-Катаевой, необыкновенно толстой женщины, которая, даже лежа въ постели, продолжительно и жалобно кряхтѣла". Подобныхъ мѣстъ въ "Современникѣ" было еще больше, и рядъ ихъ былъ выброшенъ при обработкѣ журнальнаго текста. Напримѣръ, въ "Гамлетѣ Щигровскаго уѣзда" находилась избитѣйшая шутка съ вывѣски о портномъ "иностранцѣ Ѳирсѣ Клюхинѣ" (теперь ''"иностранецъ" отсутствуетъ). Въ разсказѣ "Контора" описаніе безобразной картины, изображающей женщину "съ красными колѣнями и очень толстыми пятками", кончалось прежде довольно дешевой, остротой: "что, какъ извѣстно, въ глазахъ русскаго человѣка достоинство не послѣднее". Наконецъ, въ очеркѣ "Татьяна Борисовна" Тургеневъ, описывая непризнанныхъ любителей искусства вродѣ Беневоленскаго, прибѣгалъ къ "звукоподражательной поэзіи": по его мнѣнію, такіе любители говорятъ всегда въ носъ, и онъ, имитируя ихъ, во всей этой характеристикѣ писалъ не иначе, какъ "худонжники, худонжество", что было очень надоѣдливо, нисколько не помогая характеристикѣ. Кое-гдѣ еще была сглажена эта звукоподражательность;напримѣръ, въ "Лебедяни", правда, остались указанные Бѣлинскимъ "рракакаліонъ" и "чеоэкъ", по тамъ же были исправлены два подобныхъ мѣста.
Перейдемъ къ болѣе важнымъ поправкамъ. Изъ разсказа "Хорь и Калининъ" была выкинута довольно неожиданная параллель: "словомъ, Хорь походилъ болѣе на Гёте, Калининъ -- болѣе на Шиллера". Кромѣ того была выброшена та выходка противъ славянофиловь (т.-е., въ сущности, противъ K. С. Аксакова), о которой мы упоминали. Вотъ исчезнувшія строки: "Въ десяти верстахъ отъ усадьбы находилось дотла разоренное село, принадлежавшее... ну, кому бы то ни было. Владѣлецъ этого села ходилъ, вѣроятно потѣхи ради, въ мурмолкѣ и рубашку носилъ съ косымъ воротникомъ. Думаете ли вы, что Хорь промолчалъ объ этой мурмолкѣ, что эта мурмолка его ослѣпила? Какъ бы не такъ!.." Пропускъ этого мѣста, повидимому, слѣдуетъ объяснить не перемѣной во взглядахъ Тургенева, а художественными соображеніями: ниже въ очеркѣ "Однодворецъ Овсянниковъ" имѣлась та же сатирическая вылазка въ болѣе развитомъ видѣ, и авторъ выкинулъ ея первоначальный бѣглый набросокъ, удержавъ законченную картинку, хотя какъ разъ въ это время онъ все ближе сходился съ семьей Аксаковыхъ и питалъ искреннее уваженіе къ благородной личности К. С. {Онъ вытерпѣлъ по этому поводу цѣлую головомойку отъ И. С. Аксакова, который со свойственной ему прямотой называлъ Любозвонова каррикатурой на брата и стыдилъ Тургенева, что онъ не выбросилъ въ 1852 г. того, что по недоразумѣнію и непониманію могло быть написано въ 1847 г. Но Тургеневъ, очевидно, видѣлъ въ Любозвоновѣ нѣчто большее, чѣмъ личный намекъ, и, разумѣется, былъ правъ.}.
Въ разсказѣ "Бирюкъ" общій серьезный и объективный тонъ непріятно нарушался въ одномъ мѣстѣ плохо идущей и дешевой ироніей; послѣ горькихъ и мрачныхъ отзывовъ крестьянъ о Бирюкѣ -- "вязанки хворосту не дастъ утащить... и ничѣмъ его взять нельзя -- ни на какую приманку не идетъ... ужъ не разъ со свѣту сжить его собирались, да нѣтъ, не дается"...-- въ "Современникѣ" стояло: "Вотъ какъ отзывались добрые мужички о Бирюкѣ" (теперь просто: "сосѣдніе мужики").
Въ "Пѣвцахъ" характеристика цѣловальника Николая Иваныча и его семьи кончается фразой объ его маленькихъ дѣтяхъ, имѣющей три редакціи. Примѣръ этотъ интересенъ но глубинѣ тонкаго оттѣнка. Въ "Современникѣ" напечатано: "весело смотрѣть на умныя, вороватыя личики этихъ здоровыхъ дѣтей"; подчеркнутый эпитетъ въ связи съ общей характеристикой цѣловальника, какъ умнаго и осторожнаго эгоиста, даже чужія дѣла улаживающаго ради собственнаго спокойствія, можно толковать не какъ случайное впечатлѣніе, а какъ что-то вродѣ прогноза будущей судьбы дѣтей. На такое толкованіе наводитъ и дошедшая до насъ рукописная редакція {Мы имѣемъ въ виду хранящуюся въ Москов. Историч. Музеѣ рукопись разсказа "Пѣвцы". ("Притынный кабачокъ").} фразы, гдѣ дѣти названы "молодыми, здоровыми лисятами"; это сравненіе сразу вводитъ читателя въ кругъ прочныхъ зоологическихъ ассоціацій: на благосостояніе семьи накинутъ оттѣнокъ процвѣтанія звѣриной норы ловкаго добычника -- Лиса. Авторская ассоціація тонка и, можетъ быть, не безосновательна, но въ ней мало гуманности, и кромѣ того она не совсѣмъ гармонируетъ съ началомъ фразы: "весело смотрѣть..." Быть можетъ, все это и почувствовалъ авторъ, измѣнившій въ 1852 г. эту фразу такъ, какъ мы читаемъ ее теперь: "весело смотрѣть на умныя личики этихъ здоровыхъ ребятъ".
Въ этомъ же разсказѣ смирный мужикъ-полѣха въ изорванной свитѣ первоначально все время звался нѣсколько сантиментально "мужичкомъ". Наконецъ, Яшка-Турокъ пѣлъ сперва пѣсню " При долинушкѣ стояла, калину ломала"; съ тонкимъ художественнымъ чутьемъ авторъ замѣнилъ ее послѣ "Дороженькой", которая по напѣву и по содержанію шире, значительнѣе, да и лучше контрастируетъ съ пѣсней рядчика.
Подобныхъ тонкихъ исправленій очень много; не останавливаясь на нихъ болѣе, укажемъ на два примѣра внесенія новаго художественнаго матеріала. Въ концѣ эпилога "Лѣсъ и степь" есть бѣглая дорожная встрѣча: "Грузная карета, запряженная шестерикомъ рослыхъ лошадей, плыветъ вамъ навстрѣчу". Такъ изложено это мѣсто въ "Современникѣ". Въ изданіи 1852 г. образъ этотъ, обогащенный рядомъ деталей, превратился въ типичную живую картинку: про карету прибавлено -- помѣщичья, про лошадей -- разбитыхъ, а въ концѣ приписано: "Изъ окна торчитъ уголъ подушки, а на запяткахъ, на кулькѣ, придерживаясь за веревочку, сидитъ бокомъ лакей въ шинели, забрызганный до самыхъ бровей". Здѣсь прибавленіе трехъ строкъ открыло передъ нами цѣлый уголокъ быта и нравовъ, подобно тому, какъ это умѣлъ дѣлать въ своихъ поправкахъ Гоголь. Наконецъ, большое описаніе лѣтняго туманнаго дня въ этомъ эпилогѣ, кончающееся чудной картиной постепеннаго таянія тумана отъ лучей солнца, все было написано для отдѣльнаго изданія,-- въ "Современникѣ" его нѣтъ.
Отмѣчая различныя вліянія, которыя окружали Тургенева въ періодъ созданія Зап. Ох., мы еще не касались вопроса о томъ, чѣмъ могъ воспользоваться онъ для своего замысла на Западѣ, гдѣ въ половинѣ 40-хъ гг. уже обозначилось тяготѣніе къ народной жизни, и появились первые образчики деревенскихъ разсказовъ. Въ нашей литературѣ на этотъ счетъ есть одни лишь голыя указанія на то, что Тургеневъ имѣлъ предшественниковъ -- и только; дѣлавшіяся попытки установить фактическую связь между Зап. Ох. и опредѣленными произведеніями западней литературы натянуты и неубѣдительны, ибо исходили изъ ложна: о основанія: Зап. Ох. слишкомъ оригинальное созданіе, чтобы тутъ можно было построить что-либо солидное путемъ сравненія сюжетовъ или даже отдѣльныхъ фигуръ {Ср. статью проф. Сумцова "Вліяніе Ж. Зандъ на Тургенева". Книжки Недѣли 1897 г. No 1.}. Но нѣсколько общихъ соображеній въ этой области кажутся намъ возможными.
Европейскими предшественниками Тургенева признаются Ауербахъ и Ж. Зандъ. Изъ нихъ на первомъ мѣстѣ долженъ быть поставленъ Ауербахъ, уже потому, что первыя двѣ книжки его Шварцвальдскихъ разсказовъ вышли въМапигеймѣ въ 1843 г., тогда какъ первый разсказъ Ж. Зандъ изъ деревенской жизни La mare au diable относится къ 1846 г. Другими словами, Тургеневъ, проведшій этотъ годъ въ Россіи, фактически не могъ познакомиться съ "Чертовымъ Болотомъ" до своего Хоря и Калиныча.
За деревенскими повѣстями Ауербаха значеніе перваго европейскаго почина признаетъ самъ Тургеневъ въ своей статьѣ о немъ 1868 г. Замѣтимъ кстати, что русская литература объ Ауербахѣ крайне скудна -- двѣ, три статьи -- и статья Тургенева до сихъ поръ представляетъ едва ли не самую полную и лучшую характеристику даннаго писателя. Здѣсь Тургеневъ говоритъ прямо, что Ауербахъ "столь же мало нуждается въ рекомендаціи передъ русской публикой, какъ и передъ собственной, германской", что "имя его стало дорогимъ у насъ, какъ и во всей Европѣ". Эта извѣстность Ауербаха въ глазахъ Тургенева относится очевидно главнымъ образомъ именно къ крестьянскимъ его разсказамъ, такъ какъ статья, составляя собственно предисловіе къ переводу романа "Дача на Рейнѣ", говоритъ почти исключительно о значеніи автора Шварцвальдскихъ разсказовъ. И такъ въ концѣ 60-хъ гг. Тургеневъ считаетъ установленнымъ фактомъ широкую популярность въ Россіи Ауербаха, болѣе всего какъ изобразителя народнаго быта. Мы можемъ прибавить, что дѣйствительно, напр. "Босоножка" переведена у насъ черезъ два года по выходѣ (въ Библ. для Чтенія 1858 г.; о ней писалъ Писаревъ въ своихъ раннихъ опытахъ); затѣмъ въ статьѣ Тургенева выражена надежда, что русскій читатель еще не забылъ повѣсти "Жена Профессора", тоже изъ деревенской жизни (вѣроятно, она незадолго до статьи Тургенева появилась въ русск. переводѣ). Но слѣдуетъ замѣтить, что сколько нибудь широко начали переводить у насъ Ауербаха лишь въ началѣ 70-хъ гг., въ частности мы не знаемъ перевода Шварцвальдскихъ разсказовъ ранѣе 1872 г. Конечно, Тургеневъ и его образованные друзья, Герценъ, Огаревъ и др. никогда не дожидались русскихъ переводовъ при знакомствѣ съ новостями западной литературы. Самого Тургенева слава Ауербаха привела къ личному близкому знакомству съ писателемъ: въ статьѣ'онъ называетъ его "своимъ стариннымъ пріятелемъ". Такимъ образомъ, если слова Тургенева о широкой извѣстности Ауербаха у насъ и подлежатъ нѣкоторому ограниченію, все же есть основаніе думать, что самъ онъ могъ узнать Шварцвальдскіе разсказы довольно быстро послѣ ихъ появленія на свѣтъ и могъ испытать ихъ вліяніе въ періодъ созданія Зап. Ох.
Что же нашелъ Тургеневъ въ этихъ разсказахъ?
Онъ цѣнитъ прежде всего большую близость автора къ изображаемому быту, считая ее необходимымъ условіемъ успѣха. "Ауербахъ при всей силѣ своего таланта не могъ бы такъ органически завладѣть всѣми тайнами той, до тѣхъ поръ почти замкнутой жизни, если бы онъ самъ былъ ей чужой... Колыбель Ауербаха стояла въ бѣдномъ деревенскомъ домикѣ; сызмала и со всѣхъ сторонъ, у домашняго очага, въ школѣ, на улицѣ, въ лѣсахъ и долинахъ, охватилъ его крестьянскій бытъ. Работникъ его отца, добродушный Наги, разсказывалъ ему, ходя за плугомъ, старинныя сказки и легенды, пастухъ пѣлъ ему пѣсни, сохраненныя живымъ преданіемъ, дѣвушки повторяли ихъ на сходкахъ за прялками,-- все это поэтическое богатство навсегда, неизгладимыми чертами западало въ его сердце". "Ауербахъ, по словамъ Тургенева, "не сочинялъ идиллій: онъ погрузился всецѣло въ народную суть... Здѣсь..неутонченно-развитой человѣкъ, въ невольномъ сознаніи своего превосходства, снисходительно вступалъ въ общеніе съ новымъ и интереснымъ бытомъ, посѣщалъ крестьянскія семейства, изучалъ ихъ нравы, ихъ житейскія привычки и странности,-- въ кругъ ихъ проникалъ поэтъ, который самъ былъ сыномъ этихъ долинъ, самъ родился въ крестьянскомъ семействѣ; съ сыновней нѣжностью и піэтетомъ возвращался онъ въ міръ, съ которымъ связывали его самыя кровныя узы". Здѣсь Тургеневъ какъ бы скрыто противополагаетъ Ауербаха другимъ изобразителямъ народной жизни, въ томъ числѣ, очевидно, и себѣ. Нѣсколькими строками ниже онъ говоритъ про эту кровную близость Ауербаха къ народу: "этотъ фактъ объясняетъ между прочимъ то превосходство, которое сохранилъ Ауербахъ передъ всѣми своими послѣдователями и подражателями. Въ его словахъ слышатся звукъ, ничѣмъ не замѣненный". Быть-можетъ, сознаніе, что въ Зап. Ох. есть неустранимая черта -- отсутствіе такой кровной близости со средой -- побудило Тургенева въ томъ же 1868 г. въ "Воспоминаніяхъ" назвать Зап. Ох. "въ свое время новыми, послѣ далеко опереженными этюдами". Пусть это -- ретроспективный взглядъ конца 60-хъ гг., но трудно допустить, чтобы Тургеневъ, читая Шварцвальдскіе разсказы, какъ мы думаемъ, въ періодъ созданія своихъ Зап. Ох., не чувствовалъ того особеннаго аромата, который отдѣляется отъ Ауербаховскихъ разсказовъ и дается именно жизненной связью автор I съ народнымъ бытомъ. Въ такомъ случаѣ эти разсказы могли помочь Тургеневу найти такой тонъ для своихъ очерковъ, при которомъ неизбѣжная обособленность автора отъ изображаемаго міра давала бы себя знать наименѣе вредно.
Но Тургеневъ находилъ въ Ауербахѣ не только то, что клало между ними рѣзкую раздѣляющую черту; была и нѣкоторая связь въ углѣ зрѣнія обоихъ писателей. Ауербахъ, хотя и вышелъ изъ народа, былъ человѣкъ образованный, съ философскими интересами, углублявшійся въ изученіе Спинозы; его подходъ къ народной жизни, вполнѣ естественный и нормальный, не былъ однако и не могъ быть непосредственно-наивнымъ. Эту сложность авторской призы и прекрасно разсмотрѣлъ и оцѣнилъ Тургеневъ: она сближала обоихъ писателей. Сказавъ, что Ауербахъ, обратясь къ Шварцвальдской родной деревнѣ, оставилъ за ея чертой всю свою ученость и образованность, онъ спѣшитъ внести поправку: "Это выраженіе нуждается въ нѣкоторомъ ограниченіи. Вполнѣ отбросить вліяніе культуры нельзя, да и не слѣдуетъ. То свойство ума, которое направило его къ изученію Спинозы, не покинуло его и въ крестьянской избѣ. Нарисовавъ поразительно вѣрными, тонкими, хотя иногда нѣсколько мелкими чертами свои фигуры, онъ иногда не отказываетъ себѣ въ удовольствіи пофилософствовать на ихъ счетъ; со всѣмъ искусствомъ опытнаго мастера обращаетъ онъ вниманіе читателя на тайное ихъ значеніе, на то символическое, которое лежитъ въ основаніи всякой непосредственной жизни и высказывается иногда въ самыхъ повидимому незначительныхъ словахъ и поступкахъ. Разсказъ у него иногда становится аллегоріей".-- Замѣтимъ здѣсь, что самъ Тургеневъ въ Зап. Ох., конечно, не доходитъ до прямой аллегоріи, по глубокая типичность нѣкоторыхъ его образовъ недалека отъ символичности. Это можно видѣть на фигурахъ Касьяна, Лукерьи, на сопоставленіи Хоря и Калиныча -- этой четы, представляющей нѣчто вродѣ Марфы и Маріи въ мужскомъ одѣяніи, или даже -- какую-то параллель къ Гете и Шиллеру, какъ гласитъ первый печатный текстъ Современника; трудно отдѣлаться отъ впечатлѣнія извѣстной символичности въ подборѣ дѣтскихъ типовъ въ "Бѣжиномъ Лугѣ"; та же нота опредѣленно звучитъ въ торжественномъ тонѣ картины разсвѣта, заключающей только что названный разсказъ; аналогичное найдется, можетъ быть, въ "Пѣвцахъ". Нѣсколько философствующій авторъ виденъ въ замѣчаніяхъ о русскомъ народѣ по поводу Хоря, въ обрисовкѣ однодворца Овсянникова и т. д.
Крайне интересно, какъ объясняетъ Тургеневъ самое обращеніе Ауербаха къ народу. Онъ начинаетъ съ общаго указанія; въ появленіи къ 40-мъ гг. во всей Европѣ деревенскихъ разсказовъ онъ видитъ -- "попытки воспользоваться нетронутой почвой народной жизни, не разложенной еще ядомъ рефлексіи, и тѣмъ самымъ придать ослабѣвавшей литературѣ новую жизнь и здоровые соки". Переходя къ Ауербаху, онъ отмѣчаетъ, что по его мнѣнію тотъ находилъ въ народѣ то, "чего не давали ему тѣ классы средняго и высшаго городского сословія, въ которыхъ онъ до тѣхъ поръ вращался: -- простыя человѣческія отношенія, цѣлые, не надломленные характеры, односторонне твердыя нравственныя убѣжденія". Наконецъ, вернувшись ниже еще разъ къ вопросу, Тургеневъ уже прямо говоритъ, (быть можетъ, и безъ достаточныхъ основаній), что Ауербахъ обратился къ народу "для излѣченія собственныхъ недуговъ". Припомнивъ, какъ настойчиво отражалъ Тургеневъ въ своихъ раннихъ произведеніяхъ собственныя муки отъ душевной расколотости, отъ "яда рефлексіи", мы легко представимъ себѣ, что въ этомъ указаніи причинъ тяги къ народу въ западной литературѣ и въ частности у Ауербаха онъ не только нащупывалъ дѣйствительно обще-европейское настроеніе, но и говорилъ pro domo sua. Тутъ передъ нами вскрывается еще одинъ, внутренно-психологическій стимулъ, толкавшій Тургенева въ сферу Зап. Ох.
Наконецъ, онъ не могъ упустить изъ виду еще одной черты разсказовъ Ауербаха, очень значительной для него и для Заѣ. Ох., а именно, что нѣмецкій авторъ далъ, какъ фонъ для всей своей картины, "ту несравненную и величественную, и привѣтную природу Шварцвальда, которую всю какъ бы насквозь провѣваетъ крѣпительной свѣжестью сосновыхъ лѣсовъ и горныхъ вершинъ".
На этихъ замѣчаніяхъ можно разстаться съ Ауербахомъ. Детальное сличеніе фабулъ и типовъ едва ли дало бы что-нибудь цѣнное; мысль о такого рода вліяніи должна быть отброшена, когда рѣчь идетъ о Зап. Ох. по Тургеневѣ. Прибавимъ нѣсколько отдѣльныхъ указаній. У АуербахаТургеневъ, конечно, замѣтилъ стремленіе рисовать, оригинальныя, своеобразныя фигуры изъ народа, выдѣляющіяся изъ общей массы своими странностями и потому нѣсколько обособленныя отъ деревенскаго "міра"; деревенскій скрипачъ Грубенмюллеръ и Брози изъ Эндрингена -- примѣры такихъ симпатичныхъ чудаковъ, болѣе или менѣе отщепенцевъ, любовно и спокойно данныхъ у Ауербаха со всѣми ихъ угловатостями, не сглаженными по литературной старой указкѣ. Тургеневъ самъ любилъ искать и умѣлъ находить въ русской деревнѣ какъ разъ аналогичныя явленія.
Если угодно, можно усмотрѣть кое-гдѣ близость въ литературной манерѣ, сходство въ пріемахъ стиля. Стоитъ отмѣтить напр. начала разсказовъ "Татьяна Борисовна и ея племянникъ" и "Ермолай и Мельничиха", построенныя аналогично; и тамъ и здѣсь авторъ вступаетъ въ прямое общеніе съ читателемъ, ставя его на свое мѣсто или приглашая къ совмѣстному наблюденію. Въ "Ермолаѣ и Мельничихѣ" съ первыхъ словъ разъясняется, что такое тяга: "Слушайте-же, господа. За четверть часа до захожденія солнца, весной, вы входите въ рощу съ ружьемъ, безъ собаки. Вы отыскиваете себѣ мѣсто гдѣ-нибудь подлѣ опушки, оглядываетесь, осматриваете пистонъ, перемигиваетесь съ товарищемъ". Дальше -- прелестная картина наступленія вечера въ лѣсу, выдержанная въ формѣ наблюденій самого читателя, превратившагося въ охотника, до заключительнаго момента, когда "вальдшнепъ, красиво наклонивъ свой длинный носъ, плавно вылетаетъ изъ-за темной березы навстрѣчу вашему выстрѣлу". Другой примѣръ еще ярче по манерѣ. "Дайте мнѣ руку, любезный читатель, и поѣдемте вмѣстѣ со мною. Погода прекрасная; кротко синѣетъ майское небо"... Снова данъ пейзажъ, тѣсно слитый съ поѣздкой, деревня съ остановкой, чтобы открыть околицу, въѣздъ въ усадьбу, остановка у крыльца.-- "Мы у Татьяны Борисовны. Да вотъ и она сама отворяетъ форточку и киваетъ намъ головой... Здравствуйте, матушка!" Этотъ естественный и непринужденный, незамѣнимый по живости и простотѣ пріемъ Тургеневъ могъ видѣть уже примѣненнымъ въ началѣ Ауербаховскаго "Брози и Мони". Сходство очень большое. "Мы свертываемъ съ большой дороги на довольно крутую гору, гдѣ по дорогамъ ѣздятъ болѣе на саняхъ, чѣмъ на колесахъ; по обѣ стороны тянется темный еловый лѣсъ, гдѣ кричитъ кукушка и звенитъ топоръ". Дальше приходъ въ горную деревню въ жаркій полдень, остановка у трактира, чтобы выпить холоднаго вина. "Мы входимъ въ довольно обширную комнату... дома никого нѣтъ, кромѣ 15-лѣтней дочери трактирщика, прилежно списывающей что-то изъ книги. По нашему требованію она поспѣшно бѣжитъ въ погребъ -- Хотите знать, что пишетъ въ этотъ жаркій полдень молоденькая дочь трактирщика? Улыбайтесь, она пишетъ французскія фразы".
Остается опредѣлить значеніе Жоржъ Зандъ въ вопросѣ о Зап. Охотн. Тургеневъ неоднократно признавалъ важность ея творчества для себя, какъ для писателя. Въ молодости онъ восхищался ею; когда энтузіазмъ остылъ, писательница не потеряла въ его глазахъ своего значенія: въ 1856 г. онъ пишетъ Дружинину, что ея направленіе для него не заблужденіе, какъ для Дружинина, а "неполная истина, которая всегда найдетъ и должна найти послѣдователей въ томъ возрастѣ человѣческой жизни, когда полная истина еще недоступна". Ей самой Тургеневъ пишетъ объ "огромномъ вліяніи, которое она имѣла на него, какъ на писателя". Если отъ общей оцѣнки перейти къ деревенскимъ повѣстямъ Жоржъ Зандъ, вотъ какой отзывъ найдемъ мы въ письмѣ Тургенева къ П. Віардо по поводу Франсуа ле Шампи: "Онъ написанъ въ ея лучшей манерѣ -- просто, правдиво, захватывающе. Можетъ быть, она вставляетъ въ него слишкомъ много крестьянскихъ выраженій; это мѣстами придаетъ ея разсказу нѣкоторую дѣланность. Искусство не дагерротипъ, и такая великая мастерица, какъ мад. Зандъ, могла бы обойтись и безъ этихъ капризовъ художника съ нѣсколько притупленнымъ вкусомъ. Но очень ясно, что ей выше головы надоѣли всякіе соціалисты, коммунисты, Пьеры Леру и др. Философы, что она ими измучена и съ наслажденіемъ погружается въ источникъ молодости искусства наивнаго и неотвлекающагося отъ земли. Между прочимъ, въ самомъ началѣ предисловія находится нѣсколько строкъ описанія осенняго дня. Это удивительно. Эта женщина имѣетъ талантъ передавать самыя топкія, мимолетныя впечатлѣнія твердо, ясно и понятно; она умѣетъ рисовать все, даже благоуханія и самые мелкіе звуки". Отзывъ этотъ, помимо общей цѣнности, интересенъ одной чертой. Когда онъ писался (январь 1848 г.), Тургеневъ былъ въ разгарѣ работы надъ Зап. Охотн., и замѣчаніе о крестьянскихъ выраженіяхъ въ "Подкидышѣ", въ сущности нѣсколько придирчивое, говоритъ намъ о его требованіяхъ и къ себѣ, къ формѣ своихъ разсказовъ, видна внимательная забота о томъ, чтобы отдѣлить ихъ отъ физіологическихъ очерковъ, ограничивая и въ языкѣ этнографическій элементъ. Выше мы видѣли документально, какъ эта забота побуждала Тургенева все болѣе чистить свои разсказы съ данной стороны. Такимъ образомъ примѣръ Ж. Зандъ держалъ Тургенева на сторожѣ, заставляя его строже и отчетливѣе вдумываться въ свое творчество, въ его пріемы.
Что же могла дать ему французская писательница по части общаго отношенія къ народной жизни?
Ж. Зандъ пришла къ мысли изображать народъ подъ сложнымъ вліяніемъ нѣсколькихъ причинъ. Здѣсь на первомъ мѣстѣ надо поставить щедро одаренную натуру, любвеобильное сердце, жадно впитавшее всѣ гуманныя идеи своего времени; ея чарующая доброта плѣняла всѣхъ, попадавшихъ въ сферу ея притяженія; скептическій и холодноватый Тургеневъ былъ очарованъ, узнавъ ее близко уже тогда, когда давно освободился отъ юнаго восхищенія передъ писательницей и когда самой писательницѣ было за 60 лѣтъ: ея чуднаго сердца не истощили ни годы, ни полная страстей жизнь. Затѣмъ, дѣтство и юность Ж. Зандъ прошли въ деревенскомъ затишьѣ Беррійскаго края; здѣсь она почерпнула богатый запасъ любви къ природѣ и настоящаго, непосредственнаго знанія крестьянскаго быта. Къ изображенію этой, съ дѣтства близкой жизни, она подошла не сразу. Первые десять лѣтъ творчества были заняты борьбой за права женщины за право личности; то была борьба на личной почвѣ, и соціальные мотивы входятъ въ ея романы 30-хъ г.г. лишь по связи съ индивидуалистическими стремленіями. Съ конца 30 хъ г.г. обстановка и кругъ идей Ж. Зандъ мѣняется; вмѣсто Шопена. Альфреда Мюссе около нея мы видимъ Ламеннэ, Мишеля де Буржа, Пьера Леру, ею овладѣваютъ соціалистическія ученія, и въ романахъ Compagnon du Tour de France, Péché de m-r Antoine, Le meunier d'Angibault привлечены къ дѣйствію рабочіе классы, трактуются вопросы соціальнаго равенства, являются герои-плебеи.
Такова была подготовка къ крестьянскимъ повѣстямъ, чередъ которыхъ пришелъ для Ж. Зандъ въ особенности тогда, когда ужасы и разочарованіе революціи 48-го года провели жестокій слѣдъ въ гуманной, любящей душѣ. Отъ раздоровъ, звѣрства, нетерпимости и ожесточенія ее потянуло къ мягкимъ и мирнымъ картинамъ сельской жизни и къ здоровой, человѣчной сущности народной души. Все это высказала она въ предисловіи къ La petite Fadette при пивомъ изданіи повѣсти въ 1851 г. Потъ ея слова: "Въ наши дни художникъ ощущаетъ властную потребность обратить свой взоръ къ идеалу покоя и невинной мечты. Къ этому его побуждаетъ слабость, но онъ не долженъ того стыдиться, такъ какъ и здѣсь онъ исполняетъ свой долгъ. Въ тѣ времена, когда бѣдствія про исходятъ оттого, что люди ненавидятъ другъ друга отъ непониманія, задача художника -- прославлять кротость, довѣріе, дружбу и напоминать ожесточеннымъ или отчаявшимся, что на свѣтѣ еще существуютъ, или могутъ существовать, чистые нравы, мягкія чувства и элементарная справедливость".
Въ подобномъ же предисловіи къ La mare au diable авторъ проводитъ сходную мысль, объясняя появленіе самаго замысла внутренней потребностью души и отклоняя отъ себя сознательное намѣреніе открыть новую дорогу въ литературѣ: "Когда я начала Чертовымъ Болотомъ серію сельскихъ романовъ, у меня не было никакого обдуманнаго плана, никакой претензіи на революцію въ литературѣ"... "Сельскій романъ существовалъ во всѣ времена и во всевозможныхъ формахъ, отъ пышныхъ и манерныхъ до наивныхъ; мечта о сельской жизни всегда была идеаломъ городовъ и даже дворцовъ. Я не дѣлала никакого новаго шага, слѣдуя влеченію, которое тянетъ культурнаго человѣка къ прелестямъ первобытной жизни. Я не хотѣла создавать ни новаго языка, ни новой манеры; хотя это утверждали въ цѣломъ рядѣ статей, но я лучше знаю свои намѣренія и удивляюсь," что критика всегда ищетъ глубокихъ основаній, тогда какъ самая простая мысль, самыя обыденныя обстоятельства -- единственныя причины возникновенія произведеній искусства. Я хотѣла дать вещь очень трогательную и очень простою, и это мнѣ мало удалось; я видѣла и чувствовала красоту въ простомъ, но видѣть и передать -- не одно и тоже".
Такъ скромно, интимными запросами души, случайными поводами склонна объяснять Ж. Зандъ свое несомнѣнно новое дѣло въ литературѣ. Въ этомъ истолкованіи она и права и неправа. Съ одной стороны, конечно, для художника главнымъ, основнымъ стимуломъ творчества всегда служитъ одно -- любовь и интересъ къ изображаемой сферѣ жизни и жажда передать ее во всей живой значительности; сознательная цѣль стать новаторомъ, сдѣлать своимъ перомъ видное общественное дѣло управляетъ обыкновенно тѣми писателями, которые не испытываютъ горячаго внутренняго влеченія къ творчеству, т.-е. не подлинными художниками. Но въ подсознательной области художника стимулируетъ и вся сложная сѣть переживаній, интеллектуальныхъ и эмоціональныхъ, постепенно оплетающая въ его душѣ данный объектъ творческаго вниманія задолго до того, когда онъ станетъ очереднымъ сюжетомъ, и звенья этой сѣти плетутся всѣмъ личнымъ и общественнымъ опытомъ художника.
Такъ было и здѣсь. Желаніе Ж. Зандъ отдохнуть душой на мирныхъ картинахъ, создать трогательныя и простыя сельскія исторіи, какія якобы писались во всѣ времена, не разрѣшилось однако, и не могло разрѣшиться, созданіемъ пастушескихъ идиллій во вкусѣ 17--18 вѣка; духъ времени, общій уклонъ соціальной жизни велъ ее къ другимъ цѣлямъ. Въ авторскомъ обращеніи къ читателю передъ "Чортовымъ Болотомъ" она, разсказывая, что первымъ толчкомъ къ созданію этой вещи была гравюра Гольбейна "Пляска Смерти", развиваетъ рядъ важныхъ мыслей, ставящихъ литературу на широкій соціальный базисъ. Искусство при Гольбейнѣ, говоритъ она, изображало жизнь съ ея бѣдственныхъ и мрачныхъ сторонъ. Безпощадный пессимизмъ, особенно тяжелый потому, что сулитъ одни страданія даже всѣмъ обдѣленнымъ жизнью, окрасилъ міровоззрѣніе Гольбейна. Чѣмъ долженъ отличаться отъ него современный художникъ? спрашиваетъ себя нашъ авторъ. И тутъ передъ нимъ встаетъ та же проблема " о голодныхъ и раздѣтыхъ", о соціальной враждѣ и гуманности, что стояла передъ Бѣлинскимъ, писавшимъ о натуральной школѣ, и позднѣе передъ нашими шестидесятниками. "Мы теперь", говоритъ Ж. Зандъ: "имѣемъ дѣло не со смертью, а съ жизнью. Мы хотимъ, чтобы жизнь была хороша и плодотворна. Нужно, чтобы Лазарь покинулъ свое гноище, и бѣдный не радовался смерти богатаго; нужно, чтобы были счастливы всѣ". Нѣкоторые современные художники -- продолжаетъ она -- "посвящаютъ свой талантъ изображенію страданія, отвратительныхъ сторонъ нищеты, гноища Лазаря. Но слѣдуетъ ли рисовать нищету низкой, безобразной, преступной? Не достигается ли этимъ лишь страхъ и отвращеніе, не укрѣпляется ли враждебная отчужденность бѣдныхъ и богатыхъ классовъ общества? Мы думаемъ, что задача искусства -- проповѣдь любви, что современный романъ долженъ замѣнить притчи и апологи старыхъ наивныхъ временъ и что широкія поэтическія цѣли художника не могутъ достигаться мѣрами предосторожности или уступками, смягчающими ужасъ его картинъ. Эти цѣли должны состоять въ томъ, чтобы внушить любовь къ тѣмъ, за кого заступается художникъ, и если нужно, пусть онъ украситъ ихъ нѣсколько, я не поставлю ему того въ вину; искусство не этюдъ реальной дѣйствительности, а поиски идеальной истины".
Таковъ былъ общій подходъ Ж. Зандъ къ народной жизни. Онъ въ нѣсколькихъ пунктахъ дастъ аналогію къ Тургеневскому; у нашего писателя мы также находимъ и личную близость къ деревенскому быту, и вліяніе гуманныхъ вѣяній времени, и видимую случайность, ненамѣренность замысла, и наконецъ -- подсказанную свойствами личности и дарованія легкую поэтическую идеализацію. Эти сходныя черты побуждали Тургенева, какъ мы видѣли, высоко цѣнить сельскія повѣсти Ж. Зандъ и могли только укрѣплять его на избранномъ пути, освѣщая новую, непроторенную дорогу.
Два слова о литературной формѣ. Взявшись за изображеніе своеобразной среды съ особымъ языкомъ и психологіей, Ж. Зандъ, естественно, должна была стать передъ вопросомъ, какъ передавать ее, въ какой мѣрѣ допускать въ свои произведенія подлинныя краски быта и языка. По новости дѣла вопросъ былъ трудный, и она колебалась. Она чувствовала, что ароматъ народной жизни утрачивается при передачѣ въ обычныхъ литературныхъ формахъ, что и языкъ и самые пріемы разсказа должны органически выростать изъ матеріала; поэтому она хотѣла, приступая къ "Чортову Болоту", дать всей серіи повѣстей форму разсказовъ, какими коротаютъ вечеръ ея земляки, беррійскіе крестьяне на посидѣлкахъ, сбираясь въ избѣ или въ сараѣ трепать пеньку, причемъ разскащиками являются бывалые люди, спеціалисты-трепальщики; серія и должна была первоначально носить названіе Les veillées du clianvreur. Такой замыселъ влекъ за собой обязательную выдержанность рѣчи разскащика и, быть можетъ, даже передачу въ языкѣ индивидуальныхъ особенностей лица. На это Ж. Зандъ сразу не рѣшилась: первая повѣсть еще написана въ довольно обычныхъ формахъ и въ языкѣ очень мало мѣстнаго колорита. Но, неудовлетворенная, она продолжала шатать, и слѣдующія повѣсти въ отношеніи язика ярче и смѣлѣе; во вступленіи къ Франсуа де Шампи она говоритъ: "Я не овладѣла формой; я понимаю духъ простой деревенской рѣчи, но у меня нѣтъ способа ее выразить. Если я заставлю жителя полей говорить такъ, какъ онъ говоритъ въ дѣйствительности, необходимо для культурнаго читателя приложить рядомъ переводъ; если онъ будетъ говорить, какъ мы, я сдѣлаю изъ него существо невозможное, у котораго надо предположить совершенно чуждый ему кругъ идей".
Колебанія и работа автора продолжались. Въ "Чортовомъ Болотѣ" Ж. Зандъ выдѣлила особо всѣ подлинныя черты языка и быта, помѣстивъ въ приложеніи подробное описаніе деревенской свадьбы съ ея ритуаломъ, шутливыми переговорами дружковъ, выкупомъ невѣсты и пр.-- все на подлинномъ народномъ языкѣ; но въ написанныхъ позднѣе Maîtres sonneurs все изложеніе большого романа цѣликомъ есть уже разсказъ именно трепальщика пеньки, Этьена Депардье, сплошь проведенный въ его манерѣ, и крестьянскія слова и обороты рѣчи обильно, но умѣлой рукой введены въ языкъ. Смѣлый опытъ удался: разсказъ колоритенъ, не искусственъ и вполнѣ доступенъ для пониманія. Ж. Зандъ пишетъ въ посвященіи къ роману: "Если, несмотря на всю мою тщательность, ты найдешь иногда, что мой разскащикъ слишкомъ ясно или слишкомъ смутно понимаетъ, что излагаетъ, отнеси это къ несовершенству моей передачи. Вынужденная избирать среди литературныхъ словъ только тѣ, которыя можно услыхать рѣшительно отъ всякаго, я сознательно отказалась отъ наиболѣе оригинальныхъ и выразительныхъ, но я старалась, по крайней мѣрѣ, избѣгать тѣхъ, которыя неизвѣстны моему крестьянину-разскащику".
Итакъ желаніе какъ можно ярче передать колоритъ среды заставляло Ж. Зандъ по мѣрѣ работы усиливать народность языка. Тургеневъ не пошелъ этой дорогой: мы видѣли, что онъ выработалъ свою особую манеру, въ которой этнографическій элементъ исчезалъ въ обще-литературномъ; но нѣтъ сомнѣнія, что исканія Ж. Зандъ, къ которымъ онъ былъ внимателенъ (отзывъ о "Подкидышѣ"), не могли пройти для него безслѣдно и были поучительны.
"Записки Охотника" имѣли значеніе прогноза для всего творчества Тургенева. Духъ, въ которомъ онъ обработалъ тему о народѣ и крѣпостномъ правѣ, бывшую въ 50-хъ гг. не менѣе жгучей и злободневной, чѣмъ, скажемъ, вопросъ объ "отцахъ и дѣтяхъ" 10 лѣтъ спустя, указывалъ, какъ будетъ отзываться на современность новый писатель: онъ не измѣнитъ себѣ; его отзывы на текущій моментъ всегда будутъ прежде всего откликами художника-поэта, переработавшаго дѣйствительность въ своей поэтической лабораторіи; на недостаточномъ вниманіи къ этому основаны многія и многія недоразумѣнія и разногласія въ оцѣнкѣ Тургенева. Если въ этой крестьянской поэмѣ, которую можно бы озаглавить "Кому на Руси жить тяжело", Тургеневъ еще и не нашелъ своего настоящаго и главнаго призванія, то во всякомъ случаѣ здѣсь было достигнуто то, безъ чего это призваніе вообще не могло быть осуществлено -- сліяніе характернаго для Тургенева поэтическаго идеализма съ не менѣе присущей ему потребностью опираться на твердую, реальную почву. Въ крестьянской жизни найдена была впервые та дѣйствительность, которую могъ смѣло изучать, анализировать и воспроизводить всегда жившій въ Тургеневѣ реалистъ, не опасаясь наткнуться на пошлость и не имѣя надобности либо замаривать въ себѣ поэта, либо питать его разными необычайностями.
V.
Лѣтомъ 1850 г. Тургеневъ поѣхали, въ Россію, чувствуя, какъ писалъ онъ потомъ Віардо, что останется томъ надолго, если не навсегда. Заграничная жизнь такъ много дала ему, онъ пережилъ здѣсь такія сильныя и благотворныя внутреннія перемѣны, что ѣхалъ домой съ жуткимъ чувствомъ. Онъ самъ вспоминалъ, что на него находили тяжелыя минуты раздумья о томъ, вернуться ли на родину или нѣтъ, а за мѣсяцъ до отъѣзда Россія представлялась ему огромной и мрачной фигурой, неподвижной и неясной, какъ сфинксъ; ему чудился ея тяжелый, остановившійся взглядъ, устремленный на него съ холоднымъ вниманіемъ, какъ и слѣдуетъ каменнымъ глазамъ: "будь спокоенъ, сфинксъ, я вернусь къ тебѣ, и тогда ты можешь поглотить меня въ свое удовольствіе, если я не разгадаю твоей загадки!"
Можно понять это настроеніе, если вспомнить, въ какую дѣйствительность возвращался Тургеневъ; онъ хорошо изобразилъ ея ежедневныя впечатлѣнія: "Утромъ тебѣ возратили твою корректуру, обезображенную красными чернилами... На улицѣ тебѣ попалась фигура г. Булгарина или его друга, г. Греча; генералъ, и даже не началь никъ, а такъ, просто генералъ, оборвалъ или, что еще хуже, поощрилъ тебя... Взяточничество процвѣтаетъ, крѣпостное право стоитъ, какъ скала, казарма на первомъ планѣ, суда нѣтъ, носятся слухи о закрытіи университетовъ... Поѣздки за границу становятся невозможны, путной книги выписать нельзя, какая-то темная туча постоянно виситъ надъ всѣмъ такъ называемымъ ученымъ, литературнымъ вѣдомствомъ; а тутъ еще шипятъ и расползаются доносы; между молодежью ни общей связи, ни общихъ интересовъ, страхъ и приниженность во всѣхъ, хоть рукой махни!" Эта цитата прекрасно выясняетъ все, что ежедневно ложилось тяжелымъ камнемъ на душу Тургенева еще передъ отъѣздомъ во Францію. Съ тѣхъ поръ давленіе только усилилось: страшный 48-й годъ побудилъ правительство еще подвинтить прессъ, и дышать стало совсѣмъ тяжело.
Художникъ съ широкимъ кругозоромъ и яснымъ пониманіемъ вещей могъ легко задаться вопросомъ: что я буду дѣлать? что вообще можно дѣлать въ Россіи? "Записки Охотника" приходили къ концу сами собой; рѣдкій очеркъ изъ нихъ попалъ поизуродованнымъ въ "Современникъ"; нѣсколько заготовленныхъ не было написано за полной безнадежностью увидѣть ихъ въ печати (наприм., "Землеѣдъ", сюжетъ котораго Тургеневъ разсказывалъ знакомымъ). Не даромъ авторъ уже въ началѣ 1849 г. рѣшилъ прекратить серію, о чемъ и заявилъ печатно.
Наконецъ могло быть еще одно: поэтъ-художникъ, успѣвшій сознать, что онъ влюбленъ во всѣ самыя разнообразныя и тонкія проявленія жизни, "въ ея капризы, въ ея мимолетную красоту", навѣрно чувствовалъ, что даже при полной возможности онъ уже не въ силахъ ограничиться темой народной жизни и найденной для нея литературной рамкой; что близко время, когда его потянетъ къ другимъ областямъ, къ другимъ, болѣе широкимъ и свободнымъ формамъ {Есть извѣстіе, что "Переписка" задумана была еще въ 47-омъ г. Затѣмъ въ 1848 г. онъ писалъ въ ред. "Современника" о задуманномъ романѣ; о немъ же упоминаетъ онъ въ письмѣ къ Віардо изъ-подъ ареста въ 1852 г. Очевидно, въ обоихъ случаяхъ рѣчь идетъ о недописанномъ романѣ 1853 г. изъ помѣщичьей жизни (см.: "Собственная господская контора").}. Скоро онъ услыхалъ это и отъ друзей.
А эти другія формы предстояло еще искать.
Все это должно было вносить смутность и жуткость въ его настроеніе (не говоря уже о тяжелыхъ отношеніяхъ къ матери, съ которой онъ жестоко поссорился, едва вернувшись, за нѣсколько мѣсяцевъ до ея смерти). Но сознаніе, что свободному художнику нѣтъ мѣста въ тогдашней русской жизни, едва ли не преобладало надъ всѣмъ: въ прощальномъ письмѣ къ мужу Віардо онъ горько сожалѣетъ о необходимости покинуть Францію и доходитъ даже до такихъ словъ: "Конечно, отечество имѣетъ права,-- но истинное отечество не тамъ ли, гдѣ встрѣтилъ къ себѣ наиболѣе любящее отношеніе, гдѣ сердце и умъ чувствуютъ себя свободно?" (курсивъ нашъ). Эта фраза, конечно, сорвалась отъ огорченія, но она ясно говоритъ о томъ, какъ цѣнилъ Тургеневъ духовную свободу и чего боялся онъ болѣе всего, возвращаясь на родину. "Да, братъ, я возвращаюсь... Богъ знаетъ, когда мнѣ придется писать тебѣ въ другой разъ; Богъ знаетъ, что ждетъ меня въ Россіи..." писалъ онъ въ то же время Герцену.
Сначала дѣла его на родинѣ не особенно подтверждали опасенія. Черезъ три мѣсяца смерть матери освободила Тургенева отъ надрывающихъ семейныхъ исторій и тяжелаго матеріальнаго положенія, доходившаго до нужды и долговъ; онъ сталъ свободнымъ, богатымъ человѣкомъ. Еще важнѣе было то, что онъ пріобрѣлъ уже довольно видное мѣсто въ литературѣ; съ большой похвалой принимались его драматическія произведенія; "Холостякъ" и "Завтракъ у предводителя" прошли съ успѣхомъ на сценѣ, "Гдѣ тонко, тамъ и рвется" была встрѣчена чуть не восторженно кружкомъ друзей, очень строгихъ и разборчивыхъ -- Анненковымъ, Некрасовымъ, Дружининымъ и др., и Некрасовъ писалъ автору даже такой отзывъ: "Безъ преувеличенія скажу вамъ, что вещицы болѣе граціозной и художественной въ нынѣшней русской литературѣ врядъ ли отыскать". (При тогдашнемъ безвременьи въ драматической области слова Некрасова вполнѣ понятны).
Но особенно выдвинули Тургенева, конечно, "Записки охотника", съ первыхъ же очерковъ высоко оцѣненныя многими не только за ихъ общественную тенденцію, но и со стороны художественности. Если Бѣлинскій хвалилъ начало ихъ не безъ извѣстной сдержанности, а Анненковъ и Аксаковъ указывали на слабыя стороны, то въ основѣ этой строгости лежало больше всего высокое мнѣніе объ авторѣ и большія ожиданія: "Хорь обѣщаеть изъ васъ замѣчательнаго писателя въ будущемъ", говорилъ Бѣлинскій; "Зап. Охотн.-- ступень; пора браться за романъ", твердилъ Анненковъ; "это -- разсвѣтъ, за которымъ долженъ слѣдовать день", указывали Аксаковы. Боткинъ же писалъ: "Я читаю ихъ съ такимъ же наслажденіемъ, съ какимъ, бывало, разсматривалъ золотыя работы Челлини..." А Некрасовъ, одинаково чуткій къ вопросамъ искусства и къ вкусамъ публики, уже въ концѣ 1847 г. предлагаетъ Тургеневу издать напечатанные очерки отдѣльно, прибавляя: "Разсказы ваши такъ хороши и такой производятъ эффектъ, что затеряться имъ въ журналѣ не слѣдуетъ"; черезъ годъ онъ прямо уже относитъ Тургенева къ числу авторовъ "наиболѣе читаемыхъ хвалимыхъ и любимыхъ публикой и дѣйствительно наиболѣе замѣтныхъ въ русской литературѣ".
Все вышеуказанное должно было сказаться въ Тургеневѣ извѣстнымъ подъемомъ настроенія. И дѣйствительно, за полтора года пребыванія въ Россіи (до начала 1852 г.) онъ напечаталъ восемь очень разнохарактерныхъ произведеній, въ томъ числѣ такія цѣпныя, какъ "Дневникъ лишняго человѣка" и четыре высокаго достоинства очерка изъ "Зап. Ох. ("Пѣвцы", "Свиданіе", "Бѣжинъ лугъ" и "Касьянъ съ Красивой Мечи").