Малахиева-Мирович Варвара Григорьевна
Поэт и звезды

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

Поэтъ и звѣзды.

   Гораздо больше, чѣмъ опредѣленныя сочетанія словъ и образовъ, говоритъ намъ о Лермонтовѣ неопредѣленная и неопредѣлимая музыка Лермонтовской поэзіи.
   И такъ убѣдительна эта музыка, что подъ ея напѣвъ пріобрѣтаютъ несомнѣнную, особую, звѣзднымъ свѣтомъ просвѣчивающую реальность его образы ангельскаго и демонскаго міра.
   Въ музыкѣ стиха кроется та магія, которая усыпляетъ наше чувство дневной, по сю сторонней, обыденной дѣйствительности и освобождаетъ душу для пріятія черезъ эту же музыку ночного, таинственнаго начала. Нѣтъ поэта болѣе глубинно-ночного, чѣмъ Лермонтовъ. У него есть нѣсколько солнечныхъ пейзажей; но солнце его -- свѣтило особаго порядка, сіяющее "сладостнѣй луны", какъ бы отраженнымъ, смягченнымъ свѣтомъ, отблескомъ незримой для смертныхъ глазъ красоты:
   
   Я видѣлъ горные хребты
   Причудливые, какъ мечты,
   Когда въ часъ утренней зари
   Курилися, какъ алтари,
   Ихъ выси въ небѣ голубомъ.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Въ то утро былъ небесный сводъ,
   Такъ чистъ, что ангела полетъ
   Прилежный взоръ слѣдить бы могъ.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Кругомъ меня цвѣлъ Божій садъ;
   Растеній радужный нарядъ
   Хранилъ слѣды небесныхъ слезъ.
   
   Горы подъ его солнцемъ -- алтари. Въ небѣ, гдѣ сіяетъ его солнце, обыкновенное явленіе -- полетъ ангела.
   Но какъ только дастъ онъ вмѣшаться разуму въ это свое тайновидѣніе, воспоминаніе о "пѣсняхъ небесъ" становится сномъ, мечтою, а жизнь -- "пустой и глупой шуткой".
   Великій трагизмъ души Лермонтова вытекаетъ, главнымъ образомъ, изъ этого раскола, изъ роковой необъединенности его дневного и ночного существа.
   Дневное -- печоринокое, убійственло-трезвое, остуженное силой трезвленія до мертвящаго полярнаго безплодія, безвѣрное, безнадежное, безочарованное. Ночное -- тоскующее на землѣ, влюбленное въ "надзвѣздные края", въ вѣчную Любовь, въ неувядаемую Красоту.
   Жизнь дневного Лермонтова -- похожденія Монго и Маешки, бретгерство, сплинъ, печоринское презрѣніе ко всѣмъ задачамъ жизни, гордыня, авантюризмъ ощущеній.
   Жизнь ночной его души -- звѣзды, "хоры стройные свѣтилъ", съ которыми онъ въ таинственномъ согласіи "славитъ Бога" своей неугасимой тоской отрицанія того, что можетъ дать день, "скучныя пѣсни: земли".
   Дневной Лермонтовъ флиртуетъ съ пустой курортной невѣстой, Наденькой Верзилиной, преслѣдуетъ злословіемъ своего соперника, дерется на дуэляхъ. Ночной -- тоскуетъ о великой искупительной женской любви; "изгнанникъ рая" мечтаетъ о Тамарѣ, которая пожертвовала бы для него самымъ опасеніемъ своей души, принимаетъ міръ, только, какъ міръ пророковъ, героевъ, праведниковъ.
   Этотъ міръ онъ называетъ "надзвѣзднымъ" -- слово совмѣщающее въ себѣ и ночную таинственность духовныхъ безднъ, жизни въ духѣ, и дальность, наибольшую отдаленности этого міра отъ того, что мы привыкли соединятъ со словомъ "земля", "земное".
   Все, что земное -- что временно, ограничено, замкнуто кругомъ опредѣленныхъ достиженій, еще на разсвѣтѣ юности, когда Лермонтову едва не исполнилось шестнадцать лѣтъ, отталкивало его -- и какъ царствененъ этотъ жесть его непріятія! Съ какой зрѣлой непримиримостью въ одномъ изъ стихотвореній 1830-го года онъ говорить:
   
   Молю о счастіи бывало;
   Дождался, наконецъ,
   И тягостно мнѣ счастье стало,
   Какъ для царя вѣнецъ.
   И всѣ мечты отвергнувъ снова,
   Остался я одинъ,
   Какъ замка мрачнаго, пустого
   Ничтожный властелинъ.
   
   Для поэта сильнѣе, чѣмъ для обыкновеннаго человѣка искушеніе остаться жить въ мечтахъ -- сколько поэтовъ отуманившись, опъянившись сладкимъ затишьемъ своихъ образовъ, до конца остались жить въ "возвышающемъ обманѣ".
   Шестнадцатилѣтній Лермонтовъ, уже познавшій "пророче скую тоску" о правдѣ, о преображенной жизни, отвергаетъ соблазнъ мечты, какъ обманъ, какъ покровъ Майи. Также поступаетъ онъ и съ тѣмъ, что люди называютъ счастьемъ. Спросивъ себя, устояло ли бы такое счастье "противъ разлуки, соблазна новой красоты, противъ усталости и скуки, и своенравія мечты" и съ искренностью генія отвѣтивъ: нѣтъ,-- онъ отказывается называть такое счастье счастьемъ. Оно для него условное украшеніе, вѣнецъ царя, который понявъ, что царство его призрачно, ощущаетъ корону, какъ лишнюю земную тяжесть и горькій знакъ ненужности посвященія.
   Въ 1831 году, семнадцати лѣтъ отъ роду, мальчикъ-поэтъ, такъ облекаетъ свое прозрѣніе обманности покрововъ Майи:
   
   Мы пьемъ изъ чаши бытія
   Съ закрытыми очами,
   Златые омочивъ края
   Своими же слезами
   
   Смерть срываетъ повязку страстей и иллюзій.
   
   Тогда мы видимъ, что пуста
   Была златая чаша,
   Что въ ней напитокъ былъ -- мечта,
   И что она -- не наша!
   
   "Мечтой", въ смыслѣ призрачности, пустоты, онъ называетъ при этомъ именно самую сущность жизни, какъ таковой, вожделѣнія, страсти, наслажденія.
   
   . . . . . . . . . . . . .Пуста
   Была златая чаша.
   
   Златая, подлинная, драгоцѣнная,-- но наполненная пустотой и прикоснувшаяся лишь къ единой реальности -- къ реальности страданія.
   
   Златые омочивъ края
   Своими же слезами.
   
   Родившись съ вѣрой въ искупительную силу любви, Лермонтовъ не знаетъ искупительной силы страданія, не знаетъ, что послѣ того, какъ омочены золотые края чаши слезами, отъ каждой отдѣльной жизни зависитъ быть ли ей чашей жертвеннаго возношенія, или сосудомъ, утоляющимъ преходящую жажду и зной земного странствія
   И въ искупительной силѣ любви онъ не даетъ себѣ отчета. Онъ ждетъ опасенія отъ беззавѣтности и самопожертвованія женской души, но учитывая здѣсь таинственнаго взаимодѣйствія мужской вѣрности, мужского жертвоприношенія.
   Въ задумчивыхъ, безпредѣльно искреннихъ, выливавшихся, какъ самопризнанія дневника, строкахъ "11-го іюня" поэтъ, какъ будто ставитъ передъ собой загадку любви въ ея двойственныхъ граняхъ даянія и пріятія.
   
   Не вѣрятъ въ мірѣ многіе любви...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Я не могу любовь опредѣлить,
   Но это страсть сильнѣйшая! Любить
   Необходимо мнѣ. И я любилъ
   Всѣмъ напряженіемъ душевныхъ силъ.
   
   Онъ еще отожествляетъ любовь со старостью, но говорить о напряженіи всѣхъ душевныхъ, силъ, т. е. о творческомъ, дѣйственномъ слѣдовательно, и жертвенномъ началѣ любви. Въ пятомъ отрывкѣ "11-го іюня" есть строчки, обращенныя поэтомъ къ любимой:
   
   . . . . . . . . . . . . . . . . .ты
   Со мною не умрешь: моя любовь
   Тебя отдастъ безсмертной жизни вновь.
   
   Въ этомъ же стихотвореніи (22-й стр.) онъ говоритъ, что "каждый день безсмертнымъ сдѣлать бы желалъ, какъ тѣнь великаго героя",-- какой приговоръ земной жизни, ея неизбѣжнымъ буднямъ, ея неизбѣжной кухнѣ, и въ частности -- неизбѣжной кухнѣ и спальни любви въ формѣ" такъ называемаго счастья. Лермонтовъ не могъ не видѣть, что именно такого рода счастье несутъ ему и Наденька Верзилина, и княжна Мэри, и дикарка Бэла, и Вѣра, такъ надолго плѣнившая Печорина лишь отраженными чарами запретности и опасности его любви къ ней, принадлежащей другому. И въ безсознательныхъ поискахъ такой женской души, которую онъ могъ бы черезъ любовь и для любви перенести въ надзвѣздные края, поэтъ живетъ любовью -- страстью, любовью -- измѣной; въ поэтическомъ опьянѣніи первой влюбленности онъ нерѣдко приписываетъ своему чувству черты божественности и безсмертія, которыхъ такъ напрасно искалъ въ земной любви.
   Великіе люди должны испытывать на этомъ свѣтѣ великую грусть. Эти слова Достоевскаго особенное значеніе пріобрѣтаютъ, когда отнесешь ихъ къ Лермонтову. И улавливаешь при этомъ всю непроходимую бездну контраста между тѣмъ, что нашелъ онъ на этомъ свѣтѣ, и чего искалъ въ немъ, какъ изгнанникъ рая- "первенецъ творенья", созерцавшій нѣкогда міръ въ неограниченной, нетлѣнной красотѣ.
   "И скучно, и грустно" въ этомъ мірѣ ему, постигшему на зарѣ юности тщету желаній и страстей.
   
   ...И некому руку подать...
   
   Одиночество -- удѣлъ генія. Среди вѣчныхъ снѣговъ Казбека не могутъ жить чада праха, жители долинъ со сисшми стадами, съ уютомъ своихъ очаговъ. Тѣ горизонты духа, среди какихъ живетъ Лермонтовъ, скрываются въ безразличномъ туманѣ для незрячихъ долинныхъ глазъ; и презрѣнія его для нихъ -- мечта, сказка, поэзія въ отличіе отъ правды.
   Масштабъ окружающихъ это душъ, какъ и масштабъ всего, что называется земной жизнью, такъ малъ по сравненію съ титаническимъ запросомъ, съ царственными возможностями его духа, что одиночество его предрѣшено роковымъ образомъ, и выхода изъ него нѣтъ.
   Онъ рано осозналъ его и какъ бы примирился съ нимъ.
   
   Укоръ невѣждъ, укоръ людей
   Души высокой не печалитъ;
   Пускай шумитъ волна морей
   Утесъ гранитный не повалитъ,
   Его чело межъ облаковъ,
   Онъ двухъ стихій жилецъ угрюмый
   И, кромѣ бури да громовъ,
   Онъ никому не ввѣритъ думы.
   
   Но, примирившись съ судьбой "странника, въ мірѣ безроднаго", поэтъ не перестаетъ искать до послѣдняго года своей краткой жизни "души родной" -- не друзей, не среды, а чуда единой исключительной встрѣчи.
   Въ одномъ изъ стихотвореній послѣдняго, 1841-го года онъ говоритъ:
   
   Гляжу на будущность съ боязнью,
   Гляжу на прошлое съ тоской
   И, какъ преступникъ передъ казнью,
   Ищу кругомъ души родной,
   
   Обреченный на одиночество исполинскимъ ростомъ, великанъ среди карликовъ, онъ больше, чѣмъ кто бы то ни было изъ долинныхъ жителей, нуждается въ другѣ, въ признаніи, въ сліяніи съ другой, созвучной душой.
   Только въ мистеріи любви можетъ испить душа поэта лучи того солнца, подъ которымъ суждено расцвѣсть всѣмъ ея дарамъ; только въ таинствѣ любви -- влюбленности, любви -- дружбы, любви -- подвига находить она мостъ отъ своей одинокой вершины къ людямъ" къ жизни, къ дѣйственному сліянію съ ихъ судьбами.
   Перечитывая лирику Лермонтова, мы видимъ, какъ сурово отказала ему въ этомъ жизнь.
   Вотъ онъ нищій стоитъ, какъ у "врать обители святой", у дверей пустого женскаго сердца, и въ протянутой рукѣ это камень, вмѣсто хлѣба.
   
   Какъ духъ отчаянья и зла
   Мою ты душу обняла...
   
   Гляжу назадъ -- прошедшее ужасно,
   Гляжу впередъ -- тамъ нѣтъ души родной...
   
   Никто не дорожитъ мной на землѣ,-- и самъ себѣ я въ тягость, какъ другимъ", говорить онъ черезъ годъ ("11-го іюля, 1831 г.").
   Между 1832--34 г.г. создается "Демонъ" -- поэма изгнаннической души, поэма отверженія и напрасной попытки спастись черезъ любовь.
   Въ это же время появляется "Маскарадъ", та же трагедія великаго запроса къ людямъ и къ любви,-- но перенесенная въ будуары и гостинныя "свѣта".
   Титаническая жажда любви и созиданія находитъ исходъ въ мрачной гордыни, въ упоеніи своей отверженностью.
   Если нельзя взять отъ жизни все, пусть будетъ -- ничего. Онъ еще надѣется найти свое царство, свое утвержденіе въ здѣшнемъ мірѣ, пріобщеніемъ къ нему черезъ любовь къ женщинѣ. Но Тамара про ходитъ мимо него. Нина погибаетъ потому, что не хватаетъ вѣры въ нее. Жизнь со всѣхъ сторонъ несетъ жалкіе компромиссы, суррогаты любви, счастья, подвига.
   
   И проклялъ Демонъ побѣжденный
   Мечты безумныя свои,
   И вновь остался онъ надменный
   Одинъ, какъ прежде, во вселенной
   Безъ упованья и любви.
   
   Творческія натуры не могутъ жить долго однимъ отчаяніемъ и разрушеніемъ. Отчаянія для нихъ -- та глина, изъ которой они немедленно извлекаютъ новую форму устремленій своего духа, новое исканіе того, что могли бы назвать своимъ благомъ.
   Семь лѣтъ прожилъ еще Лермонтовъ въ мірѣ, который быль проклятъ его "Демономъ", и за эти семь лѣтъ научился искать причины зла не только въ несовершенствахъ міра, или въ трагической несостоятельности женской любви, но и въ себѣ самомъ.
   Въ своей знаменитой "Думѣ" (1838 г.), онъ отмѣчаетъ уже причины "пустоты" и "темноты" жизни, какъ причины внутренняго, этическаго порядка:
   
   Къ добру и злу постыдно равнодушны
   Въ началѣ поприща мы вянемъ безъ борьбы
   Передъ опасностью позорно малодушны
   И передъ властію презрѣнные рабы.
   
   И дальше:
   
   Мы изсушили умъ наукою безплодной,
   Тая завистливо отъ близкихъ и друзей
   Надежды лучшія и голосъ благородный
   Невѣріемъ осмѣянныхъ страстей.
   
   И, наконецъ, вотъ уже догадка, что шагъ къ преображенной жизни въ одномъ,-- 'въ жертвѣ --
   
   ...И ненавидимъ мы, и любимъ мы случайно
   Ничѣмъ не жертвуя ни злобѣ, ни любви.
   
   Понемногу у него назрѣваетъ право судить "сокрытыя дѣла" и "тайныя думы", а судъ предполагаетъ уже цѣль и задачу жизни, тамъ, гдѣ ощущалась пустота -- "пустая и глупая шутка". Сквозь призваніе поэта душа Лермонтова прозрѣваетъ тайную миссію пророка:
   
   -- Провозглашать любви и правды чистыя ученья.,
   
   и въ своей отверженности, одинокости видитъ печать избранія. Онъ находитъ уже слова молитвы -- благодарности за то, что прежде являлось ему, какъ демоническое, злое начало міра.
   
   За все, за все тебя благодарю я
   За тайныя мученія страстей,
   За горечь слезъ, отраву поцѣлуя
   За месть враговъ и клевету друзей.
   За жизнь души растраченной въ пустынѣ
   За все, чѣмъ я обманутъ въ жизни былъ --
   Устрой лишь такъ, чтобы Тебя отнынѣ
   Недолго я еще благодарилъ.
   
   Принявъ міръ, какъ неизбѣжность испытаній и жертвъ, полюбивъ въ немъ красоту гибели, опасности (всѣ поэмы его дышутъ этой красотой), онъ до конца не принимаетъ его, какъ міръ человѣческій, міръ намѣченныхъ людьми формъ счастья, дѣятельности, надеждъ и свершеній. Его герои живутъ внѣ рамокъ цивилизаціи, какой-нибудь общественной работы, какихъ-нибудь общихъ задачъ. Всѣ они дѣйствуютъ на Кавказѣ, всѣ болѣе или менѣе братья "изгнаннику рая", и несомнѣнные носители Лермонтовской тоски и отвращенія къ искусственности, пошлости и убогости интересовъ жизни -- быта. Печоринъ говоритъ о томъ, что ему даны "силы необъятныя" -- но примѣненія этимъ силамъ онъ даже не ищетъ, какъ бы заранѣе рѣшивъ, что нѣтъ ничего, что было бы достойно стать задачей для его жизни. Лермонтовъ всматривается въ него, безпощаднымъ взоромъ, судитъ его и осуждаетъ -- сопоставленіемъ съ Грушницкимъ и подчеркнутымъ безплодіемъ его скитанья. Отъ лица Печорина онъ говорить о жалкомъ жребіи этого скитанья по землѣ "безъ убѣжденій и гордости, о неспособности къ великимъ жертвамъ ни для блага человѣчества, ни даже для собственнаго нашего счастья, о равнодушномъ переходѣ отъ сомнѣнія къ сомнѣнію".
   Здѣсь на грани перехода отъ кипучихъ водопадовъ юности, къ углубленному и спокойному руслу зрѣлаго возраста, когда, по словамъ Бѣлинскаго, "орлиный взоръ" поэта "спокойнѣе сталъ вглядываться въ глуби жизни", ждалъ его Ангелъ смерти.
   Незадолго до своей роковой дуэли, въ годъ смерти, онъ писалъ:
   
   Землѣ я отдалъ дань земную
   Любви, надеждъ, добра и зла.
   Начать готовъ я жизнь иную.
   Молчу и жду... Пора пришла.
   
   Было ли это предчувствіе близкаго конца или рубежъ иной жизни -- тайна этого унесена поэтомъ въ могилу. Но въ стихотвореніяхъ послѣдняго года его жизни, есть, съ одной стороны, глубокое раздумье, какое овладѣваетъ путниками на распутьи невѣдомыхъ дорогъ, съ другой особый миръ, особая отстоенность, кристальность каждаго движенія души. Какъ будто бы сквозь бури сердца и битвы, сквозь нестройный шумъ жизни приблизился къ нему, позвалъ его внятно голосъ тѣхъ "надзвѣздныхъ краевъ", рыцаремъ и пѣвцомъ которыхъ онъ былъ всю жизнь.
   Эта властность таинственнаго, неуловимаго, неназываемаго, отразилась въ такихъ простыхъ и въ такихъ волнующихъ строкахъ, напоминающихъ музыку Вагнеровскаго Лоэнгрина. "Есть рѣчи.-- значенье темно и ничтожно". Къ этому же циклу относятся его "Родина" и "Валерикъ", "Плѣнный рыцарь". Задумавшись на этомъ рубежѣ, гдѣ онъ услышалъ "изъ пламя и свѣта рожденное слово", онъ какъ бы хочетъ дать себѣ отчетъ, что такое для него, гражданина надзвѣздныхъ краевъ, тѣ цѣнности, какими держится жизнь.
   Родина. Онъ знаетъ и побитъ душу народа, онъ чуетъ ее въ себѣ, но она для него внѣ исторіи, внѣ земного строительства. Онъ. ощущаетъ ее въ символахъ русской природы, въ символахъ печали, простора, величавой пустынности лѣсовъ и степей и въ символахъ смиренной крестьянской жизни. Любовь. "Врядъ ли есть радости души", отвѣчаетъ онъ себѣ въ раздумьи и прибавляетъ съ улыбкой:-- "Судьбѣ, какъ турокъ или татаринъ -- за все равно я благодаренъ."
   Вражда, борьба. Онъ не можетъ больше отдаться ей. Для него нѣтъ враговъ, нѣтъ желанія побѣды.
   
               "Небо ясно.
   Подъ небомъ мѣста много всѣмъ.
   
   И душа поэта въ своей покой тишинѣ отказывается понять, почему "жалкій человѣкъ" безпрестанно и напрасно враждуетъ съ другимъ, такимъ жNo жалкимъ, слѣпымъ, смертнымъ человѣкомъ.
   Счастье. Но ему понятно стаю, что онъ "счастья не ищетъ", что я счастье, и несчастье, и бури, и покой для него тишь пути лишь испытанья мѣры силъ и свободы духа..
   Красота. Но къ ней нельзя подходить близко, ее нельзя безнаказанно вызвать изъ бездны на отмель временъ, на тотъ берегъ, гдѣ
   Жизнь, ее нельзя заставить служить жизни. Когда это бываетъ, Морская Царевна превращается въ чудовище и перестаетъ жить ("Морская Царевна").
   Что же остается жизни? И снова, какъ въ началѣ пути, у вратъ послѣдняго новоселья поэтъ отвѣчаетъ пріятіемъ лишь такого міра, который былъ бы міромъ героевъ и пророковъ. Но тогда, въ юности, онъ былъ въ гнѣвной тоскѣ, что міръ не сотворенъ для него совершенно-прекраснымъ, что жизнь человѣческая не похожа на героическую поэму. Теперь онъ прислушивается къ пробужденію пророка въ себѣ самомъ.
   Звѣзды -- символы того надзвѣзднаго о чемъ тосковала всю жизнь душа поэта. Звѣзды свидѣтели ангельскаго полета "по небу полуночи", который принесъ намъ сто лѣтъ тому назадъ душу младую, полную звуковъ небесъ, озарили своими лучами его послѣднія стихотворенія.
   
   И звѣзды слушаютъ меня,
   Лучами радостно играя.
   
   говоритъ онъ въ стихотвореніи "Пророкъ". Порадуемся за поэта, котораго люди слышали и не слушали поняли и -- не поняли, но у котораго были слова для звѣздъ, откликъ зову своего неба.

В. Мировичъ.

"Современникъ", кн.X, 1914

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru