Овсянико-Куликовский Дмитрий Николаевич
Тургенев в его представлении о смерти

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


  

ТУРГЕНЕВЪ и ТОЛСТОЙ.

ОЧЕРКЪ III.
Тургеневъ въ его представленіи о смерти.

  

I.

   Присущая всему живому -- по крайней мѣрѣ животному -- привязанность къ жизни и инстинктивный страхъ смерти подвергаются въ мірѣ человѣческомъ коренному измѣненію и осложненію. Измѣняющимъ и осложняющимъ началомъ являются, во-1-хъ, возникновеніе и развитіе личности и, во-2-хъ, весь аппаратъ понятій, относящихся къ жизни и смерти.
   Развитіе личности, повидимому, влечетъ за собою усиленіе страха смерти. Въ животномъ царствѣ, гдѣ личности нѣтъ, а есть только особи, едва ли существуетъ это чувство въ томъ видѣ или смыслѣ, въ какомъ оно свойственно человѣку. Животное молчаливо признаетъ власть смерти надъ собою, покорно подчиняется этому роковому закону и умираетъ безропотно -- точно отправляя послѣднюю функцію жизни, состоящую въ забастованіи ея процессовъ. Человѣчество уже въ глубочайшей древности протестовало противъ смерти, и всѣ религіи были яркимъ выраженіемъ этого протеста. Сущность послѣдняго, при всемъ разнообразіи религіозныхъ и миѳологическихъ представленій у разныхъ народовъ и въ разные періоды, оставалась одна и та-же и сводилась къ тому, что съ наивностью, свойственной архаическому мышленію, смерть просто-на-просто отрицалась. Человѣкъ не могъ.и не хотѣлъ допустить абсолютнаго небытія, полнаго уничтоженія своей личности, и былъ убѣжденъ въ продолженіи жизни за гробомъ. Такимъ образомъ, смерти совсѣмъ не было, а была только жизнь, дѣлившаяся на двѣ неровныя части: до гроба и за гробомъ. Такой взглядъ въ значительной степени парализовалъ животный страхъ смерти, во всякомъ случаѣ это былъ уже страхъ не смерти, а -- новой жизни, да и тотъ подвергался большимъ колебаніямъ и измѣненіямъ, смотря по тому, въ какомъ видѣ рисовалась загробная жизнь. Въ большинствѣ случаевъ боялись не самаго факта,-- перехода отъ одной жизни къ другой, а -- возможности попасть за гробомъ въ плохія условія существованія.
   Чтобы уяснить себѣ этотъ сортъ "страха смерти", нужно вспомнить, что въ томъ фазисѣ развитія, который мы имѣемъ въ виду, не было того, что обозначается терминомъ "индивидуализмъ": личность была тѣсно связана съ группою (родомъ, общиной, государствомъ, племенемъ), и существованіе внѣ этихъ связей съ цѣлымъ казалось, если не психологической невозможностью, то по крайней мѣрѣ величайшимъ бѣдствіемъ. Личность не была самостоятельнымъ цѣлымъ: она была частью, органомъ другого, коллективнаго, цѣлаго. Поэтому и жизнь за гробомъ представлялась благополучною и счастливою только при томъ условіи, если связь съ цѣлымъ будетъ сохранена нерушимою. Это достигалось культомъ душъ умершихъ. И, умирая, человѣкъ боялся не уничтоженія, котораго не признавалъ, и даже не перехода въ новую форму существованія, а только того, какъ-бы группа, часть которой онъ составлялъ при жизни, не перестала совершать необходимый культъ его душѣ.
   Мысли и чувства, съ которыми человѣкъ умиралъ, были въ сравненіи съ нашими -- совсѣмъ другого порядка. Для наглядности и приблизительно можно было-бы сравнить ихъ съ тѣми, которыя овладѣваютъ душой современнаго человѣка, когда онъ, въ силу необходимости, переселяется, напримѣръ, изъ Европы въ Америку, сохраняя связи съ семьей и получая отъ нея средства существованія.
   Но переселеніе на тотъ свѣтъ, конечно, не обходилось безъ тѣхъ особыхъ сопутствующихъ чувствъ, которыя вызывались представленіемъ окоченѣлаго или гніющаго трупа и вообще всей обстановки смерти. Эти чувства однакоже находились въ прямой зависимости не отъ самихъ объектовъ, ихъ внушающихъ, а отъ формы ихъ апперцепціи, отъ способа ихъ изображенія въ мысли. Страшный образъ всегда страшнѣе факта. Боязнь, внушаемая фактомъ, усугубляется, если этотъ фактъ апперцепируется образомъ, который самъ по себѣ страшенъ, и наоборотъ, онъ теряетъ добрую долю своего пугающаго значенія, если ему сопутствуютъ образы, неспособные пугать.
   Теперь спрашивается: почему собственно образъ былъ страшенъ,-- какое свойство дѣлало его пугающимъ воображеніе?
   Было-бы ошибочно думать, что чувство страха находилось въ прямой зависимости отъ того, что такой-то образъ (напр. смерти) былъ снабженъ извѣстными "страшными" атрибутами. Скорѣе наоборотъ: страшные атрибуты сами явились результатомъ того чувства, которое внушалось даннымъ образомъ,-- какъ извѣстною формою мысли. Человѣкъ долженъ былъ сначала испугаться, а потомъ уже выразить свой испугъ -- помощью "страшныхъ" признаковъ, которыми онъ и снабдилъ данный образъ. Испугался же онъ потому собственно, что способъ пониманія даннаго явленія былъ у него такой, который совершенно резонно и послѣдовательно приводилъ къ психологической необходимости бояться. Дѣло въ томъ, что явленіе,-- все равно какое: хорошее или дурное, полезное или вредное, пріятное или отвратительное,-- апперценировалось въ формѣ живого миѳическаго существа, одареннаго волею и сверхчеловѣческою силою. Такъ понимались смерть, болѣзни, любовь, гнѣвъ, голодъ, буря, свѣтъ, огонь и все, что угодно. Само по себѣ явленіе могло быть хорошее, пріятное, полезное, но разъ оно понималось, какъ живое существо, одаренное волею и могучею силою, то его нужно было бояться, его приходилось ублажать, умилостивлять: иначе оно могло разсердиться и причинить человѣку вредъ. Въ ^томъ смыслѣ всѣ образы были пугающими, грозными, и напр. любовь, счастье, радость были столь-же опасны и страшны, какъ и смерть, болѣзнь, гнѣвъ и пр. Человѣкъ прежде всего и больше всего боялся чужой воли и силы,-- и устрашающіе атрибуты явились уже какъ результатъ этой боязни.
   Поскольку древніе мыслили миѳологически, постольку они вѣчно были во власти разныхъ опасеній и страховъ. Оттуда -- въ древнихъ религіяхъ огромное значеніе культа, какъ средства ублажить "явленіе" и тѣмъ избавиться отъ грозящей съ его стороны опасности и освободиться отъ страха.
   Изъ всего вышесказаннаго не трудно сдѣлать выводъ, что чувство страха должно было идти на убыль вмѣстѣ съ постепеннымъ устраненіемъ въ мысли образовъ чисто-миѳологическихъ, т. е. по мѣрѣ того, какъ исчезало въ этихъ образахъ представленіе волевого начала и сверхчеловѣческой сознательной силы. Иначе говоря: страхъ уменьшался или совсѣмъ исчезалъ -- когда въ сознаніи на мѣсто миѳологическаго дѣятеля вступала его замѣна и метаморфоза -- безжизненная субстанція, конкретная или отвлеченная. Но нѣкоторая тѣнь прежнихъ страховъ все еще сохраняется, именно потому, что "субстанція" (грамматически -- имя существительное) есть непосредственная преемница "миѳологическаго дѣятеля" и таитъ въ себѣ -- замаскированныя, стертыя, поблекшія -- черты послѣдняго.
   Итакъ, смерть была нѣкогда страшна потому собственно, что это было миѳическое существо, одаренною своею волею и громадной, сверхчеловѣческою силою. Съ теченіемъ времени такая концепція отжила свой вѣкъ и перешла въ форму субстанціи, мыслившейся сперва, какъ родъ конкретнаго существа, только безъ воли и сознанія, а потомъ въ видѣ отвлеченнаго понятія. По мѣрѣ этихъ превращеній, страхъ идетъ на убыль,-- и, наконецъ, совершенно исчезаетъ, когда явленіе смерти перестаетъ отливаться въ форму какой-бы то ни было субстанціи и переносится въ другую сферу мышленія -- "глаголомъ", становится понятіемъ извѣстнаго процесса. До сихъ поръ чувствуется, что выраженіе "смерть пришла къ нему" звучитъ страшнѣе, чѣмъ выраженіе "онъ умираетъ".
   " Смерть пришла" -- это формула, въ которой дремлетъ старый миѳъ. Его можно -- въ нѣкоторомъ смыслѣ -- пробудить, и вмѣстѣ съ нимъ проснутся, опять-таки въ извѣстной мѣрѣ, давно забытые страхи.
   Художественный опытъ такого пробужденія миѳа смерти и ея страха сдѣланъ Тургеневымъ въ "Призракахъ".
   "Онъ умираетъ" -- это формула, въ которой уже нѣтъ и слѣдовъ миѳа. Превращенная въ художественную картину, она не пробудитъ прежнихъ страховъ, нѣкогда ассоціированныхъ съ миѳомъ. Во всемірной литературѣ смерть Базарова есть одно изъ геніальнѣйшихъ воспроизведеній смерти,-- и оно не вызываетъ никакого ужаса, ибо оно есть художественное развитіе формулы "онъ умираетъ".
   Разсмотримъ же и сравнимъ эти двѣ картины или формы художественной апперцепціи смерти, "Призраки" и "Смерть Базарова".
   Но сперва сдѣлаемъ слѣдующій выводъ изъ вышеизложенныхъ соображеній:
   Въ старину, когда личность была поглощена цѣлымъ (родомъ, общиной, государствомъ, религіознымъ союзомъ), когда не было того ея развитія, которое называется "индивидуализмомъ", а умы вращались въ предѣлахъ и формахъ миѳологическаго мышленія,-- тогда "страхъ смерти" не была, еще страхомъ уничтоженія, а былъ только боязнью перемѣны образа жизни,-- переселенія, опасеніемъ потерять связь съ цѣлымъ,-- и въ этомъ смыслѣ можно сказать, что древніе меньше боялись смерти, чѣмъ мы.
   Съ ростомъ индивидуализма, съ развитіемъ и осложненіемъ личной жизни и перемѣною взглядовъ на загробную участь -- растетъ страхъ смерти, превращаясь въ настоящій ужасъ передъ пропастью небытья, передъ перспективою уничтоженія личности. Но параллельно этому развитію чувства, внушаемаго явленіемъ смерти, идетъ противоположное движеніе: съ переходомъ мысли отъ миѳа къ высшимъ нормамъ исчезаетъ страхъ передъ смертью, какъ существомъ, одареннымъ волею и сверхчеловѣческою мощью,-- и съ этой стороны страхъ смерти идетъ на убыль,
  

II.

   "Призраки" -- это чрезвычайно-любопытная, въ психологическомъ отношеніи, попытка дать художественное выраженіе тому страху или даже ужасу смерти, который характеристиченъ именно для современнаго человѣка.
   Современный человѣкъ боится смерти именно потому, что для него смерть это -- безусловное прекращеніе земной жизни. При этомъ разница не велика, раздѣляетъ-ли онъ христіанскій догматъ безсмертія души или нѣтъ, ибо этотъ догматъ не допускаетъ возможности построить загробное бытье души но образцу земной жизни, и вѣрующій христіанинъ, когда онъ обуреваемъ страхомъ разстаться съ жизнью, готовъ повторить слова эпикурейца Люція въ "Трехъ смертяхъ" Майкова:
  
   До тайнъ грядущихъ нѣтъ намъ дѣда:
   Окончу-ль здѣсь свой бренный вѣкъ,
   Иль будетъ жить душа безъ тѣла,--
   Все буду я -- не человѣкъ...
  
   Когда чувство привязанности къ жизни, такъ сказать, настораживается, когда человѣкомъ овладѣваетъ тоска и жалость къ самому себѣ въ виду возможности вдругъ перестать быть человѣкомъ, разстаться съ обычнымъ теченіемъ жизни, ея тепломъ и свѣтомъ, ея добромъ и зломъ, заботами, привязанностями, печалями, радостями, дѣлами и пустяками,-- тогда возникаетъ то мучительное содраганіе, тотъ холодный ужасъ, который одинаково можетъ быть названъ и страхомъ уничтоженія, и страхомъ безсмертія.
   Однимъ изъ палліативныхъ средствъ избавиться отъ этого страха служитъ возвращеніе къ миѳу, къ матеріалистическому взгляду на "душу", какъ на матеріальное существо, какъ на тѣло, только -- изъ очень тонкаго, невидимаго, воздухообразнаго вещества, тѣло, которое и послѣ смерти продолжаетъ жить, витая гдѣ-то въ космическомъ пространствѣ. Современный спиритизмъ есть не что иное, какъ именно возвращеніе къ миѳу, вызванное между прочимъ страхомъ смерти и безсмертія, которому все еще подверженъ цивилизованный человѣкъ.
   Спиритизмъ былъ чуждъ ясному и здоровому уму Тургенева, но привязанность къ жизни и страхъ смерти были душевными пружинами, которыя дѣйствовали у Тургенева, быть можетъ, съ большей силою, чѣмъ у многихъ. Большая привязанность къ жизни, склонность (придавать ей особливую цѣну -- это, если не ошибаюсь, отличительная черта большихъ умовъ и дарованій (разумѣется, при душевномъ здоровьи). Наиболѣе привязанное къ жизни существо -- это геній. Для него жить значитъ мыслить и творить, а это одно изъ самыхъ чарующихъ, самыхъ заманчивыхъ проявленій жизни. Но не всегда такое тяготѣніе къ жизни сопровождается соотвѣтственнымъ страхомъ смерти. Есть умы и натуры чрезвычайно жизнерадостные и въ то же время относящіеся философски-спокойно къ грозному призраку смерти, къ ежеминутной возможности умереть. Таковъ былъ, напримѣръ, Ренанъ. Но не таковъ былъ Тургеневъ. Мысль о смерти, о "ничтожествѣ", какъ онъ выражался, была для него мучительной и ужасающей. Она навязывалась его уму, какъ "проклятый" вопросъ, какъ роковая проблема, отъ которой нельзя отвернуться и только -- въ извѣстной мѣрѣ -- можно "отдѣлаться" художественнымъ ея воспроизведеніемъ (какъ Лермонтовъ отъ своего Демона "отдѣлался" стихами) {Еще въ 1857 г. мысль Тургенева останавливалась на вопросѣ о "смерти", въ связи съ созерцаніемъ "стихійнаго" въ природѣ. Въ этомъ отношеніи любопытна первая страница "Поѣздки въ Полѣсье" (1857), гдѣ между прочимъ сковано: "Мнѣ. дѣла до тебя нѣтъ, говоритъ природа человѣку, я царствую, а ты хлопочи о томъ, какъ бы не умереть".}.
   Результатомъ этого стремленія "отдѣлаться" отъ проблемы смерти и явились въ послѣдовательномъ порядкѣ послѣднія главы "Отцовъ и Дѣтей" (смерть Базарова), "Призраки" (1863) и "Довольно".
   "Призраки" -- произведеніе очень богатое содержаніемъ, которое однакоже только намѣчено бѣглыми штрихами. И прежде всего здѣсь схваченъ тотъ контрастъ, который существуетъ между обыденной жизнью человѣка съ ея повседневнымъ обиходомъ, привычной прозой, гдѣ, повидимому, нѣтъ мѣста ничему выходящему изъ ряда вонъ, ничему общему, не личному, а тѣмъ болѣе мистическому, и -- той огромной сферою, которая слагается изъ совокупности всего, что такъ или иначе выходитъ за предѣлы обыденности. Съ удивительнымъ, ему свойственнымъ мастерствомъ рисовать бѣглыми, едва замѣтными штрихами, Тургеневъ даетъ чувствовать этотъ контрастъ: "Я долго не могъ заснуть и безпрестанно переворачивался съ боку на бокъ. Чортъ бы побралъ эти глупости съ вертящимися столами! подумалъ я... Да ужъ не во снѣ ли я все это вижу?" спросилъ я себя наконецъ. Я позвалъ ключницу.-- "Марѳа, въ которомъ часу я легъ вчера на постель -- не помнишь"?-- "Да кто-жъ тебя знаетъ, кормилецъ..." и т. д. (XVII).-- Эти и другія -- немногія -- строки, относящіяся къ обыденной обстановкѣ, къ текущему обиходу жизни, и потерянныя среди всѣхъ этихъ летаній, видѣній, призраковъ, грозныхъ зрѣлищъ природы, производятъ тотъ эфектъ, который иначе схваченъ въ великолѣпномъ стихотвореніи Тютчева:
  
   Какъ океанъ объемлетъ шаръ земной:
   Такъ наша жизнь кругомъ объята снами.
   Настанетъ ночь,-- и звучными волнами
   Стихія бьетъ о берегъ свой...
  
   И въ самомъ дѣлѣ. Совокупность впечатлѣній, интересовъ, чувствъ и другихъ душевныхъ моментовъ, образующихъ нашу непосредственную дѣйствительность, является какъ бы крошечнымъ островкомъ, потеряннымъ въ океанѣ представленій, идей, образовъ, составляющихъ другую дѣйствительность, съ которой мы не имѣемъ непосредственнаго соприкосновенія. Природа, исторія, прошлое человѣчества, его будущее, міръ идей и идеаловъ, загробныя тайны, все мистическое (при чемъ все равно,-- принимается-ли оно, какъ нѣчто положительное, или присутствуетъ въ сознаніи только, какъ величина отрицательная) -- все это, въ сравненіи съ "положительностью", "осязаемостью" нашей ближайшей дѣйствительности, нашей узкой повседневной жизни, уподобляется фантастическому міру сновъ, который только и ждетъ, чтобы человѣкъ пересталъ "бодрствовать" въ сознаніи своего непосредственнаго существованія, чтобы онъ оторвался отъ узъ, приковывающихъ его къ текущей минутѣ,-- и тогда "стихія" обнаруживается и "бьетъ о берегъ свой"...
  
   То гласъ ея: онъ нудитъ насъ и проситъ
   Ужъ въ пристани волшебный ожилъ челнъ,--
   Приливъ ростетъ -- и быстро насъ уноситъ
   Въ неизмѣримость темныхъ волнъ...
  
   "Стихія" представляетъ полную противоположность "островку обыденнаго сознанія". На послѣднемъ все, конечно, предѣльно, измѣрено, установлено, обусловлено и "понятно". Стихія -- неизмѣрима, безконечна, безпредѣльна и полна таинственнаго. Въ ней все мистично, ибо она слагается не изъ фактовъ, а изъ явленій. Явленія мистичны по самой природѣ своей, причинная связь есть тайна, законъ -- таинственъ. Это метафизическія понятія, чуждыя обыденному сознанію. Это -- "неизмѣримость темныхъ волнъ", въ которой даже все человѣческое, историческое становится загадочнымъ, потому что въ ней оно освобождается отъ иллюзіи произвола и случайности и переносится въ сферу закономѣрности. Возникаетъ предчувствіе высшаго закона, заправляющаго міромъ человѣческимъ,-- закона, который окажется не менѣе таинственнымъ, чѣмъ законы природы,-- въ туманѣ очерчиваются великія проблемы добра и зла, жизни и смерти, цѣлей, идеала...
  
   Небесный сводъ, горящій славой звѣздной,
   Таинственно глядитъ изъ глубины,--
   И мы плывемъ, пылающею бездной
   Со всѣхъ сторонъ окружены...
  
   Въ "Призракахъ" художественною формою мысли схвачены нѣкоторые -- существенные -- вопросы "бездны", затронуты важнѣйшія сферы "стихіи": природа, исторія, человѣчество, красота,-- въ особенности-же -- жизнь и смерть,-- тѣ самые вопросы, которые трактуются въ "Довольно". И тамъ, и здѣсь они ставятся и рѣшаются одинаково -- въ духѣ безотраднаго пессимизма.
   Природа показана преимущественно съ той стороны, которою она такъ рѣзко противорѣчитъ представленію о ней, свойственному "островку обыденности". Съ точки зрѣнія послѣдняго, она -- только часть привычной обстановки, и на ней лежитъ печать какой-то не то пошлости, не то прирученности. Въ "Призракахъ" она взята, какъ грозная стихія, передъ мощію которой безпомощенъ человѣкъ,-- стихія, дышащая разрушеніемъ и смертью,-- сама безсмертная, вѣчная. Конкретными образами, въ которыхъ это воспроизведено, служатъ "Островъ Вайтъ" и "Понтійскія болота".
   "Надъ головой тяжелыя, дымныя тучи; онѣ тѣснятся, онѣ бѣгутъ, какъ стадо злобныхъ чудовищъ... а тамъ, внизу, другое чудовище: разъяренное, именно разъяренное море... Бѣлая пѣна судорожно сверкаетъ и кипитъ на немъ буграми -- и, вздымая косматыя волны, съ грубымъ грохотомъ бьетъ оно въ громадный, какъ смоль черный утесъ. Завываніе бури, леденящее дыханіе расколыхавшейся бездны, тяжкій плескъ прибоя, въ которомъ по временамъ чудится что-то похожее на вопли, на далекіе пушечные выстрѣлы, на колокольный звонъ,-- раздирающій визгъ и скрежетъ прибрежныхъ голышей, внезапный крикъ невидимой чайки, на мутномъ небосклонѣ шаткій остовъ корабля -- всюду смерть, смерть и ужасъ..." (IX).
   "Смерть и ужасъ" -- вотъ рѣшеніе вопроса, вотъ идея, "представленная" картиной "Островъ Вайтъ". Таковъ-же смыслъ и картины, изображающей Понтійскія болота.
   "Это было огромное, тусклое пространство, повидимому не поросшее травой и пустое; тамъ и сямъ, по всему его протяженію, подобно небольшимъ обломкамъ зеркала, блистали стоячія воды; вдали смутно виднѣлось неслышное, недвижное море. Крупныя звѣзды сіяли въ промежуткахъ большихъ красивыхъ облаковъ; тысячеголосная, немолчная и все таки не громкая трель поднималась отовсюду -- и чуденъ былъ этотъ пронзительный и дремотный гулъ, этотъ ночной голосъ пустыни...-- Понтійскія болота, промолвила Эллисъ. Слышишь лягушекъ? Чувствуешь запахъ сѣры?-- Понтійскія болота... повторилъ я. и ощущеніе величавой унылости охватило меня.-- Но зачѣмъ принесла ты меня сюда, въ этотъ печальный, заброшенный край?..." (XII).
   Этими двумя образами схвачена все та-же "глухонѣмая, слѣпорожденная сила", о которой говорится въ "Довольно".
   Исторія и человѣчество очерчены также образами, которые по своему говорятъ о смерти и разрушеніи и вселяютъ либо все тотъ-же ужасъ, либо отвращеніе. Это, во-первыхъ, явленіе головы Цезаря и крики легіоновъ,-- чудный образъ, въ которомъ удивительно схвачена стихійность историческаго, человѣческаго, и показанъ тотъ-же страшный духъ явленія, который присущъ грознымъ силамъ природы. "На языкѣ человѣческомъ нѣту словъ для выраженія ужаса, который сжалъ мое сердце. Мнѣ казалось, что раскрой эта голова свои глаза, разверзи свои губы -- и я тотчасъ-же умру.-- Эллисъ! простоналъ я:-- я не хочу, я не могу, не надо мнѣ Рима, грубаго, грознаго Рима... Прочь, прочь отсюда!" (XIII).-- Таковъ-же смыслъ и явленія Стеньки Разина (ХУГ). Если эти двѣ картины можно сопоставить, по духу и смыслу, съ изображеніемъ острова Байта, то картина бульварнаго Парижа съ размалеванными кокотками (XIX) и глаза XXII, начинающаяся такъ: "слуша-а-ай! раздался въ ушахъ моихъ протяжный крикъ. Слуша-а-а-а-й! словно съ отчаяніемъ отозвалось въ отдаленіи. Слуша-а-а-а-й! замерло гдѣ-то на концѣ свѣта...",-- сближаются отчасти съ "Понтійскими болотами".
   Красота показана и ея чары обрисованы съ истинно-тургеневской яркостью красокъ и музыкой рѣчи въ гл. XIV {Isola Bella.}. Здѣсь дано сочетаніе обаятельныхъ ощущеній, производящихъ тотъ душевный эфектъ, который въ одно и то-же время и чувствуется, Какъ "красота", какъ "эстетическое наслажденіе", и мелькаетъ въ сознаніи, какъ нѣчто неуловимое, ускользающее, мимолетное, возможное и невозможное, однимъ словомъ -- какъ счастье.
   Это все та-же таинственная "красота", о которой въ "Довольно" сказано, что "для нея достаточно одного мгновенія, чтобы быть вѣчной".
   Въ результатѣ всѣхъ этихъ созерцаній -- природы, исторіи, людей, красоты, пошлости и т. д.-- получается то самое настроеніе, изображеніе котораго составляетъ сюжетъ и задачу "Довольно". Здѣсь, въ "Призракахъ", оно описано такъ: "грустно стало мнѣ, и какъ-то равнодушно-скучно. И не потому стало мнѣ грустно и скучно, что пролеталъ я именно надъ Россіей. Нѣтъ! Сама земля, эта, плоская поверхность, которая разстилалась подо мною, весь земной шаръ съ его населеніемъ, мгновеннымъ, немощнымъ, подавленнымъ нуждою, горемъ, болѣзнями, прикованнымъ къ глыбѣ презрѣннаго праха; эта хрупкая, шероховатая кора, этотъ наростъ на огненной песчинкѣ нашей планеты, по которому проступила плѣсень, величаемая нами органическимъ, растительнымъ царствомъ; эти люди-мухи, въ тысячу разъ ничтожнѣе мухъ, ихъ слѣпленныя изъ грязи жилища, крохотные слѣды ихъ мелкой, однообразной возни, ихъ забавной борьбы съ неизмѣняемымъ и неизбѣжнымъ,-- какъ это мнѣ вдругъ все опротивѣло..." (XXIII).
   На первый взглядъ, такой выводъ можетъ показаться довольно неожиданнымъ,-- пожалуй, плохо вяжущимся съ тѣмъ зрѣлищемъ грандіознаго, грознаго, таинственнаго, которое такъ рельефно очерчено въ "Призракахъ". Несоотвѣтствіе или кажущееся противорѣчіе выступитъ еще ярче, если мы будемъ имѣть въ виду "Довольно", разсматриваемое какъ прямое продолженіе "Призраковъ". Вотъ одно мѣсто изъ "Довольно", представляющееся, по мысли, духу и тону, особливо близкимъ къ только-что приведенной выдержкѣ изъ "Призраковъ": "...страшно то, что нѣтъ ничего страшнаго, что самая суть жизни мелко-неинтересна и нищенски плоска. Проникнувшись этимъ сознаніемъ, отвѣдавъ этой полыни, никакой уже медъ не покажется сладкимъ -- и даже то высшее, то сладчайшее счастье, счастье любви, полнаго сближенія, безвозвратной преданности -- даже оно теряетъ все.свое обаяніе; все его достоинство уничтожается его собственной малостью, его краткостью".
   Итакъ, съ одной стороны -- страхи и ужасы, съ другой -- "нѣтъ ничего страшнаго". Противорѣчіе это -- только кажущееся. Это собственно противорѣчіе словъ, а не соотвѣтственныхъ душевныхъ моментовъ, и оно совершенно сгладится, если мы, ставъ на точку зрѣнія Тургенева, обратимся къ разбору главной "фигуры" "Призраковъ" -- смерти.
   Нужно припомнить все, что выше было сказано о мышленіи Тургенева. Умамъ того типа, къ которому принадлежалъ нашъ художникъ, свойственно и привольно мыслить "субстанціями". Этотъ пошибъ мысли приводитъ къ тому, что незамѣтно для самого мыслителя на первый планъ выдвигается и чуть-ли не ставится въ центрѣ вселенной -- личность, живая человѣческая личность, какъ существо. И это существо страстно любитъ жизнь, страшно боится смерти. Умереть, т. е. перестать быть тѣмъ же существомъ, исчезнуть, какъ индивидуальность -- для него это величайшее зло, ужаснѣе котораго быть ничего не можетъ. Оттуда между прочимъ и страхъ силъ природы, боязнь всего стихійнаго, всего закономѣрнаго, передъ чѣмъ "личность" такъ ничтожна. Ей уютно и тепло на томъ "островкѣ обыденности", о которомъ мы говорили выше, и она инстинктивно боится разстаться съ этимъ маленькимъ міркомъ своимъ, гдѣ она у себя дома, гдѣ она сознаетъ себя существомъ, индивидуумомъ, "я". А между тѣмъ ея развитіе фатально влечетъ ее къ стихіи, расширеніе сферы мысли неудержимо переноситъ человѣка въ эту страшную бездну, и постепенно онъ пріучается не бояться ея. Но страхи все еще живучи -- пока человѣкъ продолжаетъ мыслить субстанціями, упорно понимая себя, какъ безусловное (а не относительное) существо и трактуя вселенную съ точки зрѣнія субъективныхъ благъ этого своего "существа". Въ связи съ такой постановкой -- является между прочимъ наивное и ни на чемъ не основанное утвержденіе, будто величайшее счастье -- это "счастье любви", конечно -- между мужчиной и женщиной.
   Становясь на эту точку зрѣнія, данную въ "Призракахъ" и "Довольно",-- точку субъективно-индивидуалистическую, мы легко поймемъ всю возможность и даже психологическую необходимость перехода отъ страховъ "стихіи", обуревающихъ личность, къ тому душевному упадку, той апатіи, той усталости, которыя являются результатомъ сознанія подавляющаго контраста между ничтожностью, безсиліемъ личности и всемогуществомъ смертоноснаго начала, дѣйствующаго во вселенной.
   Мы приходимъ, такимъ образомъ, къ разсмотрѣнію главнаго вопроса, которому собственно и посвящены "Призраки",-- вопроса о смерти. И прежде всего вспомнимъ тотъ ужасъ и то чувство безпомощности, которые овладѣли жаждущей жизни Эллисъ, когда она увидѣла "Смерть".
   "...Ужасъ, томительный ужасъ кривилъ, искажалъ блѣдныя, почти стертыя черты Эллисъ. Я не видалъ ничего подобнаго даже на живомъ, человѣческомъ лицѣ. Безжизненный, туманный призракъ, тѣнь... и этотъ замирающій страхъ...-- Эллисъ, что съ тобой? проговорилъ я наконецъ.-- Она, она... отвѣчала она съ усиліемъ... она!-- Она? Кто она?-- Не называй ея, не называй, торопливо пролепетала Эллисъ.-- Надо спасаться, а то всему конецъ -- и навсегда... Посмотри: вонъ тамъ!-- Я обернулъ голову въ сторону, куда указывала мнѣ трепещущая рука,-- и увидалъ... нѣчто дѣйствительно страшное".
   Вотъ тутъ-то и осуществляется художественное пробужденіе всѣхъ ужасовъ, похороненныхъ въ формулѣ "смерть пришла".
   Два начала становятся лицомъ къ лицу: личность и смерть. Все прочее, что существуетъ въ мірѣ, какъ-бы стушевывается, блекнетъ, стирается въ сознаніи, образуя лишь фонъ, на которомъ тѣмъ отчетливѣе выступаютъ эти два начала, два "существа". Одно изъ нихъ -- положительное, оно живетъ и хочетъ жить, жить какъ можно полнѣе, обладать полнотою и разнообразіемъ чувствъ, желаній, ощущеній,----всего, что входитъ въ понятіе психической жизни. Оно стремится быть самобытнымъ, самодовлѣющимъ, эгоистическимъ "я", и сфера чистой мысли, отвлеченныхъ созерцаній, среди которыхъ исчезаетъ это "я", такъ-же мало его удовлетворяетъ, какъ и то разрѣженное, эѳирное состояніе, въ какомъ находится Эллисъ. Осужденная витать въ сферѣ чистыхъ созерцаній, быть лишь зрительницей жизни, прошлой и настоящей, Эллисъ страстно жаждетъ быть непосредственной участницей въ жизненной драмѣ, снова стать плотью, наполниться кровью, вновь овладѣть функціями животнаго организма, снова превратиться изъ состоянія безтѣлеснаго "я", витающаго въ пространствѣ, созерцающаго великія зрѣлища природы п исторіи и ничего небоящагося, кромѣ смерти, въ полужпвотное, называемое человѣкомъ, привязанное къ землѣ, подверженное всяческимъ невзгодамъ и всего боящееся, даже собственныхъ своихъ созерцаній.
   И вотъ, но его образу и подобію, только въ отрицательной проекціи, построяется отрицательная "личность" смерти. Если личность человѣческая хочетъ быть тѣломъ и имѣть образъ, то смерть это -- "нѣчто, не имѣющее опредѣленнаго образа" и "тѣмъ она страшнѣе" (XXIY). Почему безъ-образное должно быть непремѣнно страшнѣе имѣющаго опредѣленный образъ? А потому, что будучи въ силу этой безъ-образности, безформенности, прямо-противоположно человѣку, оно, это непонятное, чуждое, темное нѣчто, все-таки понимается, какъ существо и надѣлено волею и сверхчеловѣческою силою. Будь оно сколько-нибудь человѣкообразно или хотя-бы "животнообразно", оно, при всей своей ужасной и злобной мощи, все-таки казалось-бы какъ-то ближе, понятнѣе, доступнѣе человѣку и у послѣдняго возникала-бы иллюзія нѣкоторой возможности соглашенія, умилостивленія. Теперь нѣтъ и этого ничтожнаго палліатива: воскрешенный миѳъ уже не отливается въ форму зооморфическую пли антропоморфическую, не является въ привычномъ видѣ страшилища, созданнаго младенческимъ воображеніемъ древнихъ. Миѳъ все кресаетъ въ формѣ гораздо болѣе страшной, пригодной не для того только, чтобы пугать дѣтей, но способной испугать мыслителя: страшное я отвратительное явленіе предстоитъ сознанію, какъ безформенная, неопредѣлимая, непостижимая- субстанція, которой приписывается объективное бытіе, воля и ужасающая мощь,-- субстанція, дѣйствующая какъ "сила, которой нѣтъ сопротивленія, которой все подвластно" (XXIV). И человѣкъ, объятый ужасомъ и въ сознанія своей безпомощности, можетъ только воскликнуть: "кто ты, что ты, грозная масса?" (ни.). И если онъ захочетъ описать эту "грозную массу", эту "идущую силу",-- ему придется, вмѣстѣ съ Тургеневымъ, прибѣгнуть къ такимъ терминамъ и метафорамъ, которые только кажущимся образомъ воспроизводятъ внѣшній предметъ, а въ сущности выражаютъ лишь то подавляющее чувство страха и отвращенія, во власти котораго находится человѣкъ. "Что-то тяжелое, мрачное, изжелто-черное, пестрое, какъ брюхо ящерицы -- не туча и не дымъ, медленно, змѣинымъ движеніемъ, двигалось надъ землею... Гнилымъ, тлетворнымъ холодкомъ несло отъ нея -- отъ. этого холодка тошнило на сердцѣ, и въ глазахъ темнѣло, и волосы вставали дыбомъ..." (XXIV).
   Такой страхъ дѣйствуетъ на душу угнетающимъ образомъ, и въ результатѣ является упадокъ духа, мрачно-безотрадный взглядъ на вещи, все представляется человѣку ничтожнымъ, мгновеннымъ, обреченнымъ на гибель. "Ничтожество, ничтожество!" повторяетъ человѣкъ слова умирающей Эллисъ. Это то самое состояніе духа, которое испытывалъ Базаровъ въ тѣ минуты, когда "чувствовалъ скуку да злость", когда ему приходили въ голову мысли о томъ, что "часть времени, которую ему удастся прожить, такъ ничтожна передъ вѣчностью" ("Отцы и Дѣти". XXI), когда, наконецъ, въ виду грознаго призрака смерти, онъ говорилъ: "попробуй отрицать смерть: она меня отрицаетъ и -- баста!" (XXVII).
   И вотъ, "мучительно содрагаясь при одной мысли о ничтожествѣ" (какъ герой "Призраковъ", XXV), человѣкъ фатально переходитъ отъ этого содроганія къ тому безпощадному анализу, къ тому разлагающему и мертвящему міропониманію, образчикъ котораго данъ въ "Довольно", и роковой выводъ или вопросъ, указанный въ послѣдней главѣ этого "отрывка", уже всплываетъ въ его сознаніи: "чѣмъ заставить себя стряхнуть свою нѣмую лѣнь, свое унылое недоумѣніе, если только мысль о тщетѣ всего человѣческаго, всякой дѣятельности, ставящей себѣ болѣе высокую задачу, чѣмъ добываніе насущнаго хлѣба, закралась въ голову?..."
   Послѣдній аккордъ: "Нѣтъ... нѣтъ... довольно... довольно... довольно..."
  

III.

   Было-бы очень прискорбно для меня, если-бы кто-нибудь, прочитавъ эти страницы, понялъ-бы ихъ такъ, что я приписываю Тургеневу суевѣрное убѣжденіе въ существованіи какого-то страшилища, именуемаго Смертью и въ самомъ дѣлѣ обладающаго волею и сверхъестественной силою. Такого убѣжденія или вѣры у Тургенева, конечно, не могло быть. Тѣмъ не менѣе страхъ, сопутствующій подобной вѣрѣ, и его результаты,-- угнетенное состояніе мысли, унылый взглядъ на вещи,-- далеко не были чужды ему и отъ времени до времени проявлялись съ большой энергіей, побуждая его геній къ художественному воспроизведенію этихъ душевныхъ состояній, плодомъ чего и явились "Призраки" и "Довольно".-- Во всемъ этомъ нѣтъ ничего психологически-невозможнаго: это весьма распространенное психологическое явленіе,-- что извѣстное душевное состояніе, первоначально возникавшее какъ результатъ извѣстнаго вѣрованія, отнюдь не исчезаетъ вмѣстѣ съ этимъ послѣднимъ и готово всякій разъ оживиться,-- лишь только оживляется въ сознаніи соотвѣтственная форма мысли, напр. такой-то образъ, хотя-бы уже и не было убѣжденія въ дѣйствительномъ, внѣ сознанія, существованіи вещи, отвѣчающей данному образу. Такъ, образованный человѣкъ, не вѣрящій въ привидѣнія, можетъ испугаться до обморока, когда "привидѣніе" въ самомъ дѣлѣ явится ему, хотя онъ отлично знаетъ, что это процессъ субъективный, что это галлюцинація. Въ этомъ смыслѣ не будетъ абсурдомъ сказать, что можно бояться чорта и не вѣря въ него. Помимо явленій галлюцинаціи и иллюзіи, разныя чувства, напр. страха, радости и т. д., связываются непосредственно съ извѣстными формами мысли, съ данными способами апперцепціи впечатлѣній, при чемъ все равно -- приписываетъ-ли человѣкъ этимъ формамъ объективное бытье (какъ "бѣлизну" -- камню), или уже утратилъ эту наивность мышленія. Возьмемъ такой примѣръ. Когда люди думали, что напр. гнѣвъ, радость, любовь, зависть, порокъ и пр.-- это какія-то существа или "дэмоны" (въ древнегреческомъ смыслѣ -- Salvia), вселяющіеся въ человѣка или на него вліяющіе, тогда вѣрили и въ существованіе Счастья (удачи), какъ особаго существа, къ которому можно обращаться съ просьбами, изъявленіями разныхъ чувствъ и т. д. Понятно, что подобное вѣрованіе было сопряжено съ цѣлымъ порядкомъ чувствованій, напр. опасенія, благодарности, удовольствія, неудовольствія -- но отношенію къ этому существу или въ виду его наличности. Съ теченіемъ времени это вѣрованіе исчезло, какъ исчезли и другія ему подобныя. Но форма мысли, ему отвѣчающая, осталась и продолжаетъ дѣйствовать, конечно -- не въ своемъ первоначальномъ видѣ, а какъ склонность ума схватывать понятія "шанса", "удачи -- неудачи" категоріею субстанціи, именуемой счастьемъ. Пусть ей не придается уже миѳологическій образъ, какой придавался ей въ старину,-- а все таки умъ современнаго человѣка съ трудомъ удерживается отъ искушенія приписывать этому "счастью" нѣкоторое реальное бытье. И напр. человѣкъ, приступающій къ рискованному предпріятію, пускающійся въ далекія и трудныя странствованія, строящій планы карьеры, политической дѣятельности и т. д., невольно поворачиваетъ свой умъ въ сторону чего-то, внѣ его находящагося, какого-то счастья, которое можетъ прійти и уйти, осчастливить и погубить,-- и соотвѣтственный порядокъ чувствъ уже шевелится въ его душѣ. Этотъ порядокъ чувствъ исчезнетъ изъ обихода лишь тогда, когда соотвѣтственныя явленія (шансы, удача -- неудача, понятія случайности, вѣроятности) будутъ схватываться другою категоріею мысли, напр. тою, которая постулируется математическою теоріею вѣроятности. Тогда исчезаетъ и тотъ фатализмъ, который до сихъ поръ еще связанъ съ идеей счастья и является источникомъ особыхъ чувствъ.
   Теперь возвратимся къ вопросу о смерти и посмотримъ, какъ устраненіе въ мысли субстанціальной формы ея апперцепціи приводитъ къ устраненію ея страха,-- какъ художественное изображеніе, основанное уже не на формулѣ "смерть пришла", а на формулѣ "онъ умираетъ", и способное вызывать разныя чувствованія, напр. жалости, скорби, уже безсильно пробудить чувство страха.
   Такова "смерть Базарова".
   Какъ извѣстно, "смерть" и не думала приходить къ Базарову, а просто, заразившись, по несчастной случайности, трупнымъ ядомъ, онъ вдругъ началъ умирать. Процессъ умиранія былъ очень тяжелый, мучительный и -- въ смыслѣ психологическомъ -- въ высокой степени трагичный. Прекращалось богатое душевное существованіе, угасала смѣлая и крѣпкая мысль, могучій волевой аппаратъ переставалъ дѣйствовать,-- всѣ эти рѣдкія и цѣнныя душевныя явленія или функціи должны были уничтожиться безвременно, не исполнивъ своего жизненнаго назначенія. Базаровъ умиралъ молодымъ, полнымъ силъ,-- ему мучительно хотѣлось жить, онъ страстно любилъ жизнь, понимая ее какъ мысль, трудъ и борьбу. Его умъ только-что начиналъ расправлять свои крылья и пробовать свои силы въ смѣлыхъ отрицаніяхъ,-- жизненный трудъ еще предстоялъ, его манила перспектива борьбы и подвиговъ,-- вдругъ вся эта роскошь духа случайно и безсмысленно упраздняется.-- "Сила-то, сила", говоритъ умирающій, "вся еще тутъ, а надо умирать!.. Старикъ, тотъ по крайней мѣрѣ успѣлъ отвыкнуть отъ жизни, а я..." И въ потухающемъ сознаніи всплываетъ страшная идея смерти. Какой образъ прійметъ она? Предстанетъ-ли она уму въ видѣ какого-нибудь грознаго страшилища, и вмѣстѣ съ тѣмъ воскреснутъ-ли всѣ страхи миѳа? Или явится она въ формѣ отвлеченнаго начала, неопредѣлимаго, непостижимаго и тѣмъ болѣе пугающаго,-- какъ нѣкая таинственная и безъ-образная субстанція, которая однако дѣйствуетъ, идетъ, надвигается? Нѣчто подобное уже намѣчалось въ умѣ Базарова, когда онъ сказалъ: "Да, поди, попробуй отрицать смерть,-- она меня отрицаетъ, и баста".
   Эти слова были критическимъ моментомъ, поворотнымъ пунктомъ въ психологическомъ процессѣ смерти Базарова. И кто знаетъ, если бы обстановка и всѣ условія этой смерти были иныя, все движеніе мыслей и чувствъ умирающаго, быть можетъ, направилось-бы въ другую сторону, въ ту, которая намѣчается этимъ признаніемъ всемогущаго, рокового, закономѣрнаго значенія отрицательнаго начала, именуемаго Смертью. Это начало уже вырисовывалось въ сознаніи какъ "нѣчто" и притомъ такое, передъ чѣмъ останавливалась дерзкая, всеотрицающая мысль Базарова, Еще шагъ дальше въ этомъ направленіи, въ этомъ мучительномъ сосредоточеніи мысли на объективированномъ образѣ смерти,-- и вмѣсто умирающаго человѣка, которому страстно хочется жить, но который вовсе не боится умереть (чего тутъ въ самомъ дѣлѣ "бояться?"), мы видѣли-бы смертнаго, наивно не желающаго примириться съ тѣмъ, что онъ смертенъ, и безсильно мечущагося въ припадкѣ суевѣрнаго ужаса передъ какимъ-то чудищемъ, которое вотъ-вотъ сейчасъ прійдетъ и схватитъ его. Движеніе въ этомъ направленіи (въ направленіи "Призраковъ") могло-бы осуществиться только въ томъ случаѣ, если бы Базаровъ умиралъ въ полномъ одиночествѣ, заброшенный, неоплаканный, забытый всѣми; если бы не было возлѣ него плачущей и молящейся матери, растерявшагося, обезумѣвшаго отъ горя отца, если бы вообще вся обстановка была другая, тогда его мысль отъ созерцанія грознаго облика смерти не перескочила-бы вдругъ въ ту полосу, гдѣ возможенъ героизмъ предсмертной ироніи, сказавшейся въ словахъ: "Кто тамъ плачетъ? Мать? Бѣдная! Кого-то она будетъ кормить теперь своимъ удивительнымъ борщемъ? А ты, Василій Ивановичъ, тоже, кажется, нюнишь? Ну, коли христіанство не помогаетъ, будь философомъ, стоикомъ, что-ли! Вѣдь ты хвастался, что ты философъ..." При иныхъ условіяхъ, этотъ душевный мотивъ былъ-бы невозможенъ -- да и не нуженъ. Сильная личность, въ родѣ Базарова, натура, построенная на умѣ и волѣ, конечно, хочетъ до конца остаться неизмѣнною и умереть такою, какою была всю жизнь. Она отстаиваетъ себя, свое "я", свою гордость. По для успѣшности такого отстаиванія необходимо, чтобы около нея были люди, да не какіе-нибудь -- посторонніе, чужіе, равнодушные, безразличные, а свои, близкіе, любящіе, удивляющіеся, жалѣющіе, убитые горемъ. И чѣмъ болѣе они скорбятъ, жалѣютъ, поражены, растеряны, тѣмъ легче умирающему умирать и, умирая, сохранять равновѣсіе духа, спокойствіе, быть героемъ и шутить въ этотъ грозный и торжественный часъ.
   Евгеній Базаровъ и хотѣлъ и, при данныхъ условіяхъ, легко могъ умереть все тѣмъ-же Евгеніемъ Базаровымъ, не теряя себя, не утрачивая ни одной характерной черты своего "я". Ему было легко исполнить это, ибо тутъ-же находился пораженный горемъ, безконечно-любящій отецъ, который говорилъ: "возможно-ли это дѣло, чтобы ты умеръ, ты, Евгеній? Гдѣ-же послѣ этого справедливость?.." Ему было легко умирать, потому что онъ зналъ, что вонъ тамъ "возлѣ двери на низенькой скамеечкѣ сидитъ Арина Власьевна", сидитъ и ничего не въ силахъ сообразить, не въ состояніи опомниться, отдать себѣ отчетъ въ томъ ужасающемъ событіи, которое теперь совершается. Онъ могъ умирать безтрепетно, самоувѣренно, бодро, сохраняя всю свою иронію, всѣ свои сарказмы, потому что зналъ, что, когда испуститъ послѣдній вздохъ, то произойдетъ нѣчто... шекспировское, разсказанное Тургеневымъ съ потрясающимъ лаконизмомъ въ слѣдующихъ строкахъ: "...Василіемъ Ивановичемъ обуяло внезапное изступленіе. "Я говорилъ, что я возропщу", хрипло кричалъ онъ, съ пылающимъ, перекошеннымъ лицомъ, потрясая въ воздухѣ кулакомъ, какъ-бы грозя кому-то, "и возропщу, возропщу!" Но Арина Власьевна, вся въ слезахъ, повисла у него на шеѣ, и оба вмѣстѣ пали ницъ. "Такъ,-- разсказывала потомъ въ людской Анфисушка,-- рядышкомъ и понурили свои головки, словно овечки въ полдень..."
   Легко умирать, когда возлѣ умирающаго кипитъ и бьетъ неоскудѣваемый ключъ животворной психической силы, напр. силы родительской любви. Тогда умирающему можно и побаловать себя и позаботиться о томъ, какъ-бы еще лучше обставить свою смерть, такъ, чтобы это было по возможности полное самоутвержденіе личности. И вотъ онъ проситъ отца послать за Одинцовой: "Евгеній, молъ, Базаровъ кланяться велѣлъ и велѣлъ сказать, что умираетъ..." Онъ зналъ, что она прійдетъ. Ему страстно захотѣлось увидѣть еще разъ, въ послѣдній разъ, эту женщину, которую онъ любилъ, и сказать ей: "какая вы славная!" И любопытно было ему посмотрѣть, какъ она будетъ держать себя. Какой вкладъ внесетъ въ обстановку смерти? Сожалѣніе, горе, страхъ?
   Она явилась. Она стояла передъ нимъ "такая красивая". Онъ ей сказалъ, что болѣзнь заразительна и она рискуетъ. Она "быстро перешла комнату и сѣла на кресло возлѣ дивана, на которомъ лежалъ Базаровъ". Все это было очень интересно и помогало Евгенію Базарову оставаться Евгеніемъ Базаровымъ и мѣшало смерти быть тѣмъ страшилищемъ, передъ которымъ теряется и исчезаетъ человѣческое "я".
   Смерти не было, а былъ умирающій человѣкъ, который продолжалъ оставаться самимъ собою, продолжалъ мыслить умно и саркастически. "Старая штука смерть, а каждому вновѣ", говоритъ онъ. И это очень хорошо сказано: смерть -- не страшилище, не субстанція, не особое начато въ природѣ, это -- просто "старая штука", какъ и все прочее -- любовь, рожденіе, счастье, горе, молодость, старость,-- все это "старыя штуки, а каждому вновѣ". Когда такая "штука" случается,-- съ непривычки становится жутко, вотъ и все.
   Перечитайте съ начала до конца эти удивительныя страницы, повѣствующія о томъ, какъ умиралъ Базаровъ, не забудьте также (я придаю этому особливую важность) вновь перечувствовать и заключительный аккордъ "Отцовъ и Дѣтей", начинающійся словами "есть небольшое сельское кладбище"... и оканчивающійся такъ: "Неужели любовь, святая, преданная любовь не всесильна? О, нѣтъ! Какое-бы страстное, грѣшное, бунтующее сердце не скрылось въ могилѣ, цвѣты, растущіе на ней, безмятежно глядятъ на насъ своими невинными глазами: не объ одномъ вѣчномъ спокойствіи говорятъ намъ они, о томъ великомъ спокойствіи "равнодушной" природы,-- они говорятъ также о вѣчномъ примиреніи и о жизни безконечной".-- Передумайте, перечувствуйте все это, и тогда на вопросъ: что собственно воспроизведено здѣсь, какое именно явленіе было предметомъ художественнаго творчества?-- вы отвѣтите такъ: это не была смерть, это не быль ужасъ смерти.
   Да, это не была смерть: "старая штука" умиранія была изображена для того, чтобы дорисовать до конца сильную личность Базарова; это было необходимо "для полноты характеристики", какъ раньше для той-же цѣли понадобилось описаніе другой "старой штуки" -- любви. Итакъ, художественно-апперцепцированный предметъ -- это вовсе не смерть и не торжество смерти, а самъ Базаровъ, его натура, его умъ, его "я", его торжество надъ смертью и всѣми страхами ея.
   "Смерть Базарова" это -- апоѳозъ его личности. Съ тѣмъ вмѣстѣ данъ и другой апоѳозъ -- любви, именно любви родительской."
   Василій Ивановичъ и Арина Власьевна съ ихъ безграничной, безумной, идолопоклоннической любовью къ сыну -- это образы изъ числа тѣхъ, которыми Тургеневъ обезсмертилъ свое имя.
   Великій художникъ, рисуя смерть Базарова, самъ сталъ на точку зрѣнія Василія Ивановича и Арины Власьевны, и -- оттуда -- особый колоритъ картины, такой, что если бы его претворить въ звуки и переложить на музыку, то вышла-бы симфонія, въ которой не было-бы аккордовъ страха смерти, не было-бы проклятій и стоновъ умирающаго, а звучали-бы и торжествовали звуки любви, горя, жалости, самоотверженія. Смерть Базарова -- это не пѣснь о смерти, объ уничтоженіи, о томъ "ничтожествѣ", которое воспѣто въ "Призракахъ" и "Довольно", это -- безсмертная пѣснь о безсмертной любви, любви, передъ которой безсильна сама смерть. Пусть исчезаетъ предметъ любви,-- любовь остается, и нѣтъ ей предѣла, и нѣтъ ей конца. Это любовь -- торжествующая, которая имѣетъ всѣ права сказать: "смерть, гдѣ жало твое"?
   И вотъ глубокій смыслъ картины: грозный фантомъ смерти, связанный съ извѣстной формой мысли (формулой "смерть пришла", "она меня отрицаетъ -- и баста"), на мигъ мелькнулъ въ сознаніи и исчезъ, и вмѣстѣ съ нимъ исчезли и его страхи. Что-же вытѣснило его, что стало въ сознаніи на его мѣсто?-- На его мѣсто сталъ другой фантомъ, другая субстанція -- "личность", "я", и предсмертное движеніе мысли направилось по формулѣ: "я умираю". Эта формула:-- въ распространенномъ видѣ -- гласитъ приблизительно такъ:
   "Я умираю -- я дѣлаю послѣднее дѣло своей жизни, а вы всѣ, кто тутъ есть, смотрите, какъ я буду умирать, жалѣйте, плачьте, рыдайте, удивляйтесь" -- Таковъ смыслъ того, что говоритъ умирающій Базаровъ Одинцовой: "Вы посмотрите, что за безобразное зрѣлище: червякъ полураздавленный, а еще топорщится. И вѣдь тоже думалъ: обломаю дѣлъ много, не умру, куда! задача есть, вѣдь я гигантъ. Л теперь вся задача гиганта -- какъ-бы умереть прилично, хотя никому до этого дѣла нѣтъ... Все равно: вилять хвостомъ не стану"...
   Что-же помогло этой формулѣ стать на мѣсто той? Что дало фантому личности перевѣсъ надъ фантомомъ смерти? Мы видѣли, что это сдѣлала сила любви,-- одно изъ тѣхъ началъ, которыми преимущественно жива и сильна личность. Отнимите у нея это подспорье, и она спасуетъ передъ смертью,-- какъ это мы и видимъ въ "Призракахъ" и "Довольно".
   Быть можетъ, самъ Базаровъ, умирая, смутно чувствовалъ это и впервые оцѣнилъ своихъ родителей,-- когда онъ говорилъ Одинцовой: "Отецъ вамъ будетъ говорить, что вотъ, молъ, какого человѣка Россія теряетъ... Это чепуха; но не разувѣряйте старика. Чѣмъ-бы дитя ни тѣшилось... вы знаете. И мать приласкайте. Вѣдь такихъ людей, какъ они, въ вашемъ большомъ свѣтѣ -- днемъ съ огнемъ не сыскать"...
   Если такимъ образомъ въ "смерти Базарова" личность человѣческая, окрыленная силою любви, торжествовала надъ смертью, то въ "Призракахъ" и "Довольно" будетъ наоборотъ: уединенная, обезоруженная, съ потухшимъ внутреннимъ свѣтомъ, личность будетъ показана въ ея крушеніи, въ ея ничтожествѣ,-- и это будетъ пѣснь о торжествующей смерти.
   Взятыя вмѣстѣ, какъ одно поэтическое цѣлое, "Отцы и Дѣти", "Призраки" и "Довольно" для грядущихъ вѣковъ, когда личность въ ея отношеніяхъ къ обществу будетъ поставлена иначе и сама возвысится до иного самоопредѣленія, останутся важнымъ документомъ, великимъ памятникомъ эпохи, характерными чертами которой были крайнее развитіе личности въ направленіи эгоистическомъ, отсутствіе гармоніи между личностью и обществомъ, борьба противоположныхъ интересовъ,-- эпохи, когда, на почвѣ односторонняго индивидуализма, возвеличеніе личности, ея апоѳозъ шли рядомъ и чередовались съ ея крушеніемъ, ея "ничтожествомъ".
   Какъ выразитель духа эпохи, Тургеневъ далъ въ Базаровѣ, "Призракахъ" и "Довольно" яркое выраженіе этой черты и связанныхъ съ нею думъ и чувствъ,-- цѣлаго міросозерцанія. Съ этой стороны, фигура Базарова, сама по себѣ продуктъ творчества объективнаго, явилась представительницею нѣкоторыхъ субъективныхъ движеній ума и сердца художника.
   Черезъ 15 лѣтъ послѣ "Отцовъ и Дѣтей" творческая мысль Тургенева остановилась еще разъ на созерцаніи натуры, чуждой самому художнику, еще болѣе противоположной ей, чѣмъ Базаровъ, и въ то-же время являющейся какъ-бы провозвѣстницею новаго уклада личности, новыхъ стремленій ея: Тургеневъ создалъ самый объективный изъ всѣхъ изображенныхъ имъ положительныхъ мужскихъ типовъ,-- типъ Соломина, главнаго героя "Нови", къ разбору котораго мы и обратимся въ слѣдующихъ главахъ.

Д. Овсянико-Куликовскій.

"Сѣверный Вѣстникъ", No 1, 1895

  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru