Овсянико-Куликовский Дмитрий Николаевич
Из книги "А.С. Пушкин"

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    I. Предисловие
    II. "Драматические опыты". Психология злых страстей
    1. "Моцарт и Сальери"
    2. "Скупой рыцарь"
    3. "Каменный гость"
    4. "Пир во время чумы"
    III. Лиризм "драматических опытов"
    IV. Лирические стихотворения 1830 года
    V. Художественные "мистификации" Пушкина


  
   Овсянико-Куликовский Д. H. Литературно-критические работы. В 2-х т.
   Т. 1. Статьи по теории литературы; Гоголь; Пушкин; Тургенев; Чехов
   М.: "Художественная литература", 1989.
  

ИЗ КНИГИ "А.С. ПУШКИН"

СОДЕРЖАНИЕ

   I. Предисловие
   II. "Драматические опыты". Психология злых страстей
   1. "Моцарт и Сальери"
   2. "Скупой рыцарь"
   3. "Каменный гость"
   4. "Пир во время чумы"
   III. Лиризм "драматических опытов"
   IV. Лирические стихотворения 1830 года
   V. Художественные "мистификации" Пушкина
  

ПРЕДИСЛОВИЕ

   В этой книге я не имел в виду рассмотреть деятельность Пушкина в последовательном хронологическом порядке. Моя задача была задачею не историко-литературною, а психологическою: это -- опыт психологического изучения тех сторон пушкинского творчества, которые представляются мне важнейшими, а именно: лиризма и реализма.
   Пушкин-лирик выступает здесь на первый план,-- как это было в действительности.
   Меня занимал здесь и теоретический вопрос -- о существе лирики и о ее принципиальном отличии от поэзии образной. Мое воззрение, значительно расходящееся с общепринятым понятием о лиризме, изложено и обосновано здесь лишь отрывочно. Более обстоятельное развитие его читатель найдет в моей статье: "Лирика, как особый вид творчества" {См. том VI наст. изд. "Собрания" моих сочинений"1.}.
  

I

   К концу 20-х годов блистательно оправдалось то, что говорил Пушкин о себе в 1825 году в письме к Раевскому: "Я чувствую, что душа моя совсем развернулась -- я могу творить"2.
   Он создал ряд истинно великих произведений как в области художественного (образного) творчества, так и в сфере лирики,-- и эти творения были вкладом в мировую литературу, где они останутся навсегда.
   Для изучения психологии пушкинского творчества они представляют исключительный интерес: в них ярче и полнее, чем в более ранних произведениях, проявились коренные черты гения Пушкина, и прежде всего -- его поэтическая объективность, а вместе с нею и основная черта самой натуры Пушкина, служившая психологическим основанием этой объективности. Трудно подобрать термин для сжатого определения этой черты,-- приходится прибегнуть к описательному и отрицательному выражению: это было отсутствие эгоцентризма натуры.
   Под "эгоцентризмом" я понимаю такой уклад натуры, при котором человек в своей душевной жизни, в своем самочувствии, в своих помыслах и отношениях к окружающему исходит по преимуществу от себя, как от некоторого центра: это для него самый удобный пункт, откуда он хорошо и далеко видит. И он говорит: я и общество, я и отечество, я и человечество, я и мир. Мне уже приходилось писать об эгоцентрических натурах, я и старался, "между прочим, выяснить различие между эгоцентризмом и эгоизмом; надеюсь, мне удалось показать, что это явления совершенно различные {См. том первый "Сочинений" ("Гоголь", гл. III) и книжку о Толстом ("Л. Н. Толстой")3.}.
   Пушкин был натурою с ясно выраженным не-эгоцентрическим укладом. Для него самым удобным пунктом созерцаний был тот, где устранено давление личного "я", где неприменима формула "я и все прочее" и человеку открывается радостная возможность забыть о себе и как бы раствориться в окружающем мире. Если он одарен творческим даром -- он потонет в своем произведении.
   Надеюсь, нижеследующая попытка заглянуть в психологию пушкинского творчества поможет уяснить это явление, это "преодоление" личного "я" или, иначе, это "расширение" личного "я" на весь мир.
   Мы начнем анализом произведений, относящихся к осени 1830 года, которую Пушкин провел в Болдине. Здесь он пережил необычайный даже для него подъем творческой силы, о чем он сам говорит в письме к Плетневу (9 декабря 1830 г. из Москвы) : "...я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: две последние главы "Онегина"... повесть, написанную октавами (стихов 400)... несколько драматических сцен или маленьких трагедий, именно: "Скупой рыцарь", "Моцарт и Сальери", "Пир во время чумы" и "Дон Жуан". Сверх того написал около 30 мелких стихотворений. Хорошо? Еще не все: ...написал я прозою пять повестей..."4
  

II. "ДРАМАТИЧЕСКИЕ ОПЫТЫ". ПСИХОЛОГИЯ ЗЛЫХ СТРАСТЕЙ

1. "МОЦАРТ И САЛЬЕРИ"

   "Моцарт и Сальери", вместе с другими "драматическими опытами" Пушкина, справедливо причисляется к совершеннейшим созданиям его гения. Трудно представить себе художественное произведение, которое было бы, при меньшем размере, богаче содержанием. Художественная экономия мысли доведена здесь до последних пределов. Но сжатость формы (то, что А. А. Потебня называл "сгущением мысли в слове"5) ничуть не вредит ясности содержания: все богатство его легко и отчетливо развертывается в сознании читателя. Это не ребус, который еще нужно разгадать. Моральная мысль произведения обнаруживается сама собою. Психология зависти, как страсти, исчерпана в монологах и репликах Сальери, а изображение и истолкование натуры и гения в лице Моцарта должно быть признано одним из самых удивительных, истинно гениальных откровений Пушкина.
   Единственный недочет, который можно уловить в пьесе, состоит в возможности одного недоразумения, не предотвращенного Пушкиным. Читателю может прийти в голову, будто сам Пушкин разделяет мнение Сальери, что Моцарт, как гений,-- "гуляка праздный", что его гениальность избавляет его от необходимости работать, совершенствоваться и его творчество обходится ему даром, являясь исключительно плодом какого-то "наития", какого-то непонятного чудесного "вдохновения". Собственно говоря, вся совокупность впечатлений, оставляемых в нас фигурою Моцарта, вовсе не уполномачивает нас так думать, но, с другой стороны, в пьесе нет указаний, которые бы опровергали мнение Сальери. А между тем оно совершенно ложно: гениальность есть особый тип умственного труда, а не праздности, и гений -- всегда труженик. Пушкин должен был знать это по собственному опыту.
   Но обратимся к вопросу о натуре гения, о его психологии, как она представлена Пушкиным в лице Моцарта и какою она рисуется нам в лице самого Пушкина.
   Психология гения -- Моцарта -- построена путем ее противопоставления натуре Сальери, это -- антитеза гения и таланта. В основу антитезы положен психологический анализ зависти, омрачившей душу Сальери. Изумительно художественное мастерство, с каким проведен этот психологический анализ.
   Вспомним: психология зависти, зарождение и быстрое развитие этого острого и мучительного чувства, его отражение в сознании, упорная работа мысли над ним, результат этой работы -- софизмы, которыми завистник хочет оправдать себя в своих собственных глазах, затем переход скверного, мелкого чувства в могущественную страсть, которая омрачает разум и порабощает волю, откуда уже один шаг до преступления,-- все это в монологах и репликах Сальери изображено и раскрыто так, что лучшего, более полного изображения и истолкования нельзя и представить себе. Вспомним еще: все это темное, сложное, лукавое и преступное, что зарождается, растет и копошится в душе Сальери, освещено тихим светом, отраженным от натуры Моцарта, этой воплощенной простоты и бесхитростности, этой души ребенка, души гения, в которой нет и тени мелких чувств,-- ни зависти, ни подозрительности, ни злобы, нет даже самомнения, кичливости, тщеславия.
   Вот тут-то и выдвигается вопрос: насколько такая натура характерна, типична для гения?
   Этот вопрос поставил и ответил на него уже Белинский. "В лице Моцарта,-- писал он,-- Пушкин представил тип непосредственной гениальности, которая проявляет себя без усилия, без расчета на успех, нисколько не подозревая своего величия. Нельзя сказать, чтобы все гении были таковы..." (Соч. Белинского, т. VIII, статья "О сочинениях Пушкина", гл. XI). По мысли Белинского, это -- обобщение не всех гениев, а только известной их разновидности, представителем которой и был Моцарт, в лице которого Пушкин "исторически удачно выбрал беспечного художника, "гуляку праздного"... (там же)6.
   Мы скажем так: конечно, не все гении таковы, но есть какое-то психологическое сродство между натурою такого рода и гениальностью в области высшего творчества, подобно тому как есть сродство между, например, великодушием натуры и огромною физическою силою. Силача-великана -- Геркулеса, Илью Муромца -- мы обыкновенно представляем себе великодушным, незлобивым, бесхитростным. Не все они таковы, но эти черты так идут к ним, так им "к лицу". Натура Моцарта, как изобразил ее Пушкин, в высокой степени подходит к гению, она -- "к лицу" ему. И если нужно представить идеально-типичный образ гения, то необходимо наделить его именно такой, а не иной натурой. В образе пушкинского Моцарта эта натура дана в ее крайнем, ее идеальном выражении, в каком в действительности она, может быть, очень редко встречается. Но большее или меньшее приближение к этому идеалу, некоторые его черты, его задатки, бесспорно, найдутся у многих гениальных людей.
   Изучение явления, называемого "гениальностью", представляет высокий психологический интерес. Несколько мыслей по этому вопросу я предложил в книге о Гоголе {Том I наст. изд. гл. VIII7.}. Здесь, в дополнение к ним и имея в виду не Гоголя, а Пушкина, я предложу следующие соображения.
   Гениальность, стягивая большую часть душевных сил и интересов человека в сферу чистой мысли и высшего творчества, оставляет слишком мало энергии для повседневного, мелочного расхода души, для обыденных чувств и страстей. Это частный случай более общего явления, которое можно формулировать так: высшая жизнь духа, отвлеченные интересы мысли и творчества, развивая энергию ума и интеллектуальных чувств и эмоций, суживают районы обыденных, "житейских" интересов, со всем аппаратом сопутствующих им чувств, эмоций, страстей. Человек, который "весь ушел" в науку (все равно -- теоретическую или прикладную), в философию, в искусство, является ео ipso {тем самым (лат.).-- Ред.} человеком -- в известной мере -- "не от мира сего" и становится менее восприимчивым к воздействиям окружающей среды, к разнообразным возбуждениям повседневной жизни и реагирует на ее радости, горести, очарования, разочарования не столь интенсивно, не столь отзывчиво, как реагируют на них люди, всецело погруженные в житейскую сутолоку или захваченные жизненной борьбой. Но человеческая психика сложна и противоречива, в ней сплошь и рядом совмещаются самые вопиющие, казалось бы, непримиримые контрасты,-- и вот мы видим людей, у которых высшие интересы мысли и творчества легко совмещаются с мелким, повседневным расходом души,-- мыслителей, ученых, художников, поэтов, далеко не чуждых житейских дрязг, страстей и страстишек... Разумеется, не свободны от этого расхода души и настоящие гении. Но гениальность вносит и сюда известные отличия. Те противоречия и контрасты, которые наша психика так легко совмещает, становятся, при гениальности человека, поистине вопиющими и обнаруживаются во всей своей непримиримости. Тенденция высших интересов мысли и творчества ограничивать расход души и противодействовать страстям, при гениальности человека, усиливается и становится гораздо действительнее, чем в других случаях. В результате получается картина душевной жизни, не подходящая под общее правило, под норму. Эта картина, в зависимости от индивидуальных особенностей гениального человека, разнообразится до бесконечности. У Гете она была одна, у Гоголя совсем другая, у Гейне -- опять другая и т. д. Нас интересует здесь та, которая представлена фигурою Моцарта в изображении Пушкина и в которой мы усматриваем черты, наблюдаемые у самого Пушкина.
   Моцарт -- bon enfant, "добрый малый", "непосредственная натура", человек, простодушно и наивно живущий,-- и со стороны кажется, будто он и творит шутя, между делом и бездельем, не мудрствуя, не "священнодействуя". Он сознает себя "гением", но это сознание не играет большой роли в его внутреннем мире; он как бы едва замечает свою гениальность и не эксплуатирует ее преимуществ. Он охотно зачисляет в ряды гениев и Сальери, зачислит и многих других, не выделяя себя из их уровня, не превознося себя над другими. Тут невольно вспоминается Пушкин, который так щедро раздавал титул "поэта" и "гения" (например, Дельвигу, Козлову), который в "Марфе Посаднице" Погодина усмотрел нечто шекспировское...8 Все это -- от "щедрости" и добродушия гения, а вовсе не от недостатка критической проницательности, которой у Пушкина было не меньше, чем у Белинского.
   Гений этого -- скажем, "моцартовского" -- типа совсем не боится повседневной сутолоки и мелькающих впечатлений жизни; он охотно и радостно, как ребенок, живет минутой; он беспечен и шаловлив. Это происходит не оттого, чтобы сутолока и. пошлость жизни имели большую власть над ним и затягивали его в тину "мелких помыслов, мелких страстей" {Стих Некрасова9.}, а наоборот -- именно оттого, что жизнь не имеет власти над ним, что он свободен от гнета ее внушений, и он инстинктивно чувствует, что ему ничего не стоит столкнуть с себя все ее путы и уйти в свой внутренний мир. Здесь невольно вспоминается пушкинское:
   Пока не требует поэта К священной жертве Аполлон, В заботах суетного света Он малодушно погружен, Молчит его святая лира, Душа вкушает хладный сон, И меж детей ничтожных мира, Быть может, всех ничтожней он. Но лишь божественный глагол До слуха чуткого коснется,-- Душа поэта встрепенется, Как пробудившийся орел...10
   Читайте письма Пушкина: это -- сама жизнь со всеми ее мелочными заботами, ее преходящими минутами, ее сумасбродством, ее дрязгами и брызгами тины и грязи, ее светом и тенью, взрывом смеха и всяким вздором,-- и поэт плавает и окунается в ней, как в своей родной стихии; но читайте внимательнее -- и вы поймете, что он в одно и то же время и близок к этой стихии, и далек от нее, что он так непринужденно и свободно вращается в ней именно потому, что, в сущности, она не имеет власти над ним, и он скорее играет жизнью, "балуется", чем живет ею -- с серьезностью обывателя, с солидностью муравья. Вчитайтесь еще внимательнее в эти письма гения -- и вы убедитесь, что этот жизнерадостный и легко живущий человек, собственно говоря, не умеет жить, как умеет самый заурядный обыватель; что его огромные дарования для его собственного житейского благополучия пропадают даром, что они ушли на какое-то другое дело. Ни в узко обывательском смысле, ни в более широком смысле -- культурной деятельности, ни, наконец, в сфере общественного и политического развития он не является "делателем жизни": на всех этих поприщах он скорее обнаруживается как "делатель промахов, ошибок и наивностей". А жизнь он любит, как ребенок, и, уподобляясь ребенку, подражающему взрослым, берется за всевозможные дела жизни и -- портит их. Вкус к жизни и любопытство у него огромные, но искусства жить и "делать жизнь" у него нет.
   У него нет этого дара, потому что гениальность лишила его способности быть хорошим социальным животным, испортила в нем обывателя, общественного деятеля, гражданина. Ибо, наделив его великим и редким даром внутренней свободы, она отняла у него вкус и способность к социальной дисциплине, к общественной нивелировке, к подчинению и командованию. Мало того: гениальность и ею обусловленная внутренняя свобода, иногда бессильные парализовать мелкие страсти и разные человеческие слабости, действует парализующим образом на большие -- социальные -- страсти, на честолюбие, властолюбие и фанатизм.
   Говоря так, я должен напомнить" читателю, что дело идет о гениях мысди и творчества -- поэтического, философского, научного, но отнюдь не о гениях практического дела, не о реформаторах, не о религиозных деятелях. Здесь в этих сферах жизненной, практической деятельности гениальность осложняется чертами, каких нет у гениев отвлеченной мысли и художественного творчества.
   Имея в виду только этих последних, изучая их интимную жизнь, их психологию, мы находим многочисленные подтверждения нашему тезису, что этим натурам чужды большие, социальные страсти, им несвойствен фанатизм идей, между тем как мелкие страсти и, так сказать, "пародии" на социальные страсти наблюдаются у них нередко. Так, например, Гете очень дорожил своим положением при Веймарском дворе, и ему было не чуждо тщеславие вельможи; Пушкин дорожил своим положением "в свете" и очень обиделся, когда его пожаловали камер-юнкерством; Гоголь мечтал о каком-то "поприще" на государственной службе и переживал муки неудовлетворенного честолюбия; Виктор Гюго был тщеславен; известны политические увлечения Шиллера, Гейне, В. Гюго, Мицкевича, Пушкина (в молодости),-- увлечения, которые им самим казались "политическими страстями", а в действительности сбивались скорее на психическую фикцию этих страстей...
   В лице Моцарта представлена натура, которой чужды не только настоящие социальные страсти, крупные или мелкие, но даже и их психические фикции, их подобия. Моцарт свободен от них, как Спиноза. По-видимому, он только понаслышке знает, что такое честолюбие, славолюбие, властолюбие; сам же он не переживал этих душевных состояний,-- и не только в форме страстей, но даже и в виде обыкновенных чувств или настроений. Таков ли был Моцарт в действительности -- это уже другой вопрос, за решением которого нужно обратиться к его биографам. Для нас важно лишь то, что таковым задумал и изобразил его Пушкин. Столь же важно для нас и то, что, по мысли Пушкина, эта свобода от страстей ставится в связь с фактом гениальности Моцарта: это характерная и типичная особенность гениев,-- и если не все гении обладают ею, то это -- как бы исключение, только подтверждающее правило, это -- уклонение от нормы. Если взять или вообразить натуру гения в ее чистом, неискаженном виде, в ее идеальном выражении, то и получится та полнота душевной свободы от страстей вообще, социальных в особенности, которую мы видим в Спинозе и в пушкинском Моцарте.
   Таков замысел, гениально осуществленный Пушкиным в рассматриваемом "драматическом опыте".
   Он осуществлен приемом противопоставления Моцарта, как гениальной натуры, характеру Сальери, который -- не гений, а только талант и за вычетом специальных дарований и того, что называется "призванием", является "обыкновенным смертным", подверженным, как все мы, грешные, гнету больших и малых страстей. Бесстрастность Моцарта, безоблачность его души, его простодушие, беспечность, отсутствие всякой подозрительности и той душевной озабоченности или напряженности, которая вызывается присутствием в душе властной мысли или властного чувства,-- все это представляет резкий контраст душевному укладу Сальери, порабощенному сложным и могучим чувством и властною идеею, способною привести человека к помешательству или к преступлению.
   Это чувство -- зависть, а идея -- та, что Моцарт стал ему, Сальери, поперек дороги, и все усилия, все труды, вся жизнь его, направленные к одной цели, разбились, свелись на нет в тот момент, когда, казалось, цель уже почти достигнута,-- и виновником этого крушения славы, столь дорого купленной, является Моцарт, "гуляка праздный", который пришел, увидел и победил, и эта победа досталась ему без всяких усилий и стараний. Сальери говорит:
  
   --...Я завидую; глубоко,
   Мучительно завидую. О небо!
   Где ж правота, когда священный дар,
   Когда бессмертный гений -- не в награду
   Любви горящей, самоотверженья,
   Трудов, усердия, молений послан,
   А озаряет голову безумца,
   Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!
  
   Чувство, с которым мы имеем тут дело, принадлежит к числу "социальных в тесном смысле" {Все чувства, как все вообще явления и функции человеческой психики, социальны, потому что человек искони -- животное социальное. В обширном смысле социальны и такие чувства, как, например, половое. Но мы различаем особую группу "чувств социальных в тесном смысле", куда относятся, например, властолюбие, честолюбие, чувство патриотизма, альтруизма и ми. др.}. Это -- зависть на почве профессионального соперничества (jalousie de métier), хорошо знакомая весьма и весьма многим, преимущественно лицам определенной профессии и наделенным соответственным ей талантом: актерам, певцам, художникам, ученым, литераторам,-- вообще разных специальностей мастерам, не исключая сапожников. Это -- чувство по преимуществу "трудовое", "цеховое", и одна из его резких особенностей состоит в том, что его, так сказать, район ограничивается рамками известной профессии: актер завидует актеру, ученый -- ученому, беллетрист -- беллетристу, ювелир -- ювелиру и т. д. Это -- норма; случаи же, когда человек завидует вообще чужому успеху, без различия профессий, представляют собою явление анормальное, патологическое: это уже завистники по призванию и по извращению натуры. Сальери, который говорит о себе: "я ныне завистник", не принадлежит к числу этих болезненных натур: он не способен завидовать славе, например, Гете, Шиллера, Канта, Руссо и т. д.,-- он завидует только Моцарту, представителю той же профессии, к которой он сам принадлежит,-- сотоварищу и сопернику по музыкальному творчеству. Мало того: Сальери по натуре своей вовсе и не предрасположен к завистничеству; всю жизнь, вплоть до появления Моцарта, он был свободен от этого чувства. "Нет! Никогда я зависти не знал!" -- говорит он, и мы ему верим, потому что в итоге он рисуется нам как человек искренний, правдивый и прямой. Он не завидовал ни Глюку, ни Пиччинни,-- он знал себе цену и верил в свою звезду. Он не сомневался в том, что, обладая выдающимся музыкальным дарованием, огромною трудоспособностью, терпением и выдержкой, он свое возьмет и достигнет общего признания и славы. Он -- не мелкий завистник: он не будет завидовать попусту, потому только, что вот сейчас аплодируют не ему, а Глюку. Он слишком горд для этого:
  
   Кто скажет, чтоб Сальери гордый был
   Когда-нибудь завистником презренным,
   Змеей, людьми растоптанною, вживе
   Песок и пыль грызущею бессильно?
   Никто!..
  
   Но этот сильный и гордый человек принадлежит к числу тех натур, которым безусловно необходимо общее признание и которые помимо того, не удовлетворяясь справедливою оценкою их заслуг, жаждут славы. Это магическое слово действует на них так, как на Макбетов и Наполеонов -- слова: власть и корона. Пока слава еще далека и человек сознает, что ему предстоит много поработать для достижения ее,-- он спокоен, он терпеливо ждет... Но когда, наконец, он приходит к убеждению, что уже заслужил ее, когда она готова ему "улыбнуться", тогда им овладевает лихорадочное нетерпение, он теряет самообладание и готов на рискованный шаг, чтобы ускорить вожделенный момент "апофеоза". И если как раз в этот момент невзначай подвернется другой "избранник", который вдруг затмит все труды его и похитит его славу, то тут и разыгрывается та глубокая душевная драма, которая изображена Пушкиным в "драматическом опыте" "Моцарт и Сальери".
   Нельзя представить себе, чтобы такую драму мог пережить Моцарт. Явись другой гений, который бы затмил его славу,-- чувство зависти и- не шевельнулось бы в его душе. Он приветствовал бы новое светило, как Пушкин приветствовал Гоголя. Он обрадовался бы его появлению. Ибо его душа, открытая для добрых чувств, замкнута для недобрых. Его гений "несовместим с злодейством", даже в помыслах. Ему чужды не только большие, захватывающие страсти, вообще несвойственные гениям, но и мелкие, неглубокие, преходящие, которые нередко наблюдаются у них. Таков был и Пушкин: как человека и как гражданина, его можно упрекнуть во многом, или, лучше сказать, можно указать в его жизни на поступки, подлежащие отрицательной этической оценке. Но самый строгий и придирчивый моралист не найдет в его душе ни мелкой, ни крупной зависти, как и других чувств и душевных движений столь же отрицательного качества (например, злорадства, злопамятности, неблагодарности, коварства и т. д.). Ему случалось увлекаться, ошибаться и "падать", но мы не видим у него никаких задатков того, что можно назвать "душевным мошенничеством", как равно и того, что подводится под понятие потенциальной, скрытой психической преступности. Образчики того и другого мы находим у Сальери, как он задуман и изображен Пушкиным.
   "Душевное мошенничество" Сальери наглядно сказалось в тех софизмах, которыми он усиливается оправдать перед самим собою свое злое чувство, свою зависть и ужасный умысел убийства. Он хочет уверить себя, будто он "избран" самою судьбою, чтобы "остановить" Моцарта -- для блага всех прочих "жрецов и служителей музыки", иначе все они погибнут. Его преступление превращается, таким образом, в род самоотверженного подвига. Этот "подвиг" он призван совершить не только для спасения себя и других "жрецов и служителей музыки", но и для спасения самой музыки, для того, чтобы обеспечить дальнейшее преуспеяние этого высокого искусства, которому он фанатически служит: дело в том, что Моцарт -- именно своею гениальностью -- только портит это искусство, мешает ему развиваться и идти дальше правильною, размеренною поступью прогресса.
  
   Что пользы, если Моцарт будет жив
   И новой высоты еще достигнет?
   Подымет ли он тем искусство? Нет!
   Оно падет опять, как он исчезнет:
   Наследника нам не оставит он...
  
   Это -- не только софизмы изворотливого ума, это -- продукт душевного мошенничества, результат ослепления мысли злым чувством, извращения ума скверною страстью.
  
   Что пользы в нем? Как некий херувим,
   Он несколько занес нам песен райских.
   Чтоб, возмутив бескрылое желанье
   В нас, чадах праха, после улететь!
   Так улетай же! Чем скорей, тем лучше!
  
   Как мог Сальери, человек честный, искренний, прямой, дойти до этих геркулесовых столбов внутреннего, душевного плутовства? Как мог его сильный, ясный ум подчиниться этой нелепой "логике" чувств?
   За ответами не далеко ходить. Сальери по самой натуре своей принадлежит к числу тех рабов излюбленной идеи, которых называют "фанатиками".
   Всю жизнь свою он посвятил любимому искусству и служил ему с тем фанатизмом, с каким сектант служит своему богу и проповедует свою религию, с каким политический фанатик преследует свою идею, точно он на привязи у нее, и готов жертвовать собою и другими для ее осуществления. Это -- психологическая "картина" болезни, которую мы вправе назвать болезнью одноидейности и внутренним рабством. Все разнообразие человеческих интересов и стремлений для такой натуры исчезает, вся душевная жизнь стягивается к одному пункту; за пределами излюбленного дела или властной идеи человек ничего не хочет видеть, не хочет знать; перспектива человечества не видна ему; куда ни взглянет он, всюду его взор упирается в непроницаемые стены, которыми его идея, его дело отгорожены от всего остального мира. Сальери (в изображении Пушкина), "жрец музыки", отгорожен от мира гранями своей профессии, как сектант отрезан от "неверных", как политический фанатик -- от всех, не разделяющих его "идеологии" и "программы".
   Фанатизм Сальери принадлежит к одному из худших его видов, к профессиональному: человек порабощен не отвлеченной идеей, не идеалом, например, религиозным, моральным, политическим, а своей профессией, избранным занятием и мыслью о своих успехах на этом поприще. Так, иной ученый-специалист воображает, что его, иногда очень узкая, специальность есть лучшая из всех наук, а он в ней -- первый человек; есть художники, которые влюблены в свою художническую специальность и так тесно сливают ее с своей личностью, что это чувство любви к своему делу превращается в самовлюбление; встречаются такие натуры и среди литераторов, артистов, ремесленников, да и всюду. В особенности подвержены ему новаторы, действительные и мнимые, выступающие в том или другом деле с новой мыслью, с каким-либо усовершенствованием, открытием, изобретением, действительным или воображаемым. Не признать, не оценить этого "нового слова" -- значит нанести человеку, "фанатику своей профессии", величайшее, незабываемое оскорбление...
   На этой почве возникают нередко настоящие психозы, но всего чаще наблюдается здесь тот род душевного извращения, которого симптомами служат болезненное самолюбие, самомнение, обостренное соревнование, раздражительная зависть, подозрительное, злобное, недоброжелательное отношение к сотоварищам по профессии, а потом и вообще к людям, кроме "почитателей" и "поклонников".
   Само собою разумеется, эти скверные симптомы, смотря по человеку, выражаются весьма различно, то усиливаясь, то смягчаясь. Пушкин, который у самого Пугачева нашел нечто человечески-благородное, изобразил в лице Сальери одну из смягченных и облагороженных форм профессионального фанатизма. Сальери не производит отталкивающего впечатления: он не жалок, не смешон, не противен; он скорее вызывает в нас чувство сострадания, смешанное с уважением; нельзя презирать его: он -- мученик, он -- несчастный человек, он -- жертва своей горькой участи, и психология его зависти и история его преступления -- настоящая и глубокая драма.
   Как пришел Пушкин к созданию образа этой суровой, мрачной и по-своему сильной натуры? Из своего личного внутреннего опыта он в этом случае ничего не мог почерпнуть. Это создание с начала и до конца и во всех деталях объективное. О профессиональном фанатизме, о зависти, о самомнении, о повышенном самолюбии, обо всем, что воплощено в Сальери, Пушкин, подобно Моцарту, знал лишь понаслышке да по наблюдению над другими людьми. Гениальный художник-психолог, равносильный Шекспиру, он угадал, прозрел и построил фигуру Сальери силою художественной интуиции, как Шекспир угадал и создал своих Ричардов, Макбета, Лира, не имея в своем душевном обиходе ровно ничего хотя бы отдаленно напоминающего эти натуры.
   Сохранилась заметка Пушкина, относящаяся к сюжету "М