Писарев Дмитрий Иванович
Прогресс в мире животных и растений
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Писарев Дмитрий Иванович
(
bmn@lib.ru
)
Год: 1864
Обновлено: 23/02/2019. 459k.
Статистика.
Статья
:
Критика
Статьи и рецензии
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Д. И. Писарев
Прогресс в мире животных и растений
I
ВВЕДЕНИЕ
Человек, совершенно незнакомый с естественными науками, не может даже приблизительно представить себе, до какой степени разнообразны произведения природы. Натуралисты до сих пор не могут справиться с этим разнообразием и до сих пор постоянно строят различные классификации, которые постоянно приходится переделывать то в самом основании, то в многочисленных подробностях.
Во-первых, всю природу нашей планеты делят на три царства: минеральное, растительное и животное; но, с одной стороны, Жоффруа Сент-Илер и Катрфаж желают, чтобы для человека было отведено четвертое царство, а, с другой стороны, некоторые ученые утверждают, что между растениями и животными нельзя провести резкую границу, потому что между ними существует множество переходных форм. Разногласие начинается, таким образом, с первого шага; затем царства разделяются на отделы; царство животных, которое я постоянно буду иметь в виду в этом очерке, разделяется на два
отдела
-- позвоночные и беспозвоночные. К первому принадлежат четыре класса: млекопитающие, птицы, земноводные и рыбы; ко второму -- четырнадцать различных классов, из которых я назову здесь насекомых, моллюсков, полипов и микроскопических инфузорий. Потом классы распадаются на
порядки,
порядки -- на
группы,
группы -- на
семейства,
семейства -- на
роды,
роды -- на
виды,
и наконец, в каждом виде различается по нескольку пород, рас или разновидностей. Вот тут-то в самом конце классификации натуралисты-систематики испытывают постоянные огорчения. Возьмем, например, барана. Принадлежит он, по учебнику г. Григорьева, к царству животных, к отделу позвоночных, к классу млекопитающих, к порядку двукопытных, к семейству полорогих, к роду -- ovis {баран
(лат.).
}, вид -- ovis aries {баран домашний
(лат.).
}.
Пока идет дело о высших инстанциях, от царства до порядка и даже до семейства, до тех пор все обстоит благополучно; что баран -- животное, что у него есть позвоночный хребет, что его самка питает детей молоком, что у него раздвоенные копыта и полые рога -- все это неопровержимые истины. Но произносится родовое название ovis и начинается ряд недоразумений; вы не знаете, на что указывает это название -- на сходство признаков или на единство происхождения. Что за слово ovis? Похоже ли оно на слово
блондин
или
брюнет,
или, напротив того, на фамилию
Петров
или
Иванов!
Вы предлагаете этот вопрос натуралисту, и он вам отвечает, что различные члены одного рода соединены между собою только сходством признаков. А члены одного вида? спрашиваете вы дальше. Это другое дело, отвечает натуралист, те связаны между собою единством происхождения. "Те животные, -- говорит вам учебник, -- которые сходны между собой во всех своих признаках (в строении своих органов, в наружной форме тела, в образе жизни и проч.) и которые
происходят от совершенно подобных себе род
и
телей, --
соединяются при описаниях вместе в один вид".
Чудесно, думаете вы. Вот у меня ovis aries; стало быть, и сын его будет ovis aries, и внук, и правнук, и так далее до светопреставления. Если же я обращу взор свой в прошлое, то увижу за своим ovis aries необозримо длинный ряд предков, которые все точь-в-точь похожи друг на друга и на своего общего родоначальника, на первого ovis aries, явившегося на свет без отца и матери. Понимаю. Успокоившись таким образом, вы продолжаете читать историю о баране, но вдруг оказывается, что вы совсем ничего не понимаете. Вам объясняют, что баран "представляет множество разновидностей, как то: мериносы из Испании, с тонкою курчавою шерстью; английская овца, безрогая, с тонкою шерстью; венгерский баран со спирально закрученными рогами и грубою шерстью; курдючные и жирнохвостые овцы, замечательные скоплением жира в хвосте и в задней части тела, с хвостом длинным, толстым и с повислыми ушами". А куда же девался настоящий представитель вида? Где наш неизменный ovis aries, на которого вы надеялись, как на каменную гору, и который должен был происходить
"от соверше
н
но подобных себе родителей"!
Он вас обманул, он растаял у вас в руках и превратился во "множество разновидностей", с которыми вы опять не знаете, что делать. Вам представляются два возможные объяснения, и оба они одинаково губительны для вида ovis aries. Во-первых, вы можете держаться того принципа, что каждое животное происходит "от совершенно подобных себе родителей". Тогда вы должны будете допустить, что все мериносы происходят от мериноса, венгерские бараны -- от венгерского барана, курдючные овцы -- от курдючной овцы, и так далее. Но ведь разновидностей действительно существует великое множество. В одной Англии разводится столько различных пород баранов, что один натуралист печатно высказал предположение, будто эти породы должны происходить от одиннадцати сортов диких баранов. Стало быть, вам придется вместо одной формы ovis aries представить себе бесчисленное множество самостоятельных форм, вышедших из недр земли, в полном всеоружии своих оттенков и атрибутов, точно так, как Минерва вышла из головы Зевеса. Очевидно, что понятие ovis aries окажется совершенно неуловимым мифом. Во-вторых, вы можете отбросить в сторону тот принцип, что дети совершенно подобны родителям. Тогда вы увидите, что и мериносы, и венгерские бараны, и английские, и курдючные могли произойти от одной общей формы, которую, пожалуй, можно будет назвать ovis aries. Но если эта общая форма расползлась таким образом в разные стороны и испытала на себе множество превращений, то какая же она после этого неизменная? А если ovis aries изменялся и вчера, и третьего дня, и в прошлом столетии, и в позапрошлом, то где же основание думать, что он когда-нибудь был совершенно неизменным? Если мериносы, курдючные, венгерские, английские составляют разветвления одной общей формы, то эта общая форма в свою очередь представляется отростком другой формы, еще более общей, например, такой, которая в глубине веков соединяла в себе всех теперешних представителей рода ovis. Если бы вместо барана мы взяли какое-нибудь другое животное, то нам во всяком случае представилось бы то же самое затруднение и та же дилемма; встречаясь с разновидностями, нам пришлось бы или предположить, что они существуют от начала веков, или допустить, что они выработались из одной общей формы, способной изменяться. Большинство натуралистов постоянно уклонялось от прямого разрешения этого неизбежного вопроса. Они отвечали так, что в ответе их всегда заключалось глухое внутреннее противоречие, которого они сами не хотели почувствовать. Они говорили, что земля испытала во время своего существования несколько таких геологических переворотов, которые всякий раз истребляли до тла всю органическую жизнь. Вся наша планета перепахивалась, таким образом, заново, и после каждого подобного пахания засевалась совершенно новыми и небывалыми видами растений и животных. Эти новые виды являлись совершенно готовыми и тотчас принимались за свойственные им занятия. Дуб покрывался зелеными листьями и в надлежащее время ронял свои желуди, которые в значительном количестве истребляла дикая свинья; баран щипал траву и пережевывал жвачку; волк съедал барана; щука глотала карасей; кукушка клала свои яйца в чужие гнезда; словом, после последнего геологического переворота все пошло тотчас тем самым порядком, каким оно идет в настоящее время. Но натуралисты никак не решались утверждать, что из недр земли вышли готовыми не виды, а разновидности. Идеальный баран мог выйти готовым; на то он идеальный, на то он представитель неизменного типа, на то он родоначальник всей бараньей породы; но крымский баран, решетиловский, калмыцкий, одиннадцать английских, меринос и так далее -- все это мелкие и частные явления, и о них никак не могло быть речи после такого великого события, как геологический переворот. Это -- разновидности, представляющие большие или меньшие уклонения от оригинального и неизменного типа. Это -- игра природы, это -- случайное явление, а тип все-таки сохраняется, и баран все-таки остается бараном, и всегда был таковым, с той самой минуты, как он вышел из недр земли. Тут натуралисты попадали очевидно в безвыходное противоречие, и такие слова, как
игра природы
или
случайное уклонение,
разумеется, ничего не объясняли и даже не представляли решительно никакого ручательства в пользу неизменности основного типа. Поэтому уже в последних годах прошлого столетия некоторые натуралисты стали догадываться, что виды могут перерождаться и что во всей органической природе, по всей вероятности, нет ничего неизменного, кроме тех общих законов, которыми управляется вся материя.
Одним из первых выразил эту мысль поэт Гёте, который, как известно, был очень замечательным естествоиспытателем. Но пока господствовала теория геологических переворотов, до тех пор должна была держаться вера в самостоятельное значение видовых типов. Когда натуралисты думали, что земля несколько раз заселялась заново, тогда трудно было допустить предположение, что органическая жизнь всякий раз начинала свое развитие с самых простых форм и всякий раз, путем медленного и естественного совершенствования, доходила до более сложных явлений. Если стихии могли производить геологические перевороты, подобные переменам декораций в волшебном театре, то и все остальные процессы могли также совершаться необъяснимым путем мгновенных возникновений, исчезаний и превращений. При таком взгляде на прошедшую жизнь нашей планеты прямые наблюдения над законами природы, как они обнаруживаются в настоящее время, оказывались почти бесполезными для объяснения тех явлений, которые совершались в далекие геологические эпохи. Почему вы знаете, как действовали эти законы тогда? -- можно было сказать такому наблюдателю. Теперь жизнь природы идет так, а тогда шла совсем иначе. Теперь в природе нет скачков, а тогда были. Рассуждая таким образом, можно было писать великолепнейшие геологические романы, и прошедшая жизнь нашей планеты долго казалась нам длинным рядом чудес и колоссальною борьбою таких титанических сил природы, которые теперь улеглись и успокоились на время или навсегда. Но понемногу в некоторых пытливых умах стало возникать сомнение: нельзя ли, думали они, объяснить все явления различных геологических эпох постоянным действием тех самых трагических причин, которые до сих пор медленно, но безостановочно, каждый день и каждую минуту изменяют вид земной поверхности. Оказалось, что можно. Теория волшебных переворотов стала ослабевать и клониться к упадку. Наконец, знаменитый английский геолог Чарльз Ляйель, живущий в наше время, окончательно уложил в могилу эту старую теорию и доказал, что законы, управляющие материею теперь, управляли ею, без малейшего перерыва, в течение тех длинных периодов, которых неизмеримый ряд называется прошедшею жизнью нашей планеты. Море медленно разрушает берега свои; река медленно наносит ил в своем устье; атмосфера медленно разъедает гранитные вершины горных хребтов; остатки мертвых растений и животных медленно разлагаются и еще медленнее образуют на земле новые слои почвы; полипы медленно строят коралловые рифы; подземные вулканические силы действуют, правда, мгновенно, но действие их всегда частично и никогда не производит такого переворота, который мог бы распространиться на всю поверхность нашей планеты. Таким образом изменяется вид земли теперь; таким образом формируются новые напластования и точно таким же образом совершалось это дело тогда, когда на земле жили только колоссальные ящеры, и тогда, когда существовали только низшие формы моллюсков. С тех пор, как расплавленное ядро земли покрылось твердою корою, с тех пор, как образовалась на нашей планете вода и атмосфера, -- словом, с тех пор, как сделалось возможным существование растительных и животных организмов, -- с этих пор земля не испытала ни одного такого переворота, который разом взбудоражил бы всю поверхность и, следовательно, истребил бы на ней все проявления органической жизни. Когда перевороты удалились таким образом в область поэтического творчества, тогда натуралистам представилась необходимость задуматься над решением громаднейшего вопроса.
Если разные трилобиты, белемниты, ихтиозавры, мастодонты и тому подобные исчезнувшие животные не были истреблены мгновенной переменою декораций, то почему же они исчезли? Если хвощи и папоротники каменноугольной эпохи не были выворочены с корнями действием разыгравшихся стихий, то почему же они уступили место другим растительным формам, которые потом в свою очередь были вытеснены новою флорою? Если идеальный баран не вышел из недр земли после последнего геологического переворота, то откуда же взялись крымские, венгерские, английские и всякие другие бараны? Если органическая жизнь не обрывалась на земле с той самой минуты, как она возникла, то, стало быть, нет никакой необходимости предполагать в ее истории существование необъяснимых скачков; если нет скачков, стало быть, есть последовательное развитие; если есть последовательное развитие, стало быть, есть постоянные законы; а если есть законы, то надобно до них добраться, не удовлетворяя своей любознательности такими удобными выражениями, как игра природы или случайное уклонение от неизменного типа. Если природа играет сегодня, то она, значит, играла и вчера; стало быть, она имеет свойство играть, и натуралистам надо изучить это свойство, как и всякое другое. Случая в природе нет, потому что все совершается по законам и всякое действие имеет свою причину; когда мы не знаем закона и когда мы не видим причины, тогда мы произносим слово "случай", и произносим его всегда некстати, потому что это слово никогда не выражает ничего, кроме нашего незнания, и притом такого незнания, которого мы сами не сознаем.
Ляйель очистил науку от геологических чудес; другим натуралистам надо было сделать то же самое в отношении к истории органической жизни; надо было, чтобы идеальный баран не изображал собою Венеру, выходящую из морской пены в полном сиянии развитой красоты, и надо было, чтобы простые бараны не делались венгерскими или курдючными вследствие случайной игры природы. Словом, надо было понять существующие законы и таким образом устранить, по мере слабых человеческих сил, случай. Исходная точка, самое возникновение органической жизни до сих пор остается неразгаданным, потому что до сих пор ни одному натуралисту не удалось приготовить в своей лаборатории из неорганических или органических веществ ни одного, даже самого простейшего живого организма; но процесс развития и перерождения органических форм разъяснен в значительной степени английским натуралистом Чарльзом Дарвином, издавшим в 1859 году знаменитое сочинение: "On the origin of species" ("О происхождении видов"). Этот гениальный мыслитель, обладающий колоссальными знаниями, взглянул на всю жизнь природы таким широким взглядом и так глубоко вдумался во все ее разрозненные явления, что он сделал открытие, которое, быть может, не имело себе подобного во всей истории естественных наук. Он открывает не единичный факт, не железку, не жилку, не отправление того или другого нерва -- он открывает целый ряд тех законов, которыми управляется и видоизменяется вся органическая жизнь нашей планеты. И рассказывает он их так просто, и доказывает так неопровержимо, и выходит при своих рассуждениях из таких очевидных фактов, что вы, простой человек, профан в естественных науках, удивляетесь постоянно только тому, как это вы сами давным давно не додумались до тех же самых выводов.
Да, не велика мудрость Америку открыть, однако все-таки, кроме Колумба, никто не догадался, как это сделать. Великое открытие и умная загадка всегда просты, когда первое сделано, а вторая разгадана; но, чтобы разгадать загадку, надо обладать известною дозою остроумия, а чтобы сделать великое открытие, надо быть гениальным человеком. Для нас, для простых и темных людей, открытия Дарвина драгоценны и важны именно тем, что они так обаятельны просты и понятны; они не только обогащают нас новым знанием, но они освежают весь строй наших идей и раздвигают во все стороны наш умственный горизонт. Благодаря им мы понимаем связь таких явлений, которые мы видели каждый день, на которые мы смотрели бессмысленными глазами и которые, однако, так легко было понять и объяснить себе. Почти во всех отраслях естествознания идеи Дарвина производят совершенный переворот; ботаника, зоология, антропология, палеонтология, сравнительная анатомия и физиология и даже опытная психология получают в его открытиях ту общую руководящую нить, которая свяжет между собою множество сделанных им наблюдений и направит умы исследователей к новым плодотворным открытиям.
Значение идей Дарвина так обширно, что в настоящее время даже невозможно предусмотреть и вычислить те последствия, которые разовьются из них, когда они будут приложены к различным областям научного исследования. Лучшие европейские натуралисты давно поняли их важность, и весь ученый мир разделился на две партии; с одной стороны стоят глубоко убежденные защитники новой теории; с другой стороны -- ее противники, которых возлюбленные научные предрассудки ожидают себе неизбежной погибели.
Старые методы и старые классификации непременно должны будут сойти со сцены, а так как человеку больно расставаться с заблуждениями целой жизни, то, разумеется, противники Дарвина всеми силами будут защищать свои разбитые позиции. Но светлые умы тотчас становятся горячими приверженцами истины, в каком бы резком противоречии она ни находилась с их прежними понятиями. Карл Фохт в лекциях своих о человеке {"Человек и место его в природе", лекции К. Фохта (переведены на русский язык).
{Примеч. Д.И. Писарева.)
}, изданных в 1863 г., объявляет себя последователем Дарвина и признается, что он в молодости своей держался теории геологических переворотов, с которою, как мы видели, была связана теория неизменных типов.
Книга Дарвина переведена уже в настоящее время на немецкий, французский и на русский языки; каждому образованному человеку необходимо познакомиться с идеями этого мыслителя, и поэтому я считаю уместным и полезным дать нашим читателям ясное и довольно подробное изложение новой теории. В этой теории читатели найдут и строгую определенность точной науки, и беспредельную ширину философского обобщения, и, наконец, ту высшую и незаменимую красоту, которая кладет свою печать на все великие проявления сильной и здоровой человеческой мысли. Когда читатели познакомятся с идеями Дарвина, даже по моему слабому и бледному очерку, тогда я спрошу у них, хорошо или дурно мы поступали, отрицая метафизику, осмеивая нашу поэзию и выражая полное презрение к нашей казенной эстетике. Дарвин, Ляйель и подобные им мыслители -- вот философы, вот поэты, вот эстетики нашего времени. Когда человеческий ум, в лице своих гениальных представителей, сумел подняться на такую высоту, с которой он обозревает основные законы мировой жизни, тогда мы, обыкновенные люди, не способные быть творцами в области мысли, обязаны перед своим собственным человеческим достоинством возвыситься, по крайней мере, настолько, чтобы понимать передовых гениев, чтобы ценить их великие подвиги, чтобы любить их, как украшение и гордость нашей породы, чтобы жить нашею мыслью в той светлой и безграничной области, которую гении открывают для каждого мыслящего существа. Мы богаты и сильны трудами этих великих людей, но мы не знаем нашего богатства и нашей силы, мы ими не пользуемся, мы не умеем даже пересчитать и измерить их, и поэтому, проводя нашу жалкую жизнь в бедности, в глупости и в слабости, мы потешаем свое младенческое неведение разными золочеными грошами, вроде диалектических мудрствований, лирических воздыханий и эстетических умилений. И живут люди, и умирают люди, и считают себя развитыми и образованными, и толкуют о музыке и о поэзии, и ни разу, ведь ни одного разу не удается этим людям даже мельком взглянуть на то, что составляет и богатство, и силу, и высшее изящество человеческой личности. А то и взглянут, да не поймут. Нечего делать, надо объяснять, разбавлять мысль водою, вдаваться в лирические восторги, чтобы показать, что вещь действительно хорошая, и что ею в самом деле можно и должно любоваться. По-настоящему идеи Дарвина следовало бы передавать просто, ровно, спокойно, так, как излагает их сам Дарвин, но для нас это еще не годится, потому что нашу публику следует заманивать, ее следует покуда подкупать в пользу дельных мыслей разными фокусами то комического, то лирического свойства. Поэтому, если кому-нибудь из моих читателей не понравится что-нибудь в изложении моей статьи, то я умоляю его обратить все его негодование исключительно против меня, а никак не против Дарвина. Я именно того и хочу, чтобы моя статья возбудила в читателе любознательность, но не удовлетворила бы ее вполне; пусть он увидит, как умен Дарвин, пусть почувствует, что я не в силах передать то впечатление, которое производит чтение самой книги великого натуралиста, и пусть вследствие этого обругает меня и возьмется за сочинение самого Дарвина. Цель моя будет в таком случае вполне достигнута. Для того чтобы дать читателю некоторое понятие о личном характере Дарвина, я приведу здесь несколько строк из его введения.
"Я находился, -- говорил он, -- в качестве натуралиста на корабле ее британского величества "Бигль", когда меня в первый раз сильно поразили некоторые факты в распределении органических существ, населяющих южную Америку, и геологические отношения, существующие между прежними и теперешними обитателями этого материка. Эти факты, как видно будет в последних главах этого сочинения, бросают, по-видимому, некоторый свет на происхождение видов, "эту тайну тайн", как выражается один из величайших наших философов (Гумбольдт в "Космосе"). После моего возвращения, в 1837 году, мне пришло в голову, что, может быть, есть возможность подвинуть вперед этот вопрос, если собирать и обдумывать все различные наблюдения, которые так или иначе могут содействовать разрешению задачи. Только после пятилетнего труда я позволил себе сделать некоторые наведения и составил краткие заметки. Не раньше как в 1844 году я набросал те заключения, которые казались мне наиболее правдоподобными. С этого времени до нынешнего дня (т.е. до конца 1859 года) я постоянно занимался тем же самым предметом. Мне извинят эти личные подробности, в которые я пускаюсь только для того, чтобы доказать, что у меня не было излишней поспешности в разрешении вопросов. Моя работа уже далеко подвинулась вперед; однако мне понадобится еще года два или три для ее окончания, а так как здоровье мое вовсе не отличается крепостью, то я и поторопился выпустить в свет это извлечение. Меня преимущественно побудило поступить таким образом то обстоятельство, что мистер Уоллес, изучающий в настоящее время природу Малайского архипелага, почти совершенно сошелся со мною в своих заключениях о происхождении видов. В 1858 году он прислал мне мемуар по этому предмету, с просьбою сообщить его сэру Чарльзу Ляйелю, который послал его Линнеевскому обществу (Linnean Society). Он напечатан в третьем томе журнала этого общества. Сэр Чарльз Ляйель и доктор Гукер, знавшие мои работы, сделали мне честь подумать, что было бы хорошо издать в одно время с превосходным мемуаром мистера Уоллеса некоторые отрывки из моих рукописей. Это извлечение, которое я издаю теперь, необходимо оказывается неполным. Я принужден излагать в нем мои идеи, не подкрепляя их обильным запасом фактов или цитатами писателей, и я поставлен в необходимость рассчитывать на то доверие, которое читателям угодно будет питать к верности моих суждений".
Приведенное мною место заключает в себе много любопытных сведений и характерных подробностей. Во-первых, мы видим, что Дарвин посвятил всю свою жизнь разрешению того вопроса, который заинтересовал его во время кругосветного плавания на корабле "Бигль"; он работает над этим вопросом более 25 лет (с 1837 по 1864) и все еще не считает свой труд оконченным; когда гениальный ум соединяется с таким упорством в преследовании цели и с такою требовательностью и строгостью в отношении к собственному труду, тогда действительно человек совершает чудеса в области мысли и тогда он смело может приниматься за разрешение такой задачи, которая до него считалась "тайною тайн". Во-вторых, Дарвин называет свою теперешнюю книгу извлечением и очень скромно и добродушно извиняется перед читателем, говоря, что он принужден был поторопиться, и что извлечение, конечно, вышло очень не полное, потому что настоящая книга, капитальная часть труда, еще впереди. До такой изумительной и совершенно безыскусственной скромности могут возвышаться только очень замечательные люди; поторопился, -- а работал двадцать два года (до 1859 года); извлечение, -- а в нем больше пятисот страниц; не полное, -- а весь ученый мир приходит от него в волнение; извиняется перед читателями, -- а сам производит небывалый переворот почти во всех отраслях естествознания. Это было бы просто смешно, это было бы даже неприлично со стороны Дарвина, если бы в этой скромности можно было предположить хоть малейшую тень искусственности. Но так как вся книга Дарвина носит на себе печать глубочайшей искренности и добросовестности, и так как от великого до смешного один шаг, то эта скромность, которая при других условиях могла бы сделаться смешною, в настоящем случае остается целиком в пределах великого. В-третьих, любопытно заметить, как равнодушно Дарвин относится к своему собственному здоровью; ему остается до окончания громадного труда всего два, три года, но он предвидит тот шанс, что ему, может быть, и не удастся дожить до этого времени; и возможность близкой смерти вовсе не смущает его, а только побуждает его выпустить в свет извлечение, в котором заключались бы добытые им результаты. Это спокойствие, это умение умирать без жалобы и без боязни, это высшее проявление человеческого героизма совершенно понятны со стороны тех людей, которые умели наполнить свою жизнь разумным наслаждением, то есть умели полюбить полезную деятельность больше собственного существования. Дарвин так слился с своею двадцатипятилетнею работою, он так постоянно жил высшими интересами всего человечества, что ему некогда и незачем думать и горевать об упадке собственных сил. Лишь бы работу кончить, лишь бы отдать людям с рук на руки добытые сокровища, а там и умереть не беда. Кто не понимает такого обожания идеи и такой любви к людям, тот говорит, что личности, подобные Дарвину, совершают подвиги самоотвержения, а кто понимает, тот скажет, что это -- вполне практические люди и что они превосходно умеют наслаждаться жизнью. Их расчет оказывается верным во всяком случае и во всякую данную минуту; как ни прожить жизнь, а умирать все равно надо; ну, стало быть, всего лучше жить так, чтобы в минуту смерти не было больно и совестно оглянуться назад; приятно подумать перед смертью, что жизнь прожита не даром и что она целиком положена в тот капитал, с которого человечество будет постоянно брать проценты; а если приятно, то и следует жить в том мире мысли и труда, в котором распоряжаются Дарвин, Ляйель, Фохт, Бокль и другие люди такого же разбора. Наконец, в-четвертых и в последних, не мешает обратить внимание на те честные, дружеские отношения, которые существуют между лучшими из современных ученых. Ляйель и Гукер постоянно следят за процессом работы Дарвина; Дарвин советуется с ними, а они ему помогают; Гукер, в продолжение пятнадцати лет, постоянно сообщает ему то новые факты, то свои критические замечания. Уоллес, близко подошедший к самым выводам Дарвина, с полным доверием присылает последнему свой мемуар, а Дарвин с своей стороны отзывается об этом мемуаре с полным уважением. Видно, одним словом, что все эти люди заботятся об успехе общего дела, а совсем не о том, чтобы высунуть вперед собственную личность и подставить ногу опасному сопернику. Вследствие этого, во-первых, их общее дело идет хорошо, а во-вторых, каждому из них достается на долю столько ученой знаменитости, сколько они не могли бы приобрести, если бы работали врассыпную, завистливо скрывая друг от друга добываемые факты и не обмениваясь между собою мыслями и замечаниями.
Широкое умственное развитие этих превосходных людей делает их особенно способными к свободной ассоциации, а ассоциация, с своей стороны, придает им новые силы и еще более расширяет горизонт их мысли. До сих пор добровольная и совершенно естественная ассоциация нашла себе приложение только в высших сферах научной деятельности. Там нет истребительной войны между конкурентами; там все честные люди идут к одной цели и дружелюбно опираются друг на друга; зато мы и видим, что высшие сферы научной деятельности до сих пор представляют единственное место, в котором человек может развернуть, сохранить и облагородить все свои истинно-человеческие качества и способности; зато мы видим также, что наука, в настоящем значении этого слова, развивается с невероятною быстротою и оставляет далеко позади себя все остальные отрасли человеческой деятельности. Но если люди, развернувшиеся, сохранившие и облагородившие свои человеческие способности, оказываются особенно расположенными к коллективному труду, если у них образуется ассоциация совершенно естественно, помимо всяких предвзятых теорий, то, мне кажется, не трудно понять, что добровольная ассоциация и развитие индивидуальности не только не представляют собою двух непримиримых крайностей, а, напротив того, совершенно необходимы друг для друга и не могут существовать без взаимной поддержки. А теперь пора кончить это длинное введение и от личности мыслителя перейти к его теории.
II
ДОМАШНИЕ ЖИВОТНЫЕ
Многие растения, размножающиеся быстро и успешно в естественном состоянии, перестают приносить семена, как только начинают испытывать на себе заботливые попечения человека: они, по-видимому, благоденствуют, покрываются свежими листьями и цветами, но их цветочная пыль совершенно теряет свою оплодотворяющую силу; многие животные также не могут размножаться под властью человека; они иногда совокупляются, но не производят детей; так, например, хищные птицы, находясь в неволе, кладут иногда яйца; но из этих яиц почти никогда не выводятся птицы. Те животные и растения, которые с незапамятных времен подчинились нашему господству, представляют также замечательную особенность в своем размножении: дети ручных животных больше отличаются от своих родителей и больше отличаются друг от друга, чем дети диких животных; то же самое можно сказать и о растениях; поэтому, например, пшеница до сих пор производит еще новые разновидности; поэтому георгины, тюльпаны, гвоздики до сих пор дают садовникам небывалые формы, разрисованные самыми блестящими красками; поэтому также лошади, бараны, быки, свиньи постоянно совершенствуются и крупнеют или мельчают и