Аннотация: (The Philosophy of Composition, 1846)
Перевод Константина Бальмонта. Текст издания: М: "Книгоиздательство "Скорпион", 1906.
Эдгаръ По
Философія творчества.
Собраніе сочиненій Эдгара По въ переводѣ съ англійскаго К. Д. Бальмонта
Томъ второй. Разсказы, статьи, отрывки, афоризмы.
М., Книгоиздательство "Скорпіонъ", 1906
OCR Бычков М. Н.
Чарльзъ Диккенсъ, въ письмѣ, лежащемъ сейчасъ передо мной, намекая на сдѣланный мною когда-то разборъ механизма, по которому написанъ "Барнэби Рэджъ", говоритъ: "Между прочимъ, знаете ли вы, что Годвинъ написалъ своего "Калеба Уильемса" съ конца? Сперва онъ запуталъ своего героя въ сѣть затрудненій, образующую второй томъ, а потомъ, для перваго тома, окружиль его извѣстнаго рода изъясненіемъ того, что было сдѣлано".
Я не думаю, чтобы Годвинъ въ точности поступилъ именно такимъ образомъ,-- и дѣйствительно, то, что говоритъ онъ самъ, не вполнѣ согласуется съ мыслью Мистера Диккенса -- но авторъ "Калеба Уильемса" былъ слишкомъ хорошимъ художникомъ, чтобы не замѣтить преимущества, которое можно извлечь изъ процесса, по крайней мѣрѣ нѣсколько схожаго съ этимъ. Ничто такъ не очевидно, какъ то, что каждый замыселъ, достойный этого имени, долженъ быть выработанъ вплоть до своей развязки, прежде чѣмъ дѣлать какую-нибудь попытку съ перомъ въ рукѣ. Лишь постоянно имѣя въ памяти развязку, мы можемъ придать замыслу необходимый видъ послѣдовательности, причинности, застававъ событія, и въ особенности весь общій тонъ, тяготѣть къ развитію замышленнаго.
Кавь я думаю, есть коренная ошибка въ обычномъ способѣ построенья повѣствованія. Или разсказъ основанъ на тезисѣ -- или таковой внушенъ какимъ-нибудь событіемъ дня -- или, въ лучшемъ случаѣ, авторъ принимается самъ вырабатывать сочетаніе поразительныхъ событій, чтобы создать только основу своего повѣствованія -- намѣреваясь, вообще, заполнять описаніями, діалогами, или авторскими поясненіями, всякаго рода пробѣлы въ фактахъ или въ дѣйствіи, которые могутъ сдѣлаться явными между страницей и страницей.
Я предпочитаю начинать съ разсмотрѣнія извѣстнаго эффекта. Всегда имѣя въ виду оригинальность -- ибо тотъ невѣренъ самому себѣ, это дерзаетъ опуститъ столь очевидный и столь легко достижимый источникъ интереса -- я, прежде всего, говорю себѣ: -- "Изъ безчисленныхъ эффектовъ или впечатлѣній, которыя способны воспринять сердце, разумъ, или (говоря болѣе обще) душа, какой эффектъ я долженъ выбрать въ данномъ случаѣ?" Выбравъ сперва новый, и потомъ, яркій эффектъ, я разсматриваю, можетъ ли онъ лучше всего быть созданъ извѣстнымъ приключеніемъ или тономъ -- обыкновенными ли приключеніями и особеннымъ тономъ, или наоборотъ), или обоюдной особенностью приключенія и тона -- затѣмъ смотрю вокругъ себя (или вѣрнѣе внутрь), стараясь найти такія сочетанія событія и тона, которыя наилучше помогли бы мнѣ создать искомый эффектъ.
Я часто думалъ, какую интересную журнальную статью могъ бы написать любой авторъ, если бы онъ захотѣлъ -- точнѣе, если бы онъ могъ -- подробно, шагъ за шагомъ, отмѣтить процессъ, путемъ котораго каждое изъ его произведеній достигло предѣльной точки. Почему такого писанія никогда не было дано міру, я весьма затрудняюсь сказать,-- но, бытьможеть, причина ни въ чемъ такъ не кроется, какъ въ авторскомъ тщеславіи. По большей части, писатели -- въособенности поэты -- предпочитаютъ, чтобы думали, что они сочиняютъ въ извѣстнаго рода утонченномъ безуміи, въ состояніи экстатической интуиціи -- и они положительно затрепетали бы при мысли о разрѣшеніи публикѣ заглянуть за сцену, взглянуть на вырабатываемыя и колеблющіяся несовершенства мысли -- на истинныя задачи, ухваченныя лишь въ послѣдній моментъ -- на безчисленные проблески мысли, еще не достигшей до зрѣлости полной перспективы -- на совершенно созрѣвшія фантазіи, отброшенныя въ отчаяніи, какъ невыполнимыя -- на осторожныя выбиранія и отбрасыванья -- на мучительные вычерки и вставки -- словомъ, на всѣ эти колеса и шестерни -- на подъемную машину, чьи блоки создаютъ перемѣну сцены -- на лѣстницы со ступеньками, и на дьявольскіе трапы -- на пѣтушьи перья, красную размалевку, абѣлыя наклейки, которыя, въ девяноста девяти случаяхъ изъ ста, составляютъ отличительныя свойства литературнаго гистріона.
Я знаю, съ другой стороны, что это отнюдь не общее правило, чтобы авторъ вообще былъ въ состояніи пройти обратный путь, который привелъ его къ его заклютеніямъ. Въ общемъ, внушенія, возникши въ безпорядкѣ, осущестиляются и забываются аналогичнымъ образомъ.
Что касается меня, яникогда не относился съ сочувствіемъ къ указанному отвращенію, а также никогда не испытывалъ ни малѣйшаго затрудненія при возсозданіи въ памяти послѣдовательнаго развитія какого-либо изъ моихъ произведеній; и, если интересъ анализа, или возсозданія, въ томъ смыслѣ, какъ я счелъ его желательнымъ, совершенно независимъ отъ дѣйствительнаго или воображаемаго интереса разсматриваемой вещи, съ моей стороны не будетъ нарушеніемъ приличія показать modus operande, съ помощью котораго я собралъ въ одно цѣлое какое-либо изъ моихъ произведеній. Я выбираю "Ворона", какъ вещь наиболѣе общеизвѣстную. Мое намѣреніе -- сдѣлать очевиднымъ, что ни одинъ пунктъ въ этомъ замыслѣ не является результатомъ случая или интуиціи -- что произведеліе создавалось шагъ за шагомъ, достигая своей законченности съ точностью и строгой послѣдовательностью математической проблемы.
Обоидемъ молчаніемъ, какъ не относящееся къ поэмѣ, per se, то обстоятельство -- или вѣрнѣе ту неизбѣжность -- которая прежде всего возбудила намѣреніе написать какую-нибоудь поэму, которая отвѣчала бы одновременно общедоступному и критическому вкусу.Итакъ, начнемъ съ замысла.
Начальнымъ соображеніемъ была мысль объ объемѣ. Если какое-нибудь литературное произведеніе слишкомъ длинно, чтобы быть прочитаннымъ за одинъ присѣстъ, мы волей-неволей должны отказаться отъ чрезвычайно важнаго эффекта, доставляемаго единствомъ впечатлѣнія -- ибо, если требуется чтеніе въ два присѣста, во впечатлѣніе вмѣшиваются мірскія дѣла, и что-либо подобное цѣльности сразу разрушено. Но разъ, ceteris paribus, никакой поэтъ не можетъ опускать чего бы то ни было, что можетъ подвинуть впередъ осуществленіе его замысла, остается только разсмотрѣть, можетъ ли тутъ быть, въ цѣломъ, какая-нибудь выгода, уравновѣшивающая потерю единства. Здѣсь я немедленно говорю -- нѣтъ. То, что мы называемъ длинной поэмой, на самомъ дѣлѣ есть ничто иное, какъ цѣлый рядъ короткихъ поэмъ -- то-есть краткихъ поэтическихъ эффектовъ. Врядъ ли нужно доказывать, что извѣстная поэма является таковой лишь постольку, поскольку напряженно она возбуждаетъ, возвышая душу; всѣ же напряженныя возбужденія, въ силу психологической неизбѣжности, кратки. По этой причинѣ, по крайней мѣрѣ въ своей половинѣ, "Потерянный Рай" является чистой прозой -- рядъ поэтическихъ возбужденій перемѣшанъ, неизбѣжно, съ соотвѣтствующими пониженіями -- все въ цѣломъ лишено, благодаря чрезвычайной длиннотѣ, необыкновенно важнаго художественнаго элемента, цѣльности, или единства впечатлѣнія.
Такимъ образомъ, устанавливается, повидимому, очевидный фактъ, что для всѣхъ произведеній литературнаго искусства есть, въ отношеніи длинноты, опредѣленная граница -- предѣлъ одного присѣста -- и что, хотя въпрозаическихъ произведеніяхъ извѣстнаго разряда, какъ, напримѣръ, въ "Робиизонѣ Крузо" (не требующемъ единства) эта граница можетъ быть съ успѣхомъ пройдена, никогда нельзя въ точномъ смыслѣ пройти ее въ какой-либо поэмѣ. Въ предѣлахъ этой границы, размѣръ поэмы можетъ находиться въ математическомъ отношеніи къ ея достоинствамъ,-- другими словами, къ степени истиннаго поэтическаго эффекта, котораго она способна достичь; ибо совершенно ясно, что краткость должна быть въ прямомъ отношеніи къ напряженности замышленнаго эффекта -- съ однимъ, конечно, условіемъ, что извѣстная степень длительности безусловно необходима, для того чтобы создать какок бы то ни было эффектъ.
Имѣя въ виду эти соображенія, такъ же какъ степень возбужденія, которую я счелъ не свыше общедоступнаго, но и не ниже критическаго вкуса, я достигъ сразу того, что я представилъ себѣ какъ необходимую длинноту моей замышленной поэмы -- длинноту приблизительно въ сто строкъ. Въ ней, на самомъ дѣлѣ, сто восемь строкъ.
Слѣдующей моей мыслью было соображеніе относительно выбора впечатлѣнія, или эффекта, который должно создать: и здѣсь я могу сдѣлать умѣстное указаніе, что при выполненія своего замысла я непремѣнно хотѣлъ, чтобы произведеніе могло найти всеобщее признаніе. Я удалился бы слишкомъ далеко отъ непосредственнаго моего предмета, если бы сталъ доказывать пунктъ, на которомъ я неоднократно настаивалъ, и который, для людей поэтически-чувствующихъ, отнюдь не нуждается ни въ какихъ доказательствахъ,-- я разумѣю утвержденіе, что Красота есть единственная законная область поэмы. Скажу, однако, нѣсколько словъ для разъясненія, что я подъ этимъ подразумѣваю, ибо нѣкоторые изъ моихъ друзей выказали наклонность къ ложному толкованію. Наслажденіе, которое одновременно и самое напряженное, и самое возвышенное и самое чистое, можно найти, какъ я думаю, въ созерцаніи прекраснаго. Когда, на самомъ дѣлѣ, люди говорятъ о Красотѣ, они, въ точности, разумѣютъ не качество, какъ это предполагается, а эффектъ -- они, вкратцѣ, намекаютъ именно на это напряженное и чистое возвышеніе души -- не ума, или сердца -- на что я указывалъ -- и оно вспытывается вслѣдствіе созерцанія "красиваго". Теперь, я обозначаю Красоту законной областью поэмы, главнымъ образомъ, потому, что, какъ гласитъ явное правило Искусства, нужно дѣлать такъ, чтобы эффекты возникали изъ прямыхъ причинъ -- чтобы объекты достигались съ помощью средствъ, наиболѣе приспособленныхъ для ихъ достиженія, и никто еще не былъ настолько слабъ, чтобъ отрицать, что особое возвышенное возбужденіе, на которое указывалось, наиболѣе вѣрнымъ способомъ достигается въ поэмѣ. Далѣе, объектъ Истина, или удовлетвореніе разума, и объектъ Страсть, или возбужденіе сердца, хотя достижимы до извѣстной степени въ поэзіи, ихъ гораздо легче достигать въ прозѣ. Истина, на самомъ дѣлѣ, требуетъ точности, а Страсть крайней простоты (истинно-страстные поймутъ меня), а они находятся въ безусловно враждебномъ соотношеніи съ тою Красотой, которая, какъ я утверждаю, состоитъ въ возбужденіи, или пріятномъ возвышеніи, души. Изъ всего вышесказаннаго отнюдь не слѣдуетъ, чтобы страсть, или даже истина, не могли быть вводимы, и даже съ выгодою вводимы, въ поэму -- ибо они могутъ служать для изъясненія, или содѣйствовать общему впечатлѣнію, какъ это дѣлаютъ диссонансы, въ музыкѣ, въ силу контраста -- но истинный художивкъ всегда сумѣетъ, во-первыхъ, привести ихъ въ надлежащее служебное соотношеніе съ главной цѣлью, и, во-вторыхъ, окутать ихъ, какъ только возможно, тою Красотой, которая составляетъ атмосферу исущность поэмы.
Разсматривая, такимъ образомъ, Красоту, какъ надлежащую мою область, я нашелъ, что слѣдующій мой вопросъ относился къ тому настроенію въ высшемъ проявленіи Красоты -- и весь опытъ показывалъ, что такое настроеніе есть тонъ печали. Красота какого бы то ни было рода. въ высшемъ ея развитіи, неизмѣнно возбуждаетъ впечатлительную душу до слезъ. Печаль является, такимъ образомъ, наиболѣе законнымъ изъ всѣхъ поэтическихъ настроеній.
Послѣ того какъ область и настроеніе были такимъ образомъ выяснены, я обратился къ обычной прелюдіи, имѣя въ виду получить какую-нибудь художественную приправу, которая могла бы служить мнѣ основной нотой при построеніи поэмы -- найти какой-нибудь стержень, на которомъ могла бы вращаться вся машина. Тщательно размышляя обо всѣхъ обычныхъ художественныхъ эффектахъ,-- или, вѣрнѣе, мѣткихъ пріемахъ, въ театральномъ смыслѣ -- я не преминулъ немедленно увидать, что никакой пріемъ не имѣлъ такого всеобщаго примѣненія, какъ припѣвъ. Всеобщность примѣненія въ достаточной мѣрѣ убѣждала меня въ выгодной его цѣнности, и избавляла меня отъ необходимости подвергнуть его анализу. Я разсмотрѣлъ его, однако, въ отношеній его способности къ усовершенствованію, и вскорѣ увидалъ, что онъ находится въ первобытномъ состояніи. Припѣвъ, какъ онъ обыкновенно употребляется, не только ограничивается лирическимъ стихомъ, но и зависитъ въ смыслѣ впечатлѣнія отъ силы монотонности -- какъ въ звукѣ, такъ и въ мысли. Удовольствіе выводится единственно лишь изъ чувства тождества -- повторенія. Я рѣшилъ внести разнообразіе въ эффектъ, и такимъ образомъ повысить его, держась въ общемъ монотонности звука, между тѣмъ какъ я постоянно варьировалъ монотонность мысли; то-есть я рѣшилъ производить безпрерывно новые эффекты, видоизмѣняя примѣненіе припѣва -- причемъ самъ припѣвъ, въ большей части, остается неизмѣннымъ.
Установивъ эти пуикты, я подумалъ затѣмъ о томъ, какого свойства долженъ быть мой припѣвъ. Разъ примѣненіе его должно повторно видоизмѣняться, ясно было, что самъ припѣвъ долженъ быть краткимъ, ибо при частыхъ видоизмѣненіяхъ примѣненія какой-либо длинной мысли возникли бы непреоборимыя затрудненія. Легкость варіаціи находилась бы, конечно, въ прямомъ отношеніи къ краткости мысли. Это сразу привело меня къ одному слову, какъ къ наилучшему припѣву.
Тутъ возникъ вопросъ относительно характера этого слова. Разъ я надумалъ прибѣгнуть къ припѣву, раздѣленіе поэмы на строфы было логическимъ слѣдствіемъ, припѣвъ долженъ былъ составлять заключеніе каждой строфы. Не было сомнѣнія, что это заключеніе должно было быть звучнымъ и имѣющимъ длительную выразительность, чтобы имѣть силу, и эти соображенія неизбѣжно привели меня къ долгому о, какъ наиболѣе звучной гласной, въ соединеніи съ р, какъ наиболѣе выразительной согласной.
Разъ звукъ припѣва былъ рѣшенъ, нужно было выбрать слово, воплощающее его, и въ то же время съ наивозможной полнотой гармонирующее съ предрѣшеннымъ настроеніемъ поэмы. Въ такомъ изысканіи было абсолютно невозможно проглядѣть слово "Nevermore". На самомъ дѣлѣ, оно первымъ представилось мнѣ.
Слѣдующимъ desideratum'омъбыло соображеніе о поводѣ для безпрерывнаго повторенія одного слова "никогда". Разсматривая затрудненіе, на которое я тотчасъ же натолкнулся, при измышленіи достаточно пріемлемаго основанія для безпрерывнаго его повторенія, я не преминулъ увидать, что это затрудненіе возникало лишь изъ допущенія, что данное слово такъ безпрерывно, или монотонно, говорится человѣческимъ существомъ -- я не преминулъ увидать, коротко говоря, что затрудненіе кроется въ примиреніи этой монотонности и пользованія разсудкомъ со стороны существа, повторяющаго данное слово. Тамимъ образомъ немедленно возникла мысль о неразумномъ существѣ, способномъ къ рѣчи, и вполнѣ естественнымъ образомъ на первомъ мѣстѣ появился попугай, но онъ тотчасъ же уступилъ мѣсто Ворону, какъ одаренному также способностью рѣчи и безконечно болѣе находящемуся въ соотвѣтствіи съ задуманнымъ настроеніемъ.
Я дошелъ до представленія о Воронѣ, какъ птицѣ зловѣщей, монотонно повторяющей одно слово "Никогда" въконцѣ каждой строфы нѣкоторой поэмы, проникнутой меланхолическимъ настроеніемъ, и по размѣрамъ насчитывающей приблизительно сто строкъ. Теперь, не теряя ни на минуту изъ виду предметъ -- возвышенность или завершенность во всѣхъ отношеніяхъ -- я спросилъ себя -- "Изъ всего, что печально,-- что наиболѣе печально, согласно со всеобщимъ пониманіемъ человѣчества?" Смерть, гласилъ явный отвѣтъ. "И когда", подумалъ я, "эта наиболѣе печальная область наиболѣе поэтична?" Изъ того, что я уже достаточно подробно разъяснилъ, отвѣтъ также явствуеть: "Когда она наиболѣе тѣсно сочетается съ Красотой: итакъ, смерть красивой женщины, несомнѣнно, есть самый поэтическій замыселъ, какой только существуетъ въ мірѣ, и равнымъ образомъ несомнѣнно, что уста, наиболѣе пригодныя для такого сюжета, суть уста любящаго, который лишился своего счастья."
Я долженъ былъ теперь сочетать два представленія -- любящаго, скорбящаго о своей умершей возлюбленной, и Ворона, безпрерывно повторяющаго слово "Никогда" {Крикъ Ворона "Nevermore" въ точности означаетъ "Больше никогда". Я передалъ его словомъ "Никогда", во-первыхъ, чтобы не мѣнять размѣра подлииника, во-вторыхъ, потому, что въ данномъ случаѣ одно слово сильнѣе, чѣмъ два. К. Б.}. Я долженъ былъ сочетать ихъ, памятуя мое намѣреніе видоизмѣнять каждый разъ примѣненіе повторяемаго слова, но единственнымъ средствомъ получить такое сочетаніе было представить Ворона, говорящимъ это слово въ отвѣтъ на вопросы любящаго. Тутъ я увидалъ выгоду, доставляемую эффектомъ, на который я разсчитывалъ, я говорю объ эффектѣ варіаціи въ примѣненіи. Я увидалъ, что могу сдѣлать первый вопросъ, предложенный любящимъ -- первый вопросъ, на который Воронъ долженъ отвѣтить "Никогда" -- какимъ нибудь общимъ мѣстомъ, второй менѣе общимъ мѣстомъ, третій еще менѣе, и такъ далѣе, пока, наконецъ, любящій, пробужденный отъ своей первоначальной небрежности, печальнымъ характеромъ самаго слова, въ силу частаго его повторенія, а также въ силу соображенія о зловѣщемъ характерѣ птицы, которая его произноситъ, не будетъ возбужденъ, наконецъ, до суевѣрнаго настроенія, и не предлагаетъ цѣлаго ряда вопросовъ совершенно другого характера -- вопросовъ, разрѣшеніе которыхъ лежитъ у него на сердцѣ -- предлагаетъ ихъ частію суевѣрно, частію въ извѣстнаго рода отчаяніи, которое услаждается самоистязаніемъ -- предлагаетъ ихъ не потому, что вѣритъ въ пророческій или демоническій характеръ птицы (ибо разумъ увѣряетъ его, что она лишь повторяетъ заученный урокъ), го потому, что онъ испытываетъ изступленное наслажденіе -- придавая такой характеръ своимъ вопросамъ, что онъ долженъ получать отъ ожидаемаго "Никогда" самую усладительную, ибо самую нестерпимую, печаль. Понявъ возможность, такимъ образомъ доставляемую мнѣ, или, точнѣе говоря, такимъ образомъ прямо навязанную мнѣ самымъ теченіемъ построенія, я прежде всего установилъ въ своемъ умѣ высшую точку -- тотъ вопросъ, на который "Никогда" должно быть послѣднимъ отвѣтомъ -- тотъ вопросъ, въ отвѣтъ на который это слово "Никогда" должно было бы внушить крайнюю мыслимую степень печали и отчаянія.
Итакъ, здѣсь, можно сказать, началась моя поэма, въ концѣ, гдѣ должны были бы начинаться всѣ произведенія искусства, ибо здѣсь, въ этомъ пунктѣ моихъ предварительныхъ соображеній, я впервые взялся за перо и написалъ слѣдующую строфу:
"Ты пророкъ!" вскричалъ я, "вѣщій! Птица ты иль духъ зловѣщій,
Этимъ Небомъ, что надъ нами -- Богомъ, скрытымъ навсегда,
Заклинаю, умоляя мнѣ сказать: въ предѣлахъ Рая
Мнѣ откроется ль святая, что средь ангеловъ всегда,
Та, которую Ленорой въНебесахъ зовутъ всегда?"
Каркнулъ Воронъ: "Никогда."
Я написалъ эту строфу, въ данномъ пунктѣ. во-первыхъ, для того, чтобы, установивъ высшую точку, имогъ наилучшимъ образомъ варьировать и распредѣлять по степенямъ, въ отношеніи серьезности и важности, предшествующіе вопросы любящаго, и во-вторыхъ, чтобы я могъ окончательно установить ритмъ, размѣръ, длительность, и общій распорядокъ строфы, такъ же какъ распредѣлить по степенямъ строфы, которыя должны были быть предшествующими, такъ чтобъ ни одна изъ нихъ не могла превышать ее въ ритмическомъ эффектѣ. Если бы при послѣдовавшей затѣмъ сочинительской работѣ я былъ способенъ построить болѣе сильныя строфы, я безъ колебаній нарочно бы ихъ ослабилъ, чтобы они не встали помѣхой высшему эффекту.
Здѣсь будетъ умѣстно сказать нѣсколько словъ о самомъ стихосложеніи. Моей главной задачей (по обыкновенію) была оригинальность. Та степень, въ которой это соображеніе подвергается небреженію при писаніи стиховъ, является одной изъ самыхъ необъяснимыхъ въ мірѣ вещей. Если допустить, что въ самомъ ритмѣкроется очень мало возможностей разнообразія, все же остается яснымъ, что возможныя разнообразія размѣра и строфы абсолютно безконечны, и однако же, въ теченіи цѣлыхъ столѣтій, ни одинъ человѣкъ, съ стихахъ, не сдѣлалъ, или никогда, повидимому, не думалъ сдѣлать, что-нибудь оригинальное. Факть заключается въ томъ, что ориганальность отнюдь не является, какъ это полагаютъ нѣкоторые, дѣломъ простого побужденья или интуиціи (мы должны исключить лишь умы совершенно необыкновенной силы). Вообще, чтобы быть найденной, она должна быть тщательно отыскиваема, и хотя она представляетъ изъ себя положительное достоинство высшаго порядка, oнa требуетъ для своего достиженія не столько изобрѣтенія, сколько отрицанія.
Я, разумѣстся, не притязаю на оригинальность ни въ ритмѣ, ни въ размѣрѣ "Ворона". Первый представляетъ изъ себя трохей, второй является полной восьмистопной строкой, которая смѣняется семистопной строкой, повторяемой въ припѣвѣ пятаго стиха, и заключается неполной четырехстопной строкой. Менѣе педантично -- стопы, употребляемыя въ поэмѣ (трохеи), состоятъ изъ одного долгаго слога, за которымъ слѣдуетъ короткій; первая строка строфы состоитъ изъ восьми стопъ, вторая езъ семи съ половиной (въ дѣйствительности двѣ трети), третья изъ восьми, четвертая изъсеми съ половиной, пятая то же самое, шестая изъ трехъ съ половиной. Каждая изъ этихъ строкъ, взятая въ ея индивидуальности, употреблялась раньше, и въ чемъ состоитъ оригинальность "Ворона", это въ томъ, что данныя строки сочетаются въ строфу, хотя бы отдаленное приближеніе къ которой никогда не предпринималось. Впечатлѣніе отъ этой оригинальности сочетанія усиливается другими и какъ бы совершенно новыми эффектами, возникающими изъ пространности примѣненія основъ риѳмы и аллитераціи.
Слѣдующимъ пунктомъ соображенія былъ способъ сопоставленія любящаго и Ворона -- и первымъ развѣтиленіемъ этого была мысль о мѣстѣ. Самымъ естественнымъ внушеніемъ могла быздѣсь казаться мысль о лѣсѣ, или о поляхъ,-- но мнѣ всегда казалось, что тѣсная замкнутость пространства безусловно необходима для эффекта обособленнаго событія -- это имѣетъ силу рамы къ картинѣ. Разъ вы держите вниманіе сосредоточеннымъ, въ этомъ есть несомнѣнная моральная сила, и, само собой разумѣется, этого не нужно смѣшивать съ простымъ единствомъ мѣста.
Я рѣшилъ поэтому помѣстить любящаго въ его комнатѣ -- въ комнатѣ сдѣлавшейся для него священною, благодаря воспоминаніямъ о той, которая ее посѣщала. Комната изображена снабженною богатой обстановкой -- ради осуществленія, уже изложенныхъ мною, мыслей о Красотѣ, какъ единственно истинной области поэтическаго творчества.
Послѣ того какъ мѣсто было опредѣлено, я долженъ былъ ввести птицу -- и мысль о введеніи ея черезъ окно была неизбѣжной. Мысль заставить любящаго предположить, что хлопанье крыльевъ птицы о ставню есть стукъ въ дверь, возникла изъ желанія увеличить, длительностью, любопытство читателя, и изъ желанія допустить случайный эффектъ, который получается въ силу того, что любящій распахиваетъ дверь, видитъ лишь тьму, и отсюда возникаетъ полугреза о томъ, что это былъ духъ его возлюбленной, который постучался.
Я сдѣлалъ ночь ненастной, во-первыхъ, для того, чтобы объяснить, почему Воронъ ищетъ пріюта, во-вторыхъ, чтобы создать эффектъ контраста между этой ночью и (физической) ясностью, царящей въ комнатѣ.
Я заставилъ птицу сѣсть на бюстъ Паллады также для эффекта противопоставленія между мраморомъ и цвѣтомъ ея перьевъ -- да будетъ понято, что бюстъ былъ всецѣло внушенъ птицей. Бюстъ Паллады былъ выбранъ потому, во-первыхъ, что онъ находится въ наибольшей гармоніи съ тѣмъ, что любящій посвятилъ себя умственнымъ занятіямъ, и потому, во вторыхъ, что слово Паллада само по себѣ звучно.
Приблизительно въ серединѣ поэмы я воспользовался также эффектомъ контраста, чтобы углубить окончательное впечатлѣніе. Появленію Ворона приданъ фантастическій характеръ -- приближающійся настолько къ смѣшному, какъ только это было возможно. Онъ входить, "махая крыльями".
Не склонился онъ учтиво, но,какъ лордъ, вошелъ спѣсиво,
И, взмахнувъ крыломъ лѣниво, въ пышной важности своей,
Онъ взлетѣлъ...
Въ двухъ строфахъ, за этимъ слѣдующихъ, намѣреніе выполнено еще болѣе явно:
Отъ печали я очнулся, и невольно усмѣхнулся.
Видя важность этой птицы, жившей долгіе года.
"Твойхололъ ощипанъ славно, и глядишь ты презабавно,
Я промолвилъ, "но скажи мнѣ: въцарствѣ тьмы, гдѣ Ночь всегда.
"Какъ ты звался, гордый Воронъ, тамъ, гдѣ Ночь царитъ всегда?"
Воронъ крикнулъ: "Никогда".
Птица ясно отвѣчала, и, хоть смысла было мало,
Подивился я всѣмъ сердцемъ на отвѣтъ ея тогда.
Да и кто не подивится, кто съ такой мечтой сроднится,
Послѣ того какъ эффектъ развязки былъ такимъ образомъ обезпеченъ, я немедленно опустилъ причудливый элементъ -- и установилъ настроеніе самой глубокой серьезности,-- настроеніе, начинающееся въ слѣдующей же строфѣ, строкою:
И взирая такъ сурово, лишь одно твердилъ онъ слово, и т. д.
Съ этого мига любящій болѣе не шутитъ -- не усматриваетъ болѣе ничего даже причудливаго въ томъ, какой видъ имѣетъ Воронъ. Онъ говоритъ о немъ, какъ о "злой, тяжелой, страшной, худой, и зловѣщей птицѣ старыхъ дней", и чувствуеть, что "огненные взоры" жгутъ ему "сердце''. Эта рѣзкая перемѣна въ думѣ, или мечтѣ, любящаго введена для того, чтобы вызвать подобную же перемѣну въ читателѣ -- привести умъ въ состояніе, подходящее для развязки -- которая должна теперь быть осуществлена такъ быстро и такъ непосредственно, какъ только это возможно.
Развязкой въ точномъ смыслѣ,-- отвѣтомъ Ворона, "Никогда", на послѣдній вопросъ любящаго, встрѣтитъ ли онъ свою возлюбленную въ другомъ мірѣ,-- поэма, въ явной своей фазѣ, въ фазѣ простого повѣствованія, доводится, строго говоря, до своего завершенія. До этихъ поръ, все происходитъ въ предѣлахъ объяснимаго -- реальнаго. Воронъ, заучившій въ силу простого повторенія отдѣльное слово "Никогда", и ускользнувшій отъ надзора своего хозяина, пригнанъ въ полночь, сильнымъ порывомъ бури, къ окну, откуда струится свѣтъ, и гдѣ онъ хочетъ искать пріюта -- къ окну чтеца, наполовину склонившагося надъ какимъ-то томомъ, наполовину грезящаго въ полуснѣ объ умершей возлюбленной. Окно раскрыто передъ птицей, взмахивающей крыльями, птица помѣщается на мѣстѣ наиболѣе для нея подходящемъ, за предѣлами непосредственнаго прикосновенія со стороны чтеца, который, развеселившись благодаря этому случаю, и благодаря причудливости во внѣшнемъ видѣ гостя. спрашиваетъ у птицы ея имя, въ шутку и не ожидая отвѣта. Воронь, когда къ нему обратились, отвѣчаетъ своимъ обычнымъ словомъ "Никогда" -- словомъ, находящимъ немедленный откликъ въ меланхолическомъ сердцѣ чтеца, который, выразивши вслухъ извѣстныя мысли, внушенныя даннымъ обстоятельствомъ, снова изумляется на то, что птица повторяетъ слово "Никогда". Чтецъ догадывается теперь, въ чемъ дѣло, но, какъ я объяснилъ,человѣческая жажда самоистязанія, а частію и суевѣріе, побуждаютъ его предлагать птицѣ такіе вопросы, которые доставять ему, любящему, наибольшую роскошь печали, предвкушеннымъ отвѣтомъ "Никогда". Въ силу крайняго самоуслажденія этой пыткой, повѣствованіе, въ первой своей -- какъ я назвалъ -- въ явной своей фазѣ, достигло своего естественнаго завершенія, и до сихъ поръ предѣлы реальнаго не нарушались.
Но при такой разработкѣ сюжета, хотя бы искусной, и хотя бы событіе было разукрашено очень ярко, всегда есть извѣстная жесткость, обнаженность, отталкивающая художественный глазъ. Требуются неизмѣнно двѣ вещи: во-первыхъ, извѣстная степень сложности, или, точнѣе говоря, согласованія; во-вторыхъ, извѣстная степень внушаемости -- нѣкоторое, хотя бы неопредѣленное, подводное теченіе въ смыслѣ. Именно это послѣднее особеннымъ образомъ придаетъ произведенію искусства такъ много того богатства (беру изъ повседневной рѣчи вынужденный терминъ), которое мы слишкомъ охотно смѣшиваемъ съ чувствомъ нереальнаго. Именно излишество внушаемаго смысла -- превращеніе подводнаго теченія замысла въ надводное -- превращаетъ такъ-называемую поэзію такъ называемыхъ трансценденталистовъ въ прозу (и въ самую плоскую прозу). Держась такихъ мнѣній, я присоединилъ двѣ заключительныя строфы поэмы -- чтобы внушаемостью ихъ наложить отпечатокъ на все предъидущее повѣствованіе. Подводное теченіе смысла сперва дѣлается явнымъ въ строкахъ --
"Вынь свой жесткій клювъ изъ сердца моего, гдѣ скорбь всегда!"
Каркнулъ Воронъ: "Никогда".
Обращаю вниманіе на то, что слова "изъ сердца моого" представляютъ изъ себя первое метафорическое выраженіе въ поэмѣ. Вмѣстѣ съ отвѣтомъ "Никогда", они побуждаютъ умъ искать извѣстной морали во всемъ, что до того разсказывалось. Читатель начинаетъ тепорь видѣть въ Воронѣ нѣчто эмблематическое -- но только самая послѣдняя строка самой послѣдней строфы позволяетъ ясно видѣть, что замыселъ изображаетъ его какъ эмблему Мрачнаго и никогда не прекращающагося Воспоминанія:
И сидитъ, сидитъ зловѣщій, Воронъ черный, Воронъ вѣщій.
Съ бюста блѣднаго Паллады не умчится никуда,
Онъ глядитъ, уединенный, точно демонъ полусонный,
Свѣтъ струится, тѣнь ложится, на полу дрожитъ всегда,