Протопопов Михаил Алексеевич
Письма о литертуре

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Письмо второе.


   

Письма о литературѣ.

Письмо второе.

I.

   Первое свое "письмо" я началъ замѣчаніемъ, что "говорить о литературѣ -- значитъ говорить объ обществѣ". Къ сожалѣнію, это далеко не всегда значитъ -- говорить о народѣ. Между тѣмъ, въ тяжелые дни, переживаемые нашимъ отечествомъ, мысль всякаго, сколько-нибудь отзывчиваго человѣка можетъ ли сосредоточиться на чемъ-нибудь иномъ, какъ не на тѣхъ извѣстіяхъ, фактахъ, даже слухахъ, которые идутъ оттуда, изъ "глубины Россіи"? Да, такова непреоборимая сила вещей, такова безапелляціонная логика исторіи! Давно ли остроумные люди смѣялись надъ "мужиковствующею" частью нашей литературы, давно ли говорили они, что отъ мужика въ литературѣ, по ихъ мнѣнію, "проходу нѣтъ", и Глѣбъ Успенскій съ нервнымъ раздраженіемъ возражалъ имъ, и вотъ теперь вся литература и все общество преисполнены заботами или хоть только оазговорами о мужикѣ и всѣ начинаютъ понимать, что этотъ мужикъ точно "сѣятель и хранитель" родной страны, что его благосостояніе есть основа нашего благосостоянія, что бѣда, его постигшая, есть грозная туча на нашемъ горизонтѣ. На первый разъ достаточно и этого результата, а съ теченіемъ времени мы, можно надѣяться, достигнемъ и полнаго "просіянія ума", говоря выраженіемъ одного изъ героевъ Успенскаго. Уже теперь все рѣже и рѣже высказываются дикіе проекты и все чаще и чаще слышатся мнѣнія, которыя заставляютъ васъ съ пріятнымъ изумленіемъ восклицать à la графъ Нулинъ:
   
   "Нѣтъ! право? Такъ у насъ умы
   Ужъ развиваться начинаютъ?
   Дай Богъ, чтобъ просвѣтились мы!"
   
   Конечно, не особенно высокаго полета это просвѣщеніе, -- конечно, мысли и мнѣнія, высказываемыя теперь какъ новость, почти какъ откровеніе, давнымъ-давно набили оскомину людямъ, не скучавшимъ думать и говорить о мужикѣ, и (давнымъ-давно перешли въ область аксіомъ, спорить о которыхъ значитъ компрометировать свои умственныя способности. Но если человѣкъ, въ самомъ дѣлѣ, думалъ, что часть больше своего цѣлаго и только вчера или сегодня открылъ, что это совсѣмъ невѣрно, то неужели мы не вправѣ порадоваться за него? Вѣдь, для него это дѣйствительно огромный шагъ впередъ. Люди, давно и хорошо знакомые съ книгами и статьями, трактовавшими о разнообразныхъ вопросахъ народной экономики, съ произведеніями князя Васильчикова, Кавелина, Трирогова, Котелянскаго, Шелгунова, Головачева, Даніельсона, проф. Поснякова, Орлова, Каблукова, B. В., Б. Ленскаго, С. Южакова, Л. Слонимскаго и пр., и пр., и пр.,-- эти люди, конечно, съ изумленіемъ видятъ, какъ истины, давно высказанныя и установленныя названными писателями, дробятся теперь на газетныхъ и журнальныхъ страницахъ на маленькіе кусочки и каждый изъ этихъ кусочковъ рекомендуется какимъ-то спасительнымъ талисманомъ собственнаго изобрѣтенія. Россія -- страна земледѣльческая, а не промышленная, и главный производитель ея -- мужикъ-земледѣлецъ, а не фабрикантъ, не заводчикъ, не купецъ; величина существующихъ крестьянскихъ надѣловъ не пропорціональна лежащимъ на нихъ повинностямъ; трехпольное хозяйство не составляетъ послѣдняго слова агрономической науки и земля способна къ истощенію, такъ же какъ рѣки къ обмеленію и лѣса къ исчезновенію; переселенческое движеніе должно получить и санкцію, и надлежащую организацію; кромѣ "власти земли" и вообще "планиды", есть власть науки и вообще просвѣщенія; нашъ хлѣбный вывозъ мы производимъ не отъ избытка, а отъ скудости; вырубка лѣсовъ не только способствуетъ засухѣ, но иногда и производитъ ее; предоставленіе простора хищничеству Разуваевыхъ и Колупаевыхъ вести въ добру не можетъ: въ цивилизованной странѣ можетъ быть неурожай, но не можетъ быть голода; просвѣщеніе полезно, незнаніе -- убыточно, праздность -- вредна. И такъ далѣе, хоть еще на десятокъ страницъ. Ахъ, какія "удивительныя новости! Да, въ свое время, т.-е. 15, 20--30 и даже нѣсколько тысячъ ("просвѣщеніе полезно") лѣтъ тому назадъ каждая изъ этихъ мыслей была болѣе или менѣе новинкой, но выдавать ихъ за новость теперь -- значитъ обнаруживать свое полное незнакомство съ нашею литературой, не только экономической и политической, но и художественной.
   Собственно только это послѣднее обстоятельство я и имѣлъ въ виду подчеркнуть здѣсь. Къ какомъ-то романѣ г. Боборыкина одинъ изъ персонажей разсудительно замѣтилъ: "Смѣшно же,.вѣдь, въ самомъ дѣлѣ, явиться въ математическое общество и воскликнуть: "а я, братцы, таблицу умноженія знаю!" Однако, если не самая значительная, то несомнѣнно самая голосистая часть современной литературы нашей ничего иного теперь не дѣлаетъ, какъ ежедневно открываетъ по частямъ таблицу умноженія и публикуетъ объ этомъ во всеобщее свѣдѣніе. Она "всегда" знала, что дважды два -- четыре, но только вчера, по поводу неурожая, домекнулась, что пятью пять -- двадцать пять, а завтра, съ Божіею помощью, убѣдится, что семью восемь -- пятьдесятъ шесть, а она "всегда" знала, что земледѣліе -- дѣло полезное, а въ Россіи даже очень важное, но только сегодня "собственнымъ умомъ" дошла, что оно требуетъ о себѣ государственнаго "общественнаго попеченія и только завтра, быть можетъ, пойметъ, въ чемъ и какъ это попеченіе должно выразиться, чтобы предупредить мужицкую, а не чиновническую голодовку. Не знаю, какъ на читателя, но ма меня эта элементарная невѣжественность нашей реакціонной печати производитъ наилучшее впечатлѣніе: искреннее незнаніе и непониманіе гораздо лучше, гораздо менѣе опасно и менѣе отвратительно, нежели сознательное лицемѣріе. Нѣтъ худшаго глухаго, говоритъ пословица, нежели тотъ, кто не хочетъ слушать, и если, наконецъ, наши реакціонеры изъявили желаніе прислушаться къ голосу жизни, это значитъ, что ихъ глухота не безнадежна. Правда, не таковы нынѣ и обстоятельства, чтобы осмѣлиться не хотѣть слушать...Какъ бы то ни было и забывая какъ комичную, такъ и трагичную сторону дѣла, я радуюсь и даже почти умиляюсь, когда какой-нибудь Гражданинъ съ наивнымъ изумленіемъ объявляетъ, что, по тщательнѣйшимъ изслѣдованіямъ его корреспондентовъ, крестьяне стремятся къ переселенію не отъ буйнаго своевольства, а воистину отъ малоземелья и отъ тѣсноты, или когда какое-нибудь Новое Время съ торжествомъ, со ссылкою на иностранные авторитеты, докажетъ въ фельетонахъ и подтвердитъ въ передовыхъ статьяхъ, что лѣса -- вещь полезная и вырубать ихъ зря совсѣмъ не надобно. Очевидно, люди преискренно считали "щелкоперовъ забавою" всѣ безчисленныя и разнообразныя указанія на неурядицу народной жизни и когда обстоятельства заставили ихъ, наконецъ, хоть сколько-нибудь вникнуть въ дѣло,-- они чистосердечно изумлены, что таблица умноженія совсѣмъ не забава и же выдумка щелкоперовъ, а рядъ преполезнѣйшихъ математическихъ истинъ. А они-то думали, что ужь важнѣе маргарина ничего и на свѣтѣ нѣтъ!
   Къ этому теоретическому невѣжеству нужно присоединить невѣжество чисто-практическое, то невѣжество чистокровнаго петербуржца относительно провинціи, которое выражалось и выражается совершенно анекдотическимъ образомъ. Вспомнимъ, наприм., того корреспондента-петербуржца, который вообразилъ, что его возятъ по проселочнымъ дорогамъ "гусемъ" собственно изъ почтенія къ его особѣ, или того чиновника-петербуржца, который рекомендовалъ рецептъ изобрѣтенной имъ похлебки для голодающихъ и вообще неимущихъ: взять столько-то фунтовъ ржаной муки и поджарить на сковородѣ въ сливочномъ маслѣ, затѣмъ развести водой и вскипятить съ солью, перцемъ и лавровымъ листомъ. Это просто, удобно, дешево и -- sur ma foil -- довольно вкусно. Чѣмъ это лучше или хуже той классической французской принцессы стараго режима, которая по поводу своихъ голодавшихъ соотечественниковъ съ энергіей сказала, что она скорѣе согласилась бы ѣсть простой черный хлѣбъ съ сыромъ, нежели уминать съ голоду? Или припомнимъ петербургскаго редактора, который выразилъ недовѣріе къ толстовскимъ столовымъ на томъ основаніи, что "нельзя" на полтора рубля прокормить человѣка цѣлый мѣсяцъ, а нельзя, конечно, потому, что у Палкина одинъ обѣдъ, безъ закуски и безъ вина" стоить полтора рубля. Буденъ надѣяться, что "просіяніе ума" не обойдетъ и этихъ "французскихъ принцессъ" съ дальнѣйшимъ развитіемъ и дальнѣйшимъ уясненіемъ совершающагося событія. Будемъ надѣяться вообще, что великія физическія и моральныя страданія народа хоть сколько-нибудь окупятся идейными результатами...
   Но если, съ одной стороны, мы наблюдаемъ признаки, свидѣтельствующіе о нѣкоторомъ пробужденіи въ насъ самосознанія, то, съ другой стороны, можно указать примѣры очевиднаго умопомраченія. Къ счастію, такіе примѣры немногочисленны, хотя чрезвычайно выразительны. Люди, у которыхъ вы до сихъ поръ охотно признавали и умъ, и талантъ, и широту идейнаго кругозора, за дѣятельностью которыхъ вы слѣдили съ участіемъ и съ интересомъ, полемической стойкости и выдержанности которыхъ вы отдавали всю справедливость и на которыхъ возлагали даже довольна серьезныя свои надежды,-- эти люди внезапно заговорили въ непререкаемо-авторитетномъ стилѣ древле-московскихъ юродивыхъ и выразили по поводу общенароднаго бѣдствія вполнѣ блаженные взгляды. Съ полнѣйшимъ отсутствіемъ всякаго такта и даже всякаго приличія расхваливши себя, они, въ то же время, бросили въ лицо нашей интеллигенціи упрекъ въ "безсмысленности" и огуломъ обвинили ее въ бездѣйствіи и непредусмотрительности. Я опять ограничусь только простымъ установленіемъ факта, не вдаваясь (по многимъ причинамъ) въ его анализъ. но какъ печаленъ этотъ фактъ и съ какимъ тяжелымъ чувствомъ мы отмѣчаемъ его! "Французскимъ принцессамъ" полагается наивность, но когда серьезные и взрослые люди начинаютъ высказывать очевидныя несообразности и даже нѣчто гораздо худшее, а именно легкомысленныя и безнравственныя инкриминаціи, отъ которыхъ они первые съ негодованіемъ отвернулись бы въ своемъ спокойномъ состояніи, тогда нами овладѣваетъ тревога за общую психическую атмосферу. Поживемъ -- увидимъ. Бѣдствія еще далеко не достигли своего полнаго развитія и характеръ отношеній къ нему нашей литературы еще не опредѣлился окончательно. Успокоительная нота щедринскаго Разуваева -- "іонъ достанетъ!" -- слышится пока даже въ самыхъ искреннихъ соболѣзнованіяхъ.
   

II.

   Лѣтъ пятьдесятъ назадъ въ нашей журналистикѣ господствовалъ обычай давать читателямъ, по окончаніи года, общія обозрѣнія литературы въ формѣ ретроспективныхъ очерковъ. Причина возникновенія этого обычаи ясна: чѣмъ тѣснѣе рамки, въ которыя поставлена литература, тѣмъ охотнѣе она занимается собою. Это такъ естественно, что то же самое явленіе мы наблюдаемъ и въ сферѣ индивидуальной жизни: чѣмъ у человѣка меньше охоты или простора къ общественной дѣятельности, тѣмъ болѣе онъ склоняется къ культивированію своего я, къ такъ называемому самосовершенствованію. Такому занятію не могутъ мѣшать никакія внѣшнія обстоятельства, а результаты его не подлежатъ никакому контролю, кромѣ контроля собственнаго сознанія.
   Теперь мы хорошо знаемъ этотъ истинный секретъ полишинеля. Личность совершенствуется не въ силу какихъ-нибудь самопроизвольныхъ усилій, не путемъ анализа своихъ душевныхъ процессовъ, а въ силу и путемъ оздоровленія условій ея жизни и развитія. Равнымъ образомъ, литература прогрессируетъ не потому, что тщательно оцѣняетъ и расчисляетъ свои богатства, а потому, что все тѣснѣе и тѣснѣе сближается съ прогрессирующею жизнью, не въ смыслѣ подчиненія "улицѣ", а въ смыслѣ проникновенія ея высшими потребностями, ея лучшими идеалами. Вотъ первая причина, почему читатель не долженъ ждать отъ меня ни теперь, ни впослѣдствіи какихъ-нибудь общихъ литературныхъ обозрѣній, вродѣ тѣхъ, какія аккуратно писалъ бывало Бѣлинскій по истеченіи каждаго года: задача современной литературы состоитъ не въ самосознаніи и не въ самопознаніи,-- это уже для нея рѣшенная задача, пройденная ступень, а въ томъ, чтобы освѣтить мыслью практическую дѣйствительность и, наоборотъ, пріучить и привязать литературную мысль (т.-е. милліонъ разъ обруганную у насъ "тенденцію") къ реальному содержанію. Вторая причина чисто-практическаго или даже техническаго свойства: очень трудно съ серьезнымъ видомъ обозрѣвать пустое мѣсто. Въ самомъ дѣлѣ, чѣмъ можно помянуть истекшій годъ въ литературномъ отношеніи? Отличается ли онъ чѣмъ-нибудь отъ любого изъ восьмидесятыхъ годовъ, имѣетъ ли онъ свою физіономію, оставилъ ли онъ намъ сколько-нибудь цѣнное наслѣдіе? Нѣтъ, не отличается, не имѣетъ, не оставилъ! Почтенный Вѣстникъ Европы, по прежнему, самоотверженно, но и, попрежнему, безуспѣшно истощался въ доказательствахъ того самаго тезиса, который высказывался и извѣстнымъ буфетчикомъ Глѣба Успенскаго въ разсказѣ Маленькіе недостатки механизма: "который человѣкъ ни въ чемъ не виновенъ и того человѣка наказывать не за что. А который ежели есть преступникъ или, такъ сказать, злодѣй какой-нибудь, такъ того наказывай. Больше ничего..." Русскій Вѣстникъ, попрежнему, доказывалъ, что, наоборотъ, наказывать нужно, собственно говоря, всѣхъ, потому что всѣ ужь непремѣнно въ чемъ-нибудь да виновны. Сѣверный Вѣстникъ, попрежнему, никакъ не могъ опредѣлить своего мѣста ни въ природѣ, ни въ жизни, ни даже въ журналистикѣ. Наблюдатель, попрежнему, жаловался, что на него никто не обращаетъ вниманія и тутъ же прибавлялъ, что онъ ни въ чьемъ вниманіи и не нуждается. Недѣля расширила рамки своего изданія, но рамки своего разумѣнія оставила прежнія, впредь до открытія какимъ-нибудь изъ его малмадыжскихъ или тетюшскихъ сотрудниковъ самоновѣйшаго "новаго слова". Новое Время оставалось Новымъ Временемъ и закончило годъ своего рода аннибаловскою клятвой: "всегда защищать печатную клевету" (Jа 5675, отъ 15 декабря). И такъ далѣе. Словомъ, всѣ, отъ мала по велика, сохранили и свои прежнія позиціи, и свои прежнія физіономіи, такъ что, въ этомъ смыслѣ, только что истекшій годъ не представляетъ собою ни прогресса, ни регресса {Ну, а что, "попрежнему", дѣлала Русская Мысль?-- спросить какой-нибудь лукавый читатель. По увѣренію г. Суворина, Русск. Мысль стремится "объять необъятное". Soit. То же самое, вѣроятно, она будетъ дѣлать и впредь.}. Но не отличился ли кто-нибудь изъ отдѣльныхъ литературныхъ дѣятелей? Очень немногіе. Отличился г. Скабичевскій, разсказавши о редактированіи имъ одной газеты, въ составѣ редакціи которой онъ былъ единственнымъ грамотнымъ человѣкомъ. Отличился г. Ясинскій, сведя въ преждевременную могилу еще нѣсколько человѣкъ своими пасквилями, носящими, впрочемъ, названіе романовъ, повѣстей и разсказовъ. Отличилась г-жа Крестовская, написавши огромнѣйшій романъ, каждая страница котораго обладаетъ удивительнымъ свойствомъ повергать читателя почти въ эпилептическое состояніе. Отличился г. Потапенко своею, можно сказать, сверхъестественною плодовитостью, такъ что даже въ людяхъ, наилучшимъ образомъ расположенныхъ къ дарованію г. Потапенка, невольно возникало чувство мучительнаго опасенія: вотъ-вотъ сорвется, скомпрометируетъ себя и упадетъ такъ, что подняться будетъ невозможно. Создать репутацію трудно; испортить ее -- нѣтъ ничего легче, потому что добрая слава лежитъ, а худая бѣжитъ; но поправить однажды скомпрометированное имя -- нѣтъ ничего труднѣе этого, опять-таки вслѣдствіе почти общаго свойства людей -- съ легкостью забывать добро и заслуги и тщательно помнить зло, ошибки, увлеченія, паденія. Спѣшу замѣтить, что эти опасенія, въ ихъ грубомъ, прямомъ смыслѣ, оказались напрасными по отношенію къ г. Потапенко: онъ ни разу не взялъ рѣзко-фальшивой ноты и даже ни разу не сорвался съ голоса. Ну, а не въ грубомъ, не въ прямомъ, а въ высшемъ смыслѣ? На этотъ счетъ мы можемъ сказать одно: къ той репутаціи, которую создалъ себѣ г. Потапенко, издавши въ прошломъ году два тома своихъ сочиненій, его новыя произведенія не прибавили почти ничего. Удивленіе передъ количествомъ произведеній г. Потапенка возростало, но уваженіе къ содержанію ихъ осталось на прежней степени, высота которой не можетъ удовлетворять писателя съ строгими и серьезными требованіями.
   Литературная дѣятельность г. Потапенка представляетъ собою вообще столь любопытное литературное явленіе и представляетъ собою столь яркую иллюстрацію къ тѣмъ общимъ замѣчаніямъ, которыя я высказалъ въ первомъ "письмѣ о литературѣ", что на ней стоитъ остановиться нѣсколько подольше. Разговоръ нашъ съ г. Потапенкомъ поведется тѣмъ легче и свободнѣе, что для него не требуется никакихъ прелиминарій: мы оба смотримъ на дѣло съ одной и той же точки зрѣнія, хотя и не одинаково. Въ одномъ изъ старыхъ разсказовъ г. Потапенко (Святое искусство, томъ I) фигурируетъ нѣкто Степовицкій, педагогъ по положенію и литераторъ по смертной охотѣ. Но участь этого Степовицкаго была горькая: первая повѣсть его имѣла успѣхъ, что именно и вскружило ему голову, вторая имѣла успѣхъ несравненно меньшій, потому что была простымъ перепѣвомъ первой, а огромный и претенціозный романъ его редакція вовсе отказалась принять, потому что "нельзя же печатать чепуху", какъ откровенно выразился редакторъ. Г. Потапенко очень хорошо объяснилъ это фіаско своего героя устами какого-то газетнаго критика, представленнаго въ его повѣсти. "Искра Божія,-- сказалъ г. Потапенко,-- есть у всякаго, кому Богъ далъ живую, впечатлительную душу. У всякаго непремѣнно найдется нѣчто такое, что онъ можетъ и хочетъ повѣдать міру. Обыкновенные люди повѣряютъ это "нѣчто" своимъ друзьямъ, знакомымъ, любимому человѣку въ минуту откровенности, потому что они не умѣютъ писать, не владѣютъ перомъ. Тотъ же, кто мало-мальски умѣетъ обращаться съ фразой, берется за перо и сообщаетъ міру свое маленькое нѣчто. И это нѣчто -- живое слово, потому что оно прочувствовано, продумано, пережито, потому что оно отъ души и оно производить впечатлѣніе таланта. По, сказавъ его, онъ сказалъ все и больше онъ уже ничего не скажетъ, а если скажетъ, то или повторитъ прежнее, или это будетъ нѣчто сухое, холодное, придуманное, бездушное. Этимъ, по-нашему, и отличается искра Божія, которая есть у всякой живой души, отъ таланта, который видитъ иными, ему только свойственными очами, и видитъ то, чего не видятъ другіе, у котораго всегда найдется сказать что-нибудь свое по поводу всякаго, съ виду незамѣтнаго, явленія. Вотъ отчего такъ густы ряды "подающихъ надежды", но никогда не оправдывающихъ оныя".
   Все это очень мѣтко и очень справедливо. Прямой выводъ отсюда тотъ, что плодовитость писателя находится въ прямой зависимости отъ его внутренняго содержанія, отъ глубины и разнообразія того "нѣчто", которое наложено въ его душѣ. Очень большой талантъ съ быстротою пониманія соединяетъ чрезвычайную впечатлительность. Благодаря впечатлительности, ему не приходится подолгу ждать, чтобы "божественный глаголъ" коснулся его слуха, и онъ, какъ "пробудившійся орелъ", подмѣчаетъ даже мелкія явленія, видныя только его дальнозоркому взгляду. Благодаря быстротѣ пониманія, которое сводится къ умѣнью ассоціировать идеи и координировать понятія, онъ усвоиваетъ всякое новое явленіе или новое понятіе, такъ что оно становится какъ бы его прирожденною органическою собственностью. Вотъ почему талантъ такого рода почти можетъ не бояться истощенія, никогда не чувствуетъ недостатка въ матеріалѣ: такимъ матеріаломъ является для него вся человѣческая жизнь и вся человѣческая мысль. Талантъ средней руки является хозяиномъ только въ немногихъ сферахъ жизни и мысли, и процессъ ассимилированія совершается въ нихъ медленно и трудно. Его способность обобщенія несравненно слабѣе и поэтому всякое явленіе и всякая мысль, не входящая прямо въ область его спеціальнаго вѣдѣнія,(является для него настоящею новостью, на которую ему надо положить много упорнаго труда, чтобы шагъ за шагомъ овладѣть ею. Недостатка въ матеріалѣ онъ также ощущать не можетъ, но дѣло въ томъ, что онъ долженъ именно подолгу ждать призыва къ священной жертвѣ, если -- какъ оно, конечно, и слѣдуетъ -- разумѣть подъ этимъ призывомъ полное проникновеніе темой и, какъ результатъ этого проникновенія, горячее желаніе высказаться. Наконецъ, таланты послѣдней и самой многочисленной категоріи -- это, говоря метафорически, люди, обладающіе неразмѣннымъ грошемъ,-- не червонцемъ, не рублемъ, а именно только грошемъ. Безъ хлѣба они (продолжаю ту же метафору) не насидятся и отъ нищаго, просящаго ради Христа, могутъ заслужить благодарность, но обогатить не могутъ никого и даже не могутъ никому помочь какъ слѣдуетъ. Этотъ неразмѣнный грошъ -- ихъ литературная техника. Благодаря этой техникѣ, они могутъ писать о чемъ угодно, какъ угодно и когда угодно: ихъ грошъ всегда у нихъ въ карманѣ и имъ стоитъ только опустить руку, чтобы обогатить міръ маленькою мѣдною монетой. Г. Потапенко упоминаетъ о людяхъ, у которыхъ есть "нѣчто" за дутою, но нѣтъ умѣнья выразить это "нѣчто" въ надлежащей литературной формѣ. Таланты, о которыхъ я теперь говорю, наоборотъ, ничего въ душѣ не имѣютъ, но выразить внѣшнимъ образомъ они могутъ какое угодно "нѣчто". Ни разу Бога, говоря выраженіемъ Некрасова, въ пустой груди не ощутивъ, они, все-таки, могутъ говорить сколько угодно, и говорить гладко, складно, красиво о Богѣ. Пока эта способность утилизируется въ низшихъ прикладныхъ сферахъ журналистики -- хроникерствѣ, репортерствѣ и т. п., она остается очень полезною способность". Будучи перенесена въ область творчества, она становится обманомъ, изъ полезнаго гроша превращается въ натертый ртутью двугривенный: форма безъ содержанія, красота безъ смысла, слово безъ значенія, порывъ безъ чувства, безъ страсти, -- все это не творчество, а фальсификація творчества.
   Герой г. Потапенка, Степовицкій, принадлежалъ по своимъ литературнымъ способностямъ къ третьей изъ указанныхъ нами категорій и всѣ его злоключенія произошли отъ того, что онъ поставлялъ себя въ категорію первоклассныхъ талантовъ. Ошибка непростительная во взросломъ и неглупомъ человѣкѣ, но понятная и естественная. Но что сказать о писателѣ, который стремится не возвыситься, а унизиться, изъ категоріи второстепенныхъ, но, все-таки, настоящихъ писателей перейти въ цехъ литературныхъ ремесленниковъ? Талантъ г. Потапенка принадлежитъ именно во второй изъ очерченныхъ вами категорій, это -- живой талантъ, а не мертвая техническая способность. У г. Потапенка много наблюдательности, встрѣчаются искры неподдѣльнаго юмора, есть вдумчивость, свидѣтельствующая о желаніи автора понять сущность предмета, а не уловить только внѣшніе его признаки. Не совсѣмъ пріятное впечатлѣніе производитъ довольно иногда безпричинная ироничность автора, -- не иронія, естественно вытекающая изъ насмѣшливаго или презрительнаго отношенія писателя къ изображаемому предмету, а именно ироничность, показывающая только желаніе стать выше своихъ персонажей. Въ тѣхъ нерѣдкихъ случаяхъ, когда г. Потапенко касается жизни кого-нибудь изъ "униженныхъ и оскорбленныхъ" судьбою, онъ умѣетъ писать съ теплотою и искренностью, которыя дѣлаютъ честь его человѣческому чувству. Съ другой стороны, г. Потапенко какъ-то ужъ черезъ-чуръ хладнокровенъ при изображеніи весьма гнусныхъ обращиковъ человѣческой породы. Мы вовсе не требуемъ отъ писателя негодованія въ такихъ случаяхъ, но намъ претить и терпимость, доводимая чуть-чуть не до прогуливанья подъ ручку. Герой, наприм., повѣсти Здравыя понятія -- злодѣй не въ мелодраматическомъ, а въ истинномъ значеніи этого слова, чрезвычайно родственный по духу герою Первой борьбы Хвощинской-Заіончковской, но какая разница въ отношеніяхъ къ этимъ героямъ ихъ творцовъ! Въ то время, какъ г. Потапенко довольствуется легонькою ироническою усмѣшечкой въ бороду, Заіончковская съ сдержанною и тѣмъ болѣе глубокою ненавистью разоблачаетъ всю нравственную мерзость своего героя. У г. Потапенка вѣчно замѣчается какое-то особенное себѣ на умѣ, которое, по нашему мнѣнію, есть просто хохлацкая флегматичность, нѣсколько потревоженная сознательностью, развитою мыслью. Нехай и подлецы живутъ на бѣломъ свѣтѣ, потому что и полынь на своемъ корню ростетъ, -- ну, а, все-таки, "ходу" имъ давать не треба и не гоже,-- вотъ, кажется, вся психологическая основа отношеній г. Потапенка къ его отрицательнымъ героямъ.
   Однако, эта общая характеристика таланта г. Потапенка, въ которой намъ нѣтъ теперь прямой надобности, отвлекла насъ въ сторону отъ главной темы. Но уже самая возможность такой характеристики, которую, къ тому же, было бы не трудно очень поразвить и порасширить, указываетъ на извѣстную значительность литературнаго дарованія г. Потапенка. И вотъ это-то свое дарованіе г. Потапенко и напрягаетъ до послѣдняго предѣла, стараясь брать не качествомъ, а количествомъ работы. Такой образъ дѣйствій оправдывается теоріей, недавно изложенной г. Скабичевскимъ со словъ одного изъ нашихъ многопишущихъ беллетристовъ. Теорія эта очень проста. Сколько бы мы,-- говорилъ беллетристъ,-- ни отдѣлы вали и ни вынашивали свои работы, намъ не написать ни повѣсти, равной Тургеневскимъ повѣстямъ, ни романа, равнаго романамъ Толстаго и Достоевскаго. Значитъ, намъ нечего и заботиться объ особой тщательности отдѣлки и надо стараться ^писать не какъ можно лучше, а какъ можно больше. Только такимъ образомъ мы и можемъ наверстать недостаточность нашихъ способностей.
   Съ одной точки зрѣнія эта незамысловатая теорія совершенно вѣрна, но эта единственная точка зрѣнія такова, что о ней и говорить совѣстно. Да, конечно, въ смыслѣ литературнаго гонорара недостаточность]качества можетъ быть возмѣщена избыткомъ количества. Если крупный романистъ, получая 500 р. за листъ, пишетъ только пять листовъ въ годъ, его перещеголяетъ романистъ средней руки, поставляя по тридцати листовъ въ годъ, по 150 р. за листъ. Это -- ариѳметика и никакой споръ тутъ невозможенъ. Но не испытываете ли вы, читатель, нѣкоторой неловкости и даже просто стыда при этихъ цифрахъ, счетахъ и разсчетахъ, ворвавшихся откуда-то въ нашу чистую область отвлеченныхъ принциповъ, общей морали и широкихъ идеаловъ? Поостережемся крайностей идеалистическаго ригоризма и не забудемъ ни на минуту, что если не о хлѣбѣ единомъ живетъ человѣкъ, то, вѣдь, и безъ хлѣба ему никакъ нельзя обойтись. Но развѣ не нашъ поэтъ, которому и вопросы вдохновенія, и вопросы хлѣбэ были одинаково близко знакомы, сказалъ объ этомъ: "не продается вдохновенье" но можно рукопись продать"? Тутъ полное рѣшеніе всего дѣла. И Пушкинъ, и Толстой (по его собственному показанію), и Тургеневъ, и Достоевскій торговались какъ купцы, но писали они какъ писатели и продавали они именно только рукопись, результатъ вдохновенія, а не самое вдохновеніе.
   Собесѣдникъ г. Скабичевскаго указывалъ, помнится (я не имѣю подъ рукой фельетона г. Скабичевскаго), на то соображеніе, что частое появленіе работъ, подписанныхъ однимъ именемъ, способствуетъ популярности писателя, а эта популярность лица ведетъ къ популярности проповѣдуемыхъ имъ идей. Но, не говоря уже о томъ, что и это соображеніе отличается вполнѣ карьеристическимъ, т.-е. безнравственнымъ характеромъ, оно ошибочно даже въ фактическомъ смыслѣ. Популярность и извѣстность -- это два совершенно различныя понятія. Популярность есть извѣстность, сопровождаемая уваженіемъ, тогда какъ извѣстность есть просто знаніе всѣми фамиліи и рода дѣятельности извѣстнаго лица. Козакъ Ашиновъ, фельетонистъ Буренинъ, антрепренеръ Лентовскій,-- все это люди извѣстные. Писатель Левъ Толстой, ученый Сѣченовъ, артистъ Рубинштейнъ,-- это люди не только извѣстные, но и популярные. Извѣстность можетъ быть пріобрѣтена газетною рекламой, популярность и связанная съ нею авторитетность достигаются только личнымъ трудомъ и талантомъ. Извѣстность часто бываетъ случайна и исчезаетъ еще быстрѣе, чѣмъ приходитъ, популярность необходима, логична" всегда справедлива и устойчива.
   

III.

   Да, все болѣе и болѣе тускнѣютъ и забываются наши литературныя традиціи. Брошюра убиваетъ книгу, газета перебиваетъ дорогу журналу, литература перерождается въ журналистику, пастырь добрый, который "душу свою полагаетъ за овцы", уступаетъ мѣсто наемнику, который "наемникъ есть". Таковъ былъ ходъ исторіи повсюду, точно таковъ же онъ и у насъ. Собственно говоря, въ принципѣ это явленіе не должна возбуждать ни сожалѣній, ни опасеній, потому что оно не болѣе, какъ одно изъ выраженій общей демократизаціи жизни. Салтыковъ горько жаловался, что "улица" все болѣе и болѣе овладѣваетъ литературой, но, однако, не вѣки же вѣчные литературѣ и въ салонахъ прозябать. "Улица" -- это толпа, а толпа -- это, главнымъ образомъ, народъ, и если можно о чемъ жалѣть, такъ это о томъ, что наша литература все еще такъ далека отъ него, и если подходитъ къ нему, то "по-малу, по полсаженки". Разночинецъ вступилъ въ ряды читателей, но по отношенію къ народу разночинецъ -- такая же малая величина, какой являются салоны по отношенію къ разночинцу. Такимъ образомъ, вторженіе "улицы", съ ея гамомъ и шумомъ, пылью и грязью, въ храмъ литературы не представляетъ собою ничего за неожиданнаго, ни печальнаго: вѣдь, "улица" ворвалась въ этотъ храмъ не для кощунственнаго буйства, а для молитвы, для поученія, для очищенія своей души. Пусть толпа не умѣетъ держать себя съ привычною для насъ чинностью,-- дѣло не въ этомъ, не во внѣшности, а въ томъ, что религіозная жажда истины, быть можетъ, чувствуется ею сильнѣе, нежели очень многими, стоящими въ самомъ алтарѣ храма.
   И, все-таки, есть въ прошломъ нашей литературы многое, чего не слѣдовало бы забывать и отъ чего не нужно бы отказываться. Возвратимся на минуту опять къ той же темѣ, которой мы коснулись въ предъидущей главѣ, по вопросу о ремесленности въ литературѣ. Какъ стоялъ этотъ вопросъ лѣтъ тридцать назадъ? Какъ писатели того поколѣнія смотрѣли на свои обязанности? Противъ указаній, напримѣръ, совѣстливаго отношенія къ своему труду беллетристовъ сороковыхъ годовъ возраженія готовы: "хорошо было имъ отшлифововать свои произведенія, когда они жили на готовомъ, крѣпостномъ хлѣбѣ", и пр., и пр. Пусть такъ. Но вотъ Полное собраніе сочиненій В. Л. Слѣпцова, состоящее только изъ одною тома. Писатель шестидесятыхъ годовъ и чистѣйшій разночинецъ, Слѣпцовъ обладалъ талантомъ, который позволилъ бы ему "валять", "строчить" и "ляпать" даже гораздо побойчѣе, чѣмъ наши современные скорописцы. И, однако, онъ написалъ одинъ томъ, но за то такой, въ которомъ нѣтъ ни одной мертвой, ненужной страницы. Это не личное достоинство Слѣпцова,-- эта строгость къ себѣ и уваженіе къ читателю были въ духѣ того времени и составляли достояніе почти всеобщее. Въ то время "печатный листъ казался быть святымъ",-- теперь газета, которая, вѣдь, тоже печатный листъ, пріучила читателя относиться къ печатному съ меньшимъ почтеніемъ... Вотъ о такихъ-то традиціяхъ, о такихъ-то отношеніяхъ писателя къ себѣ, къ литературѣ и къ читателю, почти совсѣмъ измѣнившихся въ наше время, не пожалѣть нѣтъ возможности.
   Однако, и въ наше время встрѣчаются исключенія изъ прискорбнаго общаго правила. На-дняхъ вышелъ отдѣльнымъ изданіемъ романъ г. Ремезова {Касаясь романа г. Ремезова, одного изъ старѣйшихъ и ближайшихъ сотрудниковъ Русской Мысли, я спокойно иду на встрѣчу тѣмъ обвиненіямъ въ пристрастіи, въ кружковщинѣ, въ кумовствѣ и пр., которыя я сто разъ уже слышалъ и еще, конечно, сто разъ услышу. Ни въ первый, ни въ сотый разъ эти обвиненія не производили на меня ни малѣйшаго впечатлѣнія, и не потому только, что я слишкомъ хорошо знаю цѣну обвинителямъ, но и потому, что я увѣренъ въ своемъ читателѣ, который можегъ разсудить дѣло по существу, а не по внѣшности. Во всѣхъ подобныхъ случаяхъ я вообще разсуждаю какъ купецъ Маломальскій Островскаго, "теперича, если ты ведешь свои дѣла правильно и, значитъ, аккуратно, -- ну, и ничто тебя не можетъ замарать".} Нашихъ полей ягоды, авторъ котораго, очевидно, не хочетъ забывать добрые завѣты прошлаго и предпочитаетъ быть писателемъ, а не паровою литературною машиной. Г. Анютинъ (Ремезовъ) принадлежитъ къ нашей реалистической школѣ, къ которой принадлежать и всѣ лучшіе романисты и повѣствователи наши. Никакихъ оригинальныхъ пріемовъ творчества г. Ремезовъ не претендуетъ изобрѣтать, никакихъ "новыхъ словъ" не выговариваетъ, никакихъ лучезарныхъ героевъ не ищетъ, а пишетъ такъ, какъ завѣщалъ писать великій основатель натуралистической школы: онъ описываетъ, что видѣлъ, что знаетъ, что пережилъ и переиспыталъ. При этомъ, -- опять-таки, согласно съ традиціями, -- онъ нисколько не заботится о "протокольности", объ "объективности", о "научности" и нимало не стыдится ни видимаго смѣха, ни видимыхъ слезъ. Онъ -- бытописатель, но бытописатель не равнодушный и, въ то же время, не негодующій: вѣдь, онъ описываетъ нашихъ полей. Г. Ремезовъ любитъ жизнь, которую описываетъ, любить не слѣпо, потому что нисколько не скрываетъ ни заброшенности полей, ни довольно сквернаго вкуса произростающихъ на нихъ ягодъ, но онъ, какъ и всѣ мы, выросъ на этихъ самыхъ поляхъ, среди этихъ самыхъ ягодъ, и у него нѣтъ силъ порвать всѣ связи съ родною почвой, чтобы тѣмъ съ большею свободой карать и бичевать. Оттого его насмѣшка такъ добродушна, порицаніе такъ мягко и кротко. Еще бы иначе! Вотъ яростный уѣздный реакціонеръ, помѣщикъ Вильниковъ, произносить въ кружкѣ своихъ единомышленниковъ громовую рѣчь: "Я говорю, не то нужно... Вотъ что я говорю и буду говорить. Я понимаю дворянство... И ты, Торбузовъ, понимаешь, и ты, и всѣ мы... Надо же намъ, наконецъ... Послушайте, господа, положеніе слишкомъ серьезно. Если такъ пойдетъ, если мы будемъ сидѣть сложа руки, молчать и улыбаться, какъ нашъ милѣйшій предводитель, что же тогда будетъ? Къ чему придемъ? Какіе-нибудь Лышниковы да Раздерихины, да всякая анаѳена намъ на шеи насядетъ, тарханы и кошкодавы, чортъ ихъ дери!... Какое это земство, чортъ его задави! Толпа мужлановъ, морды пьяныя... Отъ мелкопомѣстныхъ кто?... Два попа, три кошкодава, мельникъ... Дворянъ, что ли, у насъ нѣтъ, а?... Дворянъ нѣтъ?!... Если такъ пойдетъ, я даю мое честное слово, голову кладу на плаху,-- они насъ скоро въ шею выгонятъ изъ земства, заведутъ тамъ кабакъ, изъ уѣзда насъ выгонять".
   Не правда ли, даже страшно? Если энергія дѣйствій Вильникова и его партіи будетъ соотвѣтствовать энергіи ихъ выраженій, то, право, "есть отчего въ отчаянье придти". Не волнуйтесь, читатель: не изъ тучи грокъ. Авторъ тотчасъ же ставить васъ на правильную точку зрѣнія, и ставитъ не какъ публицистъ, утѣшаетъ васъ не какъ мыслитель, а какъ художникъ: онъ просто дорисовываетъ сцену до конца, и вся ваша тревога исчезаетъ съ послѣднимъ штрихомъ рисунка и вали негодованіе смѣняется добродушною, почти дружелюбною насмѣшкой. Конецъ сцены таковъ:
   "Накричавшійся Вильниковъ перевелъ духъ. Среди минутнаго затишья "въ угла донесся сдержанный, но энергическій шепотъ:
   "-- А Троянъ прямо адакъ въ шиворотъ, сшибъ и покатились оба кубаремъ. Подвалилась Заремка, въ ухо -- и повисла, какъ піявка...
   Вильниковъ вслушался и не утерпѣлъ:
   -- Это въ мокромъ то кусту?... Да, ловко!
   -- Троянъ у васъ, кажется, отъ Вихоревскихъ?-- спросилъ Торбузовъ.
   -- Нѣтъ, отъ Бурѣевскаго. Я ему за щенка лошадь отдалъ съ санями, со всею запряжкой, рублей въ четыреста пришелся.
   -- А хорошъ!-- восхитился Борисъ Вильниковъ.-- He жаль, что отдали. Сейчасъ, вѣдь, собакѣ цѣны нѣтъ. Это въ Мокромъ онъ матераго двинулъ. Я стою на бугрѣ, за кустомъ, а Пряхинъ тутъ на дорожкѣ, анаешь, къ мостику... Только онъ на полянку, а Троянъ, чисто какъ пуля, цапъ въ шиворотъ -- и пошла писать.
   -- А Заремка, Борисъ Александровичъ?-- похвалился Пряхинъ.
   -- Добрая собака!
   -- Нѣтъ-съ, этого мало,-- вступился за честь Заремки собесѣдникъ Пряхина.-- Это серьезная собака, почище Трояна будетъ. Такихъ, какъ Ароянъ, я вамъ укажу и у Вихоревыхъ, и у Бурѣевскаго, и, пожалуй, еще найду... А другой Заремки не знаю-съ и хвастать нечего.
   -- Я и спорить не стану,-- согласился Вильниковъ.-- Она отъ вашей обиды, -- обратился онъ къ Пряхину, -- и отъ Вихоревскаго Удалого... Знаю всю родословную".
   Вотъ такъ-то лучше, конечно,-- проще, и естественнѣе, и знакомѣе. Подъ личиной грознаго Парнеля вы вдругъ усматриваете кончикъ ноздревскаго уха и вами овладѣваетъ примирительное чувство: да, это онѣ, знакомыя ягоды родныхъ полей,-- очень безвкусныя, конечно, но за то безвредныя.
   Если читатель, незнакомый съ романомъ г. Ремезова" заключитъ, на основаніи нашихъ цитатъ, что это произведеніе представляетъ собою нѣчто вродѣ Оскудѣнія г. Терпигорева, то онъ очень ошибется. Это не картина сословія, не соціальный этюдъ, не политическій очеркъ въ беллетристической формѣ,-- это именно романъ, со всѣми аттрибутами этого рода творчества. Соціальный и психологическій элементъ занимаютъ въ немъ одинаковое мѣсто. Первый осуществляется въ изображеніи борьбы, вѣрнѣе -- сутолоки, земскихъ партій, вѣрнѣе -- кружковъ, толпящихся бколо земскаго пирога. Г. Ремезовъ обнаружилъ при этомъ одно, не столько писательское, сколько человѣческое свойство, которое Достоевскій признавалъ типическою чертой русскаго человѣка вообще. Не припомнитъ ли читататель сцену изъ Братьевъ Карамазовыхъ, когда вдругъ, по выраженію Карамазова-отца, заговорила ослица валаамская, т.-е. пустился резонерствовать о вѣрѣ лакей Смердяковъ? Свободномыслящій лакей отрицалъ, что вѣра можетъ двигать горами и что, "можетъ быть, гдѣ-нибудь въ пустыняхъ египетскихъ только и есть какихъ-нибудь два-три старцу по вѣрѣ которыхъ горы дѣйствительно сдвинутся съ мѣста".-- Стой!-- въ восторгѣ закричалъ Карамазовъ,-- значитъ, ты, все-таки, признаешь существованіе такихъ праведниковъ и возможность такой вѣры? И затѣмъ разъяснилъ, что эта черта, т.-е. рѣзкое отрицаніе дѣйствительности съ полнымъ признаніемъ, вмѣстѣ съ тѣмъ, идеала,-- черта чисто-русская, съ чѣмъ согласились и его слушатели, согласился Достоевскій, соглашаемся, и мы.
   Да, начиная съ лакея Смердякова и поднимаясь до самыхъ вершинъ нашей литературы,-- до Гоголя, Пушкина, Грибоѣдова, Толстаго,-- эта затаенная вѣра въ силу добра и въ существованіе "гдѣ-то" настоящихъ, цѣльныхъ, хорошихъ людей свойственна всѣмъ русскимъ людямъ и всѣмъ русскимъ писателямъ. Литературные поиски за такими праведниками, какъ извѣстно, всегда были неудачны, но это не предостерегло г. Ремезова, который, впрочемъ, поступилъ осторожнѣе. Онъ упоминаетъ о существованіи праведниковъ и даже называетъ ихъ по фамиліямъ, пристраиваетъ даже ихъ къ должностямъ, но не изображаетъ ихъ, ни какъ людей, ни какъ дѣятелей. Г. Ремезовъ глухо говоритъ, что "такихъ въ уѣздѣ было только трое: предводитель Раевъ, непременный членъ Кондоровъ и мировой судья Стоговъ. Они ни къ какой партіи не принадлежали, держались особнякомъ и скромно дѣлали свое дѣло, не вмѣшиваясь ни въ какія интриги. Ихъ не любили, ихъ ругали les boyards и не-boyards, помѣщики и торгаши-кошатники, скупавшіе дворянскія и однодворческія земли, цѣловальники и всякаго званія міроѣды; но когда дѣло доходило до выборовъ, то на дворянскихъ, губернскихъ и уѣздныхъ земскихъ собраніяхъ выбирали чуть не всѣми бѣлыми шарами: Раева -- потому, что замѣнить не кѣмъ, Кондорова и Стогова -- за ихъ полную безукоризненность и дѣльность. Къ тому же, послѣдніе двое пользовались огромнымъ довѣріемъ крестьянъ и внушали безотчетный страхъ міроѣдамъ. Судью и непремѣннаго члена просто не смѣли тронуть; передъ ними пасовалъ самъ храбрѣйшій изъ сумбурцевъ -- Вильниковъ".
   Хорошо бы, конечно, устами г. Ремезова да медъ пить. По плохо что-то вѣрится въ возможность такой губернской идилліи, да и какъ повѣрить, въ самомъ дѣлѣ: всѣ ругаютъ и всѣ единогласно выбираютъ! "Безотчетный страхъ", "не смѣли тронуть",-- почему бы это такое? Мы понимаемъ, когда боятся и не смѣютъ тронуть какого-нибудь Рыкова, у котораго "въ горсти" весь уѣздъ или даже вся губернія, котораго всѣ ненавидятъ, и потому, въ то же время, всѣ покорнѣйше прислуживаютъ, но чтобы людей не смѣли тронуть только за ихъ "безукоризненность",-- эта болѣе чѣмъ сомнительно. но какъ быть? Слишкомъ русскій человѣкъ и русскій писатель г. Ремезовъ, чтобы лишить себя и своего читателя возможности отдохнуть дутою хоть на фикціи, на иллюзіи, на розовомъ призракѣ. А, впрочемъ... впрочемъ, вѣдь, и я, и мой читатель -- тоже люди русскіе и тоже никакъ не можемъ отдѣлаться отъ мысли, что гдѣ-нибудь въ смердяковскихъ "египетскихъ пустыняхъ" есть же хорошіе люди, и если въ чемъ мы ужь никакъ не можемъ согласиться съ г. Ремезовымъ, такъ это въ томъ, что этихъ людей, будто бы, "не смѣютъ тронуть". Въ большинствѣ человѣческихъ обществъ праведникъ и мученикъ -- еще синонимы.
   Въ психологическомъ отношеніи романъ г. Ремезова является опять съ тѣми же свойствами, которыя мы постоянно наблюдаемъ въ произведеніяхъ нашей реалистической школы: образы дрянненькихъ, плутоватенькихъ и пустоватенькихъ людей нарисованы во весь ростъ и яркими масляными красками, тогда какъ образы сколько-нибудь добропорядочныхъ людей представлены въ эскизахъ и силуэтахъ, нарисованныхъ карандашомъ. Личность, наприм., Марьи Ивановны Гонтовой, впослѣдствіи г-жи Сердобцевой, пустоголовой, но хищной бабенки, одной изъ тѣхъ, какихъ наша жизнь и наша школа производятъ тысячами, нарисована прекрасно, со всѣми оттѣнками и нюансами. Марья Ивановна совсѣмъ не злодѣйка,-- она слишкомъ ничтожна для сознательнаго зла,-- это эгоистка, изъ тѣхъ эгоистокъ, которыя не откажутся отъ новаго платья, хотя бы отъ этого зависѣла жизнь десятка людей. Тупоуміе и безсердечность живутъ въ этомъ восхитительномъ существѣ въ полномъ согласіи, другъ друга поддерживая и укрѣпляя. Она нѣжный цвѣтокъ, она невинный мотылекъ, она всегда права, міръ созданъ для ея утѣхи и жизнь должна быть вѣчнымъ праздникомъ,-- вотъ вся мораль, вотъ вся нравственная сущность этихъ созданій. Не ограничивайтесь молчаливымъ презрѣніемъ къ нимъ: онѣ безспорно ничтожество, по ничтожество ехидное, жалящее и зловредное. Безъ нѣкотораго, пожалуй, наивнаго, но естественнаго озлобленія трудно читать тѣ страницы, на которыхъ этотъ ангелочикъ въ локончикахъ и въ бѣленькомъ фартучкѣ ведетъ мстительную интригу противъ своей предполагаемой соперницы Татьяны Кирилловны. Столь же яркими красками изображенъ богатый помѣщикъ Петръ Николаевичъ Торбузовъ, краса, столпъ и надежда консервативной земской "партіи". Дѣйствительно, въ свободное отъ занятій время Торбузовъ не прочь поиграть въ земскую политику, но, къ счастью или къ несчастью, у него очень мало свободнаго времени, потому что всѣ его силы и помыслы устремлены на уловленіе сердецъ экономокъ и горничныхъ, наполняющихъ его богатый деревенскій домъ. Добродѣтельный герой романа, учитель Сердобцевъ, представленъ въ очень смутныхъ очертаніяхъ, какъ этого и ожидать слѣдовало. Но художественный инстинктъ во-время остановилъ автора, чувство мѣры дало ему прочную опору и г. Ремезовъ не сдѣлалъ изъ своего героя неестественнаго Еруслана Лазаревича, а сдѣлалъ мьямлю, какъ справедливо называетъ его въ романѣ одна француженка, доброжелательнаго мямлю, которому и хочется, и колется. Мы понимаемъ: для автора этотъ персонажъ былъ дорогъ въ субъективномъ смыслѣ, т.-е. черезъ его посредство г. Ремезовъ мигъ, сохраняя какъ бы нейтральную позицію, выражать свои собственныя пожеланія. Романъ именно и заканчивается мечтаніями Сердобцева, которыя плохо идутъ къ мьямлѣ, но которыя очень характерны для самого автора. Вотъ эта любопытная страница цѣликомъ: "Надрывается, визжитъ въ трактирѣ шарманка, вопитъ хриплый женскій голосъ отвратительную пѣсню, забравшуюся сюда изъ городскихъ притоновъ всякой мерзости. Не слышитъ ихъ молодой учитель: мечты уносятъ его все дальше и дальше отъ темной дѣйствительности на вольный просторъ родныхъ необъятныхъ полей, залитыхъ благодатнымъ свѣтомъ... Не ковыряетъ тамъ землю соха, не увѣчитъ мужика и лошадь неблагодарною работой. Легко идетъ пахарь за красивымъ плугомъ, не дорогимъ, не заморскимъ, не такимъ, къ которому сердце не лежитъ потому, что "ненашенскій" онъ, чужой, и что взяться за него боязно. Пашутъ крестьяне своими плугами; тутъ, при нихъ они сдѣланы, и сработали ихъ свои же родные ребята; и плужки эти стали родные... На гумнахъ гудятъ свои молотилки, -- весело, бойко спорится работа артелью, дворъ на дворъ, въ союзѣ богатый и бѣдный... Праздникъ пришелъ, и огнями горитъ не трактиръ: въ школѣ свѣтло, въ школѣ толпится народъ. Тамъ читаютъ хорошія книги, смотрятъ волшебный фонарь, старый и малый слушаютъ объясненія учителя, безъ труда набираются знаній... Не шарманка визжитъ и не пьяная баба,-- подъ гитару и скрипку льется чудная русская пѣсня. Заунывный мотивъ вдругъ смѣняется бойкимъ, живымъ. Молодежь въ пляску пустилась стариканъ на утѣху... Счастье-то, счастье! Вотъ оно гдѣ!...
   "А кругомъ все темно. Только ярче, все ярче звѣзды горятъ на безоблачномъ небѣ, и все дальше несутся мечты... И когда-то, когда, о родная земля, не въ мечтахъ лишь увидитъ все это учитель Сердобцевъ?..."
   Какъ видите, это лирическое стихотвореніе въ прозѣ, очень горячо и искренно написанное. Все дѣло въ томъ, что г. Ремезовъ пишетъ какъ реалистъ, а мыслитъ и чувствуетъ какъ идеалистъ. Чѣмъ темнѣе настоящее, тѣмъ свѣтлѣе представляется будущее, и это справедливо въ соціальномъ смыслѣ и естественно въ смыслѣ психологическомъ. Справедливо потому, что, несмотря ни на что, прогрессъ есть фактъ; естественно потому, что нельзя жить безъ надежды. Горячею вѣрой и бодрымъ одушевленіемъ проникнутъ романъ г. Ремезова и только одно охлаждающее замѣчаніе можно сдѣлать на его страстную заключительную тираду:
   
   "Жаль только,-- жить въ эту пору прекрасную
   Ужь не придется ни мнѣ, ни тебѣ".
   
   Съ этимъ можно примириться. "Мы,-- писалъ Бѣлинскій Боткину,-- живемъ въ страшное время, судьба налагаетъ на насъ схиму, мы должны страдать, чтобы нашимъ внукамъ было легче жить..."
   

IV.

   "Журнальная полемика -- не новость въ нашей литературѣ. Почти всѣ записные читатели на святой Руси до страсти любятъ полемическія статьи и, въ то же время, почти всѣ любятъ бранить полемику. Многіе изъ нихъ точно такъ хе отъ всей души убѣждены въ страшномъ вредѣ полемики для нравовъ, какъ и въ великой пользѣ для тѣхъ же нравовъ отъ преферанса, сплетенъ и зѣвоты". Слова эти принадлежатъ Бѣлинскому. Пріучивши себя, по своей чрезмѣрной робости, прикрываться во всѣхъ сомнительныхъ случаяхъ какимъ-нибудь авторитетомъ, я и на этотъ разъ остаюсь вѣренъ себѣ: собираясь полемизировать, я спѣшу убѣдить читателя авторитетнымъ свидѣтельствомъ, что полемика не такое ужь предосудительное дѣло, какъ это можетъ казаться по современнымъ полемическимъ образцамъ, что полемизировать еще не значитъ непремѣнно лгать и ругаться. Полемизировать я собираюсь съ г. Скабичевскимъ, критикомъ газеты Новости. Г. Скабичевскій съ больтою запальчивостью напалъ на меня за статью Объективный методъ въ литературной критикѣ, и такъ какъ не въ моихъ привычкахъ, да и не въ моихъ правилахъ, отсиживаться и отмалчиваться отъ нападеній, то я съ большимъ удовольствіемъ открываю бесѣду съ г. Скабичевскимъ. Г. Скабичевскій начинаетъ съ замѣчанія, что я "разразился цѣлою статьей, въ которой употребилъ неимовѣрныя усилія для того, чтобы доказать, что В. Майковъ былъ приверженцемъ искусства для искусства и чистый эстетикъ, допускавшій въ критикѣ одинъ безстрастно-холодный объективизмъ". Г. Скабичевскій! Умѣете ли вы читать по-русски? Если умѣете, то соблаговолите прочесть хоть этотъ маленькій отрывочекъ изъ статьи, которою я "разразился": "Если бы Майковъ остался на почвѣ чистой эстетики, проповѣдующей "искусство для искусства", онъ затерялся бы въ однообразно-сѣрыхъ рядахъ нашихъ эстетическихъ критикивъ и никакого "новаго слова" ему сказать не пришлось бы. По, говоря Добролюбовскимъ стихомъ, "воспѣвъ Гарибальди", Майковъ "воспѣлъ bj Франческо", т.-е., изгнавши "тенденцію", "умъ", "взгляды" изъ одной литературной области, онъ великодушно предоставляетъ имъ мѣстечко въ другой литературной сферѣ. Въ этомъ собственно и заключается "новое слово" Майкова". Это одно изъ цѣлаго ряда совершенно однородныхъ мѣстъ моей статьи, которая построена на той именно мысли, что Майковъ -- не эстетикъ и не утилитаристъ, а примиритель этихъ двухъ крайностей. [Зачѣмъ же вы. г. Скабичевскій, говорите завѣдомую неправду?
   Далѣе, я сказалъ, что "анализъи синтезъ Майкова -- это то, что въ шестидесятыхъ годахъ называлось у насъ индукціей и дедукціей, а теперь называется объективнымъ и субъективнымъ методомъ". По этому поводу г. Скабичевскій восклицаетъ: "Г. Протопоповъ, побойтесь вы Бога, и прежде чѣмъ считать такія истины общеизвѣстными и элементарными, повторите, очевидно, совсѣмъ забытый вами гимназическій курсъ. Изъ этого курса вы усмотрите, что если субъективизмъ присущъ однѣмъ соціальнымъ паукамъ, а объективизмъ -- положительнымъ, то какъ синтезъ и анализъ, такъ и индукція и дедукція въ одинаковой степени присущи всѣмъ наукамъ безъ исключенія; самое понятіе объ анализѣ и синтезѣ взято изъ такой положительнѣйшей науки, какъ химія. Какъ же это можно говорить будто анализъ все равно, что индукція, и что только они одни присущи положительнымъ наукамъ, и какъ это гг. профессора, принимающіе участіе въ Русской Мысли, могутъ допустить на ея страницахъ такія наивныя нелѣпости! Ахъ, г. Протопоповъ, какъ глубоко вы заблуждаетесь! Знайте же, что анализировать что-либо -- значитъ изучать предметъ, расчленяя его на составные элементы, а индукція означаетъ общій выводъ, дѣлаемый изъ массы частныхъ фактовъ! Неужели, по-вашему, это одно и то же?"
   Бога я боюсь,--это, г. Скабичевскій, напрасно. Но правда, что школьныя тетрадки я давно забылъ, никогда въ нихъ не заглядываю и мудрости ихъ не вѣрю. Отъ души желаю того же и г. Скабичевскому,-- ему больше, чѣмъ кому другому, потому что, несмотря на солидный возрастъ почтеннаго критика, его, очевидно, еще удручаютъ школьныя понятія и традиціи. Только въ силу этого, конечно, онъ презабавно жалуется на меня "профессорамъ Русской Мысли" и обижается на меня за то, что я назвалъ его ученикомъ Майкова: "Когда я впервые познакомился съ В. Майковымъ, я давно уже былъ вышедшимъ изъ ученическаго возраста",-- говоритъ г. Скабичевскій. Восхитительная, истинно гимназическая наивность! Неужели сдѣлаться ученикомъ писателя можно только въ школьномъ возрастѣ? И неужели слово "ученикъ" понятно г. Скабичевскому только въ школьномъ смыслѣ? Множество современныхъ ученыхъ называютъ себя учениками Дарвина: значитъ ли это, что Дарвинъ колотилъ ихъ линейной по рукамъ и ставилъ имъ двойки, когда они "не были вышедшими" изъ школы? Пора, г. Скабичевскій, перерости вамъ школу,-- не литература у школы, а школа у литературы должна учиться. Еще Тургеневъ проницательно замѣтилъ, что ваши критическія статьи живо напоминаютъ школьныя тетрадки, и если вы это приняли за комплиментъ себѣ, что очень вѣроятно, то вы впали въ глубокое заблужденіе.
   Съ школьной точки зрѣнія г. Скабичевскій, пожалуй, правъ, утверждая, что анализъ и индукція не одно и то же. Дѣйствительно, если вы приносите химику муку, молоко или масло, вы говорите ему: "сдѣлайте мнѣ анализъ", а не говорите: "сдѣлайте мнѣ индукцію". Ни одинъ гимназистъ не перепутаетъ до такой степени термины. Но предчувствуетъ ли г. Скабичевскій, что даже въ этомъ примитивномъ, чисто-практическомъ случаѣ анализъ и индукція, какъ методы, какъ пути къ искомой истинѣ, совершенно совпадаютъ другъ съ другомъ? Возьмемъ хотя бы ваши мало-вразумительныя и даже не вполнѣ грамотныя опредѣленія: "анализировать -- значитъ изучать предметъ, расчленяя его на составные элементы", а "индукція означаетъ общій выводъ, дѣлаемый изъ массы частныхъ фактовъ". Напрасно. Вотъ передъ аналитикомъ принесенная вами для изслѣдованія мука. Что онъ дѣлаетъ съ нею? Онъ разлагаетъ (а не расчленяетъ,-- у муки нѣтъ членовъ) ее на составныя части и объявляетъ вамъ, что въ ней содержится столько-то куколя, столько-то песку, столько-то отрубей. Все ли это? Нѣтъ, аналитикъ не исполнитъ своей обязанности, если не объявитъ вамъ, что принесенная вами мука не годится къ употребленію. Не годится къ употребленію -- что это такое? Это общій выводъ, за которымъ вы именно и пришли, который вамъ единственно и нуженъ и безъ котораго всѣ манипуляціи аналитика не имѣли бы смысла. А такъ какъ, по вашимъ же словамъ, "индукція означаетъ общій выводъ, дѣлаемый изъ массы частныхъ фактовъ, то вотъ вамъ и полное совпаденіе аналитическаго и индуктивнаго методовъ. Столько-то куколя -- одинъ фактъ, столько-то отрубей -- другой фактъ, столько-то песку -- третій фактъ. Выводъ изъ этихъ частныхъ фактовъ: мука не годится къ употребленію. Что же это такое, какъ не чистѣйшая индукція? А, вѣдь, мы были съ вами, г. Скабичевскій, въ аналитической лабораторіи.
   Существуютъ два, и только два, основные методологическіе типа: отъ частнаго къ общему и отъ общаго къ частному. Возьмемъ примѣръ, который лучше уяснитъ дѣло, чѣмъ какія бы то ни было общія опредѣленія, доставимъ себѣ какой-нибудь вопросъ и попробуемъ рѣшить его посредствомъ аналитическаго, или индуктивнаго, или объективнаго метода, а затѣмъ тотъ же вопросъ рѣшимъ посредствомъ синтетическаго, или дедуктивнаго, или субъективнаго метода. Шесть терминовъ, по мнѣнію г. Скабичевскаго, соотвѣтствуютъ шести различнымъ методамъ. Я утверждаю, что если бы терминовъ нагородили не шесть, а шестьсотъ шестьдесятъ шесть, область методологіи оттого не расширилась бы и, какъ было во время Аристотеля, такъ осталось бы и теперь въ нашемъ распоряженіи только два, существенно между собою различные, метода.
   О такъ, спросимъ... что бы такое? Въ полемической замѣткѣ умѣстно поставить полемическій вопросъ и потому спросимъ хоть такъ: такой-то писатель много или мало наговорилъ на своемъ вѣку глупостей? Вотъ задача, подлежащая нашему рѣшенію. Возьмемъ томъ или, скажемъ, два тома Сочиненій этого писателя и будемъ ихъ анализировать. На первой же страницѣ, послѣ тщательнаго ея анализа, мы находимъ одну глупость, на второй -- тоже одну, на третьей -- тоже, на четвертой, пятой и т. д. опять по одной глупости и такъ до самаго конца: каждая страница украшена, въ среднемъ выводѣ, одною несомнѣнною глупостью. А такъ какъ всѣхъ страницъ въ двухъ томахъ сочиненій нашего писателя, скажемъ къ примѣру, тысяча шестьсотъ, то, значитъ, число сказанныхъ имъ глупостей = 1,600. Число значительное. Писатель наговорилъ глупостей довольно. Задача рѣшена.
   Теперь будемъ рѣшать ту же задачу по индуктивному методу. Но... но дамъ нечего дѣлать, потому что дѣло уже сдѣлано. Мы должны собрать "массу частныхъ фактовъ" для индукціи, но это уже сдѣлано анализомъ, который приготовилъ для насъ 1,600 "частныхъ фактовъ". Изъ этой "массы фактовъ" мы должны сдѣлать "общій выводъ", но это также исполнено. Намъ, очевидно, приходится повторяться, идти вновь тѣмъ, буквально тѣмъ самымъ путемъ, который уже пройденъ нами. Не счастливѣе ли мы будемъ съ объективнымъ методомъ? Не приведетъ ли онъ къ какимъ-отбудь самостоятельнымъ результатамъ? Судить объективно значитъ судить на основаніи признаковъ и свойствъ, присущихъ самому предмету, безъ всякаго соотношенія къ нашимъ личнымъ воззрѣніямъ, бетъ всякаго вліянія нашихъ личныхъ симпатій и антипатій. Но... но нами это сдѣлано. Нѣтъ ничего объективнѣе ариѳметики, а, вѣдь, цифру 1,600 мы добыли чисто-ариѳметическимъ путемъ, посредствомъ простаго сложенія. Пусть же теперь г. Скабичевскій просвѣтитъ мое "глубокое невѣжество", какъ онъ осмѣливается выражаться, и разъяснитъ мнѣ разницу не между терминомъ (въ гимназическихъ урокахъ, да еще скверно преподанныхъ, я не нуждаюсь), а между методными началами, о которыхъ идетъ у насъ рѣчь.
   Обратимся теперь къ дѣйствительно иному способу рѣшенія предложенной нами задачи. Общее синтетическое мое представленіе о писателѣ е" question состоитъ въ томъ, что онъ принадлежитъ къ претенціознымъ посредственностямъ. Умственное и нравственное состояніе, характеризуемое пословицею: "на рубль амбиціи, на грошъ амуниціи", представляетъ собою самую удобную почву для произведенія всякаго рода глупостей. И такъ, число глупостей у этого писателя должно быть весьма значительно.
   Обратимся къ дедукціи. Общее положеніе, изъ котораго я дедуцирую свое заключеніе о фактѣ, опять то же самое и путь моей мысли -- прежній; посредственный писатель, пишущій давно и довольно много, неизбѣжно и т. д., и т. д.
   Обратимся къ субъективному методу: мое субъективное впечатлѣніе, производимое разсматриваемымъ писателемъ, состоитъ и т. д. Ходъ мысли и окончательный выводъ мой буквально тѣ же самые, что и въ первыхъ двухъ случаяхъ. Повторяю свою просьбу: пусть г. Скабичевскій укажетъ мнѣ хотя бы малѣйшіе признаки различія между синтезомъ, дедукціей и субъективизмомъ, какъ путями мысли, какъ методами изслѣдованія. И вотъ, мимоходомъ сказать, почему я придаю аналитическому методу гораздо большее научное значеніе, нежели методу синтетическому,-- съ помощью перваго мы получаемъ вполнѣ точный отвѣтъ (1,600), съ помощью втораго жы получаемъ отвѣтъ приблизительный, вѣрный только въ общемъ смыслѣ ("много").
   Теперь обратимся къ эстетическому profession de foi г. Скабичевскаго, которое онъ, пришпоренный моею статьей, изложилъ даже съ нѣкоторою торжественностью. Онъ восклицаетъ, обращаясь ко мнѣ: "Слушайте, г. Протопоповъ, и пусть всѣ ваши недоумѣнія разсѣеваются какъ дымъ". Я слушаю, г. Скабичевскій, извольте говорить.
   "Отстраняя обѣ доктрины (утилитарную и чисто-эстетическую), въ очарованномъ и замкнутомъ кругу которыхъ вы, г. Протопоповъ, продолжаете пребывать, я, индуктивнымъ путемъ разсмотрѣнія массы художественныхъ произведеній всѣхъ странъ и вѣковъ (Боже, какое великолѣпіе!), пришелъ вотъ къ какимъ общимъ выводамъ (давно ли пришли? не въ октябрѣ ли прошлаго года?), на которые и прошу васъ обратить вниманіе, какъ на категорическое выраженіе моихъ основныхъ эстетическихъ воззрѣній. Только тѣ изящныя произведенія достойны этого пени, т.-е. являются истинными изящными произведеніями (справедливо сказано: только изящныя произведенія достойны пени изящныхъ произведеній), которыя не сочиняются искусственно, не вымучиваются, а являются естественными и органическими продуктами болѣе или менѣе сильныхъ внушеній жизни, все равно (такъ-таки совсѣмъ все равно?), будутъ ли подобныя внушенія безсознательны на низшихъ ступеняхъ развитія искусства, или разумно-сознательны (это внушенія-то!) на ступеняхъ болѣе высшихъ. Далѣе, затѣмъ, характеръ и содержаніе произведеній опредѣляются характеромъ самихъ внушеній жизни. Нашему времени спектральнаго анализа, гистологіи (наше время -- время гистологіи?) и вообще кропотливыхъ изслѣдованій естественниками природы мельчайшихъ атомовъ (такъ гистологія и спектральный анализъ занимаются изслѣдованіемъ мельчайшихъ атомовъ? О, глубина учености!) какъ нельзя болѣе соотвѣтствуетъ натуральная школа (вотъ неожиданное заключеніе!) -- это поэзія мелочей и деталей".
   Я выслушалъ, и мои недоумѣнія не только" не разсѣялись какъ дымъ, но еще болѣе усилились. Органичность! Что это за критерій? Глупость, сказанная глупцомъ -- явленіе вполнѣ органическое и естественное, но неужели поэтому самому она цѣннѣе дѣльнаго слова, "вымученнаго" тѣмъ же глупцомъ? Г. Скабичевскій предвидѣлъ это простое возраженіе и защищается такимъ образомъ:
   "Съ научно-объективной точи зрѣнія плѣсень, конечно, является такимъ же естественномъ продуктомъ жизни, какъ и питательные злаки или роскошное хлѣбное дерево, одного экземпляра котораго достаточно для прокормленія цѣлаго семейства. Но плѣсень намъ не желательна потому, что вредна для нашего здоровья, и потому мы всячески заботимся, чтобы она не произростала по стѣнамъ нашихъ жилищъ. Но неужели же мы достигнемъ нашего желанія, если только и будемъ ограничиваться тѣмъ, что ходить съ тряпкою и вытирать стѣны, каждый разъ, какъ только замѣтимъ на нихъ присутствіе плѣсени: сегодня вытремъ, а завтра она опять впростетъ. И вотъ, вы можете судить о томъ, какъ переплетается объективный методъ съ субъективнымъ. Вѣдь, для того, чтобы имѣть возможность совсѣмъ избавиться отъ плѣсени, необходимо, чтобы явилась вамъ на помощь, опять-таки, наука и путемъ объективнаго метода внушила вамъ, при какихъ условіяхъ зарождается и произростаетъ плѣсень; тогда только вы хватитесь за умъ, убѣдитесь, что тряпкой тутъ не поможешь, а примитесь сушить ваши стѣны. Примѣните то же самое и къ области искусства. Неужели вы надѣетесь чего-либо достигнуть, если, вооружившись критическою тряпкой, только и будете дѣлать, что стирать вновь нарождающуюся плѣсень: сотрете г. Фета -- явится г. Фофановъ, сотрете г. Фофанова -- народится г. Ясинскій, и такъ далѣе до безконечности. Не въ тысячу ли разъ благоразумнѣе, не боясь взглянуть прямо въ глаза истинѣ, признаться, что да, дѣйствительно, произведенія гг. Фета, Фофанова и Ясинскаго являются вовсе не изъ какихъ-либо ложныхъ эстетическихъ теорій, а суть такіе же естественные продукты жизни, какъ и произведенія Салтыкова, Некрасова и самого Шекспира; затѣмъ, если такія произведенія съ субъективной точки зрѣнія не желательны, то, не ограничиваясь одними ихъ осужденіями и порицаніями, слѣдуетъ вооружиться снова объективнымъ методомъ, начать изучать тѣ условія жизни, какія способствуютъ или препятствуютъ къ появленію и развитію тѣхъ или другихъ произведеній, съ конечною цѣлью бороться съ самими условіями. Неужели все это не ясно и не вразумительно для васъ, г. Протопоповъ, и вы, все таки, будете продолжатъ пребывать" недоумѣнія относительно моихъ эстетическихъ взглядовъ?"
   Вотъ теперь и поговорить можно. Однако, съ какимъ величествниншимъ противникомъ я имѣю дѣло! Бѣлинскій писалъ: "видно въ самомъ дѣлѣ я нуженъ судьбѣ какъ орудіе, хоть такое, какъ помело, лопата или заступъ", и удовлетворялся ролью "помела". Но это былъ Бѣлинскій, всего только маленькій Бѣлинскій! Великій г. Скабичевскій презрительно говорить о "критической тряпочкѣ", гнушается ея, только и желаетъ радикальныхъ мѣръ, требуетъ изученія "общихъ условій" посредствомъ объективнаго метода. Претензіи у г. Скабичевскаго большія, но какъ онъ выполняетъ ихъ? Что онъ самъ подѣлываетъ? А онъ пописываетъ жиденькіе газетные фельетонцы, въ которыхъ вліяніе объективнаго метода выражается только въ чрезвычайномъ обиліи выписокъ изъ чужихъ трудовъ. "Объективный методъ", "разсмотрѣніе индуктивнымъ путемъ массы художественныхъ произведеній всѣхъ странъ и вѣковъ" и пр.-- кто это такъ пышно похваляется? Это похваляемся человѣкъ, котораго, можно сказать, на-дняхъ печатно уличили въ жестокомъ искаженіи текста произведеній у одного изъ величайшихъ русскихъ писателей! Но какому методу, г. Скабичевскій, изуродовали вы произведенія Лермонтова, редакцію которыхъ вы взяли на себя? Вы, изучившій, будто бы, "индуктивнымъ путемъ массу произведеній всѣхъ странъ и всѣхъ вѣковъ", отчего не показали на представившемся вамъ примѣрѣ, какъ нужно пользоваться "индукціей" и "объективностью", какъ можно придать литературѣ характеръ научности, а, наоборотъ, исполнили свое дѣло такъ, блеснули такою "редакціей", что на всѣ обличенія могли отвѣчать только приниженнымъ молчаніемъ?
   Но довольно. Обижаясь на названіе его ученикомъ Майкова, г. Скабичевскій, тѣмъ не менѣе, почти буквально повторяетъ его мысли, о которыхъ я говорилъ уже довольно подробно. Я указывалъ въ своей статьѣ на крайнюю слабость соціологіи какъ науки, на неизбѣжность и законность въ ней субъективнаго или дедуктивнаго метода, и всѣ эти аргументы переносилъ въ область литературной критики, какъ маленькаго уголка науки объ обществѣ. Обо всемъ этомъ г. Скабичевскій не заикнулся ни однимъ словомъ, считая, конечно, все это "хитросплетеніями" моими, которыхъ ему, безхитростному, не распутать. Такимъ образомъ, моя аргументація осталась не только не поколебленной, но даже не затронутой. Что же касается утвержденія г. Скабичевскаго, что теорія тенденціознаго искусства, также какъ теорія чистаго искусства, есть архаизмъ и анахронизмъ, "въ очарованномъ и замкнутомъ кругу" которыхъ я, будто бы, вращаюсь, то по этому поводу замѣчу разъ навсегда слѣдующее. Въ защиту какой бы то ни было эстетической теоріи я отнюдь не выступалъ и не ожидалъ, что вы, г. Скабичевскій, усмотрите въ моей литературно-критической дѣятельности борьбу за эстетическія? теоріи, а не борьбу посредствомъ эстетическихъ теорій. Если бы вы понимали меня какъ слѣдуетъ, вы не стали бы говорить объ архаизмахъ и анахронизмахъ. Никогда не будетъ архаизмомъ призывъ людей къ энергіи, къ умственной дѣятельности, къ солидарности; не будетъ никогда анахронизмомъ напоминаніе людямъ о долгѣ и о справедливости; стремленіе къ свѣту, къ добру и къ прогрессу никогда не состарѣется. A bon entendeur, peu de paroles!
   Еще одно замѣчаніе. Обозвавши меня разъ десять "глубокимъ невѣждой", Скабичевскій по добротѣ своей души сжалился надо мною и, какъ бы въ утѣшеніе, воздаетъ мнѣ "честь и славу" за то, что я своевременно оцѣнилъ г. Ясинскаго и назвалъ его "пустоцвѣтомъ". Этотъ комплиментъ г. Скабическаго я, безъ всякой даже благодарности, возвращаю ему назадъ. Въ нашей литературѣ не трудно пророчествовать -- по тѣнь же самымъ причинамъ, по которымъ такъ вѣрно предсказывала мужицкую судьбу некрасовская "Знахарка". Пророчьте къ худшему, каркайте какъ зловѣщій воронъ и изъ десяти случаевъ въ девяти вы угадаете вѣрно. Это -- во-первыхъ. Во-вторыхъ, въ статьѣ моей Пустоцвѣтъ шла рѣчь не объ одномъ, а о трехъ пустоцвѣтахъ: о г. Ясинскомъ и еще объ одномъ поэтѣ и объ одномъ критикѣ. О вотъ, когда г. Скабичевскій придетъ къ убѣжденію, что я вѣрно охарактеризовалъ критика-пустоцвѣта, когда онъ согласится, что я имѣю вѣскіе теоретическіе резоны преслѣдовать этого критика, какъ межеумка, компрометирующаго то направленіе, въ которомъ юнъ такъ долго, по недоразумѣнію, поставлялся, тогда я не безъ внутренняго удовлетворенія приму изъ рукъ г. Скабичевскаго и "честь", и "славу", если онъ удостоитъ меня опять предложить ихъ.

М. Протопоповъ.

"Русская Мысль", кн.I, 1892

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru