Все нам позволено, но ничто не должно обладать нами. Ап. Павел
Я прочел, не без отталкивающего чувства, в "Весах" длинную повесть г. Кузьмина; точнее, заглянул в нее в некоторых местах. В одном месте описывается длинный коридор, кажется в бане, -- и в отворенную дверь несется "прелый запах кислых щей". Этот "прелый запах кислых щей" обволакивает и весь рассказ, и нам кажется, его следовало бы озаглавить не "В лугах", а "Около кислых щей" или даже проще: "Кислые щи". Около кислых щей и бань производится "баловство одного барина с банщиком Борисом" и припоминается, -- по этому поводу (!!!), -- Антиной и имп. Адриан. "Се лев, а се человек", и после такого припоминания двусмысленный рассказ автора "Кислых щей" становится совершенно прозрачен. Между тем Адриана и Антиноя, вероятно, стошнило бы от омерзительного банщика Бориса и банных приключений: неужели древние это любили?!! Бррр... "Старосте нельзя вынести менее пяти целковых, а потому нам, двоим, за баловство пожалуйте десять". О, мерзость! И какая безвкусица у автора: припоминать около этого случая об Антиное -- все равно что вспоминать о Дездемоне при виде проститутки Чухи из "Петербургских трущоб" Крестовского. Конечно, г. Кузьмин около своих "Прелых щей" может осклабиться и ответить: "Для че не вспоминать? Одно и то же делают Чуха и Дездемона"... На это можно только улыбнуться и махнуть рукой.
"Васька как вошел, -- и говорит: "Сколько же вы нам положите?" -- Кроме пива, десять рублей. -- А у нас положение: кто на дверях занавеску задернул, значит, -- баловаться будут, и старосте меньше 5 рублей нельзя вынести; Василий и говорит: -- Нет, ваше благородие, нам так не с руки. Еще красненькую посулил. Пошел Вася воду готовить, и я стал раздеваться, а барин и говорит..."
Мне кажется, за такую гадость можно дать не "десять рублей", а только сто розог. И неужели, неужели автор так мало образован, что не помнит из Пушкина:
Отрок милый, отрок нежный,
Не стыдись: навек ты мой;
Тот же в нас огонь мятежный,
Жизнью мы живем одной...
Не боюся я насмешек*.
* Или в которой-то из "1001 ночей" еще лучше: "И когда Саид шел со своим дядею, -- то он был прекрасен, как луна в четырнадцатый день месяца; и все торговцы Дамаска, покинув свои товары, выбегали из лавочек и, не осмеливаясь приблизиться, издали следовали за ними и любовались юношею. Дядя же Саида, видя это бесстыдство, начал бросать в них каменьями" Это тропическое очарование, в котором мы, люди севера, ничего не понимаем; или понимаем его очень редко и страшно немногие. Тут, может быть, какое-то действие солнца на кровь. И "fatamorgana" в Сахаре есть, а у нас -- нет.
Дальше не цитирую, потому что дальше и Пушкину не удалось: язык получается физиологический и геометрический "без роз, запаха и вкуса", т.е. как бы немой, ненужный, нецелесообразный. Ведь в "Щах" Кузьмина явно ничего нас не может привлечь, как и никого; между тем, очевидно, у Антиноя, Адриана, арабов (у Пушкина стихотворение озаглавлено "Подражание арабскому") есть что-то привлекательное, чарующее, душистое, сладкое здесь. И оно-то именно и влечет, и, не указав на это или не постигнув этого, просто нельзя говорить о самом факте. Тогда мы услышим диалоги вроде следующих:
-- Я желаю жениться на NN...
-- Что же, у нее есть vulva: женитесь.
Тогда мы дойдем до рассуждений наших протоиереев: "есть V... совокупление возможно: значит, и брак может начаться" или "продолжаться", -- и вообще "вечен, нерасторжим: потому что куда же денется" или "девалась" V... Они на этом и построили "нерасторжимость брака". "Нерасторжимо" -- потому что безлюбовно, "нерасторжимо" -- потому что мертво, "нерасторжимо" -- потому что все резиновая мануфактура в ремешках из гетр.
* * *
Г-на Кузьмина я не знаю, и мне нет причины испытывать боль от его дурной работы. Я недавно прочел длинное и сложное стихотворение г. Вал. Брюсова, посвященное Эросу: и готов был заплакать от его неудачи. Так давно следовало бы начать говорить полными словами о всех радостях, которые дает нам и целому миру Старейшее божество или старейшие божества: ибо их, конечно, два и к ним приложимы те не цитированные мною стихи из Пушкина, которые теперь уместно привести:
Мы точь-в-точь двойной орешек
Под одною скорлупой.
В самом деле, никто не дал полям, лугам, небесам (двойные звезды, друг возле друга вращающиеся), земле, человеку столько невинного, не причиняющего никому страдания, блаженства: такого правдивого! Это отсутствие лжи в Эросе -- поразительнейшая его черта: ибо где у "бога" бледны щеки -- наступает обман, фальшь; а пока он играет улыбками и цветами -- какая все правда "в его владениях". Г. Вал. Брюсов описывает эти "владения", но мне хочется ему повторить замечание Фамусова, обращенное к слуге, неумело взявшемуся за календарь. И он, "как по календарю", исчисляет "цветы" Эроса: но -- увы! -- это мертвые цветы, уже не благоухающие. А где жизнь и живое не дает благоухания, там она дает зловоние. Минералы "отвратительно" не пахнут, никакие; запах дохлой собаки непереносим: но это оттого, что так пахнут розы, левкои...
Он, при описании "садов Эроса", хотел выразить ту мысль и истину, что мы, конечно, ошибаемся, предполагая их или восприятие их сосредоточенными в каком-нибудь месте или имени. То же египтяне говорили: "Изида тысячеименна". Мне всегда казалось, что живая жизнь, т.е. целый организм, иначе сказать, -- целый Универс оттого и рождается, может рождаться из "Эроса", что это бог "универсальный": и вулкан, кующий металлы под землею, и легкие эльфы, едва задевающие нас сплетенными из света и ароматов крылами, все есть в его существе. Все, все, механика, физика, химия, биология, поэзия, церковь, вера, рассуждения, философия -- все это только "одежда Эроса", легко носимая им на крыльях: вот как вата и "серебро", обвивающие и осыпающие зеленую елку, которую я только что убрал в эти 11 часов ночи 24 декабря; убрал и, убирая, почему-то думал о гг. Кузьмине и Вал. Брюсове, шепча себе: "Не так! Не так!"
В "Эросе" все есть: но некрасивого нет. Это -- у протоиереев "эрос без красивого". Всемирно щеки его бледнеют, когда красивого нет. Но тогда как же "универс" и "универсальное"? Боже, но ведь любят и безобразных, безобразное: он утешает всех. Но он именно "утешает", т.е. для утешаемого имеет прелестный вид, привлекателен, чарующ, "лучше всего на свете". Красота Эроса именно мистическая, внутренняя и всеобъемлющая, далекая от "кажущегося", от "видимостей"... Эрос делает улыбки тому, кому их делает: а прочим они могут показаться и "гримасами"... но один-то, тот ею наслаждается и говорит: "Вижу, вижу крылышки! Это -- бог, а не летучая мышь".
Об "Эросе" может петь только "эротический человек", как, впрочем, и о Боге может рассуждать только "верующий человек". Притом -- в часы молитвы: а "Эрос" открывается в полном и настоящем виде только в эротические минуты. Невинная природа не говорит ни на французском, ни на русском языке: она совершается; вот и "Эрос" -- он весь совершается, в совершениях, безгласен... А мы, следя за "совершениями", и должны заключать о его природе. К чему тут стихи (у Вал. Брюсова), проза? Прошел, увидел, промолчал. От этого у древних их храмы были полны животных; так и наше "Рождество Христово" пришло на землю около ясель, коров и лошадей... Все родилось, все будет рождать; это не "резиновая мануфактура" наших протоиереев. Христос пришел среди поля, трав, этих восточных маленьких осликов, в "вертепе Господнем". Все -- природа, душистая, пахучая: не тем мертвым ладаном, каким попы кадят около покойников и вот им же будут кадить около "Рождества Христова".
Но я отвлекся. "Как по календарю" Вал. Брюсов исчисляет, как и чем мы наслаждаемся в "этот час": строки его бегут, я помню, он усиливается, стыдится, нажимает и, наконец, выжимает ту строку, где говорится об ощущении Эроса особенно тонком, где наслаждение доходит до "души", этой "психеи" нашего существа, как бы наполняя пламенем всю полноту физического и духовного "я". Но Эрос безмолвен и о себе не рассказывает: он -- не Иловайский. Я говорю, восточные храмы наполнялись животными, а "верующие" проходили, видели все, о чем описывает Брюсов, и каждый слагал в своем сердце, отлагая до нужного часа. Разве мы иначе дышим, чем коровы и быки? И наше дыхание, кровообращение и проч. разве "менее уважительно, достойно и чисто", что оно походит на обыкновенное животное? Древние перенесли на небо "животные фигуры": "телец", "дева", "скорпион", "стрельцы" и проч.; остаток чего мы видим в наших астрономических атласах. Все "животное" (живое) -- небесное, а "небеса" -- животны (живы). Так думали древние: и не старались дышать иначе, чем животные. Это "отцы пустынники и жены непорочны" христианства начали переиначивать как-то и дыхание; "чтобы не походить на подлых животных"; невинные жены, на островах Архипелага, "дышали", любили и ласкались среди стад и как в стадах. А "как" -- это они видели в храмах и не писали об этом брюсовских стихов. Не нужно было. "Природа" на всех языках говорит одинаково, и на всех говорит невинно. Брюсов в пошлом выжатом стихе говорит о том, что розы благоухают. Вот открыл Америку, которую мы видим в лугах, в лесах, в стадах: кто этого не знает и что за розы без запаха? Такую бросают. Без запаха и медвяного нектара -- это просто "протоиерейская тухлятина", нужная этим невзыскательным господам. Иначе мыслит весь мир. Как-то года три назад мне попалась брошюрка, изданная в Ревеле какою-то заботливою матерью. Старушке, должно быть, лет 50, и уже у нее только "воспоминания". Брошюра называется "Советы матери перед замужеством своей дочери". Вся она буржуазна, наставительна, экономна, страшно-страшно заботлива в отношении "счастья моей дочери". На обложке и затем повторено на заглавном внутреннем листе, как эмблему брака и "будущего счастья моей дочери", она взяла чашечку цветка, похожего на этот желтый цветок с белыми лепестками, наш обыкновеннейший полевой цветок (забыл название, хоть оно всем известно): к нему, но не прямо, а как бы делая в воздухе дугу ("вьется около цветка"), подлетает сумеречная бабочка, с этими характерными узенькими крылышками. Где только старуха все подсмотрела?! Язык брошюры, заботливые мысли (настоящая помещица Коробочка из "Мертвых душ") -- все не оставляет никакого подозрения о подлинности и искренности брошюры, о ее неподдельности. "Декадентов" она не читала, об Оскаре Уайльде не слыхала. Но вот представление: "Дочь моя -- ты цветок! И до этого дня тебя никто не посещал! Ты, однако, зрела и созрела для судьбы, о которой никто тебе не говорил (благородное молчание!); с этого дня, на который благословиться ты идешь у Церкви, у Бога, у Всемирного Πάυ'α -- будет некто, кто будет в поздний вечер прилетать к тебе, и вот ты как цветок, а он как эта бабочка... Видела? Запомни, наслаждайся и услаждай".
Некоторые страницы текста ворчливы в отношении "мужчин нынешнего века", которые "не знают меры" и которым "все пресное быстро надоедает, так что они, в случае отказа у супруги, обращаются к прислуге, ищут ласк женщин необразованных и даже некрасивых и немолодых", -- от чего, конечно, гибнет семья и будущее, и заключительный ее совет: "Ты с мужем можешь себе позволить все, все...", с этим именно многоточием и с упоминанием: "я говорю, как мать и жена, все сама испытавшая", -- признаюсь, все это действует больше, чем стихотворение Брюсова! Только не называя имен, старушка подводит мысль дочери, даже наводит на мысль дочери то, о чем Пушкин опять так поэтически сказал:
Клянусь, о матерь наслаждений,
Тебе неслыханно служу:
На ложе страстных искушений
Простой наемницей схожу!
Внемли же, мощная Киприда,
И вы, подземные цари,
И боги грозного Аида!
Клянусь, до утренней зари
Моих властителей желанья
Я сладострастно утолю
И всеми тайнами лобзанья
И дивной негой утомлю!
Но только утренней порфирой
и прочее. Тут из стихотворения Пушкина я, варвар, тоже выкинул бы некоторые строки: во-первых, всю арматуру древних богов и далее -- все жесткое, стукающее, грязное -- как и -- заключительное, положительно гадкое, христиански-клевещущее на великого "бога".
...под смертною секирой
Глава счастливца отпадет!
Как это не нужно! Как этого не бывает! Добрая ревельская старушка "все сама испытала", сберегла семью, "ни в чем не отказав мужу", и посоветовала дочери исполнять кротко все то, больше чего, наверное, не делалось и в Египте и что просто совершается в каждой русской деревне и в каждом стаде животных, тех милых невинных существ, которыми древность так мудро наполнила храмы. Своей иллюстрацией к книжке, этим безмолвным разъяснением, так полным, до того наивным, она даже сказала больше, чем я, Пушкин, Брюсов и все египтяне. Дочь могла бы, будь она резвушка и уже многоопытная, покатиться серебристым смехом и сказать:
-- Ну, мотылек подлетел к цветку: что же он будет делать?
Здесь не нужен Брюсов, а страница ботаники с иллюстрациями, об "оплодотворении растения через опыление насекомых". Это неизмеримо выразительнее "Египетских ночей", а в "советах матери ее дочери перед ее замужеством" это вообще чувственнее, нежели я что-нибудь читал из псевдоэротической литературы, и волнует действительно глубоким волнением.
-- Ну, что же мотылек делает с цветком? в цветке? около цветка? Можно видеть, пройти и исполнить.
И вместе, у "матери, советующей дочери" это так правдиво, нужно и утилитарно. "Чтобы не разрушилось семейное счастие": такая основательная забота. И "я сама испытала -- ничего горького". Великое "покрывало Изиды" соделало, что все "кому не нужно" и "в час, в который не нужно" кажется горьким; но в долгие часы вдовьего "воспоминания" оно уже не кажется таким; напротив, едва ли оно не кажется самым сладким, и мать грозит "разрушением семейного счастья", просто чтобы устранить с дороги стыдливость, суеверный страх, внушения религии нашего "старого Православия". -- "Что поп скажет на исповеди". -- "Ну, что поп скажет на исповеди: хуже, если оставит муж. А поп отпустит грех, и только. Мне отпустил".
Вообще, мне кажется, что никакие стихи и никакая проза не зашли "так далеко", как просто есть, совершается. И совершалось во все века, "даже до сотворения человека", -- вот просто у невинных, -- совершенно еще невинных, животных! Это и больше ничего не может сотворить и человек; а это -- невинно. Тут отсутствие имен, названий, есть только "покров Изиды": тот "покров", который простерт над всею природою, в которой цветы усиленнее благоухают ночью, звери убегают в чащу леса для соединения, и сама земля, земной шар, отворачивается от солнечных лучей и погружается в мрак: дабы все твари почувствовали себя наедине и в уединении таком, как бы, кроме их одних, его одного, никого и ничего на свете не было. Ночь -- полное уединение, полное разъединение, т.е. это полная свобода! "Изида" все соделала, чтобы ласки были полнее, "как душеньке хочется". Кстати, если верить (и мы именно верим) знаменитому "Родословию И. Христа" в первой главе евангелиста Матфея: "такой-то роди такого-то", "такой-то такого-то" и т.д. и т.д. до заключительного "от Адама, от Бога": то нельзя не сказать, что положительно, истинно и универсально вопрос о том: "как же следует смотреть на брак?", "кто прав, семейные или монахи?", "как учит религия?" и, наконец, "как смотрит Бог?", нужно ответить:
-- Бог есть наш Отец Небесный, Отец всех нас и вместе всех им сотворенных тварей: на соединение которых Он смотрит, как родители каждой сочетающейся твари, как отец и мать на брак своих детей, как вот эта ревельская старушка на замужество своей дочери. Но Он всесилен, не увещает, не печатает стихов и прозы. Он вдохнул все это нам, и это просто -- исполняется, есть. И оттого это ощущается все так жадно, как ничто другое в природе, -- что это божественнее всего остального, непосредственно -- божественнее. И мы дышим и не надышимся этим, глядим и не наглядимся, вкушаем и бессмертны. Это вообще есть бессмертная стихия мира: и даже более, чем только обладающая вечным существованием; ибо она растет, и каждая капля ее преображается в море, а минута в века. Рождение -- это квадрат, куб, сотая степень бессмертия! Оно неизмеримо его выше; оно содержит в себе "бессмертие" как дробь и малость! И то, что этим "кубом бессмертия" награждается человек за час своих ласк: по этому можно судить, что главный наслаждающийся в них есть вовсе не человек, а тот, в руках которого и бессмертие, и концы земли, и судьбы человека. Вот отчего твари, потерявшие способность к продолжению этих ласк, -- умирают, как бы не нужны становятся, -- не себе, конечно, почему бы им для себя и не жить, но кому-то, Кто заведует жизнью и смертью.
"По образу и подобию" Коего сотворена и советовала ревельская старушка: ведь, может быть, при сумеречных полетах мотылька на цветок наиболее радующеюся, наслаждающеюся и насыщаемою была и будет она. Не забудем теорию Бентама и Милля, по коему "всякий, даже мученик за веру, исполняет именно то, что ему всего более нужно и приятно", и добавим это тем психологическим наблюдением, что "духовные ощущения бывают еще ярче физических, не имея в себе той ограниченности и жесткости, какие составляют удел всего физического и физиологического".
Я сказал о "вдохновении Божества", я должен добавить, что, как и все важное и нужное, оно дается "врожденно" и, в сущности, передается наследственно. Организм духовно-физический, в сущности, с каждою ласкою образует в себе привыкание к ней, подобное "походке", "почерку", "акценту": которое наследственно передает и потомству, с прибавлением тех особенных ласк, которые участвовали в зачатии нового ребенка. От этого -- древность и изначальность всего этого "дела" и индивидуальные различия, "прибавления". С одной стороны, "так ласкались до сотворения человека", а с другой -- мы можем наблюдать, что с инстинктом всех этих ласк человек, в сущности, и рождается: и от этого так до испуга рано мы можем наблюдать их у детей еще. Ревельская старушка имела бабушку: вот в чем секрет; и написала дочери все то, что хотела бы, но не решилась написать ее мать. И так до "Адама" до "Бога" (Ев. Матф. 1).
Вспоминая апостольское: "все нам позволено, но ничто не должно нами обладать", я думаю, что "учительная часть здесь должна заключаться в мудром самообладании человека, при котором он гармонически мог бы распределить глубину, всесторонность и продолжительность. Нигде -- утолщений, нигде -- перерыва. Нигде грубого и жестокого: последний стих Пушкина природно неверен. "Отсюда" проистекает нежность, любовь, привязанность. Два существа как бы "прививаются" друг к другу, -- как это бывает в ботанике в деревьях (прививка черенками). Небесный Садовод знает, как взрастить сад Свой. Итак, умеренность должна здесь присутствовать. Я думаю, древние не ошиблись, введя в храм животных: пример невинного и умелого. Но только человеку дано гораздо больше сил: лошадь живет 20 лет, человек -- 70; а весит в семь раз менее ее. Итак, он в 3 x 7 раз сильнее, "мужественнее" и "женственнее" лошади. Ему поэтому более "позволено", говоря словами Апостола. Так в натуре это и есть: он большим пользуется. Это преимущество более мудрое и поэтическое, более божественное. Итак, в этом большем океане он все же не должен растерять парусов и весел. Компас здесь -- далекое плавание. Ничего лишнего сегодня -- чтобы было завтра; или лишнего чуть-чуть. Здесь нужно помнить и то, что очень сладко сегодня -- может вовсе не показаться сладким завтра; тут привходит богатая психология, индивидуализм, поэзия и "не усчитываемое" высокого одарения. Бл. Августин и Руссо, в избытке своего гения и, может быть, вследствие этого избытка, оба растратили "все" еще в молодости. Они жалели об этом оба ("Confessiones", "Confessions"): пусть это будет уроком "вообще человеку", которому мой, по крайней мере, совет -- всегда соблюдать некоторый холодок, некоторый голодок; говорили и спартанцы, учившие: "лучшая приправка к кушанью это хороший аппетит". В самом деле, только тогда с гениальною свежестью и, следовательно, с бесконечностью глубокого восприятия почувствуешь "всякий уголок, всякий волосок", как говорят путники и парикмахеры. И капля влаги, если она проглочена в пустыне, куда больше помнится, чем самовар чаю, выпитого в трактире. Я говорю "помнится": а мы будем стары, и нам нужны "воспоминания". А то Руссо и Августин все плакали: нужно и улыбнуться.
Ночь на 25 декабря 1906 г.
Впервые опубликовано: "Золотое руно". 1907. No 1. С. 56 -- 60.