Уже заглавие этого издания {Библиотека русских критиков. II. Первое полное собрание сочинений Н.А. Добролюбова в 4-х томах. Под редакциею М.К. Лемке, с его вступительными заменами к каждой статье Н.А. Добролюбова, примечаниями и бибдиографическим очерком. С приложением трех портретов Н.А. Добролюбова, его факсимиле и именного алфавитного указателя ко всем четырем томам. Издание А.С. Панафидиной. СПб., 1912. -- 4 тома 5 р.} само по себе -- почти целое сочинение; а как составлялось оно, -- мы можем по заглавию судить о неуклюжести и самой редакции, и самого издания. Действительно, огромные томы, в два столбца, по типу словарей и энциклопедий, на плоховатой легко рвущейся бумаге, наверное отобьют охоту и у покупателей, и у читателей, хотя напечатаны они очень хорошим, чётким шрифтом. По бедности внешности -- это какое-то монашеское издание. Далее, самая неприятная подробность издания -- это то, что вводные г. Лемке статьи введены под добролюбовские заглавия статей, и, таким образом, пока не дошел до буквы "М.Л.", -- читаются как писанья самого Добролюбова, только странного характера и другого стиля. И лишь дойдя до М.Л(емке), понимаешь ошибку и бранишь, невольно и основательно, зачем не выделил редактор своих статей более наглядно для читателей, напр., помещая их петитом и во всяком случае более мелким шрифтом, а еще лучше -- помещая после добролюбовской статьи или под чертою, внизу страницы, сделав сноску от заглавия. Так все делают, и так следовало сделать г-ну Лемке. Самые статейки его, библиографического характера, прилежны, кропотливы и не замечательны. Лемке -- не критик и не историк, а библиограф с желчью. Это не тон Добролюбова или Чернышевского, хотя и их мысли, а тон Зайцева, или Шашкова, или Цебриковой... Таков Лемке, который будет еще много и долго писать, много и долго издавать, много и долго компилировать... Перейдем к изданному автору.
Он заслуживал бы именно изящного, стильного издания, непременно небольшими томами, с заставками, с рисунками на обложке, где можно же было бы выразить дымную и пламенную атмосферу тех лет исторической России, в которые сам он, Добролюбов, выдвинулся такою стильною, крепкою, неподатливою фигурою. Как море, шумела вокруг Добролюбова жизнь, -- а он, как "маяк времени", стоял в нем свои пять-шесть лет, упрямый, недвижный, негаснущий, "наводящий на путь". Он не имел разнообразия и, пожалуй, талантов Чернышевского, но он был гораздо его монолитнее и, пожалуй, крепче. Был сосредоточеннее, отвлеченнее, пожалуй -- уже его, но душевно -- и чище его. В нем не было славолюбия и честолюбия Чернышевского -- черт, во всяком случае, не идеальных. Добролюбов на все времена останется наиболее чистою фигурою 60-х годов; может быть -- совершенно чистою: а ведь в литературе это так трудно сказать вообще о ком-нибудь. И недолгая жизнь, недолгое "испытание" -- этому способствовали: иногда смерть сберегает людей, а не разрушает их... Добролюбов захватил именно самую раннюю, самую идеальную полосу 60-х годов, когда все было "в надежде" и еще ничего не началось "в осуществлении"... А осуществленное редко бывает похоже на надежды...
Критика Добролюбова была реальная и публицистическая: еще бы в ту пору -- освобождения крестьян и всех реформ! Она и не смела бы быть иною. Тут он был прав против нападок на него Достоевского и Страхова, их "Времени" и "Эпохи"... Прекрасно и разумно то время, которое, "как один человек", подымается для осуществления великой задачи истории, не зная ни разделений, ни покоя по уголкам, когда одна волна идет великим валом от края до края моря, от материка до материка, -- и, словом, идет как по стиху Лермонтова:
И отзыв мыслей благородных
Звучал, как колокол на башне вечевой,
Во дни торжеств и бед народных...
Повторяем: счастливое время, и счастлив, кто сыграл в нем счастливую роль. Добролюбов сыграл эту счастливую роль! И мы не можем, никто не смеет жалеть его молодости, жалеть о его ранней смерти. Как будто есть удовольствие умереть в 65 лет от какого-нибудь нефрита или склероза. Прелестнее краткая яркая жизнь: людей так много на планете, а света в планете так мало! Не будем же жалеть эти вспыхивающие и быстро гаснущие огоньки. Они планете нужны, они будущему нужны.
К нашему "теперь" значение всех критик Добролюбова прошло, т.е. теперь они уже и неверны, и ненужны. Но это все равно. Изменившееся значение критики и духа ее переводит только его из рубрики "критики", пожалуй, в более значительный отдел -- "писателей". Он умер как критик, но как "писатель" он не умер и не умрет. За силу свою, за упор, за значительность. За то, что он -- "прекрасное писательское лицо". Его уже давно не читают, кроме "своих людей", ни как критика, ни как писателя. Но своевременно всей России начать его читать и любить, как одного из лучших русских писателей. И тут тоже идет стих Лермонтова:
Ты дан мне в спутники, любви залог немой,
И страннику в тебе пример не бесполезный?
Да, я не изменюсь и буду тверд душой,
Как ты, как ты, мой друг железный.
Последний стих особенно идет к Добролюбову. В нем было что-то крепкое, железное. Это, вообще говоря, присуще старости, а Добролюбов был по летам еще так молод. Но вот подите: Белинский и в средних годах, уже "пожилым", все был юношею, как бы 18 -- 23 лет; а Добролюбов в свои 24 года -- "точно прожил долгую жизнь". Странные вещи, господа, встречаются на земле: люди, по крайней мере выдающиеся, в сущности имеют один возраст всю жизнь, -- один духовный возраст: Некрасов -- средний возраст всю жизнь, Белинский -- всю жизнь юноша; Чернышевский -- всю жизнь точно 29 лет, Добролюбов -- всю жизнь как бы 43-х лет, даже когда он учился в семинарии. Именно как 43-х и 29-ти, ни годом моложе, ни годом старше! Так слепила "душеньку" и "черты лица" Природа-Матушка. Ее же не переборешь, не исправишь, не упрекнешь даже...
Вот это сочетание юноши (по метрике) и пожилого человека (по какому-то таинственному опыту духа) составляет индивидуальную особенность Добролюбова. Необъяснимо почему, но из 60-х годов это самое дорогое имя. В суровости его была какая-то нежность, в сдержанности -- энтузиазм, в "поучительности" -- безумие 24 лет. Все это и приводит душу читателя до сих пор в смущение и волнение. Да: забыл Писарева. Ему всегда было 12 лет.
Впервые опубликовано: Новое время. 1911. 26 ноября. No 12827.