Розанов Василий Васильевич
Вековая годовщина

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


В.В. Розанов

Вековая годовщина

(30 мая 1811 г. -- 30 мая 1911 г.)

   Ровно сто лет назад тому, 30-го мая 1811 года, на неизмеримых равнинах России, в коем-то городке, в коей-то хижине совершилось событие, до которого никому не было дела, кроме одного человека, с кем оно произошло; и, сверх этого, оно было совершенно похоже на десятки тысяч других таких же событий, в один час и день с ним происшедших в других городах, местностях и домах России: родилось крошечное новое человеческое существо...
   Как мать кричала: о, ей было больно!!
   Но никому решительно еще не было больно, и никто не кричал.
   Взял отец на руки новорожденного: "новая радость пришла в мир, и наша бедная семья тоже вот осветилась чем-то новым". В ту пору не было еще такой экономической жесткости, и "лишний рот у каравая" не тревожил и не угрожал ничем. "Прокормится около всех".
   Но и до радости отца не было никому дела.
   Все проходили мимо окон дома, маленького, деревянного, не высоких над землею, -- где мучилась и, наконец, отмучилась роженица. И никому-то, никому не было дело до того, что происходило в нем.
   Заметила "нового пришедшего в мир человека" только церковь: пришел седенький священник, вынул из узелка заношенную епитрахиль и ризу, облекся в ветхую их ткань и произнес тоже ветхие слова, в незапамятные времена сложенные и придуманные, -- "о всяком новом приходящем в мир человеке"; взял в руки крошечное красное существо, погрузил его трижды в освященную воду, с зажженными восковыми свечами по ободку купели, -- и нарек имя новорожденному "Виссарион".
   И обычные, если не сказанные, то молча подуманные пожелания: "Пусть растет. Служит подпорой старым родителям. Учится хорошо, наставников слушает. Церкви и отечеству служит на пользу. И во благовремении мирно почиет, приложась к "отцам своим".

.....................................................

   У, какое давнее все это, вековое, обыкновенное.

.....................................................

   Но из всех младенцев, в этот же час и день родившихся, от которых сейчас едва сохраняются тлеющие кости в земле, без признака "мягких частей", имя "Висиньки Белинского", как его звала мать и звали школяры в училище, сохранилось одно, и вот прошло сто лет, -- век пронесся! -- а вся Россия в этот день одними устами и одним сердцем скажет: "Вечная память Виссариону Белинскому! Как он много сделал!"
   И седенького священника нет. И от него тоже "мягких частей не сохранилось"... Но на этот раз, поздравляя измученную мать в темной508 спаленке, с горящей сальной свечкой, он не ошибся, молвив обычное: "Поздравляю вас. Новый человек родился, -- новая радость миру. Поправляйтесь, вставайте, кормите, воспитывайте".
   О, как все обыкновенно: да, но и "обыкновенная дорога" тоже очень обыкновенна, а без нее "никуда не проедешь".

.....................................................

   Мальчика откормили, вынянчили; мальчика отдали в ученье; мальчик никогда не был резв, всегда был угрюм. Все о чем-то думал. Учился так себе, больше читал. К чтению у него была огненная страсть. И, задумчивый, угрюмый, на вид молчаливый, -- он на самом деле был преисполнен огненных речей, которые невнятно шептались у него на прогулках, в углу комнатки и, без сомнения, во время "приготовления уроков", которые на самом деле он не "готовил", или "готовил" кое-как; а тут же, держа под столом книгу, маленькие рассказы Карамзина или баллады Жуковского, что-нибудь из "Утренней Зари" или "Покоящегося Трудолюбца", -- журналов тех дней, -- пожирал страница за страницей, не замечая минут, часов...
   Не замечая дней, годов.
   Мальчик "ушел из дому", -- не буквально, а духовно: он ушел в "странствие по книгам", и с ними -- в странствие по странам, временам, народам, культурам. "Русские" и "греки" для него смешивались в одно -- "человека", "людей". Он не очень различал их. "Греки" и теперь "германцы", брезжившиеся ему в образах Тацита и "Песни о Нибелунгах", ему казались, во всяком случае, занимательнее "русских", с их однообразием быта и истории и уж слишком большой "обыкновенностью". В России "кое-чем" ему казались только книги. Россия "вся в обещании"... "Вперед! вперед!! В будущее, в будущее! В прошлом нет ничего, как и теперь, все тускло, серо, малозначительно". Греки уже на заре истории имели Троянскую войну и певшего о ней Гомера: можно ли с героями Илиады и Одиссея сравнить тусклые фигуры няниных сказок, с их вечным "дураком", который оказывается умнее всех умных. "Национальное остроумие, попытка бесталанного заявить, что он-то и есть настоящий талант".
   Известно, "33 года сидим на печи", а потом?.. И "потом" русский человек готов еще просидеть сорок лет на том же месте, если его не сгонит отсюда "дубинка" Петра... "О, Петр, великий! Петр! Ты -- один у нас! Такого, вот такого -- даже и у германцев не было". Он "рвал", и "ломал"; но рванье и лом и нужны нашей ленивой, пассивной, засиженной мухами цивилизации. "Цивилизация"... да ее и нет еще, она не начиналась.
   Так бурлило в душе маленького Висиньки... Отец и мать, видя его все угрюмым, немного даже боялись его: при нем не рассмеешься громко, не расскажешь смешной анекдот. Вечно задумчивый мальчик точно судил в душе всех окружающих: и окружающим это передавалось гипнотически.
   -- Он, может быть, и хороший, серьезный, обещающий. Но только он нас никого не любит, ни тебя, мать, ни меня, отца. И точно нет у него сестер и братьев. И к нему тоже не лежит как-то сердце.
   Мальчик был тяжел в семье. И ему было тяжело в семье. В "своем домике" тоже было все затянуто паутиной, как везде; и, как "везде" же, тараканьи брюшки торчали из всех щелей потолка. Виссарион угрюмо на это посматривал. "В Москву! В университет!" -- молчал он. Ибо он постоянно молчал. И постоянно горел в душе.

.....................................................

   И приехал в университет... на "долгих ямщиках". Новый мальчик, глубоко новый, приехал в глубоко старый университет. Ему воображалось, что тут "Фалес и Пифагор, бродя в хламидах, рассуждают при слушающих юношах о началах всех вещей и о происхождении мира", а на самом деле это были затянутые в старомодные мундиры чиновники, вяло читавшие то по-латыни, то по-немецки, и, во всяком случае, не всегда по-русски о славянах на острове Рюген, о надписи на тмутара-канском камне, о флогистоне, в то время заменявшем "кислород", и "об их высочествах" Рюрике, Синеусе и Труворе"... Ибо, приближаясь к "князьям", профессора даже в отношении Рюрика, Синеуса и Трувора не обходились без мысленного "ваши высочества".
   Огненный мальчик и холодел, и мерк... Какая-то "история", -- и его исключили. Кажется, с аттестацией "за неспособность". Правда, Виссарион Белинский ничего не хотел знать "об острове Рюгене и его первых насельниках".

.....................................................

   Мальчик весь трепетал жаром. Никогда такой, вот именно такой, не подходил еще к науке, в университет, к литературе, к жизни... Он весь был нов. Белинский был глубоко новое лицо в русской истории. Он был отовсюду "изгой"; он был глубоко один. "Изгой" из дома, с которым его не "роднило" ничто; из университета; из "круга", которого, впрочем, около него и не было; из "сословия", которого, впрочем, тоже почти не было. Все реальные связи его с действительностью были тусклы, не крепки, не интересны (для него); все скорее "вязались" около него, нежели его держали крепко, или хорошо бы помогали. Скорей "путались около ног"...
   Связь была одна у него -- с книгой, с миром книг! С идеями! С волнующимся, туманным, со "звездочками", идеальным миром! Вот эта связь была реальна, горяча.

.....................................................

   И Белинский сделался великим книжником! Я не умею этого выразить, мотивировать, доказать, но чувствую, что в эпитафии.

ВЕЛИКИЙ КНИЖНИК

   содержится все его определение, указание как границе его значения, его смертной стороны, умирающего в нем, его, наконец, ошибок и незначительности, -- так, с другой стороны, огромного значения и исключительной роли, какую он сыграл в нашей истории, имел для всего нашего последующего развития.
   Теперь "великим книжником" стать легко, и через это не получишь значения. "Второй Белинский" невозможен и, может быть, не нужен, как не нужен Гутенберг после Гутенберга. Вот попалось сравнение в идейном смысле, не в смысле печатного станка, а в смысле напечатанной мысли, изданной идеи, в смысле книготворения как философии: Белинский был для Восточной Европы, еще хладной, еще безкнижной, еще пренебрегавшей книгою и не понимающей ее значения, -- истинным Гутенбергом!
   Который доказал книгу и оправдал книгу.
   Я бы ему поставил памятник такой: взъерошенный, с сухощавой фигурой, впавшими щеками, он вскочил с дивана, или "чего-то вроде дивана", в халате, или чем-то "вроде халата", и, обращаясь с взглядом, и пламенным, и негодующим, вниз, к зрителям, толпе, народу, к ученикам, студентам, к самим "господам профессорам", он ударяет сухощавым пальцем, согнутым в суставе, -- вот этим самым суставом, этой "косточкой" -- в переплет книги, которую держит другою рукой:
   -- Читайте! Все читайте!! О, сколько можете, -- читайте все! и что угодно... нет, впрочем, лучшее, негодного отнюдь не читайте, но в этом мы разберемся потом, для этого я и родился, чтобы научить всех, что надо читать и чем зачитываться... В основе же и первоначально -- просто читайте.
   Он нес "книгу" как веру, как религию. Нес "книжность" или "читаемость" как новое "православие"... Точнее, как такую "славную веру", которая должна сменить всяческие "православия" -- и наши, и не наши...
   Море книг...
   Море идей... Волнующийся туманный идейный мир, с "звездочками"...
   В Белинском было что-то, что напоминает религиозного реформатора; в нем есть "родное" с Лютером, Кальвином; только не на "вероисповедной почве", а вот на почве совершенно другого материка. Поразительно, что это его значение (без формулы) чувствовалось даже его современниками: "за ним шли" или "на его сторону становились" люди неизмеримо более его образованные -- Грановский, Герцен; люди ученые; "становились на сторону", в сущности, студента... Вечного недоучившегося студента, которому, впрочем, "доучиться" и не было возможности, так как он "вплыл в море" и вместе "открыл море", не имеющее берегов и концов.
   Книга... весь книжный мир... не в смысле книгопечатания, а вот того, чему книгопечатание служит. Он был "вторым этапом Гутенберга". Тот указал технику, -- этот доказал книгу, показал правду книги...
   И умер, и задохся. Под книгами, за книги, ради книг...
   Страдал, горел, говорил. Вечно говорил... Был "только писателем", как никто до него и после него. Другие были то "дворяне", то даже "знаменитые писатели". Уже это -- плохо. Есть "прибавка", не настоящая, умаляющая значение. "Ради славы отчего же не сделаться и писателем?" -- Белинский был просто "книжник", "писатель книг", т.е. как потом оказалось при издании, а при жизни -- статей, просто журнальных статей, но все -- о книгах, непременно о книгах, об идеях, об идейно книжном мире... До задыхания, до чахотки и смерти.
   Да, это реформатор. В Белинском есть что-то особенное, что ни в ком не повторилось. И именно нигде, и ни в ком не повторилось его великолепного лица, великого сердца, его "всего", "всей совокупности", -- вот этой "конкретности Белинского". У него не было в сочинениях ни капли поэзии: Грановский писал изящнее его; Герцен писал красивее, разнообразнее, сильнее; по тону, по стилю -- Добролюбов был сильнее его; Чернышевский был подвижнее, еще живее, разнообразнее; кроме Добролюбова, все названные писатели были его ученее, тоньше и культурнее развиты, в собственном смысле -- образованнее. Но никто из них не получил такого значения, как Белинский, "отец всего", -- "отец" собственно и их всех, перечисленных писателей, в том числе и современных ему почти ученых людей, как Герцен, Белинский прямо "из рук" учился у Герцена гегельянству и политике, и, между тем, Герцен был всего его "сыном", его "приемышем", -- например, в расхождении со славянофилами, став "на сторону Белинского", тогда как Белинскому и на ум никогда не приходило "становиться на чью-нибудь сторону". Он был "первоначальный"; именно -- "отец всего".
   Как? Каким образом? Что это значит? Но, ведь, и около Петра великого были более искусные полководцы (Меньшиков), дипломаты (Шафиров, Толстой), ученые... Но не "Петр следовал за Ломоносовым, а Ломоносов за Петром; и Петр даже с Лейбницем -- первым умом всего века -- только "совещался" и Отнюдь ни в чем ему не "следовал". Равно Меланхтон был неизмеримо ученее Лютера, и так же, как он, видел все погрешности папства; но реформации Меланхтон не сделал и не мог бы сделать, а малоученый, умственно вовсе не тонкий Лютер сделал. Вот частица всего этого "блестка" и Петра, и Лютера лежало и на Белинском; было такое "перышко от жар-птицы", которое "осветило весь дом", как только его вынули из-под полы. Это и есть личность, первоначальная, первозданная, "верховодящая" в истории, которая всех заражает; все за нею следуют и хотят следовать, и сама она учит с таинственным прирожденным правом -- учить, руководить, указывать путь. Он родился "князем мысли", "князем мысленного царства", идейного мира; и уже тогда, в комнате у матери, угрюмый и неразговорчивый, шел "к этому княжеству", воспитывался к нему, зрел до него, -- все не понимая и сам, почему у него "не учатся уроки", и он "так равнодушен к матери и отцу" и к паутине по стенам.
   "Все от него пошло", -- можем мы сказать о всем умственном мире России. Любили и не любили Пушкина; но Белинского никогда не "не любили". Именно как реформатор; именно как "основатель новой церкви". Кто же "не любит" Лютера у лютеран, -- даже если и не читал ни одной его строчки. "Дух Белинского", "смысл Белинского" -- у всех нас, с каждым, во всяком. Всякий из нас -- не стой в прошлом фигуры Белинского, -- несколько иначе бы чувствовал, мыслил и говорил. Немного -- и все-таки иначе.
   Тургенев, придвигая Белинского к Лессингу в Германии, говорит о преимуществах последнего: "ибо он знал даже греческий язык". И прочее в том роде. Большая ошибка. Лессинг ни йоты не имеет Белинского. Хоть бы он знал восемь языков. Писал по-гречески и по-латыни, хотя бы он преобразовал германский театр, он все-таки есть "один из писателей в ряду славных", а не родоначальник целого общества, чем был Белинский, не преобразователь всего общественного духа, преобразователь его в философском отношении, преобразователь его в литературном отношении, преобразователь его в политическом отношении, преобразователь его даже в вероисповедном смысле, -- чем всем был Белинский. Ибо "церковь", несомненно, слабнула везде, где водворялся "пафос Белинского", где прививалась его "литературная религия". Между тем, никакое увлечение Лессингом не мешало лютеранам ходить в свою кирку. В Белинском была исключительность: "Или я, или другое; или Виссарион, или Фадлей Венедиктович Булгарин". "Булгариным" же он обзывал, или готов был обозвать все, что было "не мы", не "я, Герцен, Бакунин и Грановский"... Так произошло его "Письмо к Гоголю", так произошел его разрыв с славянофилами. Во многих отношениях все это было глубже самого Белинского, как во многих отношениях католичество, когда-то поборовшее язычество, когда-то умиравшее за Христа в цирках, -- было глубже лютеранства. Но Лютер -- именно он, а не Меланхтон, -- "закусил удила"; как "завыл волком" (собственное о себе выражение Белинского в письме) батя Виссарион, когда появилась, после "Мертвых душ" неожиданная "Переписка с друзьями" Гоголя. -- "Прочь от Рима"!! "Прочь от этого нового Булгарина".
   С Белинским входил прозелитизм, "вербование сторонников", вербование молодых полков молодого движения, -- чего вовсе не входило с "знавшим греческий язык" Лессингом. Сам Тургенев захотел "лечь рядом с Белинским" (на кладбище), как его верный ученик, как его "послушник". Между тем он превосходил Белинского образованностью, вот как именно Меланхтон Лютера. Но Лютеру было все равно, где лечь -- около Меланхтона или в другом месте; он был так полон жизни, трепетал интересом к "сейчас", к чужому и всемирному "завтра", что о могилах не думал. Меланхтон был просто частный человек, обыкновенный человек, и захотел лечь "около Лютера". Как и Тургенев: великий литератор, неизмеримо прекраснейший Белинского, но -- не великий человек, даже вовсе не новый человек.
   Обыкновенный человек и великий литератор.
   Белинский был, пожалуй, обыкновенный литератор (слог мысли), но был вполне великий человек.

.....................................................

   Где же кончается его "церковь"? Маленькая, пылкая, пропагандирующая?
   Где кончаются "книги" и начинается толща жизни.
   Аполлон Григорьев, указавший в 70-х годах прошлого века на "почву" и "почвенные веяния" в литературе, в сущности, провел границу, где оканчивается влияние и значение Белинского... Но Аполлон Григорьев не был услышан: плохо ли писал, не пришло ли время, -- но не был услышан. Итак, станем говорить о самом принципе, не ссылаясь на его проповедника. Все идеи Белинского суть переработанные идеи, как есть фабрикаты в отличие от произведений природы. В них вовсе не чувствуется своего, непосредственного, личного впечатления; не чувствуется своего осязания, своего глаза, своей прицелки к действительности, своей работы над действительностью. В жизни Белинский был младенец, едва ли умевший сосчитать все гривенники в рубле. А "Россия" заключает в себе много "гривенников", и не вести им "счета" невозможно. Белинский жил вне государства, родины, народности, в сущности, -- вне истории, кроме идейной, литературной. Жил в "комнатке", и весь его мир ограничивался "комнаткой" и рядами книг на полках... "Святой" в келье "книжности": в глубочайших недрах духа -- аскет, монах, хотя имел жену и детей. Имел, -- но едва ли сам когда-нибудь пропел колыбельную песню над ребенком; как едва ли когда-нибудь вник и в "денежные затруднения по хозяйству" жены своей. В сущности, он был "квартирант" у когда-то молоденькой девушки, ставшей почти случайно его женою; так были "женаты" и "семейны" и некоторые апостолы: без всякого отражения семьи в жизни их, в глаголах их покоривших себе мир. "Семья" и "брак" "святых", христианских святых... Повторилось это явление и в Белинском: жил он на почве, но без всякой связи с почвою. Объясню все примером: большие узоры геометрии он мог разобрать, но отличить белый гриб от боровика никогда бы не мог. Он не мог "понюхать вещи"; все предметы для него никак не пахли. Мыслей -- сколько угодно, а обоняния -- никакого. Вот границы его натуры и гения. Это не то, что Потебня -- филолог, не то, что Буслаев -- философ, ученый и сказочник. В сущности, "мир Белинского" нисколько не занимателен, и сам Белинский -- трогателен, но не занимателен. Великолепен, прекрасен, создал целое движение, всех повел за собою, -- да! да! да! Но -- не занимателен. В личность его не будут вглядываться века, как в личность Гоголя или Лермонтова; вся его личность как-то лежит "в плоскости", а не "в кубе". "Кубического" -- ничего, плоского -- не охватишь взглядом. Ну, и т.д., параллелей можно прибрать много. Все в том, что не умел "понюхать вещи"; просто никогда не был в сыром березовом лесу, где, сняв гриб с кочки, поднес бы его к носу, и долго, долго дышал бы его своеобразным, единственным в мире запахом, зажмурив глаза и повторяя: "Боже, как сладко! Как просто, безлюдно, малоценно, а ничего такого еще в мире нет". От "отсутствия обоняния вещей" в нем не было, уже в самой литературе и литературности его, "колдовского начала". И он, в сущности, вовсе не "обворожителен" в серьезном значении этого легкомысленного слова. Не "занимателен" и не "обворожителен", и оттого, что не был "kuldu", "колдун", "халдей". Ничего подобного и приблизительно. Был литератор, "как и все", и "всех увлек" именно оттого, что был костью от кости "всех". Судьба и граница. Счастье и смерть. Совсем другой мир начинается, вот где "седенький священник пришел принять его от роженицы". Тут уж есть "kuldu", "халдей". Этого совсем Белинский не понимал. "Зачем? Что такое?" Можно бы ответить ему: "Не дать же роженице роман Поль-де-Кока, и даже ваши "Литературные мечтания". Еще другой мир начинается, где его серенькие родители говорили: "Наш Висинька нас не любит, но мы его все-таки будем любить. Не нам, так кому-то всякий человек нужен. Не бывает, чтобы человек ни для чего приходил в мир". Опять "kuldu" показывается, показываются страхи Гоголя, мечты, тоска Лермонтова. Белинский всего этого не "унюхал". В глубоком, высшем смысле он был бедный человек; и "церковка" его, -- великолепная, шумная церковь, -- без пения, без тоски, без тепла, без грез и воспоминаний, без детей и старцев, а только с шумящим народом "средних лет". И нет в ней "эвхаристии", нет "крещения", нет вообще таинств. Как и "лютеранская церковь", она вся состоит из "проповеди", которой младенцы не разумеют, а люди достаточно пожилые говорят: "Все это мы сами умеем, и даже красноречивее"...
   Чахло, бедно не надолго, -- но для истекшего времени, с его грубостью, бескнижностью, неуважением к книге и к идеям, это было высочайше просветительно и высочайше необходимо. Но вечная алгебра, но в высшей степени важная "практическая задача из арифметики".
   
   Впервые опубликовано: Русское слово. 1911. 29 мая. No 122.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru