Прошли тихие, созерцательные дни литературы, и с ними прошла верная и скорая оценка писателей и книг. В той "шумихе", которая все еще продолжает зваться "литературою", хотя в ней, собственно, "литературы" есть едва 1/10 часть, а 9/10 -- просто "печать", без всякого лица в себе, без всякого смысла у себя, -- в этой "шумихе" все случайно, все беспричинно, все нецелесообразно... Шумно поднимаются имена и фигуры (отнюдь не лица) и быстро погружаются опять в темь небытия, безвестности, забытости. Почему "выдвинулось" имя? Почему оно "забыто"? -- Одно так же беспричинно и случайно, как и другое. Иногда "успех" и "внимание" вызвано просто обложкою, -- каковая в первое десятилетие XX века решительно сыграла свою роль в судьбах литературы. Из "ничто", которым всегда была обложка, со времени дягилевского "Мира Искусства", обложка книги привлекала к себе внимание иногда даже высоких художников, за которыми потянулся рынок и рыночная мазня. Для "истории обложки", например, любопытно сравнить ранние издания и поздние издания романов г. Мережковского. Ранние издания имеют простую, тусклую, "аскетическую" обложку, которая была просто лоскутком цветной бумаги, на котором "как-нибудь" отпечатано заглавие. Поздние его же издания, со времени участия его в "Мире Искусства" и знакомства с художниками, -- положительно заключают в себе, говоря прозаически, целый "огород" символов, знаков, характеристик и "сведений" или -- выражаясь поэтически -- являют целую "оперу", уносящую "в мир иной" читателя или покупателя в магазине -- ранее еще, чем он открыл книжку или разрезал ее. И это создавало успех; точнее, в мире "шумихи" это получило силу создавать успех. Читать некогда, нужно "впечатление". "Размышлять" не всякий имеет силу, но у всякого есть "глаз", который различает путаное от простого и находит, что "путаное" -- интереснее. Подобную же роль в "успехе" и "неуспехе" сыграли заглавия. Что такое "Гнев Диониса", где рассматриваются некоторые случаи неестественного отношения полов, случаи из русской действительности, из нашей мутной и сорной жизни,-- никому, в сущности, не интересно. Но манило заглавие, -- манило какой-то неясной тайной в себе, -- и роман, совершенно пошлый, выдержал несколько изданий.
Подобная история случилась с Пименом Карповым, довольно нашумевшим эту зиму. Он нашумел книгою "Пламень". Из жизни и веры "хлеборобов" (земледельцев), где рассказал, по личному опыту, о жизни даже не "хлыстов" в определенном сложившемся виде, как их знает наука и история русского сектантства, но просто -- из жизни изуверов-фантазеров, предающихся скорее всего индивидуальному вымыслу, индивидуальному религиозному и духовному бродяжничеству в те долгие зимние месяцы, когда они не "работают хлеба", а остаются в праздности... Тут "всякое лезет в голову"... Подымаются мутные инстинкты со дна души. Как бы то ни было, о "хлыстах", ведь, многое было писано, -- много интересных подлинных сведений у Реутского, у Добротворского. Но ученые достоверные книжки лежат в стороне. Потребовалась... обложка. Вообразите себе огненного, палящего цвета лист, посередине которого нарисован не столько "язык пламени", подымающегося кверху, сколько толстый бычачий язык, толстым концом книзу, от которого идут змеи-лучи, как радиусы. Все это -- в черном округлении. А за округлением какой-то продолговатый овал из переплетенных колючек, из терниев, из листов, крючков и кочней, где завязли и терзаются нагие фигуры мужчин и женщин. Уже в переданном виде это "занимательно". Но наш век не был бы "нашим веком", если бы не "хватал дальше", во всех допустимых и недопустимых случаях. Переданный рисунок, если взглянуть на него прямо и не искать связи с еще неизвестным покупателю содержанием книги, а просто припоминать, "где это я видел" и "на что это похоже", -- такому "покупателю-новичку" рисунок просто являет кругообразную путаницу волос, длинный овал и среди его продольное углубление. Юноша говорит "эврика" и скорее покупает. Думаю, эта "простая штука" решила успех. Автор, который был у меня в самые дни выхода книги, с отчаянием говорил: "Напишите, непременно напишите о книге -- иначе я погиб". Издательство "Союз" (в СПб.) решило еще раз затратиться на меня, -- но затратиться в последний раз. Если и эта книга ляжет на полки магазинов, как и моя "Игра зорь", -- то я пропащий человек и писатель". Я обещал непременно написать, -- но пишу вот теперь впервые. Очень скоро написал, -- и писал не раз, а два раза, -- другой сотрудник в распространенной газете; а главное -- удачно нарисовал обложку художник, -- конечно, по заказу издательской фирмы, отнюдь без соучастия самого Пимена Карпова. Книга запестрела или, вернее, закраснела на всех окнах книжных магазинов, -- и "пошла".
Сам я не удосужился прочесть "Пламень", хотя "заказал" себе непременно прочесть в свободные минуты. Когда меня просил автор о "Пламени", я говорил ему с истинною болью в душе:
--Боже, какая судьба вашего "Говора зорь". Она никем не была отмечена и решительно никем не была прочитана. Сам я несколько раз порывался писать, но был в столь тяжелых личных условиях жизни, что мне было вообще не до книг и не до писания. Теперь же я воспользуюсь "Пламенем", чтобы поговорить именно об "Говоре зорь", книге замечательной, смелой и благородной. Непременно поэтому напишу о "Пламени"...
И вот -- исполняю только теперь. "Хлысты" или, вернее, "сумбур" в голове наших мучеников-хлеборобов -- вещь слишком частная и специальная, вещь слишком скрываемая и сокрытая, чтобы получить широкое распространение или большее значение. Но "Говор зорь. Страницы о народе и интеллигенции" 20-летнего крестьянина, пришедшего в Питер, где-то служившего, который мел улицы в качестве дворника и в то же время по ночам, где-то в дворницкой конуре, набрасывал гневные страницы об интеллигенции, о всем, что "сверху", -- замечательны.
Книга, в сущности, лучше известных "Вех", выдержавших пять изданий и которыми целый год занималась вся литература. "Вехи", наполовину написанные интеллигентными евреями или немцами (Гершензон, Изгоев, Струве), в сущности -- не русская книга. Это -- философская, доктринерская книга, в которой много "вервия пустого"... "Покаянные страницы" интеллигенции ("Вехи") суть в то же время ломанья, высокомерные страницы, -- и очень озабоченные, "что о нас скажут". Хлебороб Пимен Карпов говорит то же, но ярче, резче, главное -- яснее. У него нет "вервия", а есть о том, как "мы, народ, были обмануты" (в дни революции) и "до чего вы, господа, тщеславны". Молодым крестьянским языком, в то же время прекрасным, натуральным русским языком, она говорит истины "не в бровь, а прямо в глаз".
"Эту книгу, -- рассказывает он в предисловии к "Говору зорь", -- преследовал какой-то злой рок. Любовно заносил я в нее мысли и наблюдения о сектантском движении в народе и о том священном огне, который теплится в нем, но который, с одной стороны, расхищается интеллигентами, а с другой -- гасится мракобесами и угнетателями; с негодованием восставал я в ней на защиту духовного богатства русского народа, -- богатства, погубленного и обесцененного хищниками; с горечью и болью жаловался на смертоносную отраву ушедшего с земли в каменные футляры народа -- городской "культурой" и интеллигентским пониманием жизни. Все это воспроизведено в книге лишь отчасти. Дело в том, что в беспрерывных скитаниях я потерял подлинник книги. Собранная по воспоминаниям, она, хотя и неполная, все-таки была приготовлена к печати. Но тут выяснилось, что по крайней мере две трети ее не могут пройти в цензурном отношении, а именно--те, где говорилось об угнетателях и мракобесах. Пришлось ограничиться лишь статьями, приводимыми здесь. В них все, касающееся не интеллигентов, вычеркнуто мной, и книга поневоле носит несколько односторонний характер".
Интересно бы и исторически важно заглянуть в эти "зачеркнутые части книги", -- как в живое, личное и страстное изображение административных порядков в первые годы нашего столетия; изображение, сделанное не "рукою со стороны", не случайным и минутным заезжим "корреспондентом", -- а человеком из народа, имеющим всю "оглядку" вполне развитого книжного человека и вместе никогда не разрывавшим деревенских своих связей.
Но все-таки книгу я считаю цельной. Хотя весь корень зла и не в одних интеллигентах, -- однако народ считает их главными виновниками этого зла. И как это ни неприятно "интеллигенции", -- народ чует говор зорь -- голос Бога, правды, красоты и любви, чует грядущий расцвет жизни среди степей и лесов, и бодр духом, и полон сил. Город, -- так называемая городская культура, -- развращает, губит народ; спасется он только в деревне, на земле. Там и интеллигенты переродятся и полюбят все близкое: родную землю, родной язык, родной народ.
Меня, пожалуй, могут упрекнуть, что я усматриваю национализм литературы не только в сказках и былинах, но и в отражении своеобразных черт народной души. Но, ведь, нельзя же сузить искусство до служения тому или иному направлению, -- а сказочная литература есть "направление", -- искусство должно быть свободно, ясно, величаво, как величав русский народ. Тогда оно будет истинно народным и национальным.
Оправданием моей резкости и даже, может быть, нетерпимости может послужить искренность и беззаветная любовь к народу. Кто искренен, -- тому простится многое, но одно я должен сказать: просить прощения следует не мне, не народу, а интеллигентам".
Таково предисловие в небольшой и страстной книжке. Не правда ли, это интереснее, чем "Гнев Диониса"? чем приключения Анны Санжан, где она громко и на всю Россию рассказывает, как девочкою лет восьми подглядывала в дырочку в одеяле за ночными успехами своей матери, простой прачки? Да но если там не было "хлеба", то было много "перцу", -- и печатная публика бросилась к перцу. Автора, Пимена Карпова, простого "хлебороба", никто не выслушал, и его "вызов" интеллигенции остался без всякого ответа.
А по мне, в тот первый раз, когда он принес мне в шумную редакцию эту свою книжку, -- он был тот же, в сущности очень интересный, молодой человек: среднего роста, с чуть-чуть пробивающимися усиками и бородой, лет 19, едва ли больше, плотный, сильный, угрюмый, молчаливый, внутренно приветливый. Едва я взял из его рук книгу и раскрыл, как попал сейчас же на сладкие места. Сразу я оценил боевое и идейное значение книжки. Но бывают же в жизни такие безумные "некогда", что самую трепетную книгу отбросишь в сторону, велишь себе "забыть ее", -- хотя потом и сосет сердце виною и раскаянием.
Ну, вот теперь с "Пламенем" пошел Карпов, но я как-то уроднился с "Говором зорь" и позволю себе, хоть и не совсем "вовремя", оглянуться на книгу, на речи, которые очень и очень примет во внимание будущая серьезная "История русской литературы".
Книжка, собственно, ничего не излагает; этот термин слишком спокоен и квиетичен для страниц Карпова, которые говорят... Книжка -- это речи Карпова к интеллигенции, устные речи, но которые, за отсутствием слушающей толпы, -- брошены на бумагу, переброшены через печатный станок. "Современная техника", и ничего больше, придала мыслям и словам Карпова форму "книги": но в век абсолютного безграмотства и соответственно этому в век большей жизни на улице, на площадях, в полях и на луговинах деревенских -- "книги" бы не было вовсе, она бы вовсе не напечаталась, а произошел бы "случай возбужденного молодого человека" где-нибудь в Танагре, на острове Хиосе, в счастливой безграмотной и вместе утонченной Греции, после чего "юношу" понесли бы на плечах, донесли До "большого города", попытались бы взять приступом самый город, -- были бы разбиты его "войсками", тоже безграмотными, после чего "юношу" распяли бы на кресте за "призыв к возмущению", которое не одобряется даже и в безграмотные времена. Вышла бы не "книга", по существу все же дело скучное, -- а "красивый эпизод", народное "движение", с коротенькой битвой, яркою казнью, долгою памятью народной, -- и заключительной "песенкой-рассказцем" про удалого "разбойничка", про чародея-"говоруна", которому Бог что-то "дал" и чего-то "недодал".
"К земле!"...
"Разбитый сосуд"...
"У плуга"...
"Потревоженная совесть"...
"Святая святых"...
"О русской сокровищнице"...
"Он идет"...
Вот не "главы", а выкрики автора... Это -- именно отдельные речи, вылившиеся на сосредоточенные темы. Книжка бурлит, кипит, рвется. Автор угрюм (и личное от него впечатление), искренен, очень даровит; он собственно очень развит, и развитие получил в душной "дворницкой", где спал около мужиков, как сам и обдумывал этих мужиков, и болел за них... Но "развитость" -- это одно, а знанье далеких горизонтов -- это совсем другое, и, увы, она не дается никаким уменьшенным развитием и не дается даже дарованием, а вещью более прозаической, но и более старою -- знанием, учением, изучением и спокойным размышлением...
Ах, эта "интеллигенция" и "народ", -- тема "Вех", славянофильства, тема всей печати и публицистики. Ну, конечно, -- важно, но -- не все. В этом "не все" и заключается роковое ограничение самой темы. "Разбойничка Карпова", сего Прометея греческих Танагр, все-таки "распяли бы" в свободолюбивой, первоначальной, невинной Греции, как его, судя по предисловию к книге, по-видимому, "укрощали" и наши становые, урядники, и "господин уездный исправник". -- Как? Что такое? Почему такая неправда? Ведь он так искренен, этот Пимен Карпов.
Не "неправда", а поправка. В Танаграх, в VI веке до Р. X., -- не видно было, что некогда должен прийти в Афинах Платон и за ним Аристотель; что должен совершиться "весь круг греческой жизни", с развращением нравов, с софистами, с лжецами, с празднолюбцами: чтобы вошел на площадь Афин мудрый старик Сократ и, останавливая за плащ то одного, то другого юношу, начинал с ними длинные и запутанные беседы, смысл которых не был сейчас ясен, но из которых через два-три десятка лет получилась Платонова философия, -- получился тот спиритуализм и идеализм, который питает человечество до сих пор, который оказался нужным и даже необходимым и лангобардам, и остготам, баварцам, саксонцам, германцам, и нам, русским, и Англии, и Франции. Всем!! Когда Греция с бесчисленными "Пименами Карповыми", тоже "хлеборобами", -- лежала мертвыми костями в равнинах и горах Пелопоннеса, Аттики, Македонии.
Племя умерло, философия -- осталась.
Что мы? Для чего живем? Знает ли это Пимен Карпов и те маленькие танагрские и ветлужские Прометеи (настоящие Прометеи по благородству), которым хочется все возмутить, повернуть историю вспять и оставить на земле только одних "счастливых хлеборобов", которые бы миллион лет пахали все землю, растили бы хлеб, съедали бы хлеб и под вечер пели коротенькие невинные песни. Не один господин исправник хочет "дальше" и чинит несправедливость Пимену Карпову: хотел "дальше" Петр Великий, и тоже гигантским напором энергии, в сущности "бунтом", разрушил, сломал идиллию тихого Алексея Михайловича. Что история, -- доска или колесо? Если доска -- пусть лежит. А если она колесо? Знает ли это Пимен Карпов и все Прометеи -- идиллисты на свете? Вдруг -- колесо, по существу своему -- колесо? Тогда оно должно катиться. И вот оно катится через пропасти, через рытвины, овраги, через леса, реки, -- катится через лом, катится через преступления, катится через софистов, -- к Сократу, ко Христу...
Чем кончится?..
Никто не знает.
Нам дано -- вздыхать и идти.
Потому что "колесо" -- просто колесо, с этим скатом, с этим "овалом", черт его дери, которого устранить у нас нет сил, и вот оно все "в неустойчивом равновесии", и двигаются в нем спицы, и двигается оно, и едет телега, в которой мы все сидим...
Куда, -- Боже, куда?!!!
Но "Боже" -- и знает, а нам Он оставил немного поплакать и кой-где порадоваться.
Так что самая "тема книги" Пимена Карпова по существу неверна, или, точнее, она ограничена. Ему кажется, что, кроме "народа" и "интеллигенции", и нет ничего, тогда как на самом деле они сами "в телеге", и "телега" эта сложнее их гораздо; а уж поле, по которому она едет, -- ему и конца нет, и столь болезненный для Карпова вопрос о "русской интеллигенции" решительно даже не заметен в "обстоятельствах истории": до того она велика, неизмерима, загадочна и даже страшна.
Оговорив, что по существу книга Карпова неверна, я, однако, изложу эту действительно превосходную и редкую книгу. Ибо грешно, -- грешно для нас, русских, -- не выслушать пламенного человека, поднявшегося из села и говорящего к городу, по всем городам Руси и столицам ее, ко "всякого сословия и звания людям...".
"Совесть подсказывает теперешним томящимся интеллигентам, -- говорит автор, -- что интеллигенция, -- да простят мне это выражение, но я хочу быть точным, -- ограбила народ духовно, и это ужаснее грабежа материального, который совершали над крестьянами и над рабочими другие классы". Однако сказать об этом ясно и во всеуслышание ни у кого из наших радикальных журналистов не хватает духа: "Ведь надо же заявить, что интеллигенция лишила народ духовного бытия, которое неизмеримо выше всех материальных благ и которое для человека выше счастья; она лишила его полета"...
Снятый со своего корня, народ чахнет; мужик "об интеллигентских идеях", т.е. с идеями материалистического и механического мировоззрения, являет собою ублюдка, который ни на что не похож и никому не нужен; буквально, -- который "не приспособлен к существованию", говоря терминами дарвиновской фразеологии, и погибает, запутавшись между социальными группами и между историческими мировоззрениями. Это--мысль и славянофилов; и Пимен Карпов, энергично проталкивая ее вперед, говорит языком "опростившегося" Толстого:
"Бросайте душные города, идите к земле, пойте вместе с народом гимны Великой Природе!"
"В багряные зори вы увидите, что веру в Высшее Существо в вас убили проклятые каменные коробки, что Бога нельзя себе представить без шума лесов, величавого разлива рек и раздолья полей!"
Уже по чрезвычайной страстности молодой речи видно, что автор лишь совпадает местами и с славянофилами, и с Толстым, а в самом деле говорит "свое" и высказывает только "свою крестьянскую душу".
--Создайте деревенскую культуру и сделайте так, чтобы весь народ пользовался ею (т.е. культурою), а не одни только избранные.
...Нужно заметить, Пимен Карпов уже "вкусил городской культуры", хотя бы в виде "интересной книжки"... О чем он сейчас говорит, о "пользовании какою именно культурою"? Если он говорит о "пользовании деревенскою культурою", в виде "гимнов Великой Природе" и "зрения величавых рек", -- то народ ею и пользуется; а городские классы, насколько не пользуются, -- настолько несчастны, но счастье их Пимен Карпов нисколько не принимает во внимание, как член только своего сословия и своего трудового класса. Нет, явно он говорит о "пользовании культурою" именно городской, более сложной, -- во всяком случае с "интересными книжками". В сущности, и Толстой, когда предлагал покинуть города и переселиться в деревню, -- предлагал тоже переселиться в деревню не с урядниками и сельским попом, не с житейским судебным следователем и амбулаторным приемным покоем, а с философскими разговорами, религиозными исканиями, вообще -- в "деревню" платоновскую, в ныне упрощенные "сады Академии" за городом (в Афинах), а отнюдь не в старую, рабочую, скучную и безыдейную русскую деревню... Но дело в том, что в "Платонову Академию" разговоры пришли тоже из Афин, перешли сюда от споров софистов и Сократа на Афинской площади и были "заключением" обширного философского брожения не только в "тутошней Греции", около Афин и Аргоса, но и у италийских греков (Элеатская школа, пифагорейцы) и у малоазийских и даже африканских греков (Киренская школа). В зерне лежит -- город. Ни в созерцании Платона, ни в созерцании Толстого, ни в созерцании Пимена Карпова -- город неустраним. Город, -- это есть многообразие, сложность, опыт разнообразных трений; пожалуй, -- место гибели единичных душ и роста целого. "Город" -- блудный сын, которого не избыло даже и Евангелие. Явно, тут есть какой-то столп, какой-то нужный и неизбежный стержень, около него вращается и движется цивилизация и история. Пимен Карпов, в порывах своих, явно движется к усложнению, но -- к "правильному", беспорочному усложнению, вот без городской "пыли", вот без городской "грязи", но с городскою книжкою... "М-а-а-ленькая библиотечка" все-таки манит его. Ну, а уж таково свойство вещей, что из "м-а-а-ленькой библиотечки" всегда вырастает в конце концов "Императорская публичная библиотека".
Еще замечание... "Бога нельзя себе представить без шума лесов". Какого Бога? Языческий, греческий бог "Пан" жил в шуме лесов, но Христос? -- Христос ходил по улицам Иерусалима, а Вселенские соборы собирались в громадных городах, -- Никее, Константинополе, Халкедоне. Папство -- в Риме: и папы вовсе не все были "такие-сякие", а были среди них и великие, святые. Вообще, с тех пор как над верующими простерся купол нашего православного храма, с его дивными и исключительными молитвами, словами утешения, -- "шум леса и величавый разлив рек" не стал необходим для веры. Пимен Карпов именно "член своего сословия", крестьянства; и "свое сословие" заслонило от него человечество. В былинном и сказочном сложении народа, в его песенном и музыкальном сложении, сохранилось много если не слов, то звуков и тонов старого язычества, древнего язычества. Оно вошло в слияние с церковью, с православием, с "византийщиною"; но оно не то же с этою византийщиною и церковью. Когда Пимен Карпов говорит: "Нельзя себе представить Бога", то он говорит о греческом "Пане", о началах древне-славянского "Велеса", "скотьего бога", о "Дажбоге", а не о "Христе и Пресвятой Троице". Он, читавший немного книг, этого не различает; но мы, прочитавшие больше его книг, -- это ясно видим.
Но мы и не учимся у Пимена Карпова, а наблюдаем его. Пусть он не ведет нас, а на него мы посмотрим со стороны. Его крик: "Интеллигенция -- позитивным и безбожным своим учением отняла у народа веру в Бога, религию, -- и это хуже, чем отнятие имущества у народа", -- многозначителен и попадает в самое сердце интеллигенции. Конечно, конечно!! Ее учение всегда было громовое; проповедуя "последние выводы науки", она несла в народ анархию, безверие, бездушие и в конце концов -- разложение и смерть. Она всегда была "разлагающей интеллигенциею", а не "строительницею-интеллигенциею". Не беда бы, что она -- "городская"; а беда, что она из северного города, из Питера с его модами и трактирами, с его журнальной философией и газетного политикой. Неуглубленность всего дела, -- неуглубленность города, этой 200-летней колонии Европы в России, с "переметным" колонистским характером, с отсутствием "корней" столицы в "почве" страны, -- вот наша старая беда и настоящая угроза новыми бедами...
И еще, -- последнее замечание около этих слов. Через книжку автора проходит, с одной стороны, гордое соперничество с культурою, соперничество "города" с "деревней". ..А с другой стороны, она переполнена какого-то далекого и мучительного завидования... По отношению к последнему и хочется сказать: Suum cuique [Каждому свое (лат.)]. С "величавым разливом рек" и с "гимнами Вечной Природе", точнее же и трезвее, -- с свежим воздухом, со вставанием поутру с зарею, с ежедневным понятным и необходимым для него лично трудом -- крестьянин получает также много блага, но только блага другого вида, других форм, чем едва ли более его счастливый городской чиновник, который 1/2 дня работает в канцелярии, в банке, в конторе ему лично ненужную и для него вовсе непонятную работу, а вечером занимается книжкою, театром-буффом или собранием в религиозно-философском обществе. Крестьянин -- беднее, но "счастье" его уравнено с горожанином. Его "счастье" здоровее, свежее, нравственнее, не разрушает здоровья, не укорачивает жизни. Это всегда надо помнить, что благополучие "демократии" и "аристократии", человека в "сюртуке" и человека в "армяке", в сущности именно -- только по-разному одето, но количественно -- это то же...
Впервые опубликовано: Прямой Путь. СПб. 1914. Март. No 3. С. 148-158.