Бретань -- родина Шатобриана. Край сурового моря, суровых скал, суровых людей. Край, издавна считавшийся оплотом монархии и церкви, обиталищем непоколебленных феодальных традиций.
Старым и ветвистым было генеалогическое древо Шатобрианов; среди предков автора "Мучеников" можно найти крестоносцев, корсаров, соратников королей и даже королевскую любовницу. Это были исконные бретонские дворяне и аристократы -- не чета тем, кто в XVII, а то и в XVIII веке приобрел себе дворянский титул за звонкую монету...
Да и не очень-то водилась звонкая монета у Шатобрианов. К началу XVIII столетия их род обеднел вконец. Правда, отец писателя, граф Рене Огюст, человек энергичный и не особенно разборчивый в средствах (поговаривали, что он не брезговал и торговлей неграми), сумел восстановить часть былого состояния семьи, но революция 1789 года вновь уничтожила это богатство...
Под маской скептического пренебрежения к родословным "пустячкам" Шатобриан скрывал гордость, с которой носил свое аристократическое имя, посвятив его истории немало страниц своих воспоминаний -- "Замогильных записок" (1848--1850).
Младший сын в семье, Шатобриан не был избалован вниманием сухого, поглощенного коммерческими операциями отца и несчастливой в браке, крайне религиозной и мало занимавшейся детьми матери. От отца он унаследовал высокомерный скептицизм и обостренное самолюбие, от матери -- болезненную чувствительность. Позже к этим чертам прибавились меланхолия и тоска -- непременные признаки "болезни века", распространению которой он немало содействовал своим творчеством. В повести "Рене" герой следующими словами описывает этот классический недуг романтизма: "Увы, я был один, один на земле! Тайное томление овладело всем моим телом. Отвращение к жизни, знакомое мне с самого детства, возвратилось с новой силой. Вскоре мое сердце перестало давать пищу моей мысли, и я замечал свое существование только по чувству глубокой тоски".
Конечно, за модным сплином всегда скрывалось недовольство настоящим, конфликт с буржуазной действительностью. Но у представителей разных направлений романтизма социальные корни этого недуга были неодинаковы. Если романтики-демократы, отвергая сегодняшний день, надеялись на лучшее завтра, то романтики-консерваторы -- Шатобриан, Альфред де Виньи и некоторые другие -- противопоставляли ему бесславно почивший день вчерашний, "феодальный" день. У Шатобриана и его героя "болезнь века" выражала тоску по сметенному революцией прошлому, мечту о возвращении к эпохе, в которой блистали и процветали далекие, но духовно близкие ему предки.
Быть может, воспоминания об этих предках -- пиратах и крестоносцах -- руководили подростком Шатобрианом, когда он готовил себя к профессии моряка или мечтал стать то священником-миссионером, то путешественником. Однако на первых порах пришлось удовольствоваться скромным званием младшего лейтенанта одного из провинциальных полков и рутиной гарнизонной службы, которую он оживлял светскими развлечениями и посещением литературных салонов во время частых поездок в Париж. Первые раскаты революционной грозы Шатобриан встретил иронически: он еще не понял ни ее подлинного значения, ни ее настоящего размаха. Но когда ликующий народ пронес по Парижу на остриях пик головы казненных врагов революции, на смену иронии пришли страх и ненависть. Не желая оставаться в революционной Франции и еще не решаясь примкнуть к воинствующим эмигрантам-контрреволюционерам, он избрал компромисс: пересек океан и отправился путешествовать по диким дебрям Северной Америки.
Шатобриан надеялся, что его путешествие по Новому Свету будет ознаменовано великими географическими открытиями: он собирался отыскать северо-западный проход, ведущий вдоль северных берегов американского континента из Тихого океана в Атлантический -- тщеславие уже тогда было не последней чертой его характера. Из географических открытий ничего не получилось; более того: весьма вероятно, что в Америке Шатобриан посетил далеко не все те места, которые впоследствии описал якобы по личным впечатлениям. Во многих случаях он просто воспользовался чужими описаниями. Зато, возвратясь в Европу, он привез с собой целый чемодан путевых записок и заметок, среди которых были и наброски опубликованных десять лет спустя знаменитых "Атала" и "Рене".
Эти две небольшие повести (первоначально они составляли эпизоды эпопеи "Натчезы", посвященной жизни американских индейцев) стали если не самыми ранними, то уж, во всяком случае, самыми шумными вестниками нового литературного направления -- романтизма. Шатобриан одним из первых вывел тот тип героя, которому было суждено стать классическим героем консервативных романтиков -- одинокого, разочарованного, сосредоточенного на собственных мыслях и переживаниях, враждующего чуть ли не с целым светом.
В повести "Атала" (1801) герой -- влюбленный, страдающий и гонимый -- появлялся в обличий индейца, по имени Шактас, облаченный в звериные шкуры, с перьями в волосах и луком в руке, чтобы подробно рассказать историю своей несчастной любви. В молодости Шактас был схвачен воинами враждебного ему племени и осужден на мучительную смерть; от неминуемой гибели его спасла дочь вождя этого племени -- Атала, полюбившая Шактаса с первого взгляда. Она сопровождает молодого воина в его скитаниях по тропическим лесам Америки, желая и боясь отдаться своей страсти: Атала христианка и считает плотскую любовь греховной. Чувствуя, что ее силы иссякают, она лишает себя жизни, чтобы не поддаться искушению. Шактас навсегда остается одиноким и безутешным.
Нетрудно было угадать внешнее, показное родство шатобриановского героя с "естественным человеком" Ж. Ж. Руссо, с персонажами идиллий Бернардена де Сен-Пьера. Но было в нем и нечто другое: безысходная тоска обреченности и назойливая слезливость, столь же чуждые дикарю, сколь естественные для выбитых революцией из привычной колеи аристократов, одним из которых был сам Шатобриан. Заметим, что слова, которые служат как бы моралью всей повести, автор не доверяет ни одному из героев, а произносит от своего собственного имени: "Так минует на земле все, что было прекрасно, добродетельно, отзывчиво! Человек, ты всего лишь быстролетная мечта, мучительный сон; ты существуешь одним только страданием; ты значим лишь печалью своей души, извечной тоской своей мысли".
Внутреннюю противоречивость шатобриановского хандрящего дикаря тонко почувствовал Пушкин, который, ценя Шатобриана-художника, с заметным недоверием относился к Шатобриану-этнографу: "Нравы североамериканских дикарей знакомы нам по описанию знаменитых романистов. Но Шатобриан и Купер -- оба представили нам индейцев с их поэтической стороны и закрасили истину красками своего воображения. "Дикари, выставленные в романах,-- пишет Вашингтон Ирвинг,-- так же похожи на настоящих дикарей, как идиллические пастухи на пастухов обыкновенных". Это самое подозревали и читатели; и недоверчивость к словам заманчивых повествователей уменьшала удовольствие, доставляемое их блестящими произведениями".
В "Рене" (1805) "роковой" герой выступал уже без экзотического грима -- разочарованным в людях и обществе молодым французом, бегущим от обманчивых благ цивилизации к чистым душой дикарям, но и среди них не находящим избавления от гложущей его тоски. Шатобриан убежден, что незаурядная личность уже в силу своей незаурядности должна страдать, и Рене (вряд ли можно считать случайностью, что он носит одно из имен Шатобриана), подобно Шактасу, герою "Атала", непрерывно страдает. "Нет ничего удивительного в том, что жизнь заставила тебя страдать больше, чем прочих людей,-- говорит ему Шактас (кстати сказать, очень на него похожий),-- великая душа должна заключать в себе больше скорби, чем ничтожная".
Рене страдает потому, что жизнь кажется ему жалкой, пустой и не стоящей того, чтобы ее прожить; потому, что его гнетет одиночество; потому, что единственное дорогое ему существо -- сестра -- отдаляется от него: она испытывает к брату преступную кровосмесительную страсть и уходит в монастырь, чтобы одолеть и искупить эту страсть. Усталый, одинокий, во всем изверившийся бродит по жизни герой Шатобриана.
И Рене, и Атала, и Шактас предвосхищали целую толпу отмеченных печатью "рока" героев, которые наводнили европейскую литературу первой половины XIX века. Однако Шатобриан написал свои повести не только и не столько для того, чтобы вывести на сцену нового героя, сколько для того, чтобы провозгласить довольно старую идею всеблагой и всеспаситель-ной христианской религии. Если мы хотим правильно понять руководившие им при этом мотивы, нам придется вернуться на десять лет назад, к началу 1792 года, когда будущий писатель возвратился из Америки к себе на родину.
Революция была в разгаре. Надежды на восстановление милых его сердцу старых порядков лопались как мыльные пузыри. Войска контрреволюции, в ряды которых он на этот раз вступил, терпели поражение за поражением. Сам Шатобриан был ранен под Тионвилем и заболел оспой под Верденом. Решив, что с него довольно, он в мае 1793 года эмигрировал в Англию. Здесь ему жилось несладко: он узнал нужду и голод -- обычная участь большинства аристократов-эмигрантов тех лет. Его ненависть к революции возрастала так же быстро, как угасали его надежды на возвращение к прошлому.
Непримиримой враждебностью к революции и неверием в будущее проникнуто первое большое печатное произведение Шатобриана -- трактат "Опыт о революциях", увидевший свет в Лондоне в 1797 году. Это была пестрая и довольно беспорядочная смесь наивных философских размышлений, сомнительных исторических аналогий, длиннейших лирических отступлений. Рассуждения о невозможности прогресса в человеческом обществе, о бесполезности революций (они лишь усугубляют страдания народов, а не улучшают их судьбу), о трагическом одиночестве возвышающегося над толпой человека соседствовали с описаниями американских лесов и высказываниями о современной Шатобриану европейской литературе, которую он знал довольно поверхностно.
Глубокий пессимизм "Опыта о революциях" был вполне закономерен: он отражал тоску и отчаяние класса, вытесняемого с исторической арены, теряющего почву под ногами. Та же закономерность характеризует дальнейшее поведение и дальнейшее творчество Шатобриана. Подобно многим другим эмигрантам-контрреволюционерам, он постепенно приходит к выводу, что религиозная реставрация могла бы проложить путь реставрации политической, что христианская религия -- это такой полезный союзник, которым не следует пренебрегать. Уже кое-где в эмигрантских кругах начинают утверждать, что война против революции ведется ради сохранения христианства, при этом разумно умалчивают об утраченных поместьях и привилегиях. Христианство становится модой среди наиболее реакционной части эмиграции, а ведь именно к ней принадлежал Шатобриан.
Итак -- мода. Причем мода серьезная, так сказать, политическая. Почему бы не воспользоваться ею для завоевания литературной известности? Вот что говорил по этому поводу сам Шатобриан: "Существует немало талантов, защищающих принципы революции: мне пришлось бы вступить в неприятное соревнование. Но никто не поддерживает противоположных принципов; следовательно, для меня выгоднее встать на эту сторону".
Откровенно сказано: принципы -- вещь хорошая, но выгода -- еще лучше. Сочетание довольно туманных христианских принципов (Шатобриан меньше всего был ортодоксальным католиком -- религию он рассматривал как средство, а не как цель) с надеждой на вполне реальные земные выгоды -- вот движущие им мотивы. Такова подоплека его религиозного обращения.
Эти новые настроения вместе с первыми набросками трактата "Гений христианства" Шатобриан привез с собой из эмиграции во Францию, куда он возвратился в мае 1800 года под именем швейцарского гражданина Ля Саня и с прусским паспортом, "пробираясь к славе", как остроумно заметил один из его биографов. Он застал здесь последние конвульсии "великой революции": толстосумы, пожав все ее плоды, начинали серьезно побаиваться этого не в меру острого оружия, они готовы были воскликнуть вслед за шиллеровским героем: "Мавр сделал свое дело, мавр может уйти"; реакция открыто поднимала голову; Бонапарт уже был первым консулом и готовился стать императором, чтобы раздавить остатки свободы, равенства и братства. Лавочники, сделавшись хозяевами государства, довольно быстро смекнули, что мистическое учение церкви может сослужить неплохую службу против чересчур уж непочтительного разума, который проповедовали просветители -- личности крайне подозрительные. Короче говоря, время было как нельзя более благоприятным для провозглашения реакционных идей, выношенных на досуге в годы эмиграции.
Именно этим занялся Шатобриан, вернувшись на родину. Наиболее подробно его кредо было изложено в "Гении христианства", книге, в состав которой вошли и повести "Атала" и "Рене". В этом трактате он поставил перед собой задачу доказать, что христианская церковь и своей догмой, и практической деятельностью способствовала развитию культуры и искусства, что духовная жизнь человечества должна направляться указаниями библии, что религия -- основа цивилизации и свободы.
Вот что говорил об этом сам Шатобриан: "Из всех когда-либо существовавших религий христианская религия -- самая поэтическая, самая человечная, самая благоприятная для свободы, для искусства и для словесности... Современный мир обязан ей всем -- от земледелия до отвлеченных наук, от приютов, построенных для бедных, до храмов, возведенных Микеланджело и расписанных Рафаэлем... Нет ничего более возвышенного, чем ее мораль, ничего более привлекательного, более торжественного, чем ее догмы, ее доктрина и ее культ... Она благоприятствует таланту, воспитывает вкус, развивает добродетельные страсти, дает мысли могущество, дарует писателю благородные примеры, а художнику -- совершенные образцы... Общество может существовать, лишь опираясь на алтарь... Крест есть знамя цивилизации".
Нет необходимости опровергать изложенную здесь теорию, нелепость и дряхлость которой были очевидны уже для многих современников Шатобриана. Но можно и должно подчеркнуть зловещую цель, к которой она ведет: втиснуть разум людей и их искусство в прокрустово ложе христианской религии -- иначе говоря, превратить народы в послушное и безропотное стадо господне. И нельзя сказать, чтобы в наши дни церковники целиком отказались от достижения тех же целей: в той же Франции, например, католическая церковь и сегодня претендует на руководство школой.
Восторженный прием, оказанный "Гению христианства" французской реакцией, достаточно хорошо характеризует политическое лицо этого трактата.
Из теории, изложенной в трактате, явствовало, между прочим, что людям следует укрощать свои страсти с помощью религии, а искусству -- изображать эти укрощенные страсти. Своеобразной художественной иллюстрацией к этим положениям трактата явились повести "Атала" и "Рене". В первой из них героиня -- индианка Атала -- жертвует любовью, а потом и жизнью, чтобы не нарушить обета безбрачия, принесенного от ее имени богу обращенной в христианство матерью. Во второй повести религия помогает героине одержать победу над преступной кровосмесительной страстью, которую она испытывает к своему родному брату. В обоих произведениях художественная правда принесена в жертву ложной идее, и это привело к искусственности многих ситуаций и неоправданности многих поступков героев этих повестей.
Вместе с тем нельзя не видеть, что "Атала" и "Рене", а также и некоторые другие произведения Шатобриана, вошли в историю французской литературы. Вряд ли этот бесспорный факт можно объяснить простым недосмотром современников писателя или снисходительностью литературных критиков последующих лет. Объяснение следует искать значительно глубже.
Мы уже говорили, что именно в произведениях Шатоброиана впервые выступил новый литературный герой. Не менее важно другое: Шатобриан ввел во французскую литературу совершенно новый для нее материал -- описание невиданных экзотических стран и народов. Это произвело на тогдашних французских читателей, вовсе не привычных к такого рода новшествам (экзотика шатобриановских повестей оставила далеко позади довольно скромную экзотику Бернардена де Сен-Пьера), глубокое впечатление. Эффектный герой Шатобриана выступал на фоне еще более эффектной американской природы. Описания девственных лесов и прерий Северной Америки поразили французских читателей своей новизной и красочностью: ведь литература Просвещения, не говоря уже о классицизме, редко, очень редко рисовала природу. Шатобриан был прав, когда замечал: "В литературе восемнадцатого века достаточно естественности, но ей не достает описаний природы". Буйство красок и звуков, характерное для пейзажей Шатобриана, приводило в восторг его современников: "Оба берега Мешасебе (Миссисипи) представляют собой самое необычайное зрелище. На западном берегу всюду, куда ни достанет взор, простираются саванны; покрывающие их волны зелени, удаляясь, словно взмывают в небесную лазурь и там исчезают. В этих бескрайних прериях бродят, сами не зная куда, четырех-пятитысячные стада диких буйволов... Такова картина западного берега; но она изменяется на противоположном берегу и образует с первой удивительный контраст. Нависающие над потоком, собравшиеся на горах и скалах, разбросанные по долинам перемешались деревья всевозможных форм, всевозможного цвета, всевозможных ароматов; они срастаются, тянутся к небу так высоко, что глаз устает следовать за ними. Дикий виноград, биньонии, колоквинты переплетаются у подножия этих деревьев, карабкаются по стволам, ползут до самой оконечности ветвей, перелетают от клена к тюльпановому дереву, от тюльпанового дерева к штокрозе, образуя тысячи гротов, тысячи куполов, тысячи портиков. Нередко, устремляясь от дерева к дереву, эти лианы пересекают речные рукава, перебрасывая через них мосты из цветов..."
Или вот описание грозы в лесу: "Но темнота все сгущается: низкие облака вползают под сень лесов. Туча раскалывается, и молния рисует стремительный огненный ромб. Неистовый ветер, прилетевший от заката, сталкивает облака с облаками; леса гнутся к земле; небо разверзается снова и снова, и в его разрывах открываются новые небеса и пылающие дали..."
Читая эти описания, замечаешь и некоторую их театральность, и цветистость стиля Шатобриана. Но в начале прошлого века эти особенности, резко контрастировавшие с суховатым, педантически строгим стилем классицизма, воспринимались как достоинства, а не как недостатки.
Все это вместе взятое и обеспечило громадный успех произведений Шатобриана у его современников, успех и влияние, иногда довольно неожиданное. Ограничимся одним примером. Бальзак, далекий от Шатобриана по своим творческим принципам, искал -- и находил! -- экзотику в шатобриановском духе, не пересекая океана. Двойники североамериканских индейцев обнаружились не только в глухих уголках Бретани среди восставших крестьян-шуанов, но даже в центре Парижа! "Видите ли,-- говорит один из героев романа "Отец Горио",-- Париж подобен лесам Нового Света, где кишат два десятка диких племен. Иллинои, гуроны, живущие продуктами, которые производят различные общественные классы; вы -- охотник за миллионами".
"Охотник за миллионами" -- не звучит ли это здесь почти так же, как "охотник за скальпами"?!
Да и вообще Бальзак относился к Шатобриану с пиететом, числя его среди своих учителей, считая его мастером "литературы образов". Мнение Бальзака разделялось далеко не всеми. Стендаль, вырабатывая строгий повествовательно-реалистический стиль, видел в Шатобриане своего главного врага, носителя романтической фальши, литературного лжеца, изобретателя витиеватой напыщенности. Однажды, в 1824 году, резко критикуя трактат Бенжамена Констана "О религии", он с убийственным сарказмом написал, что этой книге "не достает той внутренней грации, того душевного опьянения, которые отличают среди всех других, например, сочинения г-на де Шатобриана, бывшего министра. Когда во время отвлеченного и трудного спора человек перестает рассуждать и для разрешения вопроса взывает к внутреннему чувству человечества, то он должен писать умилительно -- или вовсе не писать. Он должен был бы писать, как Шатобриан, открывший искусство трогать и доставлять удовольствие, высказывая ложь и сумасброднейшие нелепости, которым он сам, как это легко заметить, вовсе не верит" (Стендаль, Собрание сочинений, т. IX, Л., 1938, стр. 378).
Стендаль имеет равно в виду и "Гений христианства", и другую книгу Шатобриана, которую он опубликовал в 1809 году -- апологию христианской религии, эпопею в прозе "Мученики", его последнее большое художественное произведение. Действие эпопеи происходит в Греции и Риме III века нашей эры; перед читателем длинной и довольно унылой вереницей проходят ликующий я пирующий древний Рим, готовые ринуться на него орды варваров, терпящие неслыханные муки ради веры первые христиане, господь бог и его приближенные. Вся эта сложная, громоздкая и слишком уж театральная декорация понадобилась Шатобриану для того, чтобы поставить бок о бок умирающее язычество и нарождающееся христианство и доказать нравственное превосходство второго над первым.
Во вторую половину своей жизни Шатобриан отошел от литературы. В годы Реставрации он занимался политикой, активно поддерживая монархию Бурбонов, которые отметили его заслуги званием пэра Франции. Все это время Шатобриан ухитрялся быть чуть ли не большим роялистом, чем сами Бурбоны. На Веронском конгрессе Священного союза (1822), где он представлял Францию, а затем на посту министра иностранных дел Шатобриан сыграл позорную роль в удушении испанской революции французскими войсками; за это он был беспощадно осужден Марксом. Прямолинейная ультрареакционность Шатобриана-политика была настолько одиозна, что даже очень осторожный в оценках, умеренно либеральный энциклопедический словарь Ларусса, говоря о его политической карьере, не удержался от язвительного замечания: "Он не принес особенно ярких доказательств своих политических способностей".
Однако следует отметить, что политические взгляды Шатобриана, при всей их несомненной консервативности, отличались удивительной хаотичностью. Вот как он сам характеризовал свои убеждения: "Сторонник Бурбонов -- из чувства чести, монархист -- от разума и по убеждению, республиканец -- по склонностям и по характеру". Великому современнику Шатобриана К. Марксу были отвратительны его эклектизм и демагогия. Он с беспощадным презрением писал о Шатобриане, политике и литераторе: "...фальшивая глубина, византийские преувеличения, кокетничание чувствами, пестрое хамелеонство, word painting [словесная живопись], театральность, sublime [напыщенность], одним словом -- лживая мешанина, какой никогда еще не бывало ни по форме, ни по содержанию" [К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. XXIV, стр. 425].
Немало современников Шатобриава -- среди них были такие гиганты, как Байрон и Шиллер,-- своим пером, а иногда и шпагой помогали будущему возобладать над прошлым. Их творчество устремлено в грядущее, время над ними не властно. В жестокой схватке вчерашнего дня с завтрашним Шатобриан стоял по другую сторону баррикады: он защищал прошлое от будущего.