Суворин Алексей Сергеевич
"Василиса Мелентьева", драма Островского и ***

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Суворин А. С. Театральные очерки (1866 -- 1876 гг.) / Предисл. Н. Н. Юрьина. СПб., 1914. 475 с.
   

"Василиса Мелентьева", драма Островского и ***

   Подумаешь, какое счастье! В январе прошлого года граф А. Толстой показывал нам с Мариинской сцены Ивана Грозного, в январе нынешнего гг. Островский и *** показывают нам его же. В прошлом году было это внове, и публика ломилась в театр, в нынешнем -- она довольно покойно ждала "Василисы Мелентьевой", и в первое представление в театре не было тесно, хотя "Василисе Мелентьевой" предшествовала громкая молва: говорили, что пьеса из ряда вон по своим достоинствам, что, в особенности, Грозный так чудесно изображен, что оставалось сказать: "умри, Денис! Лучше ничего не напишешь". Кроме того, интересовал и сотрудник г. Островского -- эти таинственные три звездочки. Я знал, что это не бывший король баварский, не герцог саксен-кобургский, которые под своими театральными пьесами *** подписываются: это в обычае у немецких владетельных лиц; очень не мудрено, что, в подражание последним, какое-нибудь русское высокопоставленное лицо, хотя и не владетельное, сотрудничая г. Островскому, подписалось тоже ***. По крайней мере, мне достоверно известно, что сотрудник г. Островского не музыкальный критик "Спб. Вед.", г. ***, не имеющий, к сожалению, права заявлять о похищении псевдонима, принадлежащего в настоящее время в одинаковой степени: ему, двум германским коронованным особам и, по моему предположению, русскому высокопоставленному лицу. Не говорю о тех, у которых тоже три звездочки на эполетах, но эти звездочки расположены так, как располагает их музыкальный критик "Вести", именно ***, из чего, может быть, и не следует, что сотрудники "Вести" -- крупные землевладельцы в чине поручика.
   С замиранием сердца вступил я в Мариинский театр, на представление "Василисы Мелентьевой". Такое состояние я испытываю постоянно, когда жду, что станут произносить передо мной речи о холопстве, рабстве и песьих свойствах человеческой природы. Ну, а когда Иван Грозный на сцене, других речей ожидать мудрено. Открылся занавес; целая группа бояр на дворцовом крыльце представляется взорам зрителя. Морозов рассуждает о местничестве и о том, как хорошо было боярам при прежнем порядке, когда они имели право отъезда и говорили князьям правду в глаза. Теперь-де не то: "царю холопы нужны". Князь Ряполовский жалуется на тяжелое переживаемое боярством время: "Дума все пустеет и в головах боярских недочет". Князь Сицкий замечает на это: судить не нам; мы все рабы царя, и его над нами святая воля; пускай казнит -- беда невелика, а зачем он местничество не соблюдает, когда "у Бога ведется счет родам боярским". Фон-Визин заставляет своего бригадира сказать, что Бог считает волоса на голове у первых пяти классов, а когда бригадирша замечает на это, что "у Бога генералитет, штаб- и обер-офицеры в одном ранге", бригадир с гневом говорит: "как бы ты Бога-то узнала побольше, так бы ты такой пустоши и не болтала. Как можно подумать, что Богу, который все знает, неизвестен будто наш табель о рангах? Стыдное дело". Очевидно, тут шарж у обоих драматургов; во всем остальном бояре изображены г. Островским совершенно так же, как и у других драматургов, касавшихся этого предмета. Даже о хитрости Шуйского упомянуто и о Годунове, насчет его татарского происхождения.
   Приходит князь Воротынский и говорит, что "Иван Грозный -- царь правды", что он никогда бы не казнил невинных, если б не было злодея Малюты Скуратова, который, "царя на гнев и казни разжигает". Общая сенсация! Сказать такое либеральное слово о Малюте Скуратове, который, кстати сказать, затем только и на сцену является, чтоб сказать: "я царский пес" -- боярам показалось ужасно. Не успели они оправиться от своего волнения, как является сам Малюта и, к общей радости зрителей, уводит Воротынского, обвиняя его в измене и посягательстве на царскую жизнь. Говорю: "к обшей радости зрителей", ибо, во-первых, Воротынский так расположен к риторике, что можно было подумать, что он сию науку проходил по Кошанскому, во-вторых, г. Бурдин изображал Воротынского столь величественно, что у зрителей трепетали нервы, для успокоения которых требовался прием лавровишневой воды, к сожалению, в театральных буфетах не продающейся.
   Вслед за Воротынским ушли понемногу и другие бояре. Остается на сцене дворянин Колычев. Надо вам знать, что этот Колычев -- человек чрезвычайно ограниченный, даже, можно сказать, глупый, хотя Воротынский и отзывался о нем с хорошей стороны: полагаю, что этот отзыв основывался на расположении Колычева к риторике, в которой он так же силен, как и помянутый князь. Весьма немудрено, что этой науке он и научился у князя, живя у него в костромской вотчине "заместо родного". Жил он у него, впрочем, еще до начала драмы; в первом акте мы уже видим его в услужении у Малюты в качестве усердного чиновника.
   Колычев остался на сцене, собственно, для того, чтоб объявить зрителям о своей любви к Василисе Мелентьевой, вдове, находящейся в царицыной прислуге. Она его "от сна отбила и от хлеба" и "пустила сухоту по животу". Он, может быть, и еще что-нибудь прибавил бы в том же роде, но вошла сама Василиса и сказала, для объяснения зрителям своего неожиданного появления на сцене, что Царица прислала ее, Василису, узнать -- о чем шумят бояре. Хотя зрители уже слышали, о чем бояре шумели, но Колычев считает своим долгом вкратце повторить содержание предыдущей сцены и просит Василису передать царице, что Воротынского ожидает казнь. Надобно знать, что царица Анна Васильчикова воспитывалась в доме Воротынского заместо дочери, вместе с сыном его Владимиром, в молодых летах убитым на войне. Понятно, как прискорбна должна быть царице опала, постигшая князя. Но Василиса смотрит на это иначе, говоря, что с Малютой трудно тягаться, что лучше уважать его, чем делать ему неприятности. Кстати, тут же они про любовь свою поговорили, причем Василиса заметила, что Колычеву приятно "отдыхать на груди вдовушки", с чем последний совершенно согласился, заметив и с своей стороны, что он "в котле горючей серы готов кипеть, только бы с тобою (т. е. с Василисой) не разлучаться". По свойственной Колычеву глупости, а, может быть, и по любви к риторике, он не сообразил, что уж тем самым он на век разлучится с Василисой, что будет кипеть "в котле горючей серы", из которой живым едва ли возможно выйти. Наши офицеры прежнего времени были гораздо умнее, когда грозили барышням отъездом на тот "гибельный Кавказ", который, во всяком случае, безопаснее котла горючей серы. Чем-то теперь они барышень пугают?
   -- Прощай, Андрюша! -- говорит, наконец, Василиса, и первое отделение первого акта кончается. Начинается второе отделение. Мы в Грановитой палате, в той самой, где Иван Грозный принимал Батурова посла ("Смерть Иоанна Грозного", трагедия графа А. К. Толстого, акт 3-й). Она сильно поблекла, в один год так износилась, что требует поправки. Бояре сидят так же; входят рынды, за ними царь и садится на престол. Мы уже знаем, что они собрались судить князя Воротынского, и ожидаем, что речь пойдет об этом. Но драматург заставляет царя произносить длиннейший монолог о Карлусе Девятом, короле французском, о Генрихе и пр., и что он, Иван IV, готов принять польскую и литовскую корону, чтоб было "едино стадо и единый пастырь":
   
   Един Господь на вышних небесах,
   Единый царь во всех землях славянских.
   
   Для чего Грозный говорит этот монолог, поистине, единому Господу известно. Он не характеризует ни времени, ни Ивана IV и ни малейшим образом не вяжется с драмой. Остается предположить, что он написан для двух заключительных стихов, которые я привел; но, во-первых, Грозный отнюдь не мог говорить о "едином царе во всех землях славянских", во-вторых, покойный Хомяков говорил об этом тоже в стихах, несравненно лучше и образнее. Надо прибавить еще, что этот монолог есть переложение прозы какого-то учебника в стихи. Продолжение этого монолога, хотя и не столь лишнее для драмы, как начало его, но столь же бесцветно, да к тому же не совсем сообразно с характером царя. Грозный говорит о том, что будет мстить полякам, если они выберут к себе на царство кого-нибудь другого, и вдруг начинает чуть не из "Смерти Иоанна Грозного": "Я каюсь перед всеми: я зол, гневлив!" Не перечисляя, впрочем, далее своих недостатков, как у графа Толстого, а стараясь оправдаться перед боярами тем, что он "сызмальства окружен изменой и крамолой". Немного далее он вскрикивает, как у графа же Толстого: "молчи, холоп", -- и продолжает рассуждать о том, какие бояре интриганы, как нужен на них глаз да глаз, вспоминает, что Шуйские с ногами садились на царскую постель; говорит, одним словом, все то, что, со слов его писем к Курбскому, вошло во все учебники и стало, от долгого употребления, общим местом.
   Вводят, наконец, Воротынского, который своей поступью и манерой держать себя до того напоминает архиерейского дьякона, что вы так и ждете, что он скажет: "Благослови, владыко!" и начнет ектению. Бояре заступаются за Воротынского; один из них, Морозов, говорит риторический монолог о значении боярства, причем приводит такой аргумент: "Великий царь, поверь, что головы бояр нужнее в думе и на войне, чем на шесте железном, у палача в руках". Что сделал бы Грозный, если б действительно какой-нибудь боярин сказал ему эту фразу? При всей его вспыльчивости, она не рассердила бы его, а рассмешила бы только, и он посмеялся бы зло над столь глупым боярином, который не знает, что и самый последний подданный полезнее государству, когда он по земле ходит, чем когда он на месте сидит. Нет, бояре были гораздо умнее; быть может, они не говорили так риторично, как он заставляет их говорить, но перед царем слишком глупых речей они не говорили. Слишком глупые бояре обыкновенно молчали...
   Когда Иван Грозный велит увести Воротынского и Морозова, бояре поднимают шум. Грозный распаляется гневом и что, вы думаете, делает? Стремительно бросает свой посох и отказывается от царства: выбирайте, говорит, себе другого, коли я не люб вам, коли вы хотите променять меня на изменника. Эта выходка, противоречащая не только истории, но и здравому смыслу, повергает бояр в ужас, и они падают на колени: "отказом от царского престола, -- говорят они, -- не губи рабов твоих, сирот безвинных". -- "Встаньте!" -- отвечает Грозный: "я головы вам жалую обратно". Я не вспомню теперь, из какого водевиля взята эта последняя фраза, но решительно утверждаю, что она из водевиля, и притом из давнишнего, который видел я еще ребенком.
   После водевильной выходки Грозного, является на сцену царица Анна, в сопровождении Мелентьевой и других прислужниц. Царица просит за воспитателя своего, Воротынского; царь, разумеется, глумится над ней, говоря, что не ей мешаться в его дела. При этом царь замечает Мелентьеву, и когда все удаляются, спрашивает у Малюты: "кто эта баба?" -- "Мелентьева, -- отвечает Малюта, -- муж ее умер". -- "Ну, счастлив он, что умер -- догадался", говорит Грозный. Опять спрашиваю: водевиль это, или либретто для оперы Оффенбаха, в которой в уста действующих лиц нарочно уставляются бессмысленные фразы, чтоб вызвать смех у зрителей? Фраза Грозного, действительно, вызывает смех, и занавес падает.
   Остановимся на минуту. -- Но вы и так уж слишком долго стояли на первом акте, скажете вы мне -- Что делать: о Василисе Мелентьевой так много кричали, что необходимо подробно разобрать ее, иначе сейчас прослывешь человеком пристрастным, даже ненавистником таланта г. Островского. Такого греха я никогда не возьму на себя, тем более, что глубоко уважаю талант г. Островского в его комедиях из современного быта. Историческая же хроника или историческая драма -- это та окольная дорога, на которую сбился этот замечательный талант.
   Позволю себе спросить г. Островского: зачем пришпилен первый акт к его драме? Если драма есть гармоническое развитие какого-нибудь события в действии, то для чего эти длинные разговоры бояр о местничестве и о всем прочем, для чего этот Воротынский, это заседание в Грановитой палате, нарушающее всякую гармонию и даже живыми нитками не пришитые ко всему последующему? Он, может быть, ответит, что Воротынский -- воспитатель царицы, что обвинение ее в последующих актах перед царем основывается на том, что она жила у Воротынского и будто бы любила его сына. Кроме того, царица заступается за Воротынского, а это неприятно Грозному и показывает зрителю, что царь охладел к царице. Но для объяснения всего этого достаточно было небольшого диалога, как из диалога же узнаем мы о том, что царица любила прежде своего замужества глупого дворянина Колычева. Он может сказать еще, что надо было показать царю Мелентьеву; но сию последнюю, как царицину прислужницу, царь мог видеть во всякое время, и для этого не стоило сочинять целого акта. Хотел ли г. Островский показать нам антураж Грозного и его самого обрисовать нам сначала, как государственного деятеля, как мучителя, а потом уже, как сластолюбца? Но из всего царского антуража для последующих действий, для развития идеи драмы -- нужен только Малюта; что же касается изображения Грозного, как государственного деятеля и мучителя, то во втором отделении первого акта г. Островский только повторил, иногда дословно, главнейшие моменты драмы графа А. Толстого "Смерть Иоанна Грозного", не прибавив от себя ровно ничего. Неужели г. Островскому хотелось показать, что он сумеет повторить эффектные места драмы "Смерть Иоанна Грозного" в драме "Василиса Мелентьева"? Едва ли. Быть может, сам г. Островский не подозревал, что он повторил и как? Я готов ему показать это с поразительною наглядностью, когда его драма явится в печати...
   Пойдем далее.
   Второе действие начинается разговором мамки с царицей о том, что Воротынский "умучен". Царица рассказывает мамке сцену в Грановитой палате, словно зритель и не видал ее, плачется на жестокость Грозного и превратность судеб: "в девушках", -- говорит она, -- "другого счастья я себе не прочила, как за Андреем Колычевым быть, а сталось вот что". Мамка утешает ее, как утешают мамки в тысяче других драм, и предупреждает, чтоб она не откровенничала с Василисой: "узнает царь о твоих помыслах, беда нам всем", -- говорит она. На минуту царица остается одна и говорит вариацию на монолог Димитрия Самозванца в драме Островского же "Василий Шуйский и Дмитрий Самозванец" {Сиротливо
   В душе моей. Расписанные своды
   Гнетут меня, и проч.}: "мне страшно здесь, мне душно, неприветно душе моей". Вариация, конечно, с подходящими подробностями, оканчивающаяся парою рифмованных стихов:
   
   Придешь к царю с слезами и любовью --
   От царских рук людскою пахнет кровью.
   
   Мне эти стихи напоминают конфектные билетики, тем более, что они стоят особняком, вполне противореча тому, что говорит царица прежде. Слово любовь тут поставлено для рифмы кровь, ибо за пять, за шесть стихов перед этим царица говорит, что царь "страшен ей и гневный и веселый", что она "жена царю по плоти, по сердцу -- чужая". И она, однако ж, приходит к царю с любовью.
   Несмотря на предупреждение мамки, царица проговорилась в разговоре с Мелентьевою о своей любви, сказав, что любимый ею человек теперь уж умер, что дает повод Мелентьевой предполагать, что этот человек -- Владимир Воротынский, с которым царица вместе воспитывалась. Входит Малюта и, по своему обыкновению, говорит: "Я государев пес, чутьем я слышу, кто друг его, кто недруг". Когда царица замечает ему, что он по злобе на бояр, из зависти к их славным делам, ходит "как тать ночной, как придорожный вор, с ножом, с дубьем", Малюта отвечает спокойно: "на царской службе всем не угодишь". Если вы припомните, что Воротынский называл Грозного "царем правды" и все ужасы царствования приписывал исключительно подстрекательству Малюты, если к этому прибавите таковое же мнение царицы, изображенные драматургом заискиванья бояр у этого палача и первенствующую роль его возле Грозного, то невольно должны будете придти к заключению, что таково и мнение автора; такова вся глубина психологического анализа в пьесе... Были, мол, около Грозного Сильвестр и Адашев -- был он царь хороший, приблизился к нему Малюта -- стал он царь жестокий. К сожалению, Малюта был только одним из палачей, которых у Грозного было много.
   Погрозившись Малюте ударить челом на него государю, царица уходит, оставив его наедине с Василисой. Им, кстати, и нужно поговорить. Василиса передает ему, что царица любила до замужества Владимира Воротынского, и палач вместе с нею решается действовать. С доносом к царю думают они послать Андрея Колычева, и уговорить его берется Василиса. В это время входит царицина мамка. Малюта сейчас к ней: кого царица любила? Мамка начинает кричать; Малюта свистит, являются двое стрельцов и уводят ее.
   До сих пор Василиса Мелентьева является в драме только хитрою бабенкой. Царица призрела ее у себя, оказала ей большие услуги, но Мелентьева благодарности не чувствует к ней, напротив, старается подкопаться под нее, особенно с тех пор, как она заметила, что царю нравится. Неглупой бабенке приходит в голову блажь -- сделаться царицей. Могло ли это быть на самом деле? Разумеется, могло. Можно сказать положительно, что много женщин и девиц мечтали об этом в своих теремах, и вознесли бы благодарственные моления, если б царское око остановилось на них. Но нет ни малейшего основания предполагать, чтоб в тогдашнем тереме могла воспитаться женщина столь честолюбивая, что для достижения своих целей решилась бы на ряд подвигов притворства и кокетства и на ряд преступлений, ежеминутно рискуя своею головой. Еще меньше основания предполагать, что такой царь, как Грозный, полный властелин жизни своих подданных, мог нуждаться в ухаживании за какою-нибудь вдовой Мелентьевой, когда одного слова его достаточно было, чтоб тысячи подобных же вдов были у ног его, в полном его распоряжении. Тогда это делалось очень просто, и не одна боярыня или боярышня, даже против воли своей, попадали на ложе к Грозному. Г. Островский думает иначе. Не станем ему прекословить, а посмотрим, как развивает он свою идею.
   Царь встречается в саду с Мелентьевой, которая притворно пугается. Грозный вдруг начинает ей говорить, что напрасно она испугалась, что он: "за блудное житье эпитимьи не положит", что сам он ежечасно согрешает и мыслию и "разговором срамным". Что за странный приступ, думаете вы. Добро бы еще Грозный застал Мелентьеву на любовном свидании: тогда такие речи, пожалуй, были бы и у места, а то вдруг, как говорится, ни с того, ни с сего, покаяние в своем распутстве. Хотел ли он им ободрить вдову? Но от таких речей всякая женщина скорей бы смутилась, так как стыд все-таки чувство прирожденное. Если у Мелентьевой его не было, то Грозный, не зная еще ее, не имел никаких оснований предполагать это. Я уже не говорю, что подобные речи совершенно немыслимы в устах такого царя, как Грозный, который слишком много думал о себе, слишком высоко привык ставить себя, слишком презирал других, чтоб перед встречной бабой мог пуститься в объяснения о своей греховности.
   Дальнейший разговор между царем и Василисой идет со стороны последней в самом вызывающем тоне, прикрытом напущенной на себя Василисой простоватостью. Эта навязчивость удивляет царя, и он спрашивает подозрительно: "ты видела Малюту?" Несмотря на бойкий отрицательный ответ Василисы, подозрительность в царе не могла пройти мгновенно, как это представлено в драме, где Грозный тотчас же объясняется в любви Василисе и обнимает ее. Подозрительность -- преобладающая черта в характерах, подобных Грозному, и как скоро семя ее брошено, она не уничтожается, а растет, ищет опоры себе в новых фактах, в новых соображениях. За этими последними дело не стоит, потому что Василиса продолжает свою навязчивую роль и почти прямо высказывается, что желает быть царицей, на что Грозный, к величайшему изумлению, отвечает: "если захочешь быть царицей, так будешь", и уходит. По моему мнению, вся эта сцена фальшивая с первой строки до последней. Луч правды блестит только в вопросе царя: "ты видела Малюту?" -- но и тот сейчас же затушевывается вохрой. Драматург заставляет Василису поцеловать царя и потом будто застыдиться и толкать его в плечо: "иди к царице, иди!" Грозному нравится такая смелость, и он говорит: "ты смелая". Это место основано на том афоризме, что деспоты, привыкшие к беспрекословному повиновению себе, иногда не только прощают смелые речи, но и награждают за них. Грозный, как все деспоты, не был, конечно, изъят от подобной блажи, и оригинальное поведение с ним женщины действительно могло ему понравиться, но позволительно думать, что смелость Василисы переходит черту естественности и обращается в шарж, который оскорбил бы только царя и усилил бы родившуюся уже в нем подозрительность.
   В третьем акте мы знакомимся с теми побудительными причинами, которые заставляют Василису так неудержимо стремиться на престол. Причины эти заключаются в том, что ей хочется возбудить к себе зависть в боярынях московских и надеть цветное платье. Обращаясь к комнате царицы, Василиса кричит довольно смешно: "отдай добром мне цветное платье, не спорь со мной! Не к лицу тебе кокошник царский, да и носить его ты не умеешь!" Разумеется, царица не слышит этих глупых речей, рекомендующих ум Василисы с весьма нелестной для нее стороны, но зритель слышит их и спрашивает себя невольно: и такая-то женщина всех проводит, -- и царя, и Малюту, и Колычева? Но мы еще только на пороге тех несообразностей, которых так много в третьем и четвертом актах.
   Если б г. Островский представил нам Василису бойкой, умной, обольстительной женщиной, мы могли бы тогда спорить только о том, возможно ли положение подобной женщины в условиях русской действительности XVI века. Памятники противоречили бы этому, но драматург тем скорее мог поставить Василису в исключительные положения, что о ней ничего не известно, он мог сделать ее грамотной, мог познакомить, как вольную вдову, с литовцами и поляками, иностранцами, которые бывали тогда в Москве. Это знакомство могло развить богатые природные дары женщины, которая тем самым обратила бы на себя внимание Грозного. Недаром мечтает он о сестре Елисавете, о женитьбе на европейке, которая могла внести в его жизнь элемент новый, совершенно независимый от плотоугодия, которое Грозный мог и без того удовлетворять на каждом шагу. Сохранились предания о женщинах развитых в царском семействе, какова, например, бабка Грозного. Но г. Островский хотел быть верным действительности -- он взял заурядную женщину, наделил ее лукавством без ума, желанием "цветного платья", желанием показать всем, как должно вести себя царице, как "гордо кланяться на боярские поклоны", "ходить, как лебедь, плавно", "бровью, без слов, сказать и гнев, и ласку" -- и погрешил против действительности несравненно больше. Василиса выходит манекеном, действующим не по внутренней необходимости, а по желанию автора. И этот-то манекен заставляет всех плясать по своей дудке, начиная с Грозного.
   Посмотрите на ее обращение с Колычевым, который не решается доносить на царицу, чувствуя к ней симпатию. Чем Василиса убеждает его? Она придумывает такую глупую сказку, которой поверить мог только совершенно тупоумный человек, между тем как г. Островский старается выставить Колычева неглупым, чувствующим человеком. Она говорит, что царя надо развести с царицей, ибо царь начинает заглядываться на "слуг царицыных, на баб и девок", и больше всего на нее, Василису. А если, мол, царя мы разведем, он женится на другой и отвратит свой взор "от баб и девок", и она, Василиса, может любить тогда Колычева свободно. "Понял?" -- спрашивает она.
   "Все понял, все, что хочешь, исполню я", -- отвечал он и, оставшись один, предается сантиментальным воспоминаниям о любви своей к царице Анне, когда она была в девушках, и риторическим возгласом о необходимости донести на Анну и погубить ее. Г. Степанов, исполняющий роль Колычева, с привскоком, с подниманием вверх то перста, то десницы, произносит риторическая фразы и вызывает рукоплескания у райских обитателей, которые всегда рады видеть скакания и слышать кукольниковскую риторику.
   Колычев доносит царю на Анну. Я пропускаю разговор царя с Малютой, разговор, пахнущий водевилем и либреттами оффенбаховских опер. Выслушав донос, царь требует к себе Анну и ставит ее на очную ставку с Колычевым. Царица говорит, что она невинна, что никогда Владимира Воротынского она не любила и даже не мечтала о нем; а если в девичьих помыслах ее являлся кто ей суженым, то это разве Андрюшка Колычев. Царь прогоняет царицу, говоря, что отныне терем будет ей тюрьмою, и, по отшествии ее, поставив остроконечный посох на ногу Колычева, спрашивает сего последнего, что значат царицыны слова о нем, Андрюшке. Андрюшка отвечает: "знать не знаю", и царь дарит ему поместье и шубу. "Шута ко мне!" -- кричит затем Грозный. Является шут и начинает петь: "кабы бабе молока, молока, была б баба молода, молода"; царь веселится и уходит "вспоминать холостую жизнь".
   Надобно сказать, что эта сцена, при всей ее натянутости, при всей ее исторической, отчасти и психологической, фальши, точно так же, как и сцена первого свидания царя с Василисой, могли бы выйти эффектны, если б разыграны были надлежащим образом. Но г. Самойлов и г-жа Владимирова... Впрочем, об этом после.
   Четвертое действие начинается монологом Василисы, в котором изображается недовольство ее тем, что царь так мягко обошелся с царицей. Василиса думала, что он ее убьет и тем очистит возле себя место для нее, Мелентьевой, а он только прогнал ее с очей своих. Что делать теперь? А она, Василиса, так бы хорошо умела держать себя Царицей! Она наряжается и показывает своей горничной, как бы она царицей себя держала. Тут приходит Колычев, и Василиса, поластившись к нему, вдруг говорит: "отрави царицу!" Это не только для Колычева, но даже для зрителей было совершенною неожиданностью. Сказать человеку "отрави царицу", сказать ни с того, ни с сего, и так просто, как "затвори дверь", превосходит наше воображение. Колычев хотел отчитать ее риторикой, но она не вняла, а пояснила ему, что Малюта, по приказанию царя, велел ей, Мелентьевой, отравить царицу, и она, Мелентьева, поручает это ему.
   "А, -- говорит Колычев, -- понимаю (он все понимает, потому риторике обучался!): тебе, для ради женской красоты твоей, души я не пожалею, только, смотри, в последний это раз я твой слуга, а там женой возьму тебя в свой дом, и будешь ты любить меня и холить, и пуще грома Божьего бояться". При этом он так жмет ей руку, что она кричит: "Ой! больно, больно!" Публика аплодирует. Перемена декорации. Мы в тереме у царицы. Она жалуется на судьбу свою Мелентьевой и потом идет ужинать. Входит Колычев с вышереченным кубком, в который Мелентьева всыпает яд, и говорит, что якобы сей кубок от царя прислан. "За что такая милость к жене своей опальной от царя?" -- вопрошает царица, принимая роковой кубок. -- Не знаю, отвечает Колычев. -- "Чем же мне подарить тебя? -- снова вопрошает царица, -- Возьми кольцо". -- Не надо, отвечает Колычев и хочет уйти. Царица останавливает его и говорит ему -- это задумано прекрасно -- о том, как она его, Андрея, любила и раз бросила ему из терема венок из васильков. Воспоминания о поэтической молодости тронули Колычева, который чувствует, что играет в пьесе преглупую и ни с чем несообразную роль.
   -- Послушай! -- говорит ему царица, -- Мне кажется, что в этот кубок положено зелье.
   -- Положено, царица. Не пей его! -- и хочет взять кубок.
   Драма сейчас могла бы разрушиться, если б Колычев отнял кубок, или если б царица отказалась пить. Но Колычев и царица в полном распоряжении у г. Островского, который мог бы заставить их даже летать. Впрочем, они проделывают вещи не более естественные, чем летанье человека.
   "Я выпью, надо выпить!" -- говорит царица и пьет, желая царю "веселия и радости, и счастья на многие, на многие года". Колычев стоит и плачет.
   Чего он плачет -- неизвестно. Начинается переполох. Царица кричит: "Ой, больно, больно!" Мелентьева кричит: "Бегите за царем! Скажите, царица угорела!" В публике смех, ибо все это придумано так мелодраматически плохо, что из рук вон. Мелентьева обращается к Колычеву: "Не плачь Андрей. Через два дня я буду царицей и награжу тебя за то, что ты очистил мне место. А теперь, ты от двора подальше убирайся, а то с тобою будет то же".
   -- Горе головушке! -- восклицает Колычев, -- Кому поверил я! (Именно, слово в слово, так восклицает!).
   -- Ступай, ступай скорее!
   -- О, Боже! убей меня твоим небесным громом! Зачем ты терпишь на сырой земле таких злодеев, как я.
   -- А на сухой земле разве их не бывает? -- заметил мой сосед.
   Занавес падает.
   Неужели это естественное развитие страсти, а не дикая мелодрама, даже в то дикое мелодраматическое время, когда царствовал, по выражению Языкова:
   
   Трех мусульманских царств счастливый покоритель --
   И кровопийца своего!
   
   Когда ежедневно представлялись такие картины:
   
   В Москве за казнью казнь: у плахи беззаконной
                      Весь день мясничает топор;
   По земским городам толпа приметных бродит,
                      Нося грабеж, губя людей,
   И, бешено-свиреп, сам царь ее приводит.
   
   Есть ли человеческая возможность объяснить, каким образом могла решиться Мелентьева на убийство и еще более -- поручить совершение его Колычеву, человеку, которого она, как из 5-го акта оказывается, действительно любила? Есть ли возможность объяснить решимость самого Колычева, решимость почти без борьбы? Тупоумием и закоренелостью в преступлениях, конечно, все можно объяснить, но автор выставляет этого ритора, шпиона и палача человеком с сердцем, любящим, нежным. Где же логика? Нам приходится только дивоваться, когда мы видим происходящее на сцене. Колычев решается отравить, но решается потому, что это -- царский приказ. Между тем, если б он вслушался в слова Мелентьевой, то увидел бы, что она лжет. "От царского стола, от ужина ты понесешь царице, как будто царь прислал, -- в царевом кубке сыченый мед. Тебе отдаст Малюта -- и ты придешь". Колычев приносит кубок. Но откуда взял он его -- решительно неизвестно. Участвовал ли Малюта в отраве -- ни из одного слова драмы этого не видно. Что касается яда, то Мелентьева объясняет, что он приготовлен Бомелием. Царь же, как это видно из драмы, не только не участвовал в отраве, но даже не подозревал ее. Между тем, Колычев приносит кубок от царского стола, Мелентьева сыплет в него яд -- он это видит; когда царица спрашивает его -- есть ли в кубке яд, -- он говорит: есть, и советует царице не пить, а когда она выпивает, он плачет. Что за чепуха! Если в нем проснулась чувствительность, то мог бы он просто взять кубок из рук царицы, пролить его. Не говорю о том, что если б хоть капля здравого смысла была у Колычева, то он, несмотря на ослепление страсти, имел бы полную возможность понять намерения Мелентьевой. Она так неумело и неловко действует. Далее: отрава производится почти на виду всех, а Мелентьева говорит, что царица угорела. И ни малейшего подозрения ни у кого: царь ничего не спросил об угаре, об угаре ночью, перед сном, когда печей не топят, да притом еще летом! Не правда ли, как это правдоподобно!! Кроме того, предполагается, что царю никто не сказал и о том, что царица тотчас закричала и упала, как только выпила кубок! Ведь смерть царицы, даже нелюбимой, притом смерть мгновенная, не могла не вызвать хоть простого любопытства со стороны царя. А один его вопрос тотчас разъяснил бы все. Повторяю, все это так нелепо придумано, что многие зрители помирали со смеху после четвертого акта!..
   Пятый акт несравненно лучше других. На нем можно отдохнуть от противоречий, от мелодраматического вздора, риторической трескотни, от вводных сцен, совершенно ненужных, от пошлых разговоров, от водевильных выходок, на что указывал я в первых четырех актах. Тут есть смысл, тут есть действительная драма, движение, поэтические обороты речи. Не напоминай этот акт слишком уж явно началом своим последний акт "Макбета" и не будь конец его испорчен мелодраматической выходкой Колычева, -- этот акт можно было бы причислить к лучшим страницам г. Островского.
   Как леди Макбет, Василису Мелентьеву, произведенную в патентованные царем любовницы, начинают мучить видения. В трагедии Шекспира к появлению на сцене ходящей во сне леди Макбет приготовляют зрителей доктор и придворная дама, которые передают друг другу свои соображения, причем доктор говорит умно и дельно. В драме г. Островского сначала спальники, потом царь с доктором приготовляют зрителей к появлению Василисы, причем доктор говорит великий вздор. К сожалению, я никак не могу сказать, что все это Шекспир заимствовал у г. Островского. Является леди Макбет, то есть Василиса Мелентьева, преследуемая тенью царицы Анны. В "Макбете" придворная дама восклицает, обращаясь к доктору: "смотрите! вот она идет". В "Василисе Мелентьевой" царь восклицает, обращаясь тоже к доктору: "смотри, смотри! Она идет. Спаси нас, Заступница". Словом, эта сцена у г. Островского -- вариация на сцену "Макбета", вариация, конечно, несравненно худшая своего оригинала. Но потом все идет хорошо и вполне оригинально, хотя мне признаться, не совсем естественным кажется скорое успокоение Василисы после такой трагической сцены. Успокоившись, она засыпает и во сне произносит любовные слова об Андрюше и постылые о царе. Грозный будит ее и, в страшной ярости, велит зарыть ее живою в могилу. Но риторический Колычев берет ее за руку, заставляет покаяться в своих злодеяниях и поражает мечом. Грозный благодарит его, но в то же время приказывает Малюте удалить его куда-нибудь подальше, "хоть в тот же гроб, где Василиса будет".
   В заключение, я должен сказать, что идея драмы г. Островского не только потому не нова, что предвосхищена была еще Шекспиром -- касательно честолюбивой женщины -- но и потому не нова, что г. Аверкиевым предвосхищена -- касательно изображения Грозного, как сластолюбца и как человека любящего. Драма г. Аверкиева называется "Слобода Неволя" и не лишена достоинств. Если на нее не обратили внимания, то, во-первых, потому, что в последние годы у нас мало на что внимание обращали, а во-вторых, потому, что она напечатана в таком журнале, как "Всемирный Труд", составляющий библиографическую редкость. Положения, в которые поставлен Грозный г. Аверкиевым, сходны с положениями его в "Василисе Мелентьевой". Если я добуду "Всемирный Труд" ко времени появления во 2 кн. "Вестника Европы" драмы г. Островского, то позволю себе провести тогда маленькую параллель.
   Теперь два слова об исполнении, которое было очень плохо. Не говоря о второстепенных ролях, роли Василисы -- г-жею Владимировой и Грозного -- г. Самойловым исполнены были вполне неудовлетворительно. Г. Самойлов только и сделал, что загримировался хорошо и в профиль напоминал одного из известных русских эмигрантов. Старания его на этом и ограничились. О роли он не думал, потому ли, что небрежность вошла в его привычки, или потому, что ничего уж обдумывать он не в состоянии. Самые благодарные моменты роли пропадали у него бесследно, а иногда вызывали в зрителях, вместо ужаса, веселый смех, даже очень громкий. Так, в последнем акте, когда Василиса спрашивает его, не являются ли ему замученные им бояре, Грозный вскакивает в ужасе и говорит, что он вырвет ей язык, если она не замолчит: "накличешь! Храни Господь! С нами крестная сила!" На лице г. Самойлова ни малейшего ужаса не было, а когда он сказал "чур меня, тьфу!", то это вышло так смешно, что зрители засмеялись. Я почти убежден, что в тексте драмы этого "тьфу" вовсе нету, ибо г. Островскому известно, что в подобных случаях не плюют. Вероятно, г. Самойлов часто был кумом и приобрел привычку говорить "тьфу". Пропала, по вине же г. Самойлова, и та сцена, когда Василиса просит царя накрыть ей ноги своим кафтаном. Прекрасный монолог Грозного над спящей Василисой, монолог, исполненный глубокого чувства и в устах даровитого актера могущий произвести сильное впечатление, у г. Самойлова опять пропал. Вообще у него все пропадало порядочное, и он только способствовал к раскрытию всех недостатков пьесы. Если частности не вышли у г. Самойлова, то о целом и говорить нечего: перед нами фигурировал какой-то помещик, и нам было тем смешнее, что на помещике XIX века был царский костюм XVI.
   Что касается г-жи Владимировой, то она, очевидно, трудилась над ролью и отчасти поняла ее, но играла плохо. Тон ее речи был так фальшив, так растягивала она слова, что это выходило даже карикатурнее, чем у г. Горбунова, когда он рассказывает о встрече двух старух, из которых одна говорит: "помер!" (звук, непередаваемый в печати). Один мой знакомый совершенно справедливо заметил об игре г-жи Владимировой, что она не играла, а учила кого-то, как играть эту роль. Учительницы довольно часто берут фальшиво, но даровитая ученица угадает и возьмет в меру настоящую ноту. Г-жа Владимирова уж слишком простоватую старалась изображать, вследствие чего не выходила из шаржа и была недурна только в сцене с тенью. Роль Василисы ждет даровитой актрисы, точно так же как роль Грозного -- даровитого актера. Тогда, быть может, крупные недостатки пьесы сгладятся, и выступят на первый план только ее достоинства. Белинский правду сказал, что если б во всех пьесах играли очень даровитые актеры, то плохих пьес не было бы.
   Г. Горбунов был недурен в маленькой роли крепостного человека князя Воротынского. Поставлена пьеса прекрасно, нисколько не хуже "Смерти Иоанна Грозного", хотя стоила постановка несравненно дешевле. Говорят, что новая дирекция способствовала понижению цен на театральный товар. Хотя ни в одной "биржевой хронике" я этого не читал, но охотно верю.

14 января 1868 г.

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru