Ткачев Петр Никитич
Неподкрашенная старина

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    1) Некрасов и Станицкий: Три страны света: ром. в 8 частях; изд. 3-е, 1872 г. 2) Тургенев: Последние Повести и Рассказы. (Вестник Европы - 1870-72 г.)


   

НЕПОДКРАШЕННАЯ СТАРИНА.

1) Некрасовъ и Станицкій: Три страны свѣта: ром. въ 8 частяхъ; изд. 3-е, 1872 г.
2) Тургеневъ: Послѣдніе Повѣсти и Разсказы. (Вѣстникъ Европы -- 1870--72 г.)

(Статья первая.)

... "Первые будутъ послѣдними"!..

   Современная русская беллетристика, съ нѣкотораго времени, служитъ козломъ очищенія на непорочномъ жертвенникѣ нашей журнальной критики. Нѣтъ такого литературнаго лиллипута, который-бы не считалъ своей священной обязанностію бросить въ нее своимъ осужденіемъ и рѣзкимъ приговоромъ. Со всѣхъ сторонъ сыпятся на нее обвиненія въ безцвѣтности и въ полнѣйшемъ отсутствіи художественнаго элемента. Говоря откровенно, даже въ обвиненіяхъ лиллипутовъ есть своя доля правды, и я вовсе не думаю принимать на себя защиту осуждаемой. Но когда суровые обличители современной беллетристики, обличая ея несомнѣнные недостатки, дѣлаютъ въ то-же время умильные глазки беллетристикѣ 40-хъ и конца 50-хъ годовъ, когда они унижаютъ первую для того, чтобы возвеличить вторую, когда они тычатъ намъ въ глаза художественными авторитетами "временъ Бѣлинскаго "-- то, уже извините, при всемъ моемъ предубѣжденіи къ оптимизму, я годовъ сдѣлаться въ этомъ случаѣ оптимистомъ, я готовъ воскликнуть: "нѣтъ, то, что есть, все-же гораздо лучше того, что было"! "Яркость" и "художественность" беллетристики прошлыхъ десятилѣтій,-- это, мнѣ кажется, одно изъ самыхъ нелѣпыхъ и неосновательныхъ мнѣній: и "старые" беллетристы были такими-же плохими художниками, какъ и новые, они отличались тѣми-же недостатками, которыми отличаются и "новѣйшіе"; такъ называемая "художественность" отсутствуетъ въ произведеніяхъ первыхъ столько-же, сколько и въ произведеніяхъ вторыхъ, если не больше. "Какъ! воскликнутъ защитники старыхъ авторитетовъ,-- какъ, а гг. Тургеневъ, Писемскій, Гончаровъ,-- развѣ это не художники! Развѣ это не "художественные перлы и алмазы" беллетристики сороковыхъ годовъ! Найдитека что-либо подобное имъ въ вашей современной беллетристикѣ"! Ну, гг. Тургеневъ, Писемскій и Гончаровъ пишутъ и теперь,-- отчего-же, однако, ихъ "современныхъ произведеній" никто не находитъ "художественными перлами и алмазами"? Отчего въ своихъ "Взбаломученномъ морѣ", "Отцахъ и дѣтяхъ" и въ "Обрывѣ" они такъ близко подходятъ къ новѣйшимъ сочинителямъ романическихъ сплетней, въ родѣ гг. Лѣсковыхъ и Клюшниковыхъ, что становится труднымъ опредѣлить, гдѣ кончается "старѣйшій* беллетристъ и гдѣ начинается "новѣйшій". Я знаю тѣ "смягчающія обстоятельства", которыя приводятся обыкновенно въ пользу старыхъ беллетристовъ; ихъ фіаско объясняется недостаточностью ихъ умственнаго развитія, общимъ складомъ ихъ міросозерцанія, помѣшавшимъ имъ понять и оцѣнить современное поколѣніе и современныя потребности нашей жизни. Но, мнѣ кажется, это объясненіе нельзя считать вполнѣ удовлетворительнымъ; къ тому-же, мнѣ кажется, что оно рѣшительно противурѣчитъ основнымъ догматамъ тѣхъ самыхъ эстетиковъ, которые сдѣлали изъ гг. Тургенева Писемскаго и Гончарова художественные авторитеты. Съ точки зрѣнія этихъ догматовъ признано, что на произведенія истиннаго художника не можетъ имѣть существеннаго вліянія его теоретическое міросозерцаніе; что оно только направляетъ его художественную дѣятельность на тѣ или другія стороны жизни, что оно лишь ограничиваетъ извѣстнымъ образомъ кругъ доступныхъ ему предметовъ; но что самая художественность изображенія этихъ предметовъ -- не зависитъ отъ того, либералъ авторѣ или консерваторъ, идетъ онъ въ уровень съ прогрессомъ своего времени или отсталъ отъ него. Въ самомъ дѣлѣ, возьмите, напримѣръ, хоть Антони Тролопа. Это несомнѣнный консерваторъ, напыщенный тори, человѣкъ вполнѣ отсталый во всѣхъ отношеніяхъ,-- однако, никто не станетъ утверждать, что собственно художественная сторона его произведеній страдаетъ отъ его консервативной отсталости. Изображаемые имъ характеры всегда производятъ на васъ впечатлѣніе характеровъ живыхъ людей, а не ходячихъ маріонетокъ, съ разными пришпиленными къ нимъ ярлыками и аттестатами. А Тролопъ не Богъ знаетъ еще какой художникъ! Никто не поставитъ его на одну доску съ Диккенсомъ или Теккереемъ. Почему-же онъ никогда не писалъ и не напишетъ ничего подобнаго "Взбаломученному морю", "Отцамъ и дѣтямъ" и т. п.? Почему онъ, отставая отъ своего времени, не перестаетъ быть художникомъ? {Я взялъ примѣръ изъ англійской литературы, Я подобныхъ, примѣровъ можно-бы было много найти и въ нѣмецкой и во французской литературѣ. Ну, возьмемъ хоть Гюго. Всѣмъ извѣстно, какъ часто мѣнялъ этотъ великій человѣкъ свои общественныя и политическія воззрѣнія; но развѣ отъ этого измѣнялась степень художественности рисуемыхъ имъ характеровъ?} Говорятъ, что художественность старыхъ авторитетовъ стала теперь выдыхаться (не я сочинилъ это слово; я беру его цѣликомъ изъ одной, либеральной рецензіи, написанной по поводу одного изъ послѣднихъ разсказовъ г. Тургенева). Выдыхаться! но отчего-же это только у однихъ насъ выдыхаются художники? Почему въ Англіи романы Диккенса и Теккерея, во Франціи романы Сю, Бальзака и Жоржъ-Занда,-- романы, написанные лѣтъ 30-ть, 40-къ тому назадъ, читаются и продолжаютъ интересовать публику; а мы считаемъ устарѣлыми и не станемъ перечитывать ни "Дворянскагогнѣзда", ни "Записокъ Охотника", ни "Тысячи Душъ", ни "Обыкновенной исторіи" и т. п. Почему, однимъ словомъ, произведенія нашихъ беллетристическихъ авторитетовъ всегда такъ тѣсно связаны съ породившимъ ихъ историческимъ моментомъ, что чуть только прошелъ этотъ моментъ, мы сейчасъ-же и за* бываемъ ихъ? Неужели нашъ общественный прогрессъ такъ быстръ, что жизнь нашихъ отцовъ и даже нашихъ старшихъ братцевъ не представляетъ уже никакихъ общихъ интересовъ, никакихъ точекъ соприкосновенія съ нашею собственною жизнью? Очевидно, подобное объясненіе немыслимо, потому что въ два, три десятилѣтія люди еще никогда не перерождались, да и трудно до такой степени переродиться, чтобы утратить всякую связь съ людьми непосредственно-предшествующихъ эпохъ. Отчего-же всѣ эти Лаврецкіе, Рудины, Калиновичи, Адуевы, Обломовы, переставъ быть современными, перестали быть и интересными? Могло-ли-бы это съ ними случиться, если-бы они были изображены съ художественною правдивостью, если-бы они и теперь продолжали производить на насъ впечатлѣніе живыхъ людей, а не мертвыхъ образовъ? Я думаю, что тогда-бы этого не случилось. Донъ-Кихотъ -- давно отжившій типъ, но мы увлекаемся имъ и теперь. Дѣйствующія лица шекспировскихъ трагедій вѣрятъ въ вѣдьмъ и колдуновъ, и мы все-таки интересуемся ими. Члены Пиквикскаго клуба едва-ли мыслимы въ современной Англіи, а мы не перестаемъ, однако, зачитываться геніальнымъ произведеніемъ великаго романиста. Въ "Notre Dame de Paris" и въ "L'homme qui rit",.передъ нами раскапываются запыленные архивы поросшей мхомъ древности, но мы не отсылаемъ ихъ подъ столъ, мы не смотримъ на ихъ героевъ, какъ на нѣкоторые историческіе пергаменты, мы видимъ въ нихъ живыхъ людей, мы переносимся въ ихъ обстановку, мы входимъ въ ихъ интересы, мы дѣлаемъ эти интересы своими собственными интересами; намъ кажется, будто эти люди и теперь еще живутъ и дѣйствуютъ.
   Почему-же насъ интересуютъ люди давно отжившихъ поколѣній, и не интересуютъ люди, современные нашимъ отцамъ, много, много что дѣдамъ? Какъ хотите, а тутъ что-нибудь да неладно. Или наши "художественные перлы" совсѣмъ не перлы, и если произведенія этихъ "перловъ" заинтересовывали одно время публику, то причину этого нужно искать совсѣмъ не въ ихъ художественными, а просто въ ихъ современности,-- или-же... или-же наша публика не любитъ своего, всего національнаго, всего русскаго. На не правдоподобнѣе-ли усумниться скорѣе въ художественномъ авторитетѣ нашихъ "перловъ", чѣмъ въ патріотизмѣ всего "народа русскаго"?
   Временное, мимолетное, чисто-историческое значеніе беллетристическихъ произведеній даже самыхъ талантливыхъ нашихъ романистовъ ясно показываетъ, что ихъ слишкомъ скоро-преходящая популярность обусловливалась совсѣмъ не ихъ художественными достоинствами. Она просто зависѣла отъ тѣхъ мимолетныхъ интересовъ, съ которыми она такъ или иначе была связана. Перемѣнились интересы,-- забыты и произведенія. Мнѣ, пожалуй, скажутъ, что это одинаково справедливо относительно всѣхъ продуктовъ человѣческаго ума, что каковы-бы ни были ихъ внутреннія достоинства, но разъ миновались вызвавшіе ихъ интересы, изчезаетъ и ихъ цѣнность. Конечно, это правда. Но дѣло въ томъ, что интересы-интересамъ рознь. Есть интересы такіе мелкіе и ничтожные, что они мѣняются каждый годъ, каждое десятилѣтіе, и есть интересы, съ одинаковою силою волнующіе человѣчество втеченіи многихъ и многихъ вѣковъ, интересы нестарѣющіе, вѣчно обновляющіеся... Истинно-художественное произведеніе, по самому существу своему, всегда опирается на эти послѣдніе интересы, на интересы, касающіеся человѣка вообще, а не человѣка, одѣтаго въ такое-то именно платье, въ такой-то мундиръ, служащаго въ такомъ-то департаментѣ. Напротивъ, тѣ псевдо-художественныя творенія, которыя сегодня читаются съ восторгомъ, а завтра отъ скуки бросаются подъ столъ -- эти творенія всегда исключительно связываются не съ обще-человѣческими интересами, а съ интересами такого-то лица или кружка, такой-то должности, такого-то чина. Измѣнился кружокъ, упразднена должность, переименованъ чинъ,-- и старые интересы забыты; забыты и тѣ, которые ихъ воспѣвали. Я знаю, что, говоря это, я реставрирую азбучную истину. Но мнѣ кажется, что именно эта азбучная истина и можетъ объяснить ту мимолетную популярность, которою пользовались творенія "старыхъ авторитетовъ". Они отвѣчали интересу минуты, но дальше этого они не шли; минута прошла, а съ нею прошла и ихъ эфемерная слава. Та-же участь постигнетъ, безъ сомнѣнія, и современныхъ беллетристовъ, но это все-таки не даетъ права "старѣйшимъ" поднимать носъ передъ "новѣйшими". Если-бы возможно было искуственнымъ образомъ выдѣлить изъ произведеній нашей "старой" и "новой" беллетристики тѣ, такъ сказать, чисто-публицистическіе интересы, которые связывали или связываютъ ихъ съ живою дѣйствительностью, которые даютъ имъ цвѣтъ и теплоту, которые одухотворяютъ ихъ, то мы получили-бы мертвые остовы, одинаково непривлекательные, одинаково безобразные. Нѣтъ, я даже думаю или, лучше сказать, я увѣренъ, что "остовы" новой беллетристики оказались-бы несравненно лучше и чище отдѣланными, чѣмъ "остовы" старой. Мнѣ скажутъ, что мое мнѣніе ни на чемъ не основано, что оно рѣшительно противурѣчитъ "установившимся" и "общепринятымъ" взглядамъ; мало того, оно противурѣчитъ несомнѣнному и конкретному факту. А фактъ этотъ состоитъ въ томъ, что популярность, которою пользовались "старые" авторитеты, никогда не выпадала на долю "новыхъ", и что даже ни одному изъ новѣйшихъ беллетристовъ не удалось сдѣлаться общепризнаннымъ авторитетомъ. Однако, этотъ фактъ ни мало не смущаетъ меня: когда потребности и интересы минуты можно выражать не иначе, какъ въ туманной и иносказательной формѣ беллетристическихъ притчъ, то понятно, что вниманіе публики исключительно сосредоточится на этихъ притчахъ, и что притчи, каково-бы ни было ихъ внутреннее достоинство, будутъ пользоваться преимущественною популярностью. Чуть кому удастся хоть сколько-нибудь толково высказать въ притчѣ то, что всѣхъ занимаетъ, намекнуть на то, на что каждый киваетъ, а прямо указать не можетъ,-- вотъ онъ и "авторитетъ", его притча читается, перечитывается, ею восхищаются, въ ней открываютъ какія-то неизъяснимыя прелести, ее возводятъ въ "перлъ созданія". А отнимите отъ этой притчи ее иносказаніе, посмотрите на нее не какъ на притчу, а какъ на художественное произведеніе, и вы съ удивленіемъ спросите себя: "да что-же тутъ хорошаго? какъ могла такая ничтожная мысль растрогать читателя? какой-же это "перлъ",-- это просто булыжникъ."
   Но сила иллюзіи велика: репутація, разъ созданная подъ ея вліяніемъ, упорно держится и переживаетъ самый предметъ. Съ "перломъ* давно уже обращаются, какъ съ булыжникомъ, а все-таки его называютъ еще по старой памяти перломъ. Въ наше время притча уже не имѣетъ прежняго значенія; интересы, занимающіе въ данный моментъ публику, могутъ находить свое выраженіе въ иной, болѣе прямой формѣ... Потому наша современная беллетристика, за отсутствіемъ въ ней, какъ и въ беллетристикѣ прошлыхъ лѣтъ, всякихъ художественныхъ достоинствъ, не можетъ привлекать къ себѣ ни того всеобщаго вниманія, ни пользоваться тѣмъ авторитетомъ, о которыхъ говорятъ присяжные защитники стараго хлама. Вотъ, мнѣ кажется, совершенно правдоподобное объясненіе той популярности, которою въ свое время пользовались "старые авторитеты", того ореола (въ наши дни, правда, значительно потускнѣвшаго), которымъ преданіе и до сихъ поръ окружаетъ ихъ посѣдѣвшія головы. Однако, мнѣ справедливо могутъ замѣтить, что всѣ подобныя соображенія имѣютъ лишь значеніе отрицательныхъ доказательствъ -- однихъ ихъ, очевидно, недостаточно; нужны доказательства положительныя. А гдѣ ихъ взять?
   

II.

   Объ этомъ позаботились сами писатели "прошлыхъ лѣтъ". Я сказалъ уже, что для прямого доказательства нужно искуственно отдѣлить отъ произведеній сварой беллетристики все тѣ живыя нити, которыя связывали ихъ съ окружавшею ее современностью. Самой критикѣ было-бы довольно затруднительно, если даже не невозможно, произвести эту щекотливую операцію. Чего добраго, ее сейчасъ-бы обвинили въ подлогѣ и злонамѣренности. Но на наше счастіе какой-то спиритъ убѣдилъ "убѣленную сѣдинами" старину пристроиться съ своимъ забытымъ хламомъ къ современной литературѣ. Правда, старина сперва подкрасилась румянами изъ косметическаго магазина Лѣскова и Ко, дѣло вышло, однако, дрянь. Нарумяненную "дѣву" (т. е. якобы дѣву) сейчасъ-же узнали и осмѣяли. Она, однако, ни мало этимъ не обезкуражилась. "А, вы думаете, что я и въ самомъ дѣлѣ румянюсь румянами г. Лѣскова и Ко; нѣтъ,-- я и безъ румянъ еще не дурна! Вотъ посмотрите!" И, въ самомъ дѣлѣ, глубоко вѣруя въ свою красоту, почтенная старость выставила все свое богатство на литературный рынокъ. Гг. Лажечниковъ и Кукольникъ поползли въ редакцію г. Хана, г. Писемскій погналъ своихъ "Людей сороковыхъ годовъ" въ стойло г. Кашпирева, г. Тургеневъ, пропѣвъ себѣ "Довольно", поплелся, однако, къ г. Стасюлевичу и сталъ осыпать публику своими "художественными перлами"; разныя "темныя личности", выросшія на старомъ болотѣ и въ 50-хъ годахъ читавшіяся "не безъ удовольствія", въ родѣ Ольги Н. и Крестовскаго (псевдонима), и онѣ тоже присоединили свой дѣтскій пискъ къ общему концерту старыхъ запѣвалъ. Началась литературная реставрація. Зачѣмъ? для чего? Неужели только для того, чтобъ доказать, что "почтенная старость" можетъ обойтись я безъ румянъ? Не знаю, можетъ быть.
   Говорятъ, впрочемъ, будто литература есть всегда лишь простое отраженіе жизни, говорятъ, будто жизнь устами "Гражданина" требуетъ какихъ-то "точекъ", будто требованіе это оказалось, по справкѣ, нѣсколько запоздавшимъ... Все это, однако, не имѣетъ для насъ въ настоящую минуту особаго значенія. Потому или по другому, такъ или иначе, но несомнѣнно, что реставрація совершилась и что она вполнѣ соотвѣтствуетъ "духу современности". Опять-таки и для этого у насъ имѣется подъ руками безспорное доказательство. Г. Звонаревъ знаетъ этотъ "духъ" наилучшимъ образомъ. Кому-жъ и знать, какъ не ему? И чтоже? Онъ откапываетъ изъ архивовъ своего магазина забытый всѣми романъ гг. Некрасова и Станицкаго и приподноситъ его третьимъ изданіемъ почтеннѣйшей публикѣ. Вслѣдъ за этимъ, какъ слышно, онъ приготовляетъ новое изданіе "Ивана Выжигина" и "Коломенской розы". Нѣтъ сомнѣнія, что послѣдній романъ будетъ имѣть огромный успѣхъ: онъ имѣетъ рѣшительное преимущество впередъ "И. Выжигинымъ", впередъ "Тремя странами свѣта": онъ гораздо, короче ихъ, всего-то, кажется, въ двухъ частяхъ. Некрасовъ-же вкупѣ съ Станицкимъ растянули свои "Три страны" на цѣлыхъ 8 частей или книгъ. Вотъ вамъ при самомъ началѣ вы уже наталкиваетесь на сравненіе "новой беллетристики" "съ старою", весьма выгодное для первой. Въ новой беллетристикѣ самымъ длиннымъ романистомъ считается, и не безъ основанія, г. Боборыкинъ. Но и самъ г. Боборыкинъ никогда еще, кажется, не покушался идти далѣе шести книгъ. Вы, пожалуй, скажете, что это совсѣмъ не прогрессъ, а напротивъ, регрессъ. Да, правда, цифра регрессируетъ, число частей уменьшается, но развѣ, пропорціонально этому уменьшенію, не увеличивается удовольствіе читателей?
   Итакъ гг. Тургеневъ и Некрасовъ и ихъ издатели -- все это люди весьма компетентные по части "духа времени" -- единогласно свидѣтельствуютъ, что теперь реставрація "неподкрашенной старины" вполнѣ соотвѣтствуетъ этому "духу". Но зачѣмъ-же, однако, гг. Тургеневъ и Некрасовъ сами себя бичуютъ, зачѣмъ тщатся они, при содѣйствіи гг. Звонарева'и Стасюлевича, уподобиться извѣстной Гоголевской бабѣ въ "Ревизорѣ"? Что касается г. Тургенева, то это, впрочемъ, не особенно удивительно; онъ еще и раньше съ большимъ апломбомъ фигурировалъ въ этой роли (вспомните его самооплеваніе по поводу Базарова); но г. Некрасовъ,-- Некрасовъ, такой деликатный и щепетильный насчетъ своей литературной репутаціи,-- Некрасовъ, такъ тщательно изгоняющій изъ изданій своихъ сочиненій всѣ дѣтскія ошибки и старческіе промахи не всегда трезвой музы,-- г. Некрасовъ реставрируетъ "Три страны свѣта"! Мы никогда не повѣрили-бы этому, если-бы не имѣли подъ рукою факта. "Три страны свѣта" лежатъ передъ нами, и не явись онѣ третьимъ изданіемъ, могли-ли бы мы насладиться зрѣлищемъ "неподкрашенной старины"?
   Но позвольте,-- скажутъ мнѣ,-- зачѣмъ-же вы берете г. Некрасова, какъ одного изъ представителей этой старины? Тургеневъ,-- ну, это такъ; а Некрасовъ,-- помилуйте, да кто-же его когда нибудь считалъ за выдающагося романиста "старой беллетристики"?
   Я и беру его не какъ выдающагося романиста, а какъ романиста зауряднаго, притомъ романиста, нелишеннаго литературнаго таланта и имѣвшаго въ свое время значительный успѣхъ, {Читатель долженъ принять къ свѣденію, что, говоря вездѣ о г. Некрасовѣ, какъ объ авторѣ "Трехъ странъ свѣта", я подразумѣваю тутъ-же и г. Сганицкаго, и только ради краткости я употребляю одну фамилію вмѣсто двухъ.} что доказывается тремя изданіями "Трехъ странъ свѣта". Кромѣ того, этотъ романъ можетъ служить однимъ изъ лучшихъ представителей цѣлаго цикла романовъ "старой беллетристики". Объ общемъ характерѣ этого цикла я скажу ниже; теперь-же достаточно будетъ упомянуть, что онъ составляетъ прямую противуположность другому циклу, представителемъ котораго, съ полнымъ правомъ, можетъ быть названъ г. Тургеневъ. Такимъ образомъ, мы разсмотримъ "неподкрашенную старину" въ двухъ ея главнѣйшихъ, хотя и весьма различныхъ проявленіяхъ. Правда, въ романѣ г. Некрасова она не совсѣмъ не подкрашена (какъ въ послѣднихъ повѣстяхъ г. Тургенева); въ ней осталось еще нѣсколько жилокъ, связывавшихъ ее съ окружавшею ее современностью; но жилокъ этихъ такъ мало и онѣ такъ тонки, что ихъ и разсмотрѣть-то трудно; при томъ-же разъ онѣ открыты, ихъ очень легко и удобно выбросить вонъ. Въ наше время, когда и проч., онѣ уже не могутъ имѣть ни въ чьихъ глазахъ никакого значенія, и ни въ комъ не возбудятъ ни малѣйшей иллюзіи.
   

III.

   Что-же это такія за жилки? Или, говоря проще, чему былъ обязанъ въ свое время успѣхъ этого давно забытаго романа?
   Мнѣ кажется, отвѣтить на этотъ вопросъ весьма не трудно, если вспомнить, каково было это время. Объ этомъ до-реформенномъ времени теперь уже можно говорить съ нѣкоторою отчетливостью. Одинъ этотъ фактъ лучше всякихъ краснорѣчивыхъ описаній показываетъ, что мы отдалились отъ него на весьма значительную дистанцію; а между тѣмъ, и "наше время" никому не кажется особенно "новымъ"; каково-же должно было быть то время, когда и эта дистанція не была еще пройдена!
   Выражаясь словами одного изъ героевъ одной изъ лучшихъ повѣстей г. Гл. Успенскаго,-- это было время, когда "прижимка" не только не думала "обмякнуть", но, напротивъ, повсюду дѣйствовала съ полною силою и съ гордою самоувѣренностью; когда крѣпостное право считалось идеаломъ нашего благополучія, когда русскій человѣкъ, ежеминутно получая зуботычины, не осмѣливался даже спрашивать: а какой резонъ вы имѣете драться? потому что зналъ напередъ, что вмѣсто отвѣта получитъ новую зуботычину. И это называлось въ то время жить по-человѣчески, любить ближняго, какъ самого себя...
   Но чѣмъ тяжелѣе время, переживаемое обществомъ, тѣмъ большимъ оптимизмомъ проникается его литература, и въ особенности его беллетристика. Тутъ являются на сцену всевозможные богатыри, великіе или малые, смотря потому, на какой ступени общественнаго и умственнаго развитія стоитъ общество, какіе интересы его занимаютъ, въ какую сторону направлена его практическая дѣятельность. Въ нашей беллетристикѣ, особенно той, которая предназначалась для услажденія наименѣе интеллигентныхъ классовъ общества (а слѣдовательно, наименѣе счастливыхъ), герой романа всегда представлялся въ видѣ такого богатыря (такъ называемые положительные герои). Мизеренъ и ничтоженъ этотъ богатырь; одѣтъ онъ не въ панцырь и латы, а въ какой-нибудь напрокатъ взятый фракъ или потасканный старомодный плащъ, или просто въ длиннополый купеческій сюртукъ; не горы онъ сдвигаетъ, не змѣй-чудовищъ побѣждаетъ; нѣтъ, его богатырскіе подвиги состоятъ главнымъ образомъ въ томъ, какъ-бы деньгу нажить, какъ-бы и зубы въ цѣлости сохранить, Однако, если вы вспомните, что повсемѣстная, самая безцеремонная "прижимка" характеризовала режимъ того времени, то вы поймете, какъ много нужно было труда и усилій, чтобы выйти изъ этой "прижимки" цѣлымъ. Въ сущности говоря, это было даже невозможно, это была просто утопія. Но чѣмъ идеальнѣе, чѣмъ невѣроятнѣе была эта утопія, тѣмъ умилительнѣе и успокоительнѣе она дѣйствовала на людей того поколѣнія. Имъ пріятно было хоть помечтать о счастливцахъ, неиспытавшихъ крѣпостныхъ порядковъ. Уровень идеала, широта утопіи всегда служитъ мѣриломъ уровня общественнаго развитія, широты доступнаго людямъ счастія. Посмотритеже, каковъ былъ этотъ идеалъ, какова была эта утопія:
   Нѣкій-юноша [образованный, но бѣдный, способный и честный, но легкомысленный и слабохарактерный, влюбляется въ нѣкую "швейку", прекрасную и добродѣтельную, но тоже бѣдную. И "добродѣтельная швейка" и "образованный юноша", вкусивъ достаточное количество плодовъ отъ древа бѣдности, рѣшаются соединиться узами законнаго брака, но не иначе, какъ упрочивъ предварительно свое матеріальное положеніе. Задача при ихъ обстановкѣ довольно трудная; но она усложняется еще болѣе тѣмъ обстоятельствомъ, что и швейка, и юноша желаютъ и "капиталъ пріобрѣсти, и невинность соблюсти." Погоревавъ и поплакавъ, они, наконецъ, придумываютъ слѣдующую комбинацію: Швейка остается въ Петербургѣ и на одну себя беретъ исключительную обязанность "сохранить невинность", не думая о пріобрѣтеніи капитала; юноша-же отправляется рыскать по свѣту и беретъ на себя исключительную обязанность пріобрѣсти капиталъ, не думая о невинности. Какъ задумано, такъ и сдѣлано: "добродѣтельная швейка" оберегаетъ въ Петербургѣ свою невинность, "образованный юноша" въ Новой Землѣ и въ русской Америкѣ (тогда она, разумѣется, еще не была продана американцамъ) сколачиваетъ капиталъ. Затѣмъ онъ возвращается въ Петербургъ, и капиталъ соединяется съ невинностью. Такимъ образомъ, задача разрѣшается къ удовольствію читателей, никогда невидѣвшихъ въ практической жизни такого счастливаго сочетанія. Но читатель можетъ утѣшаться и не однимъ этимъ. Имъ, людямъ бѣднымъ, загнаннымъ, вдругъ говорятъ, что собственными усиліями можно добиться богатства, т. е. силы, что упорное стремленіе къ цѣли, въ концѣ концовъ, всегда приводитъ къ ея достиженію, какъ-бы ни были велики препятствія; имъ разсказываютъ о неисчерпаемыхъ запасахъ скрытой энергіи и предпріимчивости, таящихся въ ихъ собственной груди -- въ груди русскаго человѣка. Развѣ это неутѣшительно? Правда, эта энергія добивается не болѣе, какъ 50-ти съ небольшимъ тысячъ, правда, эта предпріимчивость нейдетъ далѣе Новой Земли и Русской Америки, правда, "силы", таящіяся, будто-бы, въ груди русскаго человѣка, ограничиваются лишь силою пассивной выносливости, но какъ-бы то ни было, а для людей бѣдныхъ, вѣчно унижаемымъ и оскорбляемыхъ и такая сила, и такая энергія, и такая предпріимчивость должны были казаться чѣмъ-то возвышеннымъ, идеальнымъ. Вы скажете, читатель, что это возвышенное слишкомъ мелко, что это идеальное слишкомъ пошло, но какова жизнь, таковы и ея идеалы.
   Романъ г. Некрасова, утѣшая разныхъ, уже невоображаемыхъ, а дѣйствительныхъ Каютиныхъ, Граблиныхъ, Душниковыхъ Полинскихъ и т. п., возвышая въ ихъ собственныхъ глазахъ цѣнность того единственнаго богатства, которымъ они обладали -- способности трудиться, въ то-же время] выражалъ, хотя и въ слабой, весьма неопредѣленной формѣ, протестъ противъ тогдашнихъ порядковъ. Протестъ былъ еще мизернѣе оптимистическихъ идеаловъ, онъ не шелъ далѣе весьма деликатнаго указанія на мрачныя стороны помѣщичьей власти и безсмысліе помѣщичьяго времяпрепровожденія (см. въ I томѣ, главы Свадьба, Деревенская скука, во ІІ-мъ -- седьмую часть, стр. 243--320), на самодурство богачей, развращенныхъ крѣпостнымъ правомъ, въ родѣ Добротина, Кирпичева, на бѣдность и страданія "честныхъ тружениковъ", въ родѣ Граблина, дяди Полиньки, матери ея, ея самой, Душникова и т. п. Теперь все это должно показаться и слишкомъ старымъ, и слишкомъ слабымъ. Но въ то время общее смутное недовольство и въ этихъ, единственно тогда возможныхъ, деликатныхъ указаніяхъ и блѣдныхъ намекахъ могло видѣть благородный протестъ. Ничего, что рядомъ съ злыми помѣщиками приводились примѣры помѣщиковъ добрыхъ, въ родѣ Тульчанинова и Данкова, рядомъ съ бѣдняками, вѣчно обиженными, выводятся бѣдняки счастливые и обогащающіеся -- все это было лишь послѣдствіемъ неудачнаго сочетанія протеста съ оптимизмомъ. Оптимизмъ не только умирялъ, но даже извращалъ протестъ; преувеличивая значеніе личныхъ добродѣтелей человѣка, онъ тѣмъ самъ низводилъ почти къ нулю значеніе общихъ условіи жизни...
   Итакъ, слабый протестъ, разведенный на благодушномъ оптимизмѣ -- вотъ, мнѣ кажется, та живая нитка, которая связывала романиста съ его читателями, вотъ что заставило ихъ раскупить два изданія "Трехъ странъ Свѣта", что обезпечило этому роману его кратковременный успѣхъ. Въ наше время и авторскій протестъ, и авторскій оптимизмъ не имѣютъ ни малѣйшаго смысла, они уже не производятъ ни малѣйшей иллюзіи; современность романа изчезла и что-же осталось? Восемь частей безцвѣтныхъ, скучныхъ нравоученій о награжденной добродѣтели и наказанномъ порокѣ,-- нравоученіе иллюстрированное, ради наглядности, бумажными арлекинами, долженствующими изображать живыхъ людей.
   

IV.

   Романъ г. Некрасова принадлежитъ къ категоріи романовъ, бьющихъ исключительно на внѣшніе эффекты, на разные "страсти и ужасти", отъ которыхъ у читателя, по мнѣнію романиста, волосы должны становиться дыбомъ. Въ прежнее время эта категорія романовъ, которую я противупоставляю категоріи романовъ, бьющихъ на психологическія тонкости, на детальную отдѣлку индивидуальныхъ характеровъ (объ этой послѣдней категоріи я буду говорить въ слѣдующей статьѣ, по поводу г. Тургенева) -- эта категорія романовъ была въ большей модѣ. Отчасти причиною тому была неразвитость публики, для услажденія которой писались эти романы, и отчасти самыя ихъ цѣли и задачи. Ихъ цѣлью всегда было изобразить какого-нибудь положительнаго героя, какого-нибудь мизернаго "богатыря", развить какую-нибудь оптимистическую идейку (въ родѣ хоть такой, напримѣръ, что добродѣтель всегда награждается, а порокъ наказывается). Но будничная, прозаическая жизнь представляла слишкомъ неблагодарную почву для развитія этой невинной темы. Ее требовалось предварительно переработать въ горнилѣ творческой фантазія; только при фантастической обстановкѣ добродѣтель могла торжествовать и порокъ наказываться. Отсюда возникла необходимость уснащать романъ "неожиданными встрѣчами", неправдоподобными "превращеніями", эффектными столкновеніями, чудодѣйственными "спасеніями" и тому подобными театральными вычурами и прикрасами. Въ наше время на всѣ эти театральные эффекты, на всю эту фантастическую переработку дѣйствительности принято смотрѣть съ безусловно-отрицательной точки зрѣнія. Этотъ взглядъ, указывая на паденіе романовъ разсматриваемой категоріи, свидѣтельствуетъ о несомнѣнномъ уменьшеніи оптимистическихъ тенденцій современной литературы. Однако, если въ прежнее время фантастическая переработка дѣйствительности пріурочивалась исключительно къ оптимистическимъ цѣлямъ, то нельзя все-таки не видѣть, что это орудіе обоюдо-острое, и что его легко можно-бы было обратить на служеніе и другимъ совершенно противуположнымъ цѣлямъ. Нельзя не видѣть, что, изгоняя элементъ творческой фантазіи изъ своихъ произведеній, ограничиваясь однообразнымъ фотографированіемъ будничной прозы мѣщанской жизни, современная беллетристика впадаетъ въ скучную монотонность и вполнѣ заслуживаетъ тотъ упрекъ въ безцвѣтности, который часто ей дѣлается. Поэтому, хотя отсутствіе творческой фантазіи и указываетъ на новое направленіе беллетристики, но оно совсѣмъ не вызывается потребностями этого направленія. При господствѣ въ беллетристикѣ положительнаго героя романъ не могъ обойтись безъ рессурсовъ фантазіи; при господствѣ героевъ отрицательныхъ безъ этихъ рессурсовъ обойтись можно, но можно еще не значитъ должно. И безъ сомнѣнія, если-бы фантазія старыхъ беллетристовъ удовлетворяла хотя отчасти условіямъ творческой фантазія, они имѣли-бы рѣшительное преимущество передъ "новыми", у которыхъ уже совсѣмъ нѣтъ никакой фантазіи. Но на самомъ дѣлѣ этого не было, на самомъ дѣлѣ хотя задачи старой беллетристики требовали отъ беллетристовъ фантазіи, какъ непремѣннаго условія осуществленія этихъ задачъ, однако у беллетристовъ и тогда оказалось такъ-же мало этой способности, какъ оказывается и въ наше время. Только въ наше время скудость творческой фантазіи менѣе рѣжетъ глаза. Чтобы изображать жизнь, какъ она есть, притомъ жизнь "мѣщанской среды", узенькихъ интересовъ, пошленькихъ людишекъ, для этого нужно больше наблюдательности, чѣмъ фантазіи. Но изображать жизнь не совсѣмъ такъ, какъ она есть, подцвѣчивать и разрисовывать ее въ интересахъ "утѣшенія и успокоенія", или вообще, въ интересахъ какой-бы то ни было тенденціи, для этого уже фантазія совершенно необходима. А между тѣмъ ея-то и не было въ наличности. Романъ "Три страны свѣта", безспорно, лучшій представитель категоріи романовъ, "бьющихъ на внѣшніе эффекты." Онъ написанъ не какимъ-нибудь литературнымъ ремесленникомъ, въ родѣ Кукольникова, Загоскина, Булгарина и имъ подобныхъ. Нѣтъ, онъ написанъ, если и не цѣликомъ, то, по крайней мѣрѣ, при сотрудничествѣ одного изъ талантливыхъ представителей современной литературы, одного изъ лучшихъ нашихъ поэтовъ. А ужь если у поэта нѣтъ фантазіи, то, согласитесь, у кого-же ей быть? Полюбуйтесь-же, читатель, на эту фантазію.
   Общая фабула и тенденція романа намъ уже извѣстны; посмотримъ-же теперь, какъ развивается эта фабула въ деталяхъ.
   По смыслу фабулы романъ самъ собою распадается на двѣ части: въ одной повѣствуется о томъ, какъ "добродѣтельная швейка" свою невинность охраняла; въ другой -- какъ образованный юноша капиталъ наживалъ. Похожденія юноши разукрашены "бурями въ Ледовитомъ океанѣ", "битвами съ киргизами", "зимовкою въ Новой Землѣ"; къ нимъ приплетены (" замѣтимъ въ скобкахъ, "ни къ селу, ни къ городу") "похожденія русскихъ въ Камчаткѣ и въ Русской Америкѣ", однимъ словомъ, авторъ не поскупился на всякія "ужасти и страсти", чтобы только заинтересовать читателей своимъ героемъ и заставить ихъ безъ скуки слѣдить за несложными метаморфозами его счастливой судьбы. Но, увы! благонамѣренныя старанія автора ни мало не увѣнчиваются успѣхомъ. Вы читаете -- и зѣваете, неудержимо зѣваете. "Бури" не производятъ ни малѣйшаго эффекта, и "льдины", "сталкивающіяся съ потрясающимъ грохотомъ", ни мало васъ не потрясаютъ. Вы только чувствуете, что отъ всѣхъ этихъ страшныхъ описаній, дѣйствительно, вѣетъ ледянымъ холодомъ. Вамъ невольно припоминаются учебники географіи, которые вы съ остервенѣніемъ зубрили въ дѣтствѣ,-- старыя путешествія, которыя вы когда-то читали. Вы спрашиваете себя: зачѣмъ понадобились автору всѣ эти "бури и льдины", всѣ эти Камчатки и Новыя Земли? Очевидно, что онъ дѣлаетъ выписки изъ какого-то стараго, заброшеннаго путешествія; но скомпилированное путешествіе можетъ-ли производить эффекть художественной картины? А между тѣмъ, бури въ Ледовитомъ океанѣ, суровая природа Новой Земли, жизнь въ дикой Камчаткѣ, набѣги при-каспійскихъ киргизовъ -- какія богатыя и благодарныя темы для художника! Обладай онъ, хоть сколько-нибудь творческою фантазіею,-- какія величественныя и потрясающія картины онъ могъ-бы намъ представить! Самый плохенькій англійскій или французскій романистъ съумѣлъ-бы расшевелить ими нервы своихъ читателей; а романистъ россійскій наводитъ только скуку. Почему? Да потому, что мы только тогда можемъ волноваться "бурями на Ледовитомъ океанѣ", природою Новой Земли и т. п., когда романистъ съумѣетъ поставить насъ, хоть на минуту, въ положеніе людей, очутившихся зимою на Новой Землѣ, и въ бурю на Ледовитомъ океанѣ. Но чтобы достигнуть такого эффекта, чтобъ произвести такую художественную иллюзію, для этого авторъ долженъ самъ предварительно пережить чувства, волнующія этихъ людей. Это не значитъ, конечно, что ему самому нужно побывать и въ Новой Землѣ, и на Ледовитомъ Океанѣ во время бури. Нѣтъ, психическое состояніе человѣка, застигнутаго бурею въ океанѣ, или зимою на Новой Землѣ слагается изъ цѣлаго ряда разнообразныхъ психическихъ ощущеній; эти ощущенія или ощущенія, по своей природѣ, аналогичныя имъ, могутъ быть вызываемы и при иныхъ условіяхъ, ихъ могутъ возбуждать и иныя обстоятельства, лишь бы только они имѣли что-либо общее съ обстоятельствами "бури" и "зимовки" на Новой Землѣ. Если авторъ испытывалъ подобныя ощущенія, если они ярко запечатлѣлись въ его памяти, ему не трудно будетъ обобщить ихъ въ ту или другую психическую комбинацію, создать изъ нихъ мысленно то или другое психическое состояніе; и это обобщеніе всегда будетъ производить на него, а потому и на насъ эффектъ живого, конкретнаго, реальнаго чувства.
   Почему-же русскому романисту почти никогда не удается создавать обобщенія, производящія такой эффектъ? Мнѣ кажется, это происходитъ отъ общихъ условій нашей жизни: жизнь представляетъ слишкомъ мало поприща для разнообразной дѣятельности, а слѣдовательно и для разнообразныхъ душевныхъ волненій, психическихъ ощущеній. Матеріяхъ, доставляемый ею нашей мысли и нашему чувству, слишкомъ однообразенъ; онъ дѣйствуетъ на нашъ умъ скорѣе усыпительно, чѣмъ возбудительно, привычка, къ безпечной жизни, къ тупому, равнодушному отношенію къ явленіямъ окружающей насъ дѣйствительности, привычка взлелѣенная въ насъ цѣлымъ рядомъ историческихъ условій, лишаетъ насъ способности глубоко проникаться внѣшними впечатлѣніями и живо сохранять ихъ въ своей памяти. На самые, повидимому, потрясающіе факты мы смотримъ съ холоднымъ равнодушіемъ, спокойно разсуждаемъ и плоско шутимъ тамъ, гдѣ люди, болѣе васъ чувствительные, выходили-бы изъ себя отъ отчаянія, ужаса и негодованія.
   При такой психической пассивности, что удивительнаго, если наши романисты -- плоть отъ плоти нашей, рѣшительно не въ состояніи перенестись въ положеніе людей, вынужденныхъ, силою обстоятельствъ испытывать сильныя ощущенія глубокія потрясенія? Мнѣ кажется, обратный фактъ, былъ-бы гораздо удивительнѣе. Неспособные всецѣло проникаться и рельефно запечатлѣвать въ своей памяти психическія волненія, не только своихъ ближнихъ, но даже свои собственныя, наши романисты даютъ намъ лишь блѣдные очерки этихъ волненій, а потому и изображаемыя ими картины разныхъ "ужастей и страстей", начиная отъ бурь въ Ледовитомъ океанѣ и кончая "бурями" въ лакейскихъ переднихъ, не производятъ на васъ желаемаго эффекта: мы смѣемся или зѣваемъ. И мы имѣемъ полное право такъ поступать. Вотъ, напримѣръ, въ "исторіи Горбуна" (т. II, ч. VII, стр. 243--320) г. Некрасовъ тщится изобразить передъ нами, какъ крѣпостное право искажало и уродовало (не только въ метафорическомъ смыслѣ слова, но и въ буквальномъ) человѣка, поставленнаго въ зависимость отъ произвола помѣщика-самодура. Много тутъ собрано ужасовъ, страстей и неожиданностей. Но всѣ эти ужасы, страсти и неожиданности производятъ на васъ такое-же впечатлѣніе, какое производятъ заурядныя, газетныя корреспонденціи, повѣствующія о разныхъ поджогахъ, убійствахъ, подлогахъ и всякихъ другихъ правонарушеніяхъ, предусмотрѣнныхъ въ уложеніи о наказаніяхъ. Во всей исторіи нѣтъ ничего особенно неправдоподобнаго, даже ничего выходящаго изъ обычнаго склада "старо-помѣщичьей жизни." Вы всему готовы вѣрить, вы нисколько не сомнѣваетесь, что помѣщикъ Брончевскій, приживъ съ дворовой "дѣвкой", Натальей, сына, женился на сосѣдней помѣщицѣ, что Наталью согнали со двора, и что ее вмѣстѣ съ сыномъ гнали и преслѣдовали, что она преждевременно умерла, а у сына выросъ горбъ, что озлобленный "горбунъ" могъ поджечь барскую усадьбу и т. д., и т. д. Всѣ эти факты вы допускаете, но вы пробѣгаете ихъ совершенно равнодушно, ни одинъ изъ нихъ не вызоветъ передъ вашими глазами яркой картины пережитыхъ невзгодъ крѣпостного времени.
   Если уже такія потрясающія событія, какъ бури на Ледовитомъ океанѣ, и дикія, хотя и заурядныя проявленія крѣпостного права, создававшаго каждый день, каждую минуту, на каждомъ шагу новую драму, новые "ужасти и страсти", если самые поразительные факты суровой природы и безобразной дѣйствительности не разжигаютъ творческой фантазіи поэта, то можетъ-ли что сдѣлать будничная, приглаженная, вылощенная проза петербургской жизни? Конечно, нѣтъ. Только выработанная и развитая творческая фантазія могла-бы найти здѣсь подходящій для себя матеріяхъ.
   Но когда такой фантазіи, съ одной стороны не имѣется, а съ другой, она требуется задачами романа, то что тутъ дѣлать автору? У него есть одинъ только исходъ -- прибѣгнуть къ помощи той человѣческой способности, которая, обыкновенно, служитъ суррогатомъ фантазіи и которую часто даже и принимаютъ за послѣднюю, къ способности -- врать и городить нелѣпости, не смущаться ни требованіями здраваго смысла, ни условіями реальной дѣйствительности. Можетъ быть, эта способность и дѣйствительно есть грубый, элементарный зародышъ фантазіи, въ истинномъ смыслѣ этого слова; можетъ быть, ее тоже слѣдуетъ назвать (какъ это и дѣлается въ общежитіи) фантазіею. Но только эта зародышевая фантазія точно также относится къ нормальной фантазіи, какъ зародышевая память, та память, которая способна запоминать лишь отрывочные, конкретные факты, безъ всякой между ними связи и рѣшительно неспособна группировать и обобщать ихъ,-- какъ эта память относится къ нормальной человѣческой памяти. Одинъ знаменитый англійскій психіатръ называетъ такую память -- памятью идіота; точно также и на тѣхъ-же основаніяхъ, соотвѣтствующую ей фантазію можно назвать фантазіею идіота. Если нормально-развитая фантазія соединяетъ въ цѣлостныя картины разнообразные образы, составленные изъ прошлыхъ впечатлѣній, обобщая подобное, выдѣляя несходное, и подводя конкретное разнообразіе къ внутреннему единству, то, напротивъ, фантазія идіота ограничивается лишь однимъ внѣшнимъ безпорядочнымъ сопоставленіемъ отрывочныхъ представленій, ни мало не заботясь о приведеніи этого случайнаго сопоставленія въ гармонію и соотвѣтствіе съ условіями окружающей человѣка дѣйствительности. Оттого продукты этой фантазіи всегда отличаются крайнею нелѣпостью и безалаберностью, не говоря уже о ихъ неправдоподобности. Они не способны возбудить въ насъ ни малѣйшей иллюзіи, не способны заставить насъ, хоть на минуту, принять вымыселъ за реальную, живую дѣйствительность. Слушая или читая ея измышленія, мы ни очаровываемся и ни обманываемся; въ лучшемъ случаѣ, мы только смѣемся; но обыкновенно мы просто говоримъ: "эхъ, вретъ-то человѣкъ!" и спокойно перестаемъ его слушать или закрываемъ книгу.
   

V.

   Такою именно фантазіею обладаетъ и авторъ "Трехъ странъ свѣта". Правда, гдѣ можно,онъ обходится безъ ея рессурсовъ; мы уже указали на эти случаи; но гдѣ безъ творческой фантазіи нельзя обойтись, онъ охотно прибѣгаетъ къ самымъ дикимъ измышленіямъ. Вся та часть (или правильнѣе говоря нѣсколько частей) романа, мѣсто дѣйствія которой -- Петербургъ, и которая посвящена по преимуществу "кознямъ" Горбуна противъ Полинькиной невинности и "злоключеніямъ" Полиньки, оберегающей свою невинность отъ этихъ козней,-- вся эта часть романа переполнена сцѣпленіями самыхъ нелѣпыхъ и невозможныхъ событій. Пересказывать всѣ эти небылицы въ лицахъ было-бы скучно, да и не совсѣмъ деликатно относительно читателей; любой лубочный романистъ, въ родѣ вѣчной памяти Булгарина или Зотова, не сочинитъ ничего глупѣе и безтолковѣе. Но чтобы мой отзывъ не показался слишкомъ голословнымъ, я приведу для примѣра, хоть одинъ небольшой эпизодъ.
   "Злой" и "сластолюбивый" Горбунъ воспылалъ любовью къ "добродѣтельной швейкѣ", приходившей къ нему какъ-то занимать деньги подъ залогъ вещей. Горбунъ начинаетъ приставать къ ней съ ухаживаньемъ, но когда ухаживанье не ведетъ къ желанному результату, онъ атакуетъ ея неприступную невинность болѣе прямымъ способомъ: при содѣйствіи хозяйки Полинькиной квартиры, которая запираетъ на ключъ дверь атакованной жертвы. Однако "добродѣтельная швейка" обладала не только добродѣтелью, но и нѣкоторою физическою силою; благодаря этому обстоятельству, атака не увѣнчалась успѣхомъ и Горбунъ со стыдомъ долженъ былъ обратиться вспять, а Полинька только слегка оцарапала себѣ руку о разбитое стекло. Само собою понятно, что такая неудача не потушила, а еще болѣе распалила страсть "злобнаго" Горбуна. Онъ пустился теперь на хитрости: сталъ увѣрять "швейку", что женихъ ея, отправившійся отыскивать капиталъ, измѣнилъ ей; осыпалъ ее письмами и преслѣдовалъ ее на улицѣ, какъ тѣнь. Но упорная швейка не поддавалась: письма она отсылала своему воздыхателю нераспечатанными, а на улицѣ бѣгала отъ него, какъ воришка отъ будочника. Наконецъ, хитрость восторжествовала надъ добродѣтельною, но неумѣренно-глупою невинностью. Горбуну удалось заманить швейку въ свое "логовище",-- да, это былъ не простой домъ, не обыкновенная квартира петербургскаго обывателя, а логовище какого-то лѣсного звѣря.. Послушайте-ка. "Куда-же ты пріѣхали?", спросила Полинька, осторожно ступая по какой-то скользившей доскѣ за своимъ вожатымъ. "Они вошли въ сѣни, потомъ, отворивъ какую-то дверь, снова поднялись по лѣстницѣ и, наконецъ, очутились въ длинномъ и темномъ корридорѣ. Шаги ихъ печально раздавались въ тишинѣ. Сырой, удушливый воздухъ, паутина, которую Полинька чувствовала на своемъ лицѣ,-- все показывало, что люди были здѣсь рѣдкіе гости (каково!). Полинькѣ опять стало страшно, и, схвативъ артельщика за руку, она робко спросила: "Да куда-же мы идемъ?" Затѣмъ ее, какъ водится, втолкнули въ какую-то комнату, совершенно темную. "Вдругъ комната отворилась -- и ужасъ ни съ чѣмъ несравнимый охватилъ душу несчастной дѣвушки: въ противоположной двери показалась горбатая фигура со свѣчей въ рукѣ. Полинька хотѣла вскрикнуть, но голоса недостало, и она стояла неподвижно, не сводя своихъ черныхъ, прекрасныхъ глазъ, обезумленныхъ ужасомъ, съ Горбуна... И точно, фигура, его могла испугать въ эту минуту. Онъ былъ блѣденъ, по губамъ его пробѣгала судорожная улыбка, тогда какъ глаза сохраняли выраженіе неумолимой жестокости; грудь его высоко поднималась, и рука, державшая подсвѣчникъ, дрожала. Медленно и плавно сталъ онъ подвигаться впередъ, поводя свѣчей и глазами вокругъ комнаты". Что-же Полинька? "Съ отвращеніемъ отшатнувшись при его приближеніи, она слабо вскрикнула и упала... въ объятія Горбуна" (т. I, стр. 204). Впрочемъ, не безпокойтесь,-- все кончится благополучно. Очнувшись отъ обморока, добродѣтельная швейка увидѣла себя въ комнатѣ великолѣпно убранной. "Вездѣ былъ штофъ, занавѣски съ кистями и бахромой, столы и стулья стариннаго фасона съ позолотой, зеркала снизу до верху; стѣны были увѣшаны огромными картинами въ золотыхъ рамахъ. На столѣ стояла старинная канделябра; нѣсколько восковыхъ свѣчей ярко освѣщали комнату. Мебель была ужь слишкомъ массивна и шла скорѣе къ залѣ какого-нибудь замка" (стр. 311). Явился Горбунъ. Онъ сталъ сначала уговаривать, старался затронуть добродѣтельное сердце швейки съ различныхъ сторонъ. Онъ предлагалъ ей вступить съ нимъ въ законный бракъ, обѣщая за это спасти отъ банкротства и тюрьмы мужа ея подруги, онъ старался разжалобить ее своею любовью и, наконецъ, рѣшился соблазнить своими богатствами. Онъ повелъ Полиньку въ комнату, сверху донизу наполненную всевозможными богатствами. На полкахъ стояли серебряныя вазы, канделябры, кубки, бронзовые часы разной величины; сундуки были набиты серебромъ, штофомъ, парчами, кольцами, браслетами, брилліантами и т. п. Даже глупенькая Полинька, при видѣ такого баснословнаго богатства, на-время забыла о своей добродѣтели: "ей пришли на умъ старыя, волшебныя сказки; она улыбнулась и пожалѣла, что Горбунъ не можетъ превратиться въ какого-нибудь красиваго рыцаря" "(стр. 317). Горбунъ, розыгрывая роль бѣса-искусителя, вскричалъ: "Возьмите, возьмите! это ваше, это ваше все, что вы тутъ видите. У меня много еще денегъ... они тоже ваши. А черезъ годъ или два я еще столько-же вамъ принесу. Возьмите, возьмите все!". И какъ онѣ были добродѣтельны,-- Боже мой, какъ онѣ были добродѣтельны! Можете себѣ представить, Полинька всѣми соблазнами пренебрегла и осталась тверда, какъ кремень. Горбунъ,-- какъ это обыкновенно дѣлается въ дѣтскихъ сказкахъ,-- заперъ "прекрасную упрямицу" въ одну изъ свѣтлицъ своего замка и обѣщалъ черезъ день придти за отвѣтомъ. Не Полинька, разумѣется, чудодѣйственнымъ образомъ, черезъ крыши и заборы, улепетнула изъ своей тюрьмы, попала къ какой-то также добродѣтельной -- хотя и не слишкомъ -- лоскутницѣ, которая оказалась впослѣдствіи близкимъ другомъ ея матери и бывшей любовницей ея умершаго дяди. Въ качествѣ матернинаго друга и дядиной любовницы, лоскутница много содѣйствовала охраненію и спасенію цѣломудренной швейки; но это содѣйствіе понадобилось, впрочемъ, не теперь, а только въ слѣдующихъ частяхъ; въ "роковую ночь* Полинька лишь переночевала подъ гостепріимнымъ кровомъ матернинаго друга, а на утро благополучно добралась до Струнникова переулка (на Петербургской сторонѣ), гдѣ она, въ качествѣ швейки, жительство имѣла. Этимъ и кончились ея ночныя злоключенія и затѣмъ начались злоключенія утреннія, дневныя и вечернія, но я уже не стану безпокоить ими читателя. Изъ приведеннаго отрывка и безъ того уже ясно, съ какого рода фантазіею мы имѣемъ дѣло и какую "художественную правду" можемъ мы найти въ дальнѣйшихъ похожденіяхъ "злобнаго горбуна" и добродѣтельной швеи. Въ современной беллетристикѣ даже такое умственное и нравственное убожество, какъ Всеволодъ Крестовскій, и тотъ стоитъ въ этомъ случаѣ несравненно ваше авторовъ "Трехъ странъ свѣта". И въ его вымыслахъ (принадлежащихъ тоже къ разряду продуктовъ фантазіи идіота больше правдивости, больше жизни и конкретной рельефности, чѣмъ въ нелѣпыхъ сказкахъ Компаніи, сочинившей "Три страны свѣта".
   

VI.

   Въ романахъ, къ циклу которыхъ принадлежатъ "Три страны свѣта", нечего искать художественной отдѣлки характеровъ. Грубо пріуроченные къ какой-нибудь предвзятой идеѣ, они пользуются человѣческими фигурами лишь для нагляднаго иллюстрированія и доказательства этой идеи. Но такъ-какъ идею можно развивать только съ помощью идей-же, то человѣческія фигуры имѣютъ для романиста значеніе лишь простыхъ знаковъ идей. Каждая фигура воплощаетъ въ себѣ одну, двѣ, три какихъ-нибудь идеи и этимъ воплощеніемъ исчерпывается вся ея роль. Такимъ образомъ, романъ наполняется мертвыми машинами, ходящими, говорящими и думающими, но только повидимому. Въ сущности, въ качествѣ простыхъ машинокъ, онѣ вполнѣ неспособны совершать всѣ тѣ сложныя операціи, изъ которыхъ слагается жизнь живого человѣка. Вмѣсто нихъ ходитъ, говоритъ, думаетъ и т. п. чертикъ, котораго всадилъ въ нихъ романистъ. Этотъ чертикъ -- воплощенная ими идея. Она всецѣло и безусловно распоряжается бѣдными машинками. Если-бы въ этихъ машинкахъ былъ хоть какой-нибудь признакъ жизни, если-бы онѣ хоть сколько-нибудь походили на реальныхъ людей изъ плоти и крови, то ихъ можно-бы было принять за больныхъ, одержимыхъ такъ-называемою folie raisonée или mania sine delirio. Посмотрите хоть на ту-же Полиньку изъ "Трехъ странъ свѣта": вся ея жизнь, всѣ ея мысли, всѣ ея движенія сводятся къ любви и охраненію невинности въ отсутствіе любимаго предмета. Кромѣ любви, къ Каютину и охраненія невинности у нея нѣтъ никакихъ другихъ интересовъ, никакихъ другихъ цѣлей; отнимите у нея эту любовь и эту невинность -- и у нея ничего не останется, она превратится въ нуль, въ "небытіе", у васъ не сложится объ ней никакого представленія, даже самаго смутнаго и блѣднаго. То-же самое случится и съ героемъ романа -- Каютинымъ, если вы отнимете у него любовь къ "добродѣтельной швейкѣ". Только одна эта любовь даетъ смыслъ его существованію: безъ нея онъ точно также превратился-бы въ "небытіе". Она, эта "чистая любовь", возбуждаетъ въ немъ стремленіе къ "накопленію богатствъ", гонитъ его изъ Петербурга на Волгу, съ Волги въ Новую Землю, съ Новой Земли къ Каспійскому морю, съ Каспійскаго моря въ русскую Америку, а изъ русской Америки снова приводитъ въ Струнниковъ переулокъ -- въ объятія невинной швейки. Конечно, средневѣковые рыцари тоже не мало рыскали ради поцѣлуя "дамы сердца", но вѣдь они дѣлали и кое-что другое: кромѣ интереса любовныхъ похожденій у нихъ были кое-какіе и другіе интересы. А у нашего рыцаря съ Петербургской стороны, кромѣ Полиньки, нѣтъ, что-называется, ni foi, ni loi, ni noi. Впрочемъ, можетъ быть, и есть, потому что въ противномъ случаѣ ему пришлось-бы, вѣроятно, отправиться не въ Новую Землю и не въ русскую Америку, а въ страны хотя и не менѣе теплыя и не менѣе близкія, но за то гораздо менѣе приспособленныя къ "торговымъ промысламъ". Но мы дѣлаемъ это предположеніе единственно только въ интересахъ правдоподобія, хотя самъ авторъ не даетъ намъ на то ни малѣйшаго основанія. Все, что мы знаемъ отъ него о героѣ его, сводится лишь къ тому, что герой любитъ Полиньку, страстно желаетъ соединиться съ ней вѣчнымъ и неразрывнымъ союзомъ; далѣе мы узнаемъ, что онъ нѣсколько легкомысленъ и "очень хорошъ собою". Затѣмъ о всемъ прочемъ предоставляется догадываться самому читателю.
   Такимъ образомъ, и добродѣтельная швейка, и образованный юноша, за вычетомъ изъ нихъ взаимной "чистой любви", превращаются въ призраки, неимѣющіе ничего общаго съ реальными людьми,-- въ призраки неосязаемые и неуловимые. Романистъ вызвалъ ихъ изъ царства тѣней, чтобы съ ихъ помощью доказать основную мысль своего романа: "чистая любовь" все преодолѣваетъ и надъ всѣмъ торжествуетъ; она даетъ силу и капиталъ пріобрѣсти, и невинность сохранить; она укрѣпляетъ человѣка въ борьбѣ съ жизнью и ведетъ его, въ концѣ-концевъ, къ высшему земному счастью -- счастливому браку и богатству. Вотъ эту-то утѣшительную мысль онъ и воплотилъ, ради наглядности; въ своихъ герояхъ; весь ихъ смыслъ и все ихъ значеніе исчерпывается задачею этого воплощенія. Дурно или хорошо выполнили они свою задачу -- здѣсь, разумѣется, нѣтъ надобности говорить. Само собою понятно, что ребяческую мысль можно и доказывать только ребяческимъ образомъ; разбирать эти доказательства было-бы тоже чистымъ ребячествомъ.
   Счастливы романисты разбираемой нами категоріи, когда имъ приходится воплощать въ своемъ героѣ лишь одну какую-нибудь мысль. Тутъ, по крайней мѣрѣ, хотя и нагонишь тоску на читателя, но за то избѣгнешь упрека въ непослѣдовательности. Но вотъ бѣда: иногда имъ вздумается сдѣлать изъ героя-воплотителя не одной, а двухъ, даже трехъ, и нерѣдко, совершенно противуположныхъ идей. Характеръ выходитъ разнообразнѣе -- это правда; съ перваго взгляда онъ даже какъ-будто имѣетъ нѣкоторое сходство съ характерами живыхъ людей. Но въ сущности, это только обманъ зрѣнія; при ближайшемъ разсмотрѣніи, онъ оказывается сплетеніемъ самыхъ дикихъ и неправдоподобныхъ нелѣпостей.
   Такимъ именно и является характеръ Горбуна. Горбунъ, если и не герой, то, во всякомъ случаѣ, главное дѣйствующее лицо романа, безъ него Полинькѣ пришлось-бы очень плохо; потому что отъ кого-же бы она стала защищать свою невинность? Горбунъ играетъ роль бѣса-искусителя, карателя, злодѣя и, наконецъ, служитъ нагляднымъ доказательствомъ той истины, что зло рано или поздно, но непремѣнно наказывается. Но этимъ еще не исчерпывается его амплуа: онъ-же долженъ выражать собою нѣкоторый протестъ противъ крѣпостного права. Впрочемъ, протестъ этотъ совершенно сглаживается и затирается его горбомъ: изъ протестанта, созданнаго крѣпостными порядками, авторъ превращаетъ его въ протестанта, созданнаго физическимъ уродствомъ. Конечно, это гораздо благонамѣреннѣе, только... это уже слишкомъ старо, даже и для 50-хъ годовъ.
   Мы знаемъ уже, что Горбунъ былъ побочный сынъ нѣкоего богатаго помѣщика, прижившаго его съ своею дворовою дѣвушкой; мы знаемъ также, что дѣвушка, какъ это обыкновенно водилось, была прогнана съ барскаго двора, а помѣщикъ женился на своей сосѣдкѣ-помѣщицѣ. Разумѣется, мальчику, подвергшемуся остракизму вмѣстѣ съ матерью, жилось плохо; надъ нимъ смѣялись, его обижали; падшая любовница не могла расчитывать на снисходительность дворни, особенно когда дворня замѣтила, что главная ключница новой барыни, старая и злая Матрена, ненавидитъ бывшую фаворитку; но такъ какъ мучить ребенка было легче и удобнѣе, чѣмъ мать, то маленькій Добротинъ (такую ему дали фамилію) и былъ превращенъ въ козлище искупленія за материнскіе грѣшки. Одного этого было-бы достаточно, даже черезъ-чуръ достаточно, чтобы испортить мальчика, развить въ немъ злые инстинкты и сдѣлать изъ него, въ будущемъ, озлобленнаго и безсердечнаго эгоиста. Но авторъ не удовольствовался этимъ: онъ заставилъ "старую и злую" Матрену уронить ребенка съ лѣстницы; благодаря этому обстоятельству у. ребенка выросъ горбъ. Разумѣется, надъ маленькимъ горбуномъ стали еще больше смѣяться; надъ нимъ смѣялись не только тогда, когда онъ былъ маленькимъ, но и когда онъ сдѣлался взрослымъ. Эстетическое чувство людей возмущалось его уродствомъ, и бѣдный уродъ, презираемый и унижаемый, чѣмъ больше росъ, тѣмъ глубже проникался безсильною злобою и ненавистью къ людямъ. "Ужь только подросту, грозился онъ,-- я имъ задамъ!" Безсильная злоба всегда вырождается въ хитрость и лицемѣріе. Горбунъ, затаивъ чувство мести, подобострастно заискивалъ передъ "сильными міра". Онъ вкрался въ милость къ молодому барченку, законному сыну его отца, забавлялъ его сказками, когда барченокъ ходилъ еще въ рубашечкахъ; сталъ участвовать въ его шалостяхъ, когда барченокъ надѣлъ курточку; а когда у барченка прорѣзался усъ, онъ помогалъ ему въ любовныхъ шашняхъ съ дочерью экономки. Любовныя шашни открылись, барченку могло сильно достаться отъ строгой матери, горбунъ принялъ все на себя: это не барченокъ, а онъ, горбунъ, завелъ любовныя шашни. Строгая барыня обвѣнчала его на его мнимой любовницѣ. Горбунъ едва только почувствовалъ, что въ его рукахъ судьба живого человѣческаго существа, что власть его надъ этимъ существомъ безгранична и безконтрольна,-- сейчасъ-же начинаетъ вымещать на немъ все, что онъ терпѣлъ и терпитъ отъ окружающихъ его людей. Онъ мучитъ свою жену до такой степени, что она, беременная, убѣгаетъ отъ него къ своимъ родственникамъ. На дорогѣ, въ какомъ-то уѣздномъ городишкѣ, она рожаетъ сына и умоляетъ акушерку скрыть его отца, потому что отецъ "такой злодѣй, что убьетъ его, пожалуй". Когда горбунъ отыскалъ свою жену, она уже была трупомъ, а сынъ былъ подкинутъ къ нѣкоему добродѣтельному помѣщику, по имени Тульчинову. Убивъ жену, онъ продолжалъ свои подвиги въ роли "лицемѣрнаго злодѣя". Барченокъ самъ сталъ бариномъ, горбунъ -- его довѣреннымъ лицомъ и управляющимъ его имѣніями; въ качествѣ "довѣреннаго лица", онъ развращалъ барина и поощрялъ его мотовство; а въ качествѣ "управляющаго", обиралъ его. Игра кончилась такъ, какъ ей и слѣдовало кончиться: баринъ раззорился и былъ убитъ въ Италіи на дуэли; горбунъ обогатился, переѣхалъ въ Петербургъ, сдѣлался ростовщикомъ и прижималъ бѣдныхъ и богатыхъ, сколько только хватало силъ. "Въ Петербургѣ, говоритъ авторъ,-- душа его черствѣла не по днямъ, а по часамъ, и скоро уснула глубокимъ сномъ" (т. II, стр. 319.) Прекрасно; до сихъ поръ, нѣтъ еще никакой нелѣпости: горбунъ исправно воплощаетъ собою идею человѣконенавистничества, хотя, по правдѣ сказать, его человѣконенавистничество имѣетъ весьма невинный характеръ, и не идетъ далѣе продѣлокъ самаго зауряднаго мазурика. Но я сказалъ уже, что авторъ сдѣлалъ его воплощеніемъ не одной идеи, а двухъ, и, къ несчастію, совершенно противуположныхъ. Вмѣстѣ съ человѣконенавистничествомъ авторъ всунулъ въ свою горбатую машинку нѣжное и любвеобильное сердце. Когда онъ узнаетъ, что книгопродавецъ Кирпичниковъ, котораго онъ раззорилъ и довелъ до долговаго отдѣленія,-- его сынъ, онъ чувствуетъ внезапно такой приливъ родительской нѣжности, что готовъ сейчасъ-же отдать ему все свое состояніе. Въ любви къ женѣ своего бывшаго помѣщика,* Сарѣ, и потомъ къ Полинькѣ, онъ обнаруживаетъ столько страсти, самоотверженія и великодушія, и такое удивительное постоянство, что, право, нй этомъ поприщѣ съ нимъ могутъ развѣ посоперничать какіе-нибудь средневѣковые рыцари, а уже никакъ не мы -- "бѣдные пасынки" се, вѣрной природы. Конечно, эта любовь имѣла чисто-животный характеръ, но все-таки она была его страстью, подчинявшею себѣ всецѣло всю его жизнь. Но точно такія-же права предъявляла на эту жизнь и другая его страсть -- человѣконенавистничество. Повидимому, между двумя противу по ложными отраслями, между двумя демонами его души, должна была-бы начаться непримиримая вражда. Эта вражда, проникая всѣ его мысли, чувства и поступки, должна была-бы наложить свою печать на его характеръ. Характеръ, вѣчно путающійся въ противурѣчіяхъ своихъ инстинктовъ и стремленій, представляетъ крайне-трудную и сложную задачу для художественнаго синтеза. И, разумѣется, еслибы въ горбунѣ гг. авторы разбираемаго нами романа имѣли намѣреніе нарисовать живого человѣка, то для насъ было-бы весьма важно и интересно знать, какъ они справились-бы съ своею задачею. Но такого намѣренія они, очевидно, не имѣли, и потому съ нашей стороны было-бы странно и неделикатно навязывать имъ какія-бы то ни было психологическія или художественныя задачи. Ни о какой внутренней борьбѣ, ни о какихъ психическихъ противурѣчіяхъ они знать ничего не знаютъ. Для нихъ характеръ Горбуна не представляетъ ни малѣйшей сложности: два враждебные демона уживаются въ его сердцѣ весьма дружелюбно; они нисколько не стѣсняютъ другъ друга, и каждый дѣйствуетъ вполнѣ самостоятельно. Когда приходитъ чередъ дѣйствовать демону любви, Горбунъ любитъ и только любитъ; когда наступаетъ часъ демона ненависти, Горбунъ ненавидитъ и только ненавидитъ. Это очень просто. А что касается до психологической правды, то авторы на нее и не претендуютъ. Имъ нужно только, чтобы каждое лицо воплощало какую-нибудь идейку, единичную или парную, смотря по требованіямъ ихъ беллетристическаго гранъ-пасьянса, а до всего прочаго -- имъ нѣтъ никакого дѣла. Слѣпенькая старушка, убивающая свою скуку за безконечными пасьянсами, нисколько не заботится о художественной отдѣлкѣ своихъ картъ; для нея важно только ихъ условное значеніе. Вотъ эта карта означаетъ даму, эта -- короля, а дѣйствительно ли походятъ изображенныя на нихъ фигуры на живыхъ дамъ и королей, слѣпенькой старушкѣ -- это все равно. Гг. Некрасовъ и Станицкій находятся именно въ положеніи этой старушки. Ихъ длинный, длинный гранъ-пасьянсъ, какъ и всякій гранъ-пасьянсъ, опредѣляется не художественнымъ достоинствомъ картъ, а ихъ относительнымъ положеніемъ. Они это знаютъ, и мы это знаемъ; значитъ насчетъ художественной отдѣлки характеровъ здѣсь и упоминать не стоитъ.
   

VII.

   А между тѣмъ, повторяю опять, авторы (по крайней мѣрѣ, одинъ изъ нихъ) не лишены литературнаго таланта, и въ тѣхъ случаяхъ, когда имъ приходится не создавать характеры, а просто срисовывать, они показываютъ намъ не куклъ, набитыхъ соломою, а живыхъ, реальныхъ людей; таковы, напримѣръ, въ романѣ Кирпичниковъ, Граблинъ, Лиза. Эти люди ничего особеннаго въ себѣ не воплощаютъ; это -- простыя, обыденыя личности; они случайно стояли въ узкомъ районѣ авторскихъ наблюденій, для ихъ воспроизведенія не требовалось никакого участія творческой фантазіи, и авторъ воспроизвелъ ихъ довольно вѣрно реальной дѣйствительности. Но и тутъ предвзятая идея романа испортила художническій эфектъ. Одной простой наблюдательности было недостаточно для примиренія жизни съ оптимистической теоріею, требовалось кое-что другое; а мы уже знаемъ, что этого-то кое-чего и нѣтъ у автора. О Лизѣ, Граблинѣ и еще двухъ-трехъ дѣйствующихъ лицахъ, похожихъ хотя сколько-нибудь на живыхъ людей, намъ нѣтъ надобности здѣсь говорить; эти лица, во-первыхъ, чисто-вводныя, существеннаго значенія въ романѣ неимѣющія, а во-вторыхъ, самъ авторъ останавливается на нихъ лишь мимоходомъ, очерчиваетъ ихъ весьма слабо и блѣдно. Только фигура Лизы представлена довольно живо и рельефно. Но и къ этой фигуркѣ авторы ухитрились пришпилить ярлычекъ съ нравственною сентенціею изъ дѣтскихъ прописей. Вѣтреная, капризная, легкомысленная, но самобытно и свободно развывшаяся барышня (изъ помѣщичьихъ внучекъ) затронула какъ-то тщеславіе своего жениха, и необдуманно сказала любимому человѣку, что она не хохетъ быть его женою. За такое непростительное легкомысліе авторы жестоко наказали веселенькую барышню, чуть не довели ее до самоубійства и загубили всю ея жизнь. Конечно, это весьма нравственно; но только уже черезъ-чуръ строго! Столь-же нравственно, хотя и столь-же строго отнеслись они и къ Кирпичникову. Кирпичниковъ одно изъ главныхъ дѣйствующихъ лицъ романа, невѣжественный, тупой, лѣнивый, развратный, безмѣрно-глупый и тщеславный купчикъ, открываетъ на женины деньги книжный магазинъ и библіотеку для чтенія на всѣхъ языкахъ. Въ книжномъ дѣлѣ онъ ничего не смыслитъ, онъ не только никакихъ книгъ сроду не читалъ, да и видывалъ-то ихъ мало. Но его увѣрили, что, открывъ книжный магазинъ и начавъ издавать книги, онъ прославится на всю Россію, что имя его будетъ съ благодарностью произноситься современниками, а память о немъ не умретъ и въ потомствѣ; что "истинные цѣнители изящнаго" поднесутъ ему какой-нибудь подарочекъ, въ видѣ перстня или табакерки, осыпанныхъ брилліянтами ит. п. Тщеславіе заговорило въ немъ, и вотъ, руководствуясь общеизвѣстною моралью: "мдраву моему не препятствуй", изъ смиреннаго торговца хомутами и дегтемъ онъ превратился въ двигателя "россійской литературы", въ издателя журнала, въ мецената россійской учености. Само собою понятно, что прикащики его надували, что авторы изъ "знаменитыхъ" дорого сбывали ему свои сочиненія, которыхъ никто не раскупалъ, и что вообще всякій, кто только не былъ дуракъ, норовилъ сорвать съ него хоть что-нибудь. Съ своей стороны, и Кирпичниковъ не оставался въ долгу: онъ тоже эксплуатировалъ бѣдныхъ писателей, учиталъ у прислуги гроши, надувалъ иногороднихъ подписчиковъ, подскабливалъ въ книгахъ и т. и. Въ этой обоюдной эксплуатаціи побѣдителемъ, конечно, долженъ былъ остаться наиболѣе ловкій и умный. Кирпичниковъ-же былъ безмѣрно глупъ, ничего не смыслилъ въ томъ дѣлѣ, за которое взялся, притомъ попойки и кутежи занимали все его время. А тутъ еще вмѣшался "злой горбунъ", п нашъ книгопродавецъ и издатель окончательно раззорился. Магазинъ опечатали, а "двигателя русской литературы" свезли въ долговое отдѣленіе. Въ эту-то критическую минуту горбунъ, скупившій всѣ векселя книгопродавца, узнаетъ, что Кирпичниковъ его сынъ. Въ припадкѣ родительской нѣжности, онъ бѣжитъ къ раззоренному купцу п предлагаетъ ему и векселя уничтожить, и капиталъ дать. Авторъ вездѣ рисуетъ Кирпичникова жаднымъ, тщеславнымъ, развратнымъ эгоистомъ, совершенно неспособнымъ увлекаться какими-бы то пи было идеально-нравственными соображеніями. Это самый обыкновенный "купеческій безобразникъ", въ московскомъ вкусѣ. Потому, мы въ правѣ думать, что онъ схватится съ радостью за неожиданное счастіе и заключитъ въ свои объятія нежданаго-негаданаго отца-благодѣтеля. Но не тутъ-то было. Оптимистическая теорія романа требуетъ кары злодѣянію и награды добродѣтели. Какъ кара, такъ п награда должны быть двоякими: внутренними и внѣшними; т. е. злодѣй долженъ быть не только раззоренъ и погубленъ, а добродѣтельный обогащенъ и возвеличенъ, по еще кромѣ того первый долженъ внутрено мучиться, сознавая свое злодѣяніе, а второй внутренно радоваться и восхищаться, сознавая свою добродѣтельность. Въ силу этой теоріи Кирпичниковъ, очевидно, не могъ принять родительскаго предложенія, а долженъ былъ, ну, по меньшей мѣрѣ, утопиться, сознавъ предварительно всю свою дрянность.
   Такъ онъ и поступилъ. На заманчивые посулы отца онъ разразился слѣдующею тирадою: "зачѣмъ ты сулишь мнѣ деньги? я знаю тебя хорошо... да и что мнѣ въ нихъ теперь? Лихъ имѣлъ: что-же я сдѣлалъ изъ нихъ? а, что? я бросалъ ихъ тѣмъ, которые льстили мнѣ и выгонялъ тѣхъ, кто молилъ о помощи: что мнѣ въ той жизни, какую я велъ? пьянство... да оно-то и погубило меня... Нѣтъ, ничего мнѣ не надо! я вѣкъ свой прожилъ, словно какъ животное, прожилъ свои и чужія деньги, пустилъ по-міру жену и дѣтей. Я все сдѣлалъ низкое и злое, что только можетъ сдѣлать человѣкъ! Такъ зачѣмъ мнѣ еще деньги? чтобы опять поить, кормить льстецовъ, да обсчитывать бѣдныхъ и честныхъ людей? Пѣтъ, все уже кончено! не увидишь, не налюбуется ты больше моимъ позоромъ, моими черными дѣлами... Нѣтъ, нѣтъ"! (т. II, стр. 395.) И затѣмъ -- бултыхъ въ воду. Горбунъ за нимъ, и оба тонутъ. Такъ, да погибнутъ грѣшники!
   Вотъ какую мораль съ пафосомъ проповѣдывали наши передовые писатели лѣтъ двадцать пять тому назадъ! Сравните теперешняго Некрасова-поэта съ тогдашнимъ Некрасовымъ-беллетристомъ! Кто повѣритъ, что это одинъ и тотъ-же человѣкъ? И кто намъ скажетъ, когда этотъ человѣкъ говоритъ искренно: то сдали, когда онъ рѣшаетъ вопросъ: "кому на Руси жить хорошо?" или тогда, когда въ сотрудничествѣ съ г. Станицкимъ пишетъ "Три страны свѣта?" Во всякомъ случаѣ будущій историкъ пашей литературы не. оставитъ безъ вниманія этого романа. Весьма ничтожный, какъ мы показали, въ чисто-художественномъ отношеніи, онъ весьма важенъ въ отношеніи историко-литературномъ. Проливая свѣтъ па тогдашнее міросозерцаніе его автора, онъ указываетъ въ то-же время и на то, какъ рѣшительно измѣнилась, въ послѣднія полтора десятилѣтія, наша умственная атмосфера. Теперь, я думаю, ни одинъ, самый плохенькой, самый скабрезный романистъ не рѣшился-бы признать себя авторомъ "Трехъ странъ свѣта". Хотя и въ наше время, сплошь да рядомъ, пишутся романы съ манекенами, но они не подгоняются, по крайней мѣрѣ, подъ тѣ узенькія и пошленькія идейки, подъ которыя гг. Некрасовъ и Станицкій подогнали свое произведеніе.
   

VIII.

   Въ заключеніе обратимъ вниманіе читателей еще па одну (отчасти уже указанную выше) характеристическую черту романа. Жизненный интересъ почти всѣхъ его дѣйствующихъ лицъ вертится на одной любви. Любовь играетъ у этихъ людей роль ка-кого-то то ужаснаго, то благодѣтельнаго фатума. Она или ведетъ ихъ къ счастію и блаженству (если они нравственны и благоразумны), или (если они недостаточно нравственны и благоразумны) губитъ ихъ, низвергаетъ ихъ въ адъ всевозможныхъ внутреннихъ и внѣшнихъ мукъ и страданій. Мы уже видѣли, что два главные героя этого романа представляютъ собою не болѣе, какъ абстрактную идею любви, облеченную въ человѣческія формы. Третій герой-манекенъ, нѣкій и добродѣтельный башмачникъ (въ pendant къ добродѣтельной швейкѣ) точно также весь сосредоточивается въ любви къ Полинькѣ. Немножко болѣе похожій на живого человѣка, нѣкій россійскій живописецъ-самоучка, тотъ самый, котораго вѣтреная Лиза легкомысленно отвергла, наконецъ, сама Лиза, далѣе Граблинъ, Дарья (дѣвица вольныхъ нравовъ), Полинькина мать и т. п. всѣ они только и дышатъ любовью и, разумѣется, очень скоро задыхаются. Боже мой, какое обиліе любви! И добро-бы занимались этимъ пріятный^ время-препровожденіемъ ожирѣвшіе помѣщики, а то вѣдь, нѣтъ! разныя швейки, башмачники, даже "дѣвицы вольныхъ нравовъ,-- весь этотъ бѣдный, живущій въ проголодь людъ, у котораго и безъ того полны руки работы, и онъ также пускается въ идеальное амурничанье! И они нѣжничаютъ и вздыхаютъ, ухаживаютъ и бредятъ чистою любовю. У всѣхъ въ сердцѣ и на умѣ только одно -- любовь и какая любовь! самая, повидимому, утонченная и возвышенная! И нельзя сказать, чтобы эта "любовная нота" составляла какую-нибудь отличительную особенность именно одного только этого романа. Нѣтъ, она съ упорнымъ однообразіямъ и съ какимъ-то ослинымъ постоянствомъ звучитъ во всей нашей старой и отчасти новѣйшей беллетристикѣ. Если романисты той школы, къ которой принадлежатъ гг. Некрасовъ и Станицкій, смотрѣли на нее чисто матафизически, видѣли въ ней какую-то субстанцію, переполняющую человѣческія внутренности, какую-то отвлеченную идею, воплощаемую людьми, то романисты другой школы, такъ называемые художники, измѣнили лишь точку зрѣнія и стали разбирать ее чисто-психологически, но все-таки и у тѣхъ и другихъ она стояла и стоитъ на первомъ планѣ. Говоря о Тургеневѣ, мы познакомимся ближе съ отношеніями художнической, правильнѣе сказать, психологической школы нашихъ беллетристовъ, къ этому привилегированному чувству, безъ котораго у сочинителей этой школы не обходился ни одинъ романъ, ни одна драма, даже ни одинъ водевиль самого лубочнаго издѣлія, какъ и до сихъ поръ у московскихъ купеческихъ сынковъ не обходится безъ любовныхъ похожденій ни одинъ трактирный подвигъ, совершаемый по ночамъ, вдали отъ родительской кровли... Говоря о Тургеневѣ мы увидимъ, далеко-ли ушли эти романисты-психологи отъ романистовъ-метафизиковъ. Теперь достаточно сказать, что и тѣ и другіе съ одинаковою щедростью надѣляютъ "любовнымъ богатствомъ" всѣ классы и сословія россійской имперіи, безкорыстно отрѣшаются на этотъ разъ отъ дворянскихъ привиллегій. Тургеневскіе "пейзаны" и Марко-Вовческія "пейзанки", попасти любви, безъ труда выдержатъ конкурренцію съ "добродѣтельными швейками" и башмачниками гг. Некрасова и Станицкаго. Читая всѣ эти безконечныя славословія любви, самыя разнообразныя ея варіяціи, можно подумать, что мы, и взаправду, живемъ въ какой-то Аркадіи, гдѣ любовь надъ всѣмъ царитъ. А между тѣмъ, что-же оказывается въ дѣйствительности? Читайте наши судебныя хроники, разверните уголовную лѣтопись "добраго стараго времени," загляните за ширмы семейной жизни прошлой эпохи, и укажите намъ на этихъ идеальныхъ героевъ, готовыхъ изъ-за любви жертвовать самою жизнію. И, конечно, чѣмъ дальше будемъ мы отодвигаться въ глубь крѣпостного. права, тѣмъ менѣе шансовъ на то, чтобы встрѣтиться съ аркадскими пастушками и буколическими сценами, въ родѣ невинной швеи, ожидающей въ свои объятія странствующаго рыцаря съ Петербургской стороны... А между тѣмъ, тогда-то именно съ особенною неутомимостью и воспѣвалась въ нашей литературѣ "чистая любовь." Тотъ-же фактъ, какъ извѣстно, повторяется и въ литературѣ другихъ народовъ. Въ средніе вѣка поэты и рыцари идеализировали любовь самымъ неумѣреннымъ образомъ, и жизнь съ циническимъ смѣхомъ топтала ее въ грязь. Не имѣемъ-ли мы права заключить отсюда, что положительные идеалы беллетристовъ отражаютъ въ себѣ реальную дѣйствительность не въ настоящемъ ея видѣ, а въ обратномъ? Не дополняетъ-ли болѣзненно-настроенная фантазія своими призраками того, чего именно не достаетъ въ дѣйствительной жизни? Мнѣ кажется, что эта мысль не лишена справедливости не только съ чисто-исторической, но и съ психологической точки зрѣнія. Сытый не мечтаетъ о хлѣбѣ, любимый и любящій о любви. Только человѣкъ голодный способенъ увлекаться кускомъ хлѣба; только люди мало любящіе и мало любимые видятъ въ любви главное украшеніе и назначеніе человѣческой жизни. Любовь, какъ и вообще всѣ гуманныя и высоко-развитыя чувства, не падаютъ на насъ съ неба; она является, какъ продуктъ высокаго умственнаго развитія, общей жизненной гармоніи и тѣхъ общественныхъ условій, которыми такъ мало отличалось крѣпостное стойло. Читатель скажетъ, что все это старыя и тривіальныя истины; это правда. Но когда дѣло идетъ объ оцѣнкѣ общества, съ точки зрѣнія его литературныхъ идеаловъ, то эти старыя истины обыкновенно забываются. Мы всегда бываемъ склонны видѣть въ литературѣ и въ особенности въ беллетристикѣ прямое отраженіе общества; мы всегда готовы признать то общество болѣе нравственнымъ; беллетристика котораго проникнута нравственными сентенціями, наполнена нравственными героями; мы ужасаемся безнравственности того общества, въ которомъ беллетристика не устаетъ купаться въ грязныхъ водахъ цинизма и полового разврата. Напримѣръ, мы наивно думаемъ, что Золя, Флоберы, Дрозы свидѣтельствуютъ о безнравственности французскаго общества, а чопорная мораль англійскихъ романистовъ есть несомнѣнный признакъ крѣпости "нравственныхъ устоевъ" англійскаго "мѣщанства" и сельскаго "джентри". А между тѣмъ, съ точки зрѣнія "тривіальныхъ истинъ," мы должны-бы были дѣлать совершенно обратныя заключенія: чего беллетристика не идеализируетъ, того, значитъ, имѣется въ обществѣ въ достаточномъ количествѣ, а то, что она идеализируетъ, въ томъ, значитъ, чувствуется большой недостатокъ.. Разъ вы утвердились на этой точкѣ зрѣнія, вы безъ всякихъ дальнѣйшихъ указаній будете знать, какъ нужно смотрѣть на дѣйствительныхъ людей, на реальныя отношенія того общества, въ которомъ могутъ появляться романы, подобные "Тремъ странамъ свѣта."

Постный.

ѣло", No 11, 1872

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru