Ткачев Петр Никитич
Идеалист мещанства

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Предсмертные сочинения М. Авдеева: повесть "Мои времена в тридцатые годах", повесть "В сороковых годах").


   П. Н. Ткачев. Избранные сочинения на социально-политические темы в семи томах. Том шестой
   Государственное социально-экономическое издательство. Москва. 1937
   

ИДЕАЛИСТ МЕЩАНСТВА81

(Предсмертные сочинения М. Авдеева: повесть "Мои времена в тридцатые годах", "Молва", NoNo 27--37, 1876; повесть "В сороковых годах", "Вестник Европы" 1876, сентябрь, октябрь и ноябрь).

I

   Заканчивая в ноябрьской книжке своего журнала последнее предсмертное произведение Авдеева, редакция "Вестника Европы" почтила покойного автора в конце его повести следующим подстрочным примечанием: "Нам, -- говорит она,-- надеемся, будет дозволено (?) выразить в память покойного мнение, что и в своем последнем труде он остался тем же симпатичным художником, каким был всегда в течение всего своего литературного поприща; тем более мы должны сожалеть теперь о его столь ранней утрате нами". Надеемся, что и нам дозволено будет заметить, что эта ранняя утрата Авдеева совершилась в физическом отношении почти на 60-м году его жизни, а в литературном -- в тот момент его иссякшей деятельности, когда он сам уже считал себя лишним среди своих современников. Поэтому мы сожалеем не столько о ранней утрате Авдеева, сколько о том, что редакция такого солидного журнала, как "Вестник Европы", высказывает такие глупые сожаления, притом сомнения, которых она в действительности вовсе не разделяет. И можно ли серьезно скорбеть о том, что автор "Подводного камня" умер слишком рано? Мы думаем, напротив: он умер слишком поздно, по крайней мере, он далеко пережил свою литературную жизнь и репутацию, свой маленький талант и его производительность. И это случилось совсем не оттого, что с летами угасал его талант, суживался и тускнел горизонт его мысли. Нет, его последние предсмертные произведения по силе и степени творческого таланта автора ничуть не хуже и не лучше его первых, еще юношеских произведений. То же отсутствие творческой фантазии и художественного синтеза, та же бледность в обрисовке характеров, тот же крайне мелкий психологический анализ, то же незлобивое, хотя и не лишенное тенденциозной субъективности отношение к явлениям описываемой жизни, тот же, наконец, добродушный, детски-невинный юмор, -- одним словом, никаких изменений в таланте: как был он, так и остался. Почти то же самое можно сказать и о других современных ему беллетристических талантах, как например, о Тургеневе, Гончарове "Писемском. Сравнивая последние творения Тургенева, начиная с "Отцов и детей", с его "Рудиным", "Дворянский гнездом" и т. п., или "Обрыв" Гончарова с его "Обыкновенной историей" и "Обломовым", или "Сороковые годы" и "Взбаламученное море" Писемского с его "Тысячей душ", мы напрасно стали бы отыскивать с чисто эстетической точки зрения какую-нибудь существенную разницу между первыми и последними. Те же художественные достоинства и недостатки, а, между тем, отношения к ним публики и критики совершенно изменились. Публика уже давно перестала интересоваться ими, как интересовалась прежде; критика относится к ним равнодушно, потому что не ожидает от них ничего нового и руководящего {Так, например, о последних драматических произведениях Писемского, печатавшихся в "Русском вестнике" и "Гражданине", критика ни единым словом не удостоила даже упомянуть. И, конечно, никто ее за это не упрекает.}.
   Впрочем, Авдееву как-то посчастливилось в этом отношении. Хотя никто не сомневался, что он отжил и отжил едва ли не в большей степени, чем его более талантливые сверстники; что он "человек прошлого"", так сказать, достояние "истории литературы", что пора его похорон давно для него наступила и его действительно давно похоронили, но эти похороны совершились без всякой торжественности, без ладана, без причитаний, без поминок,-- совершились как-то сами собой и до такой степени тихо и мирно, что скромного покойника никто даже и не заметил. Кажется, он до последней минуты не переставал считать себя живым, хотя и признавался, что он лишний, и если бы кто-нибудь решился открыть ему всю истину, сказать ему откровенно, что он уже давно погребен, то он, может быть, и не поверил бы. "Где? когда? почему? кто меня хоронил? Напротив, ко мне вообще относятся довольна сочувственно. Меня и в "Деле" печатают, и в "Отечественных записках", да и "Вестник Европы" -- солиднейший из солидных -- и тот мною не брезгает. Помилуйте, как я могу назвать себя мертвецом?"
   И благо было ему, что он не замечал или, по крайней мере, давал понять, что не замечает свою литературную смерть, благо ему, что, будучи мертвецом, он все еще считал себя живым человеком. Это счастливое недоразумение спасло и сохранило во всей чистоте и непорочности его литературную репутацию; оно,-- и только оно, помогло ему сойти в могилу тем же Авдеевым, каким он выступил на литературное поприще. В наш век, т. е. в наше время, время повального шатания и литературного подхалюзничанья и вилянья, -- в такое время и это уже много значит. Конечно, я далек от мысли ставить это в особенную заслугу покойному Авдееву: это значило бы просто оскорблять его, но все-таки, как хотите, а приятно становится на душе при мысли, что вот же в нашем муравейнике нашелся один такой литератор, -- да и литератор, не лишенный таланта, -- который сумел дожить до седых волос и умереть безупречно.
   

II

   "Но, -- спросит меня, пожалуй, читатель, -- если, как вы говорите, беллетристический талант Авдеева не потерпел за последнее время ни малейшего ущерба, если направление его произведений не изменилось, если он попрежнему остался все тем же честным, добродушным, незлобивым человеком, каким он являлся и в своих юношеских творениях, то почему же теперь он удовлетворяет нас гораздо менее, чем удовлетворял прежде, почему его последние повести прошли для нас совершенно бесследно, мы почти и не обратили на них внимания, почему, например, появление "Подводного камня произвело такую всеобщую сенсацию, наделало столько шума, всех так заинтересовало, а "Maгдалина", несравненно глубже задуманная по своей тенденции, не оставила после себя никакого глубокого впечатления и была забыта почти так же скоро, как и прочитана? Почему же это? Почему?"
   Да потому, что, пока Авдеев стоял на одном месте и возился с одними и теми же вопросами, жизнь двигалась (по какому направлению: вперед или назад, не в том дело), старые вопросы и недоразумения отходили на задний план, очищая место новым вопросам, новым требованиям. Почва, на которой стоял автор, незаметно уходила из-под его ног, точно так же она уходила из-под ног Писемских, Гончаровых, Тургеневых, и в конце концов он с своими товарищами очутился в каком-то эфирном пространстве, вне действительной жизни и действительных предметов. Реальная, живая связь их с обществом порвалась, они стали чужды ему, а оно стало чуждо им.
   Наши беллетристы, даже самые талантливые (как например. Писемский) всегда отличались и, может быть, долго еще будут отличаться крайнею односторонности"). Причину этой односторонности следует, конечно, искать в условиях нашей общественной жизни, и преимущественно той общественной жизни, среди которой росли и развивались Авдеевы, Писемские, Тургеневы и их сверстники. В этой общественной жизни не было именно того, что собственно и составляет "общественную жизнь", -- ни широкого и свободного обмена мыслей, ни движения, ни общих интересов, ни общей солидарной деятельности. Все в нашем обществе было разрозненно, изолированно, все думало и чувствовало только за себя и про себя; крепостное право, дававшее всему тон и направление, руководившее всеми интересами, парализовало всякое общественное стремление, всякую попытку выйти из кружковой и кастовой замкнутости. Все были чинно рассажены по клеткам, и переход из одной клетки в другую, если не юридически, то фактически, был почти невозможен. Каждая из больших клеток (дворянство, духовенство, чиновничество, купечество и мещанство, крепостные всех видов и не именований) делилась на несколько меньших подклеток, и каждая из этих подклеток жила своею собственной жизнью, имела свои собственные предания, нравы, интересы; ей было чуждо все, что лежало за ее тесными пределами, вне ее микроскопических личных выгод; она не знала и знать ничего не хотела о жизни в других, соседних с нею, клетках. Понятно, что при таких условиях, на такой почве не могли выработаться не только какие-нибудь общие интересы, стремления, общие мысли, но даже и самые элементарные общественные чувства и инстинкты. Понятно, что об общественной жизни тут и помину не могло быть. Каждый жил своею личною, семейной, домашней жизнью, и вопросы и потребности эти в жизни считались самыми насущными вопросами, самыми безотлагательными, самыми настоятельными потребностями. Тесный круг домашних интересов иногда расширялся и наполнялся интересами ближайшей, точно так же изолированной группы разных "родных человечков", соседей, "односельчан", "одноклетчан" и т. п. Но тут уже он окончательно замыкался, и какие бы там сокровища чувства и мысли не лежали вне его, он никогда не высовывал носа из своей крошечной норы. Никому почти и в голову не приходило как-нибудь выбиться из этого раз навсегда замкнутого, точно заколдованного круга. Да и зачем, да и куда бы он мог выбиться.
   Представьте теперь себе, что в одной из этих подклеток рождается человек, одаренный художественным талантом, наблюдательностью, поэтическою жилкою. Что он постоянно перед собою видит, что слышит? Он постоянно видит одни и те же лица, одни и те же картины, он постоянно слышит одни и те же речи, даже одни и те же слова. Кругом него все дышит монотонностью, подавляющим однообразием, все как каждый и каждым как все; какие бы ни были у человека здоровые глаза, но если ему приходится постоянно устремлять их на один и тот же предмет, то в конце концов они ослабнут, зрение притупится и мозг, воспринимающий все одно и то же впечатление, наконец устает и отвыкает работать. То же надо сказать и относительно наблюдательности. Ограниченная слишком тесными пределами, слишком однообразными предметами, она по необходимости должна будет притупиться. Но этого мало, она не только притупится, она сделается в высшей степени одностороннею. Фантазия художника сузится, его восприимчивость, крайне чуткая для одного рода явлений, -- для явлений, совершающихся в его родной подклетке, в его родном муравейнике, -- утратит всякую чувствительность ко всему, что лежит за его тесными пределами. Перенесите этого художника в другую клетку или внесите в его родную клетку какие-нибудь новые элементы, впустите туда новых обывателей, поставьте старых в новые отношения, -- и он просто не будет знать, что ему делать с своим талантом, куда и к чему его применить, Его глаз приспособился к одному только углу зрения. Теперь оказывается, что под этим углом новых явлений, новой жизни не только нельзя рассмотреть с надлежащею правильностью, но нельзя даже и совсем видеть. Нужно изменить его, нужно приспособиться к иной точке зрения, но могли ли это сделать наши беллетристы 40-х и 30-х годов, когда эпоха новшеств", эпоха "проветривания и освежения" родной клетки застала их в поре подпои зрелости, в поре установившихся привычек, вполне готового и законченного миросозерцания? Конечно, нет; это было бы противно всем законам психологии, какими бы у добрыми желаниями они ни были преисполнены, все же они не могли начать сызнова себя переделывать и перевоспитывать; и восприимчивость была уже притуплена, их фантазия сужена; для их глаз, для их ушей известные цвета, известные тоны были уже совершенно недоступны; их ум не мог не только понять, но даже и просто заинтересоваться вопросами, о которых он раньше никогда не думал, для решения которых у него не было никакого материала, никакой подготовки. И если бы они были благоразумны, если бы они ясно поняли свое новое положение, они, конечно, воздержались бы от напрасных попыток воспроизведении и анализа явлений, лежавших вне поля их зрения, вне их привычного миросозерцания. Но, увы! Самые талантливые из них не могли удержаться и как запоздавшие птицы, продолжали петь свою вёсеннюю песню, когда на дворе давно уже стояла осень. Авдеев воздержался и спас таким образом свою литературную репутацию. Но, воздержавшись от неуместных посягательств своих сверстников, он должен был или "почить на лаврах", наложить печать молчания на уста свои, или взяться за старые темы. Он выбрал последнее, и в предсмертных своих произведениях он уже прямо возвращается к 30-м и 40-м годам, в круг хорошо знакомых ему людей "родной клетки", в сферу понятных и симпатичных ему интересов и вопросов.
   Что же это за интересы что это за вопросы, что это за люди?
   

III

   Возлюбленная среда Авдеева (как и вообще всех его сверстников) -- среда помещиков средней руки, того бесцветного и серенького фона 30-х и 40-х годов, который составлял типичен скую черту крепостного права. Это были люди заурядные, обыденные, но тем не менее им впоследствии выпала активная роль "деятелей и сеятелей".
   Авдеев, впрочем, никогда не касался описываемой им среды с точки зрения ее общественной деятельности, ее общественного значения. Если в романе "Между двух огней" -- романе, захватывающем начало эпохи нашего renaissance {Возрождение.-- Ред.} он и втиснул своих героев в непривычную им шкуру общественных "деятелей и сеятелей", то ведь это он сделал единственно в интересах иллюстрации их амурных похождений и для разъяснения сердечного состояния своей многолюбящей героини. В сущности же "общественные деяния и сеяния", пришитые к роману живыми нитками, не имеют никакого отношения к его сущности и без малейшего ущерба могли бы быть совсем из него выброшены.
   Вообще, Авдеев старается тщательно избегать всякого соприкосновения г. общественной, официозной, деловой стороной жизни и деятельности живописуемой им среды. К этой стороне мало-мальски мыслящему человеку нельзя было отнестись иначе, как с чисто-отрицательной точки зрения. Здесь, в сфере деятельной, активном жизни, во всей яркости обнаруживались все низ кие животные "похоти и страстишки" людей, их грубый эгоизм, их жалкая безличность и раболепство, их алчность и циническое бесстыдство, их невероятная дряблость и бесхарактерность. Очевидно, что добродушный, незлобивый Авдеев должен был инстинктивно отворачиваться от всей этой обыденной и всем наскучившей пошлости. Его таланту, не лишенному, правда, юмора, но совершено неспособному к сатире, не под силу было с нею возиться. Чтобы воспроизвести ее во всей ее жизненной правде, для этого нужно было относиться к явлениям окружающей жизни несравненно реальнее, трезвее, а, следовательно, отрицательнее, чем относился к ним Авдеев, составлявший в этом случае полнейшую противоположность с Писемским и по общему духу к своих произведений более приближавшийся к тургеневскому жанру. Подобно своему знаменитому сверстнику, он был идеалистом и в качестве идеалиста он старался в каждой мусорной куче отыскать какой-нибудь, хоть плюгавенький, да алмазик; он как будто не замечал (а, может быть, даже совершенно бессознательно) мрачных красок безотрадной картины; для него на ней всегда отыскивалось какое-нибудь светленькое, укромненькое местечко, и на нем-то, на этом светленьком пятнышке, он и останавливал свои взоры, его-то он и делал объектом своих художественных наблюдений и живописаний.
   У помещиков описываемого им Кружка существовал, да отчасти и теперь существует, старозаветный обычай отправлять своих дочек "на выучку" в столичные институты. Здесь вырабатывали из них тех бледнолицых "кисейных барышень", "эфирных созданий" (как называли их армейские любезники) с детски-невинными личиками, с вечно потупленными глазками, с напускной наивностью и беспредельною мечтательностью, перед которыми таяли недоросли из дворян и с которыми, о чем бы вы ни заговорили, они всегда сведут разговор на обожание, любовь и "взаимную симпатию душ". С виду они представлялись сосудом всяческих добродетелей, фиалом чистейшей и идеальнейшей любви. В сущности же это были черствые, бессердечные эгоистки с пустопорожними головами.
   Но их-то именно, этих восковых кукол, и выбрал Авдеев для своей идеализации мещанства. Почти все его героини, начиная с героини "Подводного камня" и кончая героинею его последней повести ("В сороковых годах"), принадлежат к типу кисейных барышень, и все они, ни дать, ни взять, как похожи одна на другую; а если и есть какая-нибудь разница, то она не идет далее разницы в их индивидуальных темпераментах.
   Возьмите, для примера, хоть героинь двух последних почестей Авдеева -- Ольгу Меклешову и Веточку Шерманову. Ну, разве эти две фигурки не вылеплены из одного и того же теста?
   Вот описание Ольги Меклешовой. До 16 лет она пребывала на выучке в каком-то институте. "Высокого роста, стройная, с гибкой, тонкой и даже слишком перетянутой, по тогдашней моде, талией; лицо бледное, но не болезненной, а нежной бледности". "Лицо это, продолговатое, с несколько томными, прикрытыми длинными ресницами, карими глазами, что называется, с поволокою, было правильно, нежно, красиво и мечтательно". "Судя по наружности, казалось, Ольга постоянно имела виду какой-то идеал, таинственный и влекущий, но если кто пытался из слов Ольги составить точнейшее определение этого идеала, то и получал ответы весьма неопределенные". "Впрочем, -- продолжает автор, -- иногда в порыве веселости или увлечения эта неопределенность вдруг отлетала от Ольги, лицо ее оживлялось румянцем и дышало жизнью, искренностью и откровенностью; громко звучал тогда ее полный, искренний смех и, казалось, какой-то луч простоты и правды вдруг падал на нее". Конечно, по этому описанию довольно трудно составить себе точное представление даже и о внешней физиономии Ольги. Казалось, она носила в сердце своем "какой-то идеал, таинственный и влекущий", и казалось также, что она никакого идеала не носила, а была правдива, проста и откровенна. В сущности же из дальнейшего рассказа явствует, что она была совсем не тем, чем казалась, а просто самою заурядною, эгоистично-практическою кисейною барышнею. Как и подобает кисейной барышне, она по возвращении из школы в отчий дом не замедлила воспылать "чистейшею любовью" к некоему Риделю, обличителю и раскрывателю плутней окрестных помещиков. Влюбилась она в него по обыкновению, так-себе, здорово живешь, ибо идей его не понимала и его обличительно-кляузнической деятельности вовсе не сочувствовала. Ридель тоже в нее влюбился. Но папенька героини на любовь сию благословения не положил, а выйти замуж без согласия папеньки, да притом еще за человека без обеспеченного состояния и без прочного положения на службе, -- благоразумная барышня сочла величайшею глупостью, о чем весьма категорично и заявила идеалу своего сердца. "Любить-то я тебя люблю, но без согласия папеньки (т. е. без приданого) за тебя, голяка, замуж не пойду, а посему и амуров с тобою вести никаких не желаю, ибо я девица честная и благородная". Ридель, выслушав сей ответ из уст жестокой красавицы, взял в руки "пистолетик (настоящий, а не игрушечный), и прострелил грудь свою". Ну, чем же это не практическая барышня? И какие таинственные и влекущие идеалы могли бы увлечь ее с житейской дорожки?
   Веточка Шерманова, на стороне которой лежат все симпатии автора, того же поля ягода.
   Она тоже воспитывалась в каком-то институте, только московском, откуда ее, впрочем, взяли довольно рано. Вследствие этого на лице ее не замечалось никакой мечтательности, и оно было более круглое, чем продолговатое, и "глядело ласково и добродушно". Но вообще она, как и Ольга, была "прелестное создание" с стройным, тонким станом, густыми русыми волосами, темно-голубыми глазами. Она также, разумеется, едва появилась на сцену, сейчас же и влюбилась в своего кузена, красивого студента, тоже "с густыми, но не русыми, а черными, курчавыми, взъерошенными волосами", "с добродушным и умным лицом". Студент тоже влюбился и... объяснился. Начались взаимные клятвы, обеты, миндальничанье и целованье. А в это время к героине посватался известный петербургский богач, кутила, эпикуреец, еще более известный, как один из самых ловких и смелых казнокрадов. Маменька и дяденька пожелали этого брака. Юные Павел и Виргиния с Шестилавочной пришли сначала в ужас, но эта только в первую минуту; затем благоразумная Виргиния сообразила, что, во-первых, зачем же сердить маменьку, во-вторых, брак с курчавым студентом если и мог когда-нибудь осуществиться, то лишь в очень отдаленном будущем, а кто знает, не разлюбит ли еще он ее к тому времени? Укрепив себя подобными соображениями, она, через два-три часа после предложении Елабужского (так зовется в романе знаменитым казнокрад), изъявила на него (т. е. на предложение) свое согласие. Юное, невинное, ангелоподобное создание добровольно и сознательно продало себя человеку, которого не только не любила, но который просто не нравился ему, с которым оно не имело ничего общего, и который по своим летам годился ему в отцы. Но, отдавая ему свою руку, она предусмотрительно уведомила своего возлюбленного, что сердце ее попрежнему всецело будет принадлежать ему. Законному супругу она, разумеется, не сочла нужным говорить об этом.
   Практичная, сообразительная девица, не правда ли?
   Вы скажете, что же делать: обстоятельства, давление матери, неуверенность в силе любви возлюбленного, предшествующее воспитание и т. д. и т. д. О, без сомнения, смягчающих обстоятельств много, очень много, -- так много, что если бы за подобные поступки судили, то присяжные, наверное, оправдали бы ее. Но что же из этого. Мало-ли кого не оправдывают "обстоятельства дела", но кто же решится возводить мошенника в герои, идеализировать его единственно потому только, что он недостаточно изобличен или что он совершил свое мазурннчество при "смягчающих вину обстоятельствах". То же самое нужно сказать и о Веточке, и об Ольге, и обо всех вообще героинях г. Авдеева. Все это барышни очень слабохарактерные, пошлые и всегда себе на уме. Как продукт самой заурядной, безличной и бездушной среды, они настолько же мало могут быть идеализированы, как и эта породившая их среда. Главное для них -- это поскорее заполучить себе мужа; вне замужества у них нет никаких интересов, никаких целей и стремлений. Отсюда понятно, почему они так легко сдаются на убеждения папенек и маменек "отдать руку и сердце первому подвернувшемуся мужчинке, почему так склонны "влюбляться и готовы всякое минутное увлечение принимать за настоящую любовь, т. е. за свой "идеал любви". А их идеал любви всегда отличается необыкновенною "возвышенностью", как уверяют нас романисты-идеалисты, в сущности же крайнею нелепостью и извращенностью. Они мечтают о какой-то "любви до гроба", о любви, "сливающей две души в одну" и долженствующей пополнить все существование влюбленных субъектов, любви, как о каком-то высшем назначении и единственной цели человеческой жизни, о любви "святой, прекрасной, идеальной" и в то же время до последней степени своекорыстной, эгоистической, противообщественно, -- одним словом, о любви невозможной, фантастической, противоестественной и противоречивой.
   Понятно, что подобный идеал мог выработаться при тех исключительных обстоятельствах, среди которых росли и развивались наши кисейные барышни.
   Замужество, на которое о""были так падки, утоляло их лишь на минуту, да и то только в том счастливом случае, когда брак заключался не под давлением родительской власти, а по обоюдному влечению брачащихся. После "минутного утоления" наступало разочарование, начинались новые поиски за любовью, за идеалом. Это был второй фазис развития в жизни кисейной барышни. В первом фазисе ее влечения отличались некоторою смутностью и почти бессознательностью; ее идеалы и порывания были запечатлены печатью какой-то мечтательной неопределенности. Во втором фазисе она начинает уже довольно ясно понимать, чего собственно она хочет, цель ее исканий теряет свой фантастический характер, с высоты небес барышня спускается понемногу на реальную почву.
   

IV

   Анализу этого то второго периода и посвящены все крупные произведения Авдеева. Любовь замужней женщины и возникающие отсюда осложнения семейных отношений -- это его излюбленная специальная тема. Он развивал ее в "Подводном камне" (составившем ему репутацию), в романе "Между двух огней" и затем в "Магдалине"; он возвращается к ней и в последней своей повести "В сороковых годах". Нельзя сказать, чтобы он развивал се особенно искусно, чтобы его анализ был глубок и всесторонен. Да этого и не могло быть, так как наш автор имел в виду не столько художественное, а, следовательно, правдивое воспроизведение реального явления данной действительности, сколько идеализацию его; он относился к нему не с точки зрения трезвого, мыслящего наблюдателя, а скорее с точки зрения тех самых слащавых, сентиментально-приторных барышень, которые фигурировали обыкновенно в его романах и повестях в качестве героинь. Сентиментально-слащавая барышня сама хорошенько не понимала, зачем это ей понадобилось присовокупить третье лицо к супружескому дуэту; не понимает этого и Авдеев, и не понимает до такой степени, что иному человеку может показаться, будто он выводит всех этих героинь с их интрижками, с их будуарными похождениями, с их запретными плодами любви, только для того, чтобы дать наглядную иллюстрацию известному куплетику из "Прекрасной Елены":
   
   Своею честью от рождения
   Всегда мы очень дорожим,
   Но... ведь бывают столкновенья.
   Когда невольно мы грешим.
   
   Все героини Авдеева, действительно, "очень дорожат своею честью", все они весьма добродетельны и добродетельны именно в мещанском вкусе той среды, которая их вырастила. Отчего же они так часто "невольно грешат"? Неужели тут все дело в "случайных столкновениях"? С точки зрения идеалиста, пожалуй, что это и так. Добродетельная героиня, пропитанная до мозга костей доктринами семейно-патриархальной нравственности, покорная дочь, верная жена, сосуд "чистейшей, идеальной любви", вдруг, в один прекрасный день наставляет мужу рога. Какая безнравственность, какая распущенность!-- восклицает идеалист. Если этот идеалист -- аскет, философ, он с негодованием отворачивается от "преступницы", он предает ее всеобщему позору и поруганию, он требует для нее примерного наказания. Но если это идеалист добродушный, чувствительный, мягкосердный, он старается отыскать в пользу "несчастной" какие-нибудь "смягчающие обстоятельства", он старается представить ее "грехопадение" в таком свете и в таком виде, что оно теряет весь свой криминальный характер; он из кожи лезет, чтобы только вызвать улыбку сожаления на лицах суровых жрецов нравственности, разгладить на их лбах зловещие морщины и заставить их дать "снисхождение" заблудшей овце. На этой-то именно точке зрения благодушного идеалиста и стоит Авдеев. Я знаю, были такие "проницательные" читатели и "высоконравственные" критики, которые совершенно серьезно и, повидимому, даже совершенно искренно обвиняли его в "безнравственности", в проповедывании адюльтера и чувственной распущенности 83.
   Особенно возмущала этих "знатоков нравственности" повесть "Магдалина", несколько лет тому назад помещенная на страницах нашего журнала. "Чорт знает, -- с чувством оскорбленного достоинства восклицали они, -- что такое проповедует автор. В прежних своих произведениях его героини-адюльтерки, по крайней мере, хоть не любили своих мужей, они изменяли им во имя любви, правда, незаконной, но все-таки любви искренней, а не ради минутной чувственной прихоти. Но у Магдалины и этого извинения не может быть: она любит своего мужа и муж ее любит; они вполне довольны друг другом и, повидимому, совершенно счастливы. И что же, чуть только любимый муж получил казенную командировку и на короткое время отлучился от любящей жены, -- жена, недолго думая, вступает в связь с первым подвернувшимся молодчиком из офицеров. И, можете себе представить, она продолжает уверять себя, что мужа любит по-прежнему и что к молодчику ничего, кроме "чисто-физиологической склонности", не питает! Какова распущенность! Какова нравственность! А между тем автор старается как будто оправдать ее, старается привлечь на ее сторону симпатии читателей.
   Но посмотрите же, "высокие знатоки" строгих правил, чем именно старается автор привлечь к своей героине симпатии читателей, как оправдывает он ее. Он оправдывает ее тем, что она сотворила грех, не понимая его значения, не давая себе отчета во всех его возможных последствиях. Он много затем распространяется насчет ее слез и сердечных терзаний, напирая при этом в особенности на то, что она, имея полную возможность скрыть от мужа грех, сама с милою наивностью рассказала ему о нем и смиренно умоляла его о прощении. Наконец, чтобы еще более разжалобить читателя, он сообщает ему, что ни слезы, ни сожаления, ни последующая примерная любовь и верность супругу, ничто не могло возвратить ей прежнего счастья. Муж не доверял ей, постоянно упрекал ее и оскорблял, она не знала ни на минуту покоя... Нравственные муки расстроили ее и физически: она стала таять, увядать и, наконец, умерла от чахотки.
   Согласитесь, оправдывать подобным образом -- значит внутренно сознавать, что "оправдываемый" действительно виновен и что действительно совершенный им поступок "высоко-безнравственен". В противном случае, зачем все эти смягчающие обстоятельства, зачем этот печальный финал, этот перст Немезиды, карающий грешницу, зачем все эти слезы и терзания? Так всегда поступает адвокат, когда он убежден в виновности своего клиента. "Подсудимый виновен, -- говорит он обыкновенно,-- и я далек от мысли оправдывать совершенное им злодеяние. Но, г. присяжные, посмотрите, на него, какой он несчастный человек... обстановка, гнетущая сила обстоятельств... умственная неразвитость... дурные примеры... Примите, наконец, во внимание его чистосердечное раскаяние, мучительные угрызения совести, не дающие ему покоя ни днем, ни ночью. Вспомните евангельские слова: "не судите, да не судимы будете", и даруйте ему, если не прощение, то по крайней мере, снисхождение, полное снисхождение!"
   И не к одной только Магдалине автор относится таким образом: то же самое мы видим и в "Подводном камне", и в "Между двух огней". В "Подводном камне" героиня, уклонившаяся с пути супружеской добродетели, попадает на некоего шалолая, не умеющего достаточно оценить ее "жертвы". Шалопай оказывается вскоре несравненно хуже ее законного супруга, другого шалопая, и бросает ее. Мучимая горем, обманутая любовью, терзаемая упреками совести, смиренная и уничтоженная, со стыдом возвращается она под мужнин кров, а муж, в качестве карающей Немезиды, окончательно добивает ее своим великодушием. Героиню "Между двух огней" постигает еще худшая судьба: изменив мужу, она готова изменить и любовнику, и, повидимому, в перспективе перед нею открывается одна "дорога торная", но не к кабаку, а несколько дальше кабака.
   Нравственность торжествует, супружеская верность спасена, уклонения от нее получили должное возмездие, и в то же время общество примирено с "грешницами", виновным дано полное снисхождение! Как это прекрасно, как это утешительно! Авдеев-моралист, Авдеев -- добродушный, незлобивый идеалист, мог остаться вполне доволен. Но не потерпел ли от этого какого-нибудь существенного изъяна Авдеев-художник, Авдеев-романист? Ответ на этот вопрос не может подлежать сомнению. И знаете ли, я думаю, если вглядеться в дело поближе, то окажется, что пострадал не только художник, пострадал и сам моралист.
   И, действительно, Авдеева, как мы уже сказали, обвиняли в безнравственности, в оправдании адюльтера. Кисейные барышни, зачитываясь по ночам "Подводным камнем", усматривали в нем защиту прав женщины на свободу половой любви и начинали наивно воображать, будто в этой свободе и заключается вся суть и весь смысл нового для них слова: "женская эмансипация",-- слово, которое уже тогда, под влиянием столь дурно понятых или, лучше сказать, совсем не понятых романов Жорж Занда {Замечательно, что судьба нашего Авдеева постигла и знаменитую французскую романистику. Ее гоже обвиняли и до сих пор не перестают обвинять в безнравственности, в проповедывании свободы половой любви. А между тем, именно по части-то любви эта писательница отличалась ригоризмом, почти доходящим до какого-то аскетизма. Но, видно, правду говорит пословица: Les extrémités se touchent {Крайности сходятся.-- Ред.}. О буржуазной нравственности можно сказать то же, что и о буржуазной безнравственности: Sumum jus -- Summa injuria {Строгое следование букве закона ведет к высшей несправедливости Ред.}. Высшая нравственность приводит нередко к высшей безнравственности. И, действительно, Золя не совсем не прав, утверждая, что сентиментально-любовный идеализм Жорж Занд действует на неопытный ум несравненно более растлевающим образом, чем самый грубый, чуждый всякой сентиментальности реализм84.}, стало входить в наш разговорный обиход.
   Идеалистическая точка зрения автора заставляла его накидывать розовую вуаль на те стороны в жизни и характере его героинь, которые хотя несколько ей противоречили, но тем не менее могли бы послужить ключом к реальному, чуждому слащавой сентиментальности, разъяснению истинных причин как их семейных отношений, так и их амурных увлечений. Вследствие этого "люди практические", ничего не смыслящие в сентиментальностях, не только не примирились с "грешницами", но еще сильнее утвердились в своем мнении, что сожаления они никакого не стоят, что щадить их нечего, потому что "дело известно: бабы глупы, от жиру бесятся!"
   

V

   Да, действительно, "от жиру бесятся". Только этот жир -- их несчастие, их проклятие. Он давит их, мешает им свободно дышать; он-то и делает из них "кисейных барышень". Виноваты ли они в этом? Конечно, нет, а если и виноваты, то ровно столько же, как и все мы. Но дело теперь не в том, чтобы разбирать кто прав, кто виноват. Дело в том, что жизнь "барышень" так сложилась, что они не могли иметь никаких других целей, никаких других интересов, никакого иного содержания, кроме праздной "игры в амуры". Только эта "игра" и красила и разнообразила ее: отказаться от нее значило осудить себя на скучное, бесцветное, чисто растительное прозябание.
   Поэтому, несмотря на кажущуюся незыблемость и теоретическую неоспоримость своих нравственных принципов, на практике они уклоняются от них ежечасно, ежеминутно, так сказать, хронически. И вся разница между ними, заурядными, реальными барышнями, и авдеевскими героинями только в том и состоит, что последние совершали свои уклонения со стези добродетели как-то торжественно, высокопарно, точно они священнодействовали или какому-то принципу служили, а первые делали то же самое, но только совершенно просто, без шума и гама, без сентиментальных причитаний, без лишней огласки, почти даже без всякой борьбы, как нечто весьма обыкновенное и настолько привычное, что на него собственно и внимания-то обращать не стоило.
   Этого требовала житейская практика, и они хорошо понижали и беспрекословно подчинялись ее требованиям. Да, понимали они их отлично и до такой степени быстро, что можно было подумать, будто они усвоили себе это понимание еще с молоком своих матерей. Сам Авдеев наглядно подтверждает это на примере героини своей последней повести ("В сороковых годах"). Веточка Шерманова чиста и невинна, как ангел; она преисполнена всевозможными семейными добродетелями; в угоду маменьке и дяденьке она отдает свою руку нелюбимому человеку, хотя сердце ее уже отдано другому. Перед свадьбою этот "другой" старается выпытать у нее, на что он может надеяться; впоследствии ангелоподобная Веточка обещает любить его... но "только, как сестра, самая нежная... нежная сестра". На другую любовь он не должен рассчитывать. "Нельзя, Гриша (так звали се возлюбленного), нельзя,-- краснея, говорила она,-- ведь я теперь чужая!" "Другому отдана и буду век ему верна!"
   Однако, достаточно было этой невинной и "чистой" Веточке обмочить свои розовенькие губки в сладкой чаше супружеских радостей, и она мгновенно видоизменяется: стыдливую добродетель, наивную неопытность, как рукой сняло. Увидя предмет своей любви через несколько дней после свадьбы, Гриша в себя не мог притти от удивления: "Лиза встретила его самым непринужденным образом: ни тени смущения в глазах, ни тени лишней краски на зарумянившихся щечках; точно его прежняя кузина, девушка Вета, встретилась с ним после двухдневной отлучки. Этот юнец не знал еще,-- прибавляет от себя г. Авдеев,-- того бог весть откуда почерпаемого ими спокойствия, с которым они (т. е. кисейные барышни, ставшие новобрачными), еще накануне стыдливые и чувствительные, как мимозы, сегодня с самым бесстыдно-ясным взглядом и не краснеющим, нежным лбом встречают пытливые взгляды, как невинные, ничего не ведающие агнцы".-- "Что это, -- спрашивает себя Гриша, -- бесстыдство или крайняя наивность?".
   "Нет, теперь уже это не была наивность. Веточка не думала отказываться от своего Гриши. Но, как женщина практическая (о, да, она, как и все кисейные барышни, была очень и очень практическая) и не особенно страстная, она решилась подождать -- подождать, пока ее возлюбленный не снимет студенческого мундира. Ее беспокоила мысль, что он, чего доброго, "пренебрежет занятиями по университету для более приятных занятий с кузиною". А, между тем, "она знала, -- говорит автор, -- как важны были для ее кузена эти последние потуги к освобождению из студенческого мундира и ко вступлению в свет со всеми привилегиями молодого человека, и, с тактом любящей женщины. Лиза именно потому (видите ли, только потому) и не захотела давать случаев Грише увлекаться своим чувством!". Она сама это тонко заявила, дав при этом тонко понять, что надежды терять не следует. "Вы забудьте меня, -- говорила она ему,-- забудьте... до конца экзаменов!" Впрочем, она не утерпела и до конца экзаменов и вступила с "милым" в любовную переписку, конечно, втайне от мужа. Но мужа провести было трудно. Сперва, как человек благоразумный, он на все смотрел сквозь пальцы, но когда заметил, что платонические отношения его невинной супруги с ее кузеном быстро приближаются к своему естественному и совсем уже не платоническому исходу, он принял меры, и меры очень действительные. Кузен, сдавший, наконец, свой экзамен, был удален в деревню и отдан под строжайший и неукоснительный надзор своего папаши, державшего руку супруга. Вероломная же жена, под конвоем генеральши Козенштейн, черствой, бессердечной, придирчивой, подозрительной и "высоко нравственной немки", была отправлена на берега Женевского озера и там подвергнута суровому уединенному заточению. Как создание нежное и слабое, она его не вынесла и через несколько месяцев умерла. Очевидно, только смерть спасла ее от адюльтера. Не будь она "слабым созданием", не страдай она тою болезнью, которую швейцарские медики называют, по словам лечившего ее доктора "maladie de langeur", {Болезненная вялость. Ред.} она, без всякого сомнения, пошла бы по избитой дорожке всех замужних кисейных барышень. С Гришею дело у нее было уже почти слажено, возлюбленные ждали только "удобного случая", который, разумеется, не замедлил бы представиться. После Гриши пошли бы Саши, Коли, Пети и т. д. и т. д. И заметьте, как быстро, внезапно, незаметно для нее самой превратилась она из добродетельной "барышни" в лицемерную женщину! Никакой борьбы, никаких сомнений и колебаний! Вчера еще она уверяла своего возлюбленного, что кроме "сестринской любви", он ничего ждать от нее не может; сегодня она уже подает ему надежду и заводит с ним за спиною мужа любовную переписку.
   Как и почему произошел с нею этот переворот? Автор слишком идеалист, чтобы отвечать на этот вопрос. Он просто говорит "бог весть почему!". Но так случается и с большинством барышень авдеевской среды. Можно, однако, усомниться, чтобы причины этого явления были известны одному богу. По всей вероятности, их мог бы отыскать и сам Авдеев, если бы только он не смотрел на явления окружавшей его жизни сквозь розовые очки идеалистической сентиментальности. Но он не мог бы тогда ставить своих "барышень" на пьедестал, он не стал бы окружать их ореолом "чистоты и добродетели", он ясно видел бы, что скрывается под этой "чистотою" и чего стоит эта "добродетель", выросшая на почве тунеядной праздности, своекорыстного, бессердечного эгоизма.
   Впрочем, не в этом дело. Положим, что Веточка не умерла бы, а выздоровела бы и, выздоровев, пошла бы по той же протоптанной колее, по которой идут десятки тысяч подобных ей Глашенек, Наденек, Верочек, Варенек и т. п.; что же, должны ли бы мы были отнестись к ней с меньшей симпатнею, с большей суровостью, чем, например, к Магдалине или к героиням "Подводного камня" и "Менаду двух огней"? Она. представительница заурядного большинства, уклоняется от пути супружеского долга почти безотчетно; в глубине души она как будто сознает, что уклонений этих допускать не следует, но что же делать? Ведь хочется же жить, ведь нужно же хоть чем-нибудь наполнить пустоту своего существования. Напротив, те представительницы меньшинства действуют, повидимому, не только сознательно, но и с некоторым даже убеждением в правоте и нравственности своих "уклонений". Так, по крайней мере, уверяет нас автор. Но так ли это на самом деле?
   Если бы на этих барынь можно было смотреть именно так, как смотрит на них наш романист, т. е. как на некоторый "луч света" в темном царстве,-- то скажите, бога ради,-- почему бы им всем так печально, так постыдно оканчивать свою жизнь. Вы окажете; роковая сила обстоятельств, непосильная борьба, вы припомните мудрые пословицы, гласящие: "один в поле не воин", "сила солому ломит", "трудно прати противу рожна" и т. п. Я все это знаю, давно знаю! Но ведь дело идет не о торжестве, не о победе. Пусть бы они были побеждены, пусть бы они погибли, но погибли бы с честью и, побежденные, сохранили веру в правоту своего дела. А разве они с честью погибли, разве они сохранили эту веру? Да была ли она у них? Ниоткуда этого ни видно. Мало того, нельзя даже сказать, чтобы они боролись. Случай поставил их (я имею здесь собственно в виду героинь "Подводного камня" и "Между двух огней") в такие счастливые условия, что они могли делать открыто (т. е. открыто для мужей) то, что их подруги и приятельницы могли делать лишь прячась и крадучись. Награди их автор таким же мужем, каким он наградил Веточку, и кто знает, не превзошли ли бы они их по чести лицемерия, скрытности и добродетельной невинности.
   Если бы уровень их нравственного развития был хоть на чуточку выше, так из-за чего они так мучили бы себя и терзали? Как могла их постигнуть судьба, подобная судьба героини "Между двух огней"? Какой смысл имеет раскаяние героини "Подводного камня"? Зачем Магдалина так быстро, так бесповоротно и так покорно отказалась не только практиковать, но даже просто защищать свою теорию (если только она у ней была) половых отношений, чуть только убедилась, что эта теория не по вкусу мужу?
   Что же это за протест? Какой же тут "луч света"? Какие же тут героини? Нет, это совсем не представительницы "меньшинства"; это самые посредственные и заурядные единицы "большинства". Идеализировать их значит идеализировать это большинство с его мещанской нравственностью, с его низменными идеалами, с его лживою, напускною добродетелью и лицемерною практикою!
   

ПРИМЕЧАНИЯ

   81. Статья "Идеалист мещанства" была напечатана в No 1 "Дела" за 1877 г. за подписью: П. Никитин.
   82. Роман М. В. Авдеева "Подводный камень" был напечатан в No 10 и 11 "Современника" за 1860 г. Героиня романа, замужняя женщина, полюбившая постороннего человека и встретившая взаимность с его стороны, оставляет мужа, еще раньше заявившего ей, что она вольна располагать своим чувством, и взявшего с нее обещание, что, если она разлюбит его и полюбит кого-нибудь другого, то не будет скрывать от него. Такова тема этого романа. Посвященный проповеди свободы чувства, этот роман появился в момент, когда женский вопрос привлекал к себе усиленное внимание читателей, и имел громадный успех. Повесть "Магдалина", посвященная той же теме, что и "Подводный камень", была напечатана в No 1 "Дела" за 1869 г.
   83. Ткачев имеет в виду главным образом статью М. К. Цебриковой "Наше общество в героях и героинях литературы", напечатанную в No 6 "Вестника Европы" за 1871 г. Цебрикова действительно обвиняла в этой статье Авдеева в безнравственности. Находились и такие критики, которые прозвали Авдеева "специалистом по бракоразводным делам".
   84. Эта мысль была выражена Эмилем Золя в его статье: "Парижские письма. Жорж Занд и ее произведения", напечатанной в No 7 "Вестника Европы" за 1876 г.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru