Успенский Николай Васильевич
С. Чупринин. Разночинец

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 2.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Жизненный путь и литературное наследие Н. В. Успенского.


Сергей Чупринин

Разночинец
Жизненный путь и литературное наследие Н. В. Успенского

   Успенский Н. В. Издалека и вблизи: Избр. повести и рассказы / Сост., вступ. ст. и примеч. С. И. Чупринина.-- М.: Сов. Россия, 1986.
   (Сел. б-ка Нечерноземья).
  

1

   Когда в ночь на 21 октября 1889 года Николай Васильевич Успенский перерезал себе горло подле одного из домов Смоленского рынка, где ютился нищенствующий московский люд, солидные литературные журналы никак не откликнулись на трагическую кончину писателя, а издания помельче проводили его в последний путь то ли сокрушенным вздохом, то ли риторическим вопросом:
   "Многие ли из современной публики, не говорим уже, читали, но хотя бы слышали об этом писателе?" {Новости.-- 1889.-- No 295.}
   И невольно задумываешься о страдальческой участи "одного из первых и крупнейших народных писателей" {Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т.-- М., 1957.-- Т. 9.-- С. 495.}, чей талант был отмечен и поддержан в самом начале творческого пути и Н. А. Некрасовым, и И. С. Тургеневым, и Л. Н. Толстым. Почему, в самом деле, русской общественностью так скоро забылось даже имя Успенского, первая книжка которого вызвала заинтересованно-сочувственный отзыв Ф. М. Достоевского и послужила поводом для знаменитой статьи Н. Г. Чернышевского "Не начало ли перемены?"? Отчего и в XX веке его произведения переиздаются с перерывом в несколько десятилетий (1931--1957--1986 гг.), а в литературной табели о рангах ему отводится предельно скромное место?
   Существует мнение, что всеми своими -- и литературными и житейскими -- бедами Николай Успенский был обязан исключительно самому себе, вернее, своей дурной наследственности, скверному воспитанию и ужасному характеру.
   Мнение небезосновательное, по крайней мере, на первый взгляд. К. И. Чуковский, подробно исследовавший биографию Успенского, с понятной горечью замечает, что все ближайшие родственники писателя, родившегося в 1837 году {По некоторым недавно обнаруженным данным, Н. В. Успенский родился не в 1837 г., а в 1834 г. (Вопросы литературы.-- 1965.-- No 5.-- С. 253--254).} в многодетной и полунищей семье сельского священника, были горькими пьяницами {См., напр.: Чуковский К. Судьба Николая Успенского // Успенский Н. Собр. соч.-- М.; Л., 1931.-- С. IX.}, да и сам Николай Васильевич рано пристрастился к выпивке. Хотя, по сообщению И. А Бунина -- другого биографа Успенского, "пить начал Н. В. уже лет под сорок, - то есть, разумеется, пить как следует" {Бунин И. А. Собр. соч.-- Т. 9.-- С. 499.}.
   Засвидетельствованный мемуаристами процесс "растления души" незаурядного, как можно предположить, подростка с успехом продолжался в почти непременной для деревенских поповичей семинарии, правы которой так хорошо известны читателям по хрестоматийным "Очеркам бурсы" Н. Г. Помяловского и оживают во всей своей каннибальской красе на страницах автобиографического рассказа самого Успенского "Декалов". Розги, водка, карты, взяточничество, угодничество и наушничество, тайный разврат при показном благочестии, процветавшие в тульской семинарии, развили в смышленом, хотя и на редкость скверно учившемся Николке привычку к грубому шутовству, скандальному "балаганству", сохранившуюся вплоть до самой смерти, вскормили в нем -- и это, пожалуй, главное -- чувство лютой обиды на весь мир и прежде всего на тех, кому в жизни выпала более легкая доля.
   Особенное раздражение неизменно вызывал у дерзкого бурсака его двоюродный брат Глеб, которому посчастливилось родиться в обеспеченной семье тульского палатского секретаря, пользоваться отцовским выездом и отцовскими связями, учиться в гимназии и т. д. и т. и. Годы, десятилетия пройдут, прежде чем неизжитая досада выплеснется в воспоминаниях Николая Васильевича о Глебе Ивановиче, который и на писательском поприще оказался удачливее своего двоюродного брата:
   "Мое отрочество и детство Глеба Ивановича Успенского,-- с чисто семинарским "витийством" и подпирающим под самое горло сарказмом пишет автор книги "Из прошлого",-- представляли собою два радиуса, центром которых служил нам общий дедушка, пономарь Чернского уезда, имевший счастие принимать в своей скромной хижине И. С. Тургенева. Направления упомянутых радиусов выражались в том, что я, несмотря ни на какие метеорологические пертурбации, совершал путешествие в семинарию пешком, а юный Глеб Иванович ездил в гимназию на щегольской пролетке и прилежно учился, ежедневно отдавая строгий отчет в своих успехах родителю; я всячески старался уклониться от слушания лекций семинарских профессоров и возвращался из рассадника благочестия в свою квартиру, встречаемый известием кухарки, что руководители моего умственного и нравственного развития все, без исключения, разошлись по трактирам. Глеб Иванович, как ученик, был образцом трудолюбия и прилежания, а мое имя было синонимом упорной лености, не поддающейся никаким мерам, в числе которых первенствующее место занимала экзекуция..." {Успенский Н. В. Из прошлого.-- М., 1889.-- С. 134.}
   Николай Успенский оказался действительно неподдающимся или, как сказали бы сейчас, "трудным" подростком. Семинарию он бросил, едва дотянув до богословского класса, и отправился... нет, не в тульский трактир, как того следовало бы ожидать, и не в родное Ступино Чернского уезда, а в петербургскую Медико-хирургическую академию, сразу же попав в среду молодой, бурно проявлявшей себя разночинной интеллигенции.
   Впрочем, не проучившись в академии даже года (о том, в каких ужасающих условиях шла учеба, смотри рассказ "Брусилов", опять-таки автобиографический), Успенский бросил и ее, свой разрыв с мечтами о высшем образовании и докторской карьере ознаменовав вполне бурсацкою выходкой: препарируя руку трупа, он изрезал ее на куски, изломал выданные ему инструменты, разбросал их по палате -- и ушел. Куда ушел? Зачем? Почему? Были собраны на экстренное заседание профессора академии, и... святотатца изгнали из ее стен с позором.
   Вот тут бы, казалось, уже и концу приблизиться: призрак "нищебродства", кабацкого ухарства и буйства, всего того, что к рубежу веков станут называть "босячеством", замаячил перед Николаем Успенским все грознее и определеннее. Но судьба готовила ему еще один и, как выяснилось позднее, последний шанс.
  

2

  
   Еще студентом академии он напечатал два рассказа "из русского простонародного быта" в еженедельном журнальчике "Сын отечества", издававшемся при ближайшем участии постаревшего, но все еще популярного Барона Брамбеуса (О. И. Сенковского). Рассказы эти, набранные самым мелким журнальным шрифтом и даже без указания фамилии автора, прошли не замеченными -- как публикой, так и критикой. Да и денег, надо думать, безвестный новинок получил самую малость.
   С третьим рассказом -- это было "Хорошее житье" -- Успенский направился было в "Отечественные записки", редактировавшиеся в ту пору С. С. Дудышкиным, но там, как вспоминал впоследствии писатель, нашли, что "язык слишком народен и непонятен для публики..." {Успенский Н. В. Из прошлого.-- С. 2.}. Оставалась последняя слабая надежда на "престижный" некрасовский "Современник", прославленный именами Тургенева, Толстого, Дружинина, Григоровича, Чернышевского, Добролюбова...
   Успенский явился к Некрасову -- и был обласкан сверх всех ожиданий, сверх всякой меры. "Хорошее житье" и прибавленный к нему "Поросенок" тут же были отправлены в типографию, причем Некрасов распорядился печатать их самым крупным шрифтом на первых страницах ближайшего журнального тома. Автору был назначен вполне приличный для дебютанта гонорар, а через год с ним заключили условие, чтобы он сотрудничал исключительно в одном "Современнике", и за это, кроме гонорара, ему обязались платить ежемесячно по пятьдесят рублей, что, как говорят, было достаточно для более или менее безбедного проживания в столице.
   Началась самая светлая полоса в жизни Успенского. Его рассказы и очерки, на которых едва чернила успевали просохнуть, незамедлительно шли в печать, и "сам" Добролюбов уже через пару лет настойчиво рекомендовал пополнить хрестоматию для юношества произведениями двадцатитрехлетнего писателя (Современник.-- 1860.-- No 4). И "сам" Чернышевский многократно беседовал с новым для журнала автором, а затем посвятил его творчеству обширную, программной значимости статью (Современник.-- 1861.-- No 11), И "сами" Тургенев, Толстой, Григорович -- первые писатели эпохи и к тому же аристократы, люди "света" -- одарили поповского сына знакомством, лестным своею короткостью. И "сам" Некрасов, когда Успенский захотел продолжить образование на историко-филологическом факультете Петербургского университета, обратился к бывшему тогда ректором Плетневу с просьбою назначить стипендию "очень талантливому", "обещающему много в будущем" студенту. Успенский, правда, поучился в университете недолго, но Некрасов и потом не оставил его своим попечением.
   "Однажды, в трескучий зимний мороз,-- вспоминал впоследствии Успенский,-- я пришел к Некрасову, чтобы передать ему один из своих очерков. С знаменитым поэтом сидел известный ветеран-беллетрист Д. В. Григорович.
   -- Знаете, что я вам посоветую, Успенский,-- начал Николай Алексеевич,-- поезжайте-ка за границу.
   -- Да на какие же средства?..
   -- У вас есть прекрасные средства...
   -- Правда, правда,-- произнес бархатным баритоном Дмитрий Васильевич.
   -- Средства эти,-- продолжал Некрасов,-- ваши рассказы... Их в "Современнике" напечатано так много, что из них выйдет довольно солидный томик. Я издам их в свет, а вам дам денег на путешествие, которое для вас будет очень полезно... В Париже теперь живет Тургенев, в Ницце Добролюбов, во Флоренции Боткин, автор "Писем об Испании". Если хотите, мы вас снабдим письмами к ним" {Успенский Н. В. Из прошлого.-- С. 6--7.}.
   Вес, словом, складывалось наилучшим образом. Оставалось вроде бы только благодарить судьбу, сведшую начинающего писателя с кругом "Современника", радикально-демократической и либеральной творческой интеллигенции.
   Но не таков, совсем не таков был, увы, Николай Васильевич Успенский, чтобы благодарить судьбу или пользоваться случаем для расширения своего культурного кругозора. Вернувшись из-за границы, где он провел около года {Своего рода отчетом о поездке Успенского за границу могут служить его письма поэту К. К. Случевскому, опубликованные в приложении к книге К. И. Чуковского "Люди и книги шестидесятых годов" (Л., 1934.-- С. 273--295).}, Успенский тут же устроил Некрасову публичный скандал, обвиняя его в нечестности денежных расчетов. При этом, стремясь заручиться поддержкой Чернышевского, умудрился и его грубо задеть, так что спустя всего два месяца после выхода прославившей Успенского статьи "Не начало ли перемены?" Чернышевский вынужден был потребовать от своего недавнего любимца формальных извинений.
   Извинения Чернышевскому были принесены {См. публикацию "Н. Г. Чернышевский. Переписка с Н. В. Успенским" // Звенья.-- М.; Л., 1934.-- Т. III--IV.-- С. 583--587.}. Но в своей распре с Некрасовым -- абсолютно, как утверждают исследователи, не мотивированной и безусловно оскорбительной для чести издателя "Современника" -- Успенский не унимался. И естественно, был исключен из круга "Современника". Вернее, вышел все-таки из него сам, с треском хлопнув дверью, подобно тому, как это несколькими годами ранее случилось в Медико-хирургической академии.
   Вряд ли можно выяснить, что именно было пружиной затеянного Успенским и смертельно опасного для него же самого скандала. Виновата ли склонность к вину ("В то время он уже пьянствовал так, что редко бывал в трезвом виде") {Чуковский К. И. Судьба Николая Успенского.-- С. XXV.}, писательское ли самомнение, махровым цветком распустившееся в атмосфере дружественных похвал и покровительствования, фанаберия ли "нигилиста из бурсаков"... Важно то, что именно на самом крутом подъеме творческого пути, когда будущее казалось безоблачным и ум теснили дерзкие литературные планы {"...Вы не знаете, какой у меня план для романа,-- писал он Случевскому из Парижа.-- Фу! Где вам знать! Какой-нибудь Дюма написал бы 30 частей (томов) на этот сюжет".}, "вдруг он сорвался и полетел словно в яму,-- безостановочно, покуда не очутился на дне" {Чуковский К. И. Судьба Николая Успенского.-- С. XXVII.}.
  

3

  
   Поначалу, впрочем, о "дне" и помину не было. Попытавшись представить свой, как принято считать, сугубо денежный раздор с Некрасовым как эпизод в истории идейного размежевания писателей -- либералов и "аристократов" с "Современником" {"Следуя примеру Тургенева, Толстого, Гончарова и Достоевского, я,-- говорил Успенский в книге "Из прошлого",-- прекратил всякие сношения с незабвенным поэтом и издателем "Современника" (с. 7--8).}, Успенский на первых порах был, с одной стороны, поддержан в материальном отношении Толстым и Тургеневым, а с другой -- с распростертыми объятиями принят во враждебных Чернышевскому изданиях ("Искра", "Отечественные записки", "Русский вестник", позднее "Вестник Европы").
   Но что же из этого вышло? Толстой тогда же, в 1862 году, пригласил Успенского в Ясную Поляну и перепечатал у себя в журнале его "Хорошее житье". Но Успенский в Ясной Поляне надолго не задержался, на прощание рассорившись, по своему обыкновению, с гостеприимным хозяином и далеко окрест разнеся слухи о его "барских причудах".
   Еще хуже обернулось дело с Тургеневым, который безвозмездно предоставил Успенскому в своем Спасском несколько десятин земли, чтобы тот жил, ни в чем не нуждаясь и спокойно занимаясь писательством. Но Успенский и там не усидел ("...Скука одолела меня...-- жаловался он впоследствии.-- А была осень... Вокруг моей хижины бушевал порывистый ветер и завывали волки..." {Успенский Н. В. Из прошлого.-- С. 29.}), пожил сначала в Петербурге с Глебом Успенским, помыкался потом там и сям и, наконец, нежданно вернувшись в Спасское, задумал продать выделенный ему участок земли в чужие руки. Уговоры одуматься, усовеститься результата не имели {См.: Чуковский Н. Люди и книги шестидесятых годов.-- С. 133.}, и Тургеневу пришлось заплатить Успенскому за свою же собственную землю...
   Литературные дела тоже довольно скоро разладились. Стоило поддержавшим Успенского умеренно-либеральным в ту пору "Отечественным запискам" заявить, что в новых своих рассказах писатель становится наконец-то "чистым художником" и тенденция уже не берет у него перевеса над формой, как "Современник" тут же подверг Успенского уничтожающей критике, весьма сурово оценив и новые его вещи и старые -- те самые, что так охотно печатались "Современником" прежде и на его же страницах были широко распропагандированы Чернышевским.
   Перемена в отношении критиков "Современника" к былому своему автору объяснялась, конечно, как мы еще увидим, меньше всего "местью" за "отступничество", но во враждующих с Некрасовым и Чернышевским изданиях предпочли истолковать дело именно таким образом. "Отечественные записки", во всяком случае, воспользовались удачным поводом обвинить орган радикальной демократии в "партийной" кастовости и лицемерии. "Современник", впрочем, стоял на своем, и его влияния на просвещенную публику было вполне достаточно, чтобы за Успенским закрепилось не только прозвище "человеконенавидца" (в этическом плане) и "ренегата" (в плане идеологическом), но и репутация бесталанного беллетриста "с крошечным куриным миросозерцанием и крошечной куриной наблюдательностью".
   Общественное мнение не знало пощады, росли, надо думать, и болезненные наклонности самого Успенского, так что вся его жизнь в семидесятые и восьмидесятые годы превратилась в беспрерывную вереницу унижений, скандалов, "балаганства", все новых и новых ударов судьбы. Выдержав экзамен на звание учителя русского языка и словесности, он пытается преподавать, но всякий раз срывается -- и в итоге, без разрешения дирекции покинув Первую московскую военную гимназию задолго до окончания учебного года, едва не оказывается под военным судом -- за "дезертирство" и невыплату выданных ему денежных средств. Он уже в конце семидесятых годов по страстной любви женится на шестнадцатилетней поповне и тут же погрязает в раздорах с тестем из-за приданого, а когда жена, кочевавшая с ним из деревни в деревню, погибает, Успенский берет гармонику, чучело крокодила и горячо любимую двухлетнюю дочь, чтобы петь и плясать с нею в трактирах, и в трактирах же за деньги рассказывает биографии знаменитых русских писателей.
   Глядя на отснятые во время путешествия по заграницам фотографии щеголеватого, красивого молодого Успенского, больно сравнивать их со свидетельствами мемуаристов о распухшем от пьянства, лохмато-бородом старике в арестантской овчинной бекеше, которому каждый случайный собутыльник мог "закатать в шею".
   Да вот, пожалуйста,-- приведенный И. А. Буниным рассказ лобановского кабатчика об Успенском в последние годы его беспокойной жизни:
   "-- Известно,-- бродяга был. Чудной какой-то. Он, может, там и ученый был, только мы этому не верили. Какое же, к примеру, ученье, когда шлялся нищебродом? Раз пришел ко мне. Мы с женой сидим, чай пьем. "Дай, пожалуйста, чайку стаканчик".-- "Нету, говорю, весь уже выпили".-- "Ну, хоть стаканчик!"
   "Да нету же.-- Зло меня даже взяло.-- Не заваривать же для тебя".
   "Ну, хоть теплой водицы из самовара; дай, ради бога -- душа пересохла".
   "Это, говорю, дело другое. Авось не жалко". Налил ему стакан воды. Так, поверите, затрясся,-- глотает, обжигается. Потом говорит: "Дай водочки".-- "Да у меня не кабак".-- "Да ведь знаю, говорит, торгуешь".-- "Ну, а знаешь -- деньги давай".-- "Денег нету".-- "Ну, и водки нету".-- "Так возьми, говорит, что-нибудь".-- "А что у тебя?" -- "Возьми штаны". Поглядел я штаны эти, а там вместо штанов опоясья одни остались. На кой они мне черт. "Ну, возьми гармонию. Я потом выкуплю". Дал я ему за гармонию четверть. Он тут же всю ее с мужиками и выпил. Хорошо. Только дня через два -- становой ко мне. Что такое? Оказывается, это все Николай Василич обработал. Подал заявление, что мы водкой без патента торгуем и гармонию у него отняли. Да ведь как оборудовал! Совсем я было пропал, да следователь хороший попался. Рассказал я ему при свидетелях, что он гармонию мне подарил -- ну и выпутался почти. Следователь даже поругал его. "Бродяга, говорит, ты! Как же ты можешь напраслину возводить на человека?" И действительно, попутал его бог. Зарезался, слава богу, как пес какой..." {Бунин И. А. Собр. соч.-- Т. 9.-- С. 499--500.}
   И все-таки как ни трагичны эти подробности нищей, скитальческой жизни писателя, еще больней, пожалуй, думать о его общественном падении. Критика, с середины шестидесятых годов подвергшая писателя остракизму за "измену" прогрессивным идеалам, позднее вообще перестала о нем вспоминать, а если и вспоминала, то с безусловной уничижительностью {Единственным исключением является сравнительно сочувственная по отношению к писателю статья Н. К. Михайловского "Сочинения Н. В. Успенского", помещенная в февральской книжке "Отечественных записок" за 1877 г.}. Новые книги, собрания сочинений Успенского почти не расходились, и Тургенев уже в 1868 году говорил в одном из писем о "фиаско... насчет продажи сочинений Успенского". Солидные литературные журналы один за другим закрылись перед писателем, и Успенский, побывав в иллюстрированных "Будильнике", "Сиянии", "Ниве", "Осколках", под конец жизни докатился до ультрареакционного, охотно-рядского "Развлечения", где помещал свои полные пасквильных выдумок мемуары, вызвавшие единодушно резкий протест русской общественности.
   Что же в итоге?
   Итог известен: "Зарезался, слава богу, как пес какой..." И пожалел о нем, окончательно запятнав тем самым память о писателе-демократе, только известный своим мракобесием князь В. П. Мещерский. "Умерший писатель, принадлежавший, как известно, к консервативному лагерю...-- указывал князь с притворным состраданием,-- не был служителем либеральной музы, не был писателем, изливающим либерально-народнические ламентации,-- поэтому он умер нищим, голодным и холодным в стране, где существует Литературный фонд, в громадном городе, где издается несколько газет и журналов. Двери последних были закрыты для покойного. Еще бы! Он не принадлежал к той либеральной клике, которая не прочь проводить до кладбища гроб человека, ею же уморенного голодом" {Цит. по кн.: Чуковский К. Люди и книги шестидесятых годов.-- С. 149.}.
  

4

  
   А теперь давайте вернемся к самому началу, в ином аспекте взглянув на писателя, чья участь выделяется своим драматизмом даже на фоне неприкаянных судеб многих других писателей-разночинцев пореформенной эпохи.
   Только ли в тяжелом характере и скверных привычках все дело? И действительно ли причина расхождения Николая Успенского с передовыми людьми его времени коренится в том, что он с годами отрекся от прогрессивных идеалов своей юности, предал заветы радикально-демократического лагеря, переметнувшись в стан "охранителей" и ура-патриотов, вроде князя Мещерского и сотрудников "Развлечения"?
   В предлагаемый вниманию читателя однотомник вошли наиболее характерные для Успенского произведения шестидесятых -- начала семидесятых годов. И думается, современному читателю нетрудно будет убедиться в том, что, изменяясь, конечно, в частностях, в деталях, и мировосприятие и творческая манера писателя в целом и в главном сохранили удивительную устойчивость. В "Егорке-пастухе", да и в более поздних вещах Успенский, по сути, тот же, что и в "Хорошем житье", "Змее" или "Сельской аптеке". Тот же насмешливый, злоязыкий юмор. Та же точность бытовых примет и речевых характеристик. То же тяготение к гротеску, к сатирической гиперболизации "свинцовых мерзостей" российской действительности второй половины XIX века.
   И та же беспощадная, безыллюзорная правдивость.
   Вот в ней-то, кажется, а совсем не в присочиненном "ренегатстве",-- существо писательской драмы Николая Успенского. Недаром ведь Чернышевский, начав свою знаменитую статью 1861 года с вопроса: "Чем г. Успенский привлек внимание публики, за что он сделался одним из любимцев ее?" -- так ответил сам себе:
   "Нам кажется, что причиною тут не одна бесспорная талантливость,-- мало ли было произведений, написанных с талантом и все-таки не возбуждающих ни малейшего участия к себе? Есть у г. Успенского другое качество, очень сильно нравящееся лучшей части публики. Он пишет о народе правду без всяких прикрас" {Цит. по кн.: Чуковский К. Люди и книги шестидесятых годов.-- С. 149.}.
   В чем же состоит эта "правда без всяких прикрас"? В том, по глубокому убеждению Успенского, что российское крестьянство в массе своей, за вычетом немногих исключительно даровитых натур, то ли пребывает еще в состоянии вековечной спячки, то ли замордовано уже до полной идиотичности, до вытравления хотя бы рудиментарных признаков умственной, духовной и нравственно-культурной жизни. Его интересы всецело связаны с мечтами о том, как бы прокормиться, и, в еще большей степени, о том, чтоб такое из домашнего скарба снести кабатчику в обмен на косушку или осьмушку "очищенной". Любовь в этой среде сведена зачастую к грубому блуду, набожность к варварским суевериям, а художественный инстинкт проявляет себя только в пьяных песнях да россказнях о шатающихся по ночам мертвецах. И -- никаких перспектив, никаких порываний к лучшей доле; эти мужички сами отволокут любого "смутьяна" или "агитатора" к становому, с враждебной опасливостыо относясь даже к тем из деревенских, кто, подобно героине рассказа "Колдунья", попытается своим трудом, своими силами выбиться из застарелой нужды.
   Под стать мужикам и сельская "аристократия", если это слово, даже взяв его в иронические кавычки, можно применить к приказчикам и священникам, причетникам и фельдшерам, прасолам и целовальникам.
   Попадаются, конечно, в общей массе и посмышленее, побойчее, но их активность, лишенная какого бы то ни было нравственного стержня, направлена исключительно на то, чтоб разбогатеть, "окулачиться" за счет нещадно спаиваемых крестьян (рассказ "Хорошее житье") или за счет столь же нещадно объегориваемых "господ" (повесть "Федор Петрович").
   А сами "господа" -- как дореформенные, так и пореформенные? Прочтите "Деревенскую газету" и "Из дневника неизвестного", "Федора Петровича" и "Сашу", "Деревенский театр" и "Издалека и вблизи", "Родственное свидание" и "Небывалый случай" -- разве под наносным слоем "благовоспитанности" и "просвещенности", пусть даже на прогрессистский манер, не торжествуют в точности такие же развращенность, апатия, недомыслие, что и в простонародной среде, только тут эти качества выглядят еще гаже, ибо они породнены с праздностью, сытостью и бесконтрольным своеволием?..
   А теперь попробуем вообразить, как эти "очерки народного быта" читались публикою, чьи представления о крестьянах были связаны с Антоном-Горемыкой Григоровича, Хорем и Калинычем Тургенева, с дворовыми людьми, о которых рассказывали Аксаков в "Семейной хронике" и "Детских годах Багрова-внука", Толстой в автобиографической трилогии. Какие ощущения испытывала публика, понимая, что в кругу описанных Успенским хоботовых, загвоздкиных и галкиных не приживутся, да и не могут прижиться ни рудины, ни лаврецкие, ни иртеньевы?..
   Шок -- вот слово, которое приходит на ум, когда знакомишься с откликами современников на первые публикации Николая Успенского (очерки эти, заметим, вообще были первым словом писателей-разночинцев в русской литературе; произведения Слепцова появились в "Современнике" лишь в 1862 году, Помяловского, Левитова и Решетникова -- в 1864-м, а Глеба Успенского -- в 1865-м).
   Достоевский в статье, специально посвященной "Рассказам" 1861 года, мог, конечно, указывать, что Успенский, как верный описыватель народного быта, "явился после Островского, Тургенева, Писемского и Толстого" и потому "цена ему теперь совсем не та". Но Достоевский же и признавал, что если предшествовавшие Успенскому "замечательные писатели" "заявили в литературе сознательно новую мысль высших классов общества о народе" {Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т.-- Л., 1979.-- Т. 19.-- С. 178--179.}, то в произведениях Успенского народ едва ли не впервые, быть может, сам сказал о себе правду; и правда эта была такая, что "хуже всякой лжи". Во всяком случае она резко контрастировала и с крепостническими иллюзиями насчет богобоязненных, преданных престолу и господам, трудо- и чадолюбивых мужичков, которым под барскою Опекой гораздо уютнее, покойнее, чем на постылой воле. И с призывами Льва Толстого учиться у крестьянских детей нравственности и подлинной культуре. И с надеждами на скорую крестьянскую революцию, которая принесет стране конституционные свободы, с распространенным в обществе мнением о том, что русский народ уже созрел для деятельности на социально-историческом поприще.
   От соблазна обвинить Успенского в "неправдивости", в сознательном искажении истины о народе критики на первых порах воздержались: слишком силен был вызываемый его рассказами "эффект присутствия", слишком велико доверие к знанию жизни, непринужденно продемонстрированному молодым писателем. Зато с характерной для русской общественно-литературной традиции непременностью тут же возник вопрос: зачем? Зачем писатель из народа так обидно, с такими душераздирающими подробностями, с такою будто бы даже озлобленностью -- вот, мол, вам, и еще, и еще! -- говорит о народе? Что он хочет этим сказать? К чему призывает?..
   "Старуха", "Поросенок", "Змей", "Обоз" никак вроде бы не поддавались однозначной идеологической интерпретации в категориях "левизны" -- "правизны", "прогрессивности" -- "реакционности", и в первых же отзывах критики писатель, заподозренный в "общественном индифферентизме", был зачислен в разряд бытописателей-фотографов, с холодным и бесстрастным равнодушием фиксирующих "мелочи жизни", не умея при этом "отличить глубоко раздирающего стона бедняка от уличного крика пьяницы" {Цит. по кн.: Успенский Н. Повести, рассказы и очерки.-- М., 1957.-- С. 603.}. "Он приходит, например, на площадь,-- сердито писал об Успенском Достоевский,-- и, даже не выбирая точки зрения, прямо, где попало, устанавливает свою фотографическую машину. Таким образом всё, что делается в каком-нибудь уголке площади, будет передано верно, как есть. В картину, естественно, войдет и всё совершенно ненужное в этой картине или, лучше сказать, в идее этой картины. Г-н Успенский мало об этом заботится... Если б из-за рамки картины проглядывал в это мгновение кончик коровьего хвоста, он бы оставил и коровий хвост, решительно не заботясь о его ненужности в картине" {Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.-- Т. 19.-- С. 180.}.
   Применительно к писательской манере Успенского характеристика, данная Достоевским, в общем-то справедлива. Предвосхищая позднейшие эксперименты писателей-натуралистов (а начиная с Чехова и реалистов) по детализированному, мнимо бесстрастному воспроизведению "мелочей жизни", по "граммофонному", как выразился Корней Чуковский, способу записи и передачи разговорной речи, Успенский действительно кое в чем отступил от традиций высокой русской классики с ее преимущественным вниманием к психологическому миру личности, с ее "указующим перстом", нацеленным в самую сердцевину общественного бытия, с ее, наконец, поистине завораживающим искусством соединять "поэзию и правду" в пределах емкого и цельного художественного образа.
  

5

  
   По части "поэзии" Успенский, незачем скрывать, заметно уступает своим великим современникам, но разве, спросим впрямую, одной только "правды" -- чистой, беспримесной, не офальшивленной грубой тенденциозностью -- мало для того, чтобы писателю было воздано должное -- пусть не как врачевателю и исцелителю общественных язв, но хотя бы как их безжалостному диагносту?
   И в самом деле, "правда" Николая Успенского о забитом, притерпевшемся к своим несчастьям, бездеятельном и бездуховном простонародье только раз пришлась ко времени: на рубеже пятидесятых -- шестидесятых годов, когда общественное мнение было наэлектризовано толками об освобождении крестьянства и когда публицисты "Современника", поддерживаемые революционно настроенной молодежью, "били во все колокола, надеясь разбудить народную волю и народный гнев.
   Вот тогда-то Некрасов и схватился за безыскусные, казалось бы, "очерки народного быта". Вот тогда-то идеолог радикальной демократии Чернышевский и написал свою знаменитую статью, воспользовавшись рассказами Успенского как материалом, свидетельствующим о том, что крестьянская масса уже доведена до крайнего отчаяния и что нужно лишь поднести зажженный фитиль, чтобы рванули пороховые погреба слежавшейся за века классовой ненависти.
   Энергично доказывая эту мысль, Чернышевский, не вдаваясь, впрочем, в эстетические тонкости, оспорил почти все упреки, которые предъявлялись (да и впоследствии будут предъявляться) автору "очерков народного быта". Писатель искусственно принижает и тем самым унижает своих героев? Вот уж, по мнению критика, неверно; заслуга Успенского как раз "в том, что он говорит о мужиках без церемоний, как о людях, которых он сам считает, и читатель его должен считать за людей, одинаковых с собою, за людей, с которыми можно говорить откровенно всё, что замечаешь о них" (с. 254). Писатель, не скрывая темных и "низких" сторон крестьянского быта и патриархальной морали, говорит "о народе бог знает что, жестоко оскорбляющее нашу сантиментальную симпатию к нему" (с. 217)? И правильно делает, ибо вошедшее в либеральную привычку идеализирование мужика, по словам Чернышевского, действительно "прекрасно и благородно,-- в особенности благородно до чрезвычайности. Только какая же польза из этого--народу?" (там же),-- и не полезнее ли вскрыть гнойники беспощадным скальпелем, чем покрывать их сусальным золотом?..
   И последний упрек -- в том, что Успенский выводит на первый план не героев, не яркие в своей нравственной неординарности натуры, а, что называется, "серую скотинку". Чернышевский поначалу вроде бы соглашается: да, среди персонажей Успенского почти исключительно "люди дюжинные, люди бесцветные, лишенные инициативы" (с. 225), но затем и этот факт оборачивает к выгоде для писателя: в том-то и существо дела, что даже "в жизни... дюжинного человека бывают минуты, когда нельзя его узнать, так он изменяется или порывом благородного чувства, или мимолетным влиянием чрезвычайных обстоятельств, или просто наконец тем, что не может же навек ему хватить силы холодно держаться в неприятном положении" (с. 245). Придет час, и близкий уже час, уверен Чернышевский, и эта самая рутинная, пошлая масса выдвинет своего Вильгельма Телля (с. 253), своих героев, вождей и трибунов!..
   Давали ли напечатанные к тому времени произведения Николая Успенского основания для такого агитационно-идеологического истолкования? Положительный ответ здесь, наверное, возможен, но с существенными оговорками. Будучи по своим убеждениям "коренным" демократом, причем настроенным в высшей степени критически по отношению и к правительству, и к либеральной вере в возможность благодетельных реформ {В этом смысле чрезвычайно характерно письмо Успенского Случевскому от 24 июня 1861 г.: "...находятся же такие пакостные люди, как, напр., Боткин, которые стоят за Александра Николаевича (Александра II.-- С. Ч.). Боткин, когда я сказал... что манифест русский -- вероятно вздор и что я не верю в освобождение, он меня принялся ругать закорузглым невеждой... потом сказал: "Новые положения, недавно объявленные правительством,-- превосходны, и пусть ваш мужик околеет -- если не воспользуется этими положениями..." (См.: Чуковский К. Люди и книги шестидесятых ходов.-- С. 285).}, Успенский вместе с тем никак не может быть назван революционером. Идее крестьянской революции он не сочувствовал прежде всего потому, что не верил в ее осуществимость, и не случайно Чернышевский завершает свои исполненные энтузиазма рассуждения о выводах, на которые будто бы наталкивают "Рассказы" 1861 года, сомнением: "...Как поправится наша статья г. Успенскому?" -- и сам же себе отвечает: "Она решительно не понравится ему..." (с. 254).
   Мы не знаем, как отнесся Успенский к прославившей его статье "Не начало ли перемены?". Но с полной уверенностью можно утверждать, что он не смог (или не захотел) стать литературным знаменем, первым беллетристом радикально-демократического лагеря. Будь иначе, он дал бы, надо думать, укорот своим денежным претензиям в эпизоде с Некрасовым. Будь иначе, и издатели "Современника", наверное, нашли бы способ сохранить Успенского в числе ближайших авторов журнала.
   И тут наводит на размышления то обстоятельство, что разрыв писателя с журналом совершился в дни, когда даже самым последовательным радикалам становилось ясной иллюзорность надежд на скорое и победоносное революционное потрясение. В кругу "Современника", да и в других слоях передовой интеллигенции начался интенсивный поиск альтернативных идеологических вариантов, и пропагандистская надобность в той правде, которую говорил о народе Успенский, попросту отпала.
   Он всюду оказался чужим.
   И среди консерваторов, инстинктивно чуявших, что произведения Успенского по своему объективному смыслу камня на камне не оставляют от устоев "православия, самодержавия и народности".
   И среди либералов-реформистов, обескураженных едкостью, с которою Успенский высмеивал как всякого рода "преобразования" в сфере народного просвещения, здравоохранения, судопроизводства, так и саму идею барской опеки над народом.
   И -- это в особенности -- среди стремительно утверждавшихся в отечественной печати народников, которые, объявив себя наследниками "партии Чернышевского", в дальнейшем практически вытравили из идеалов радикальной демократии ее революционный дух.
   Народники благоговели перед "исконно" крестьянской мудростью, верили в нерушимое нравственное здоровье простолюдинов, готовы были пойти на выучку к мужику, а Успенский, словно бы нарочно, все множил и множил в своих рассказах разного рода "уродства" и "вывихи", демонстрировал симптомы тяжкой социальной болезни, избавиться от которой будет нелегко. Народники возлагали все свои надежды на сельскую общину, как на прообраз "чисто русского" социализма, а Успенский показывал, что, во-первых, община уже разлагается, выделяя из себя кулачье, мироедов, а во-вторых, и в нынешнем своем, полупатриархальном состоянии она держит бедноту в рабстве, не меньшем, чем крепостное.
   И тогда Успенского назвали клеветником.
   "В его рассказах,-- писал плодовитейший из критиков-народников А. М. Скабичевский,-- народ представляется в невообразимо безобразном виде: каждый мужик непременно или вор, или пьяница, или такой дурак, каких и свет не производил; каждая баба такая идиотка, что ума помрачение... Что удавалось Н. Успенскому мельком увидеть или услышать, он передавал в сыром и конкретном виде, с единственной целью показать, как русский мужик невежествен, дик, смешон, загнан и забит, как тонет он в грязи невежества, суеверий, пошлости. Забитость, тупоумие, отсутствие всякого человеческого образа и подобия в героях Николая Успенского одуряют вас, когда вы читаете его очерки" {Цит. по кн.: Чуковский К. Люди и книги шестидесятых годов.-- С. 137.}.
   Вот это-то продержавшееся в печати несколько десятилетий мнение об Успенском как о человеке, злонамеренно будто бы оклеветавшем русский народ, и погубило окончательно доброе имя писателя в глазах широкой дореволюционной читательской аудитории. Критика и шедшая вслед за нею публика рассуждали о народнической прозе П. Засодимского, Н. Златовратского, Г. Успенского, Н. Каронина-Петропавловского, выясняли свои отношения с авторами "антинигилистинетеих". романов (А. Писемский, Н. Лесков, В. Крестовский), спорили сначала о натурализме на отечественной почве (П. Боборыкин, И. Ясинский, Н Морской), потом о "новом литературном поколении" (М. Альбов, А. Чехов, К. Баранцевич и др.), по традиции были приметливы к новым созданиям И. Тургенева, Л. Толстого, Ф. Достоевского, И. Гончарова, а Н. Успенского словно бы вовсе не брали в расчет.
   А между тем талант его, идя в общем-то на убыль, чему, надо думать, в огромной мере способствовало чувство "неуслышанности", "невостребуемости", и во второй половине шестидесятых годов, и в семидесятые годы не раз мощно проявил себя, причем в гораздо более, чем прежде, социально острых и вместе с тем лиричных произведениях.
   Успенский написал и опубликовал в "Отечественных записках" повесть "Федор Петрович" (1866), едва ли не первым, быть может, в русской литературе обнаружив, что на смену нищающим, сдающим свои социальные позиции помещикам приходят кулаки, кабатчики, сельские "капиталисты" и они-то все последовательнее прибирают деревню к своим рукам.
   Критика промолчала.
   Успенский с сатирической меткостью обрисовал в повести "Издалека и вблизи" (1870) типические фигуры русских дворян, потерявших жизненные ориентиры в пореформенную эпоху (здесь и толстовцы, и охотники переустроить хозяйство на "рациональный" лад, и те, кто верит в возможность жить по старинке).
   Повесть появилась в солидном "Вестнике Европы", но критика и тут семь лет хранила гордое молчание, пока Н. Михайловский, снисходительно похвалив писателя за то, что его повесть "по замыслу охватывает чрезвычайно интересный мотив современной русской жизни" {Цит. по кн.: Успенский Н. Повести, рассказы и очерки.-- С. 644.}, не поставил ему в вину несочувственность к новейшим "прогрессистским" веяниям и прежде всего к распространенному в те годы "хождению в народ".
   Успенский рассказал в "Егорке-пастухе" (1871) трогательную историю двух любящих крестьянских сердец, показав, как идиллия, пройдя испытание фарсом, обернулась в итоге -- из-за чиновничьего равнодушия и косности крестьянского "мира" -- подлинной трагедией, но и в этом случае ответом писателю было почти полное общественное безразличие.
  

6

  
   У читателя может возникнуть, пожалуй, впечатление, что произведения Успенского, пережив свой "звездный час", начисто выпали из русской литературы, не участвовали в ее движении и лишь в двадцатые-тридцатые годы нашего века были вновь вспомнены -- уже как архивный документ, имеющий исключительно историческое, историко-литературное значение. Так ли это?
   Не вполне так. Истинную цену автору "очерков народного быта" знали прежде всего великие его современники -- русские писатели, и если Тургенев, сопоставляя Николая Успенского с Глебом, утверждал не без личной и вполне понятной неприязненности, что "у Глеба в десять раз больше таланта" {Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Письма. Т. 11, с. 13.}, то Лев Толстой, по свидетельству мемуариста, говорил как раз обратное: "Я ставлю Николая Успенского много выше превознесенного другого Успенского, Глеба, у которого нет ни той правды, ни той художественности" {Захарьин И. Н. (Якунин). Встречи и воспоминания.-- Спб., 1903.-- Т. 2.-- С. 214.}. Нелишне упомянуть и о том, что И. Бунин в начале своего творческого пути замышлял писать биографию Успенского, собирал свидетельства очевидцев и поместил о нем несколько содержательных заметок в тогдашней печати {См.: Лит. наследство.-- М., 1973.-- Т. 84.-- Кн. 1.-- С. 309-314.}. Или о том, что М. Горький неизменно, хотя, может быть, и не вполне точно именовал Успенского "родоначальником и зачинателем чисто народнической и народолюбческой литературы" {Цит. по кн.: Успенский Н. Повести, рассказы и очерки.-- С. 17.}.
   Дело, впрочем, не только и не столько в благосклонных отзывах. Оказав заметное, никем не оспариваемое, хотя пока и недостаточно изученное влияние на писателей демократического, а впоследствии и народнического лагеря (у него сначала учились, затем с ним спорили, но ведь и полемика есть форма освоения традиции), Успенский исподволь "сказался" во многих и многих классических произведениях, посвященных мужицкой доле и вообще тяжкой участи русского простонародья. Это относится прежде всего к толстовской "Власти тьмы" {Характерно, впрочем, что, пересказывая свой разговор с Толстым о "Власти тьмы", Успенский, по его словам, резко порицал автора за чрезмерность мрачных красок и выведение на первый план натур типа Матрены, Анисьи и Никитки: "...этакие люди, по-моему, не должны быть вносимы в сферу искусства и быть проводниками каких-либо идей..." (Успенский Н. В. Из прошлого.-- С. 157--158).}, к чеховским повестям и рассказам "Мужики", "Новая дача", "По делам службы", "В овраге", где в полемике с утешительными сказочками позднего народничества о мужике -- праведнике и "богоносце" -- сознательно или, скорее всего, неосознанно, опосредованно учтен и опыт забытого, казалось бы, писателя. С еще большей определенностью следы воздействия Успенского обнаруживаются в предреволюционной прозе Бунина, некоторых других писателей, группировавшихся вокруг горьковского "Знания".
   И вот тут-то, в соотнесении с получившей дальнейшее развитие традицией, особенно очевидной становится неосновательность и несправедливость тех упреков в "клевете на народ", которые адресовались Успенскому на протяжении нескольких десятилетий. Он действительно больше говорил о мрачных, неприглядных сторонах крестьянского и разночинского быта, нежели о том, что заслуживало поэтизации, светлой грусти. Он действительно, словно бы не замечая или почти не замечая проявлений социального протеста, нравственного противостояния косной среде, рисовал по преимуществу картины духовной спячки, варварской грубости в нравах, помыслах и запросах.
   Но, говоря так и рисуя все это, Успенский, как подчеркнуто было еще Чернышевским, смотрит на простонародье не со стороны, не как заезжий "французик из Бордо" или скучающий барин в белых перчатках, а как свой, беспримесно родственный этому полуголодному, полупьяному, нищему и несчастному люду. Для него нет тайн в этой среде, но для него и жизни нет, кроме как в этой среде, и обида, которая душит, озлобляет Успенского, это обида не на народ (так обижались барышни из хороших семей, разочарованные неуспехом своих "хождений" по деревням), а за народ, никак не могущий вырваться из болотной трясины, не почуявший пока -- пока! -- в себе сил, достаточных, чтобы подняться к вершинам своего исторического предназначения.
   Народолюбие Успенского резко враждебно и по отношению к показному преклонению "опрощающейся" интеллигенции перед смиренным богатырем и мудрецом в худом армячишке, и по отношению -- тоже незачем скрывать -- к нетерпеливым попыткам разбудить дремлющее крестьянское море, вызвать так скоро, как только удастся, подобный урагану "русский бунт". В его рассказах о России и русских в XIX столетии силен элемент не только социальной критики, но и, если можно так выразиться, "национальной самокритики". Но все-таки это именно народолюбие, и чуткий к подобным вещам Достоевский недаром отмечал, что "г-н Успенский, во-первых, любит народ, но не за что-то и потому-то, а любит его как он есть. Для него все дорого в народе, каждая черта; вот почему он так и дорожит каждой чертой. С виду его рассказ как будто бесстрастен: г-н Успенский никого не хвалит, видно, что и не хочет хвалить; не выставляет на вид хороших сторон народа и не меряет их на известные, общепринятые и выжитые цивилизацией мерочки добродетели. Он и не бранит за зло, даже как будто и не сердится, не возмущается. Сознательный вывод он предлагает сделать самому читателю" {Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.-- Т. 19.-- С. 182--183.}.
   Все это -- кажущееся бесстрастие, неявность авторской позиции, доверие к читательской способности самостоятельно сделать "сознательный вывод", небоязнь, наконец, "цинических", "бесстыдных" деталей и сюжетов, если они требуются по условиям художественной задачи,-- сильно осложнило взаимоотношения писателя с современной ему критикой. Но это же проложило Успенскому дорогу в XX век, связало его опыты с литературными исканиями новейшей эпохи, и, перечитывая сегодня "Обоз", "Поросенка", "Змея", "Сельскую аптеку", видишь, как отложился юмор Успенского в "пестрых" рассказах Антоши Чехонте, как ожили и заиграли многие приемы, первоначально опробованные автором "очерков народного быта", в "сказовой" прозе двадцатых годов и, в особенности, в сатирах Михаила Зощенко, как лукавые герои-рассказчики Успенского протягивают руку Василию Шукшину с его "Беседами при ясной луне" и "До третьих петухов", Василию Белову с его "Плотницкими рассказами" и "Бухтинами вологодскими...", Борису Можаеву с его "Историей села Брехова...".
   Одно только существенное уточнение. Было бы непростительной натяжкой считать М. Зощенко или П. Романова, В. Шукшина или Б. Можаева прямим" "наследниками" Николая Успенского. Очень может быть, что им и не попадались никогда на глаза ни "Поросенок", ни "Грушка", ни "Хорошее житье"; интервалы в два-три десятилетия между очередными переизданиями сочинений Успенского делают вполне вероятной такую возможность. Так что же тогда,-- случайные совпадения перед нами?.. Нет, скорее типологическая общность, обусловленная тем, что обращение к сходным художественным задачам требует в свою очередь и обращения к в общем-то определенному, санкционированному традицией типу художественных средств, приемов образо- и сюжетостроения, способов обработки живого просторечия.
   Или, еще вернее, перед нами следование традиции, которая не одним, конечно, Николаем Успенским завещана, но которая и ему, оставшемуся почти безымянным, обязана очень все ж таки многим.
   Так бывает в развитой культуре: книги писателя, если он не включен стоустой молвой, преданием в число наших "вечных, спутников", уходят со временем как бы на периферию литературного процесса, имя era тускнеет в сознании и читателей и литераторов грядущих поколений, но зерна, оброненные им в родную почву, выживают, идут в рост, и, любуясь изобильными всходами, мы не часто вспоминаем, кто же был первым или одним из первых сеятелей.
   Но иногда, хотя бы иногда вспоминать нужно. И, оглядываясь на страдальческую, полную мук, горя, заслуженных и незаслуженных обид жизнь автора "очерков народного быта", заново прочитывая избранные страницы его литературного наследия, думаешь и о драматических судьбах талантливых разночинцев в пореформенной России, и о классической пашей литературе, облик которой будет безусловно неполон без таких, как он, художников второго ряда, и о той, издревле завещанной вам традиции взыскательной, зрячей, а коли понадобится, то и "беспощадной" любви к своему Отечеству и своим соотечественникам, которой верой и правдой служил писатель Николай Васильевич Успенский.
  

Оценка: 2.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru