Утин Евгений Исакович
Задача новейшей литературы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Подлиповцы. Спб. 1867.- Где лучше? Спб. 1869.- Сочинения Ф. Решетникова. Спб. 1869.


   

ЗАДАЧА НОВѢЙШЕЙ ЛИТЕРАТУРЫ.

Подлиповцы. Спб. 1867.-- Гдѣ лучше? Спб. 1869.-- Сочиненія Ѳ. Решетникова. Спб. 1869.

   Мы имѣли случай указать на тотъ путь, которымъ пошли въ литературѣ наши новѣйшіе писатели {См. выше, ноябрь, 347 стр. "Литературные споры нашего времени".}. Сама жизнь, событія опредѣлили этотъ путь. Онъ велъ въ изученію народной жизни, къ ея правдивому и безпристрастному изображенію. Такое новое отношеніе литературы къ жизни оказало уже свою долю услуги русскому обществу, помогая ему выяснить ту силу, которая до сихъ поръ играла только пассивную роль въ общественной жизни. Эта сила представилась намъ теперь въ первый разъ въ такомъ грубомъ, первобытномъ состояніи, что поневолѣ дѣлается страшно задаться вопросомъ, сколько нужно времени на распространеніе въ массѣ образованія настолько, чтобы эта масса сдѣлалась дѣйствительною, т. е. нравственною силою. Въ изображеніи народной жизни новѣйшіе писатели пошли своею собственною дорогою, не обращая вниманія на то, какъ изображалась она ихъ ближайшими предшественниками. Конечно, почивъ въ изображеніи народной жизни, въ стремленіи знакомить съ нею болѣе или менѣе образованные слои русскаго общества, сдѣлавъ не новѣйшими писателями. Еще до нихъ и довольно давно уже обращались къ народной жизни, довольно давно стали писать повѣсти и разсказы, заимствованные изъ народнаго быта, но прежняя литературная дѣятельность въ этомъ направленіи была совершенно другого свойства, чѣмъ дѣятельность писателей послѣдняго поколѣнія. Прежде у насъ, какъ то было и у иностранныхъ художниковъ, содержаніе для повѣстей и романовъ заимствовалось изъ народнаго быта, но на этотъ бытъ набрасывали какое-то поэтическое облако, такъ-сказать, идеализировали его. Говоря такъ, мы не упрекаемъ вашихъ писателей прежняго поколѣнія, эта идеализація соотвѣтствовала и личному настроенію писателей, и самому положенію народа. Писатели наши были воодушевлены самыми возвышенными идеями, самыми гуманными принципами, и потому, глядя на народъ, на его несчастное положеніе, на его загнанность, забитость, у нихъ являлось сожалѣніе, состраданіе къ горькой жизни русскаго человѣка, и такое же сожалѣніе, состраданіе они старались вызвать въ читателяхъ своихъ повѣстей и разсказовъ. Жизнь мужиковъ, ихъ бѣдствія изображались большею частію въ такомъ патетическомъ стилѣ, что самыя грубыя натуры должны были на минуту смягчиться и промолвить сквозь зубы: "да, не хорошо! во что же дѣлать! безвыходное положеніе!" Безвыходность положенія -- вотъ что бросалось прежде всего въ глаза въ такихъ повѣстяхъ, типомъ которыхъ можно назвать хоть бы "Антона Горемыку" г. Григоровича; но знанія дѣйствительной жизни, дѣйствительнаго состоянія русскаго народа, его нравовъ, степени умственнаго развитія, его жизненныхъ отношеній, всѣ подобныя повѣсти нисколько не прибавляли. Этотъ колоритъ отчаянія, безвыходности, который набрасывали прежніе романисты, былъ довольно понятенъ въ ту минуту, когда они писали.
   Тогда въ самомъ дѣлѣ могло явиться одно отчаяніе, сознаніе полной безпомощности, потому что щель, черезъ которую проходилъ свѣтъ въ мрачную русскую жизнь, была едва замѣтна; можно было подумать, что его лучъ никогда Не освѣтитъ собою того безпредѣльнаго пространства тьмы, среди которой прозябалъ русскій народъ. Рядомъ съ представленіемъ народной жизни, представленіи полномъ патетическаго тона, мы встрѣчаемъ такія художественныя, мастерскія картины, какъ "Хорь и Калинычъ" "Бѣжинъ Лугъ", эти перлы "Записокъ Охотника", которыя представляютъ намъ народную жизнь въ такомъ заманчивомъ, притягивающемъ къ себѣ свѣтѣ, что просто вѣрить не хочется, чтобы рѣчь шла о той самой жизни, о тѣхъ самыхъ людяхъ, о которыхъ разсказываютъ теперь намъ наши новѣйшіе писатели. Кто не знаетъ "Хоря и Калиныча", кто не вчитывался въ "Бѣжинъ Лугъ", не останавливался передъ этою группою, вылѣченною точно изъ мрамора; кто послѣ этого, на минуту забываясь, не говорилъ себѣ: "а хороша русская жизнь, сколько въ ней поэзіи, сколько наивной, изящной простоты!" кого не подкупали эти яркія, привлекательныя краски, которыми рисовать подчасъ русскаго мужика Тургеневъ? Правда, въ этихъ хе самыхъ "Запискахъ Охотника" была и другая нота, та, которая даетъ имъ преимущественно значеніе, это -- нота протеста противъ уродливыхъ отношеній, создаваемыхъ крѣпостнымъ правомъ; но тѣмъ не менѣе, еслибы кто-нибудь захотѣлъ судить о народной жизни и народныхъ правахъ по артистическимъ разсказамъ, составляющимъ "Записки Охотника", тотъ вынесъ бы о нихъ понятіе, далеко не отвѣчающее строгой истинѣ. Оно и естественно; прежде смотрѣли на народъ мимоходомъ, заносили въ свои записныя книжки случайныя черты, которыя удалось подмѣтить, но никогда не подходили къ народу, задавшись серьезною цѣлю близко освоиться съ народною жизнію и изобразить ее во всей наготѣ, сохраняя строгую истину, строгую правду. Изображеніе строгой истины выпало именно на долю новѣйшихъ писателей, которые взялись нарисовать жизнь народа такъ, какъ она есть, безъ всякихъ вымышленныхъ прикрасъ, безъ всякаго сантиментальнаго отношенія ко всѣмъ уродливостямъ этой жизни. Прежде заботились только о томъ, чтобы въ описаніе народнаго быта внести какъ можно болѣе мягкій тонъ, нѣжность, идиллію, сентиментальность, какое-то, если можно такъ выразиться, "салонное" воззрѣніе на народъ; новѣйшіе писатели предпочли отвертись къ этому предмету какъ нельзя болѣе трезво, не прикрывая поэтическимъ облакомъ той некрасивой, тяжелой картины, которую представляетъ собою наша народная жизнь.
   Эта картина въ ихъ описаніяхъ явилась въ ужасающей наготѣ; на сцену выступила страшная дикость, непроходимое невѣжество, грубость; оказалось, что въ этомъ загнанномъ народѣ нѣтъ развитія, лѣтъ ничего, что составляетъ достояніе цивилизованныхъ массъ; что въ основѣ всѣхъ отношеній лежитъ самое вопіющее безправіе, и только изрѣдка попадаются хорошіе инстинкты, которые должны развиться, когда образованіе проникнетъ въ эту густую невѣжественную народную массу. Такая обнаженная истина должна была бы ослабить фальшивую гордость однихъ, которые кричали о народѣ, какъ о готовой уже силѣ, и вразумить другихъ, которые, пріосанясь, говорятъ: "что ваша цивилизація, что ваша западная образованность, посмотрите на насъ, на нашего русскаго мужичка, на нашъ святой русскій народъ"! А на дѣлѣ, этотъ "русскій мужичекъ", въ своихъ семейныхъ и житейскихъ отношеніяхъ, не всегда разсуждаетъ по-человѣчески и тонетъ въ непроходимо! дикости нравовъ, благодаря всему строю русской жизни. Несмотря однако на такую печальную картину, которая рѣзко противорѣчивъ сантиментальнымъ и идиллическимъ описаніямъ прежнихъ писателей, нельзя не чувствовать, что новѣйшіе писатели несравненно ближе къ этому народу, что они относятся къ нему съ большимъ участіемъ, большею любовію, чѣмъ относились въ народу въ старые годы. Они не боятся говорить о народѣ сущую правду, рисовать дикость и грубость его, потому что они отлично сознаютъ, что не народъ виноватъ въ этихъ порокахъ, которые должны будутъ исчезнуть, какъ только въ его жизнь войдетъ образованіе, развитіе. "Описаніе народа со всею дикостію и невѣжествомъ, которымъ пропитанъ онъ, безъ всякихъ прикрасъ и ретушей, не художественно", скажутъ нѣкоторые, и затѣмъ отвернутся съ презрѣніемъ отъ произведеній новѣйшей беллетристики. Но такое презрительное отношеніе къ молодымъ писателямъ не представляетъ собою ничего новаго, небывалаго.
   Въ исторіи русской литературы встрѣчается не одинъ примѣръ ожесточенной вражды противъ всякаго новаго направленія и противъ тѣхъ писателей, которые имѣли достаточно силы, чтобы не идти по старой дорогѣ, а пробивать себѣ свою, еще не протоптанную рутиною. Стоитъ только припомнить, какимъ свистомъ, какимъ дикимъ гуломъ и злостными воплями встрѣчены были первые шаги Пушкина, который имѣлъ дерзость заговорить своимъ простымъ, но вмѣстѣ удивительнымъ языкомъ, и описывать жизнь, людскія отношенія такъ, какъ они представляются на самомъ дѣлѣ, безъ всякихъ высокопарныхъ прикрасъ, безъ всякой фальшивой примѣси. Развѣ не съ одинаковымъ ожесточеніемъ встрѣченъ былъ натурализмъ или проще сказать реализмъ Гоголя, развѣ старая школа, старое направленіе не хотѣло забросать его каменьями, развѣ не кричало оно: распни, распни его! И однако, что же вышло изъ этихъ криковъ, что же вышло изъ этой страстной вражды? какъ пушкинское, такъ и гоголевское направленіе глубоко врѣзались въ исторію русской литературы, въ исторію русской жизни, и то и другое "воздвигло памятникъ себѣ нерукотворный". Мы знаемъ, что насъ тутъ могутъ прервать насмѣшливымъ вопросомъ: "ужъ не претендуете ли вы приравнивать этихъ колоссовъ къ вашимъ пигмеямъ, ужъ не думаете ли ставить на одну доску значеніе современнаго новаго направленія съ "новыми" направленіями тѣхъ крупныхъ литературныхъ періодовъ?!" Мы вовсе и не думаемъ сравнивать тѣхъ, на кого нападали тогда и теперь; мы сравниваемъ только тѣхъ, кто нападалъ тогда, и кто теперь нападаетъ, и только среду этихъ послѣднихъ мы находимъ совершенно сходною.
   Дѣло не въ томъ, что имена однихъ писателей останутся вѣчны въ русской литературѣ, а имена другихъ послѣ извѣстнаго промежутка времени исчезнутъ,-- вся важность для насъ въ томъ, чтобы каждое направленіе въ литературѣ сослужило свою службу. Направленіе литературы въ извѣстный періодъ времени -- это одинъ вопросъ, а высота писателей, поддерживающихъ его своею дѣятельностію -- другой, и эти два вопроса можно разсматривать совершенно отдѣльно. Направленіе литературы представляется результатомъ времени, обусловливается тѣми или другими общественными требованіями, жизнію народа въ данный моментъ; что же касается до писателей, то дѣятельность ихъ хотя, безъ сомнѣнія, и опредѣляется существующимъ направленіемъ въ литературѣ, но самая сила таланта остается независимою отъ него. Талантъ, геній, это даръ, прирожденный человѣку, который нельзя произвести никакими способами, никакими усиліями, и только характеръ произведеніи, твореній, въ которыя выливается этотъ геній, обусловливаются эпохою, когда появляется новое свѣтило человѣчества. Нѣтъ никакого сомнѣнія, что родись сегодня Дантъ, онъ не создалъ бы своей "Божественной Комедіи"; геній его нашелъ бы себѣ иное выраженіе; иное время, иныя условія жизни, иная образованность направила бы его творческую дѣятельность на предмета болѣе близкіе намъ, чѣмъ его адъ, чистилище или рай. Правда, одно время, одни условія жизни болѣе содѣйствуютъ широкому развитію таланта, или генія, чѣмъ другое время, другія условія, но тѣмъ не менѣе, если въ человѣкѣ есть эта прирожденная сила, она скажется, обнаружится, какое бы направленіе ни господствовало въ литературѣ.
   Какое бы направленіе ни господствовало, въ основаніи его все-таки всегда лежитъ природа, человѣкъ, жизнь, понимаемая болѣе узко или болѣе широко; а тамъ гдѣ есть жизнь, тамъ есть и возможность дѣйствовать для таланта или для генія. Слѣдовательно, не извѣстное направленіе нужно обвинять за то, что оно не выставило крупнаго таланта или генія, а скорѣе простой случай, что въ данную минуту не народился человѣкъ съ исключительною силою, или, можетъ быть еще вѣрнѣе будетъ, обвинять предшествовавшій періодъ, который такъ мало посѣялъ, и предшествовавшее направленіе, Которое не дало отъ себя богатыхъ ростковъ. Насколько выгодны условія новаго направленія для развитія талантовъ, на это можетъ отвѣтить только будущее, потому что это направленіе только сѣетъ теперь, жатва же еще далеко впереди. Явятся или нѣтъ въ новомъ направленіи такіе же крупные таланты, какими отличались предшествовавшіе періоды, это другой вопросъ; значеніе же этого направленія, по преимуществу народнаго, отъ этого не измѣнится; оно имѣетъ важность само по себѣ, опредѣляя собою, какая перемѣна произошла какъ въ русской жизни, такъ и въ русской литературѣ.
   

I.

   Разсматривая значеніе извѣстнаго направленія въ литературѣ независимо отъ силы тѣхъ или другихъ талантовъ, которые ему служатъ, мы имѣемъ полное право сказать, что вражда, встрѣчающая новое направленіе въ русской литературѣ, принадлежитъ къ тому же самому роду, къ которому относится и вражда, встрѣтившая въ былое время появленіе пушкинскаго или гоголевскаго направленія. Великая тѣнь Пушкина или Гоголя, мы полагаемъ, не будетъ оскорблена подобнымъ приравниваніемъ. Упреки и обвиненія, которые дѣлаются молодымъ писателямъ нашего времени, до того похожи на упреки и обвиненія, которые дѣлались "натурализму" Гоголя, что, оправдывая ихъ, мы могли бы ограничиться буквальнымъ повтореніемъ тѣхъ же самыхъ возраженій, которыя дѣлались двадцать лѣтъ тому назадъ. Литература должна изъ всѣхъ своихъ силъ стремиться къ самобытности, къ народности, сдѣлаться естественною, натуральною. Это было сказано давно уже, но мы такъ мало ушли впередъ въ этомъ отношеніи, что и теперь еще не излишне повторять ту старую истину. Давно уже говорилось, что "нужно обратить все вниманіе на толпу, на массу, изображать людей обыкновенныхъ, а не пріятныя только исключенія изъ общаго правила, которыя всегда соблазняютъ поэтовъ на идеализированіе и носятъ на себѣ чужой отпечатокъ". "И вотъ -- замѣчали тогда -- теперь обвиняютъ писателей..., что они любятъ изображать людей низкаго званія, дѣлаютъ героями своихъ повѣстей мужиковъ, дворниковъ, извощиковъ, описываютъ "углы", убѣжища голодной нищеты и часто всяческой безнравственности, чтобы устыдить новыхъ писателей (т. е. 40-хъ годовъ), обвинители съ торжествомъ указываютъ на прекрасныя времена русской литераторы, ссылаются на имена Карамзина и Дмитріева, избиравшихъ для своихъ сочиненій предметы высокіе и благородные, и приводятъ въ примѣръ забытаго теперь изящества чувствительную пѣсенку: "Всѣхъ цвѣточковъ болѣ розу я любилъ". Мы же напомнимъ имъ, что первая русская замѣчательная повѣсть была написана Карамзинымъ, и ея героиня была обольщенная петиметромъ крестьянка -- бѣдная Лиза.... Но тамъ, скажутъ они, все опрятно и чисто, и подмосковная Крестьянка не уступитъ самой благовоспитанной "барышнѣ". Вотъ мы и дошли до причины спора: тутъ виновата, какъ видите, старая піитика. Она позволяетъ изображать, пожалуй, и мужиковъ, но не иначе, какъ одѣтыхъ въ театральные костюмы, обнаруживающихъ чувства и понятія, чуждыя ихъ быту, положенію и образованію, и объясняющихся такимъ языкомъ, которымъ никто не говоритъ, а тѣмъ менѣе крестьяне,-- языкомъ литературнымъ...." Такъ говорилъ Бѣлинскій, возражая порицателямъ натуральной школы, и тѣмъ хулителямъ, которые приходили въ негодованіе отъ попытокъ изображать въ повѣстяхъ народные типы. Положеніе съ тѣхъ поръ, нужно сознаться, не слишкомъ много измѣнилось въ нашемъ литературномъ мірѣ Разумѣется, старая піитика должна была сдѣлать нѣкоторыя уступки, она примирилась съ мужиками г. Григоровича и даже полюбила ихъ, она примирилась съ прелестными картинками Тургенева, но дальше етихъ уступокъ она не хочетъ идти, о болѣе близкомъ знакомствѣ съ народомъ не хочетъ и слышать. Изображеніе народа этими писателями было, конечно, верхомъ совершенства для эпохи Бѣлинскаго, для того времени, когда знакомство съ дѣйствительною народною жизнію только-что начиналось, когда лица, взятыя изъ народа, показывались только на заднемъ планѣ.
   Съ тѣхъ поръ прошло много времени, въ народной жизни совершилось крупное событіе, и потому литература не могла болѣе довольствоваться идеализированными "мужичками", какими являются русскіе мужики у нашихъ прежнихъ писателей. То, что прежде удовлетворяло, не можетъ удовлетворять болѣе теперь, когда знакомство съ народною жизнію вступило совершенно въ новый фазисъ. Мы вполнѣ понимаемъ, что еще не такъ давно наши писатели не могли изображать народъ съ тою правдою, съ которою изображаютъ его теперь, такъ какъ для того требовалось глубокое знаніе, котораго тогда еще не было; но и того, какъ изображали народъ тогда, было уже слишкомъ довольно, чтобы вызвать негодованіе противъ "натуралистовъ" 40-хъ годовъ. Старые піиты, нападавшіе тогда на "натуралистовъ", не вымерли, они даже мало измѣнили свою позицію, и потому слова Бѣлинскаго сохраняютъ всю свою свѣжесть. Тѣ народные типы, которые въ 40-хъ годахъ вызывали порицаніе за свою нескромную наготу, теперь представляются уже нимъ одѣтыми въ "театральные костюмы"; иначе быть и не могло, послѣ того, какъ мы увидѣли другое, болѣе близкое къ правдѣ изображеніе. Между тѣмъ наши вѣчные поклонники старики продолжаютъ требовать, чтобы писатели не снимали съ изображаемыхъ ими лицъ сотканные ими театральные костюмы, и накидываются поэтому на "реалистовъ" шестидесятыхъ годовъ, какъ накидывались прежде на "натуралистовъ" сороковыхъ годовъ. Эти порицатели новаго направленія, которые по какой-то странной логикѣ причисляютъ Бѣлинскаго къ своимъ, забываютъ, что онъ говорилъ о необходимости возможно-близкаго сходства лицъ въ литературѣ съ ихъ образцами въ дѣйствительности, и восклицаютъ теперь, какъ, по словамъ Бѣлинскаго, восклицали и тогда: "посмотрите, что теперь пишутъ! мужики въ лаптяхъ и армякахъ, часто отъ нихъ несетъ сивухою, баба -- родъ центавра, по одеждѣ не вдругъ узнаешь, какого это пола существо; углы -- убѣжища нищеты, отчаянія и разврата, до которыхъ надо доходить по двору, грязному по колѣни; какой-нибудь пьянюшка, подъячій или учитель изъ семинаристовъ, выгнанный изъ службы -- все это описывается съ натуры, въ наготѣ страшной истины, такъ что если прочтешь -- жди ночью тяжелыхъ сновъ...." Влагая подобное восклицаніе въ уста противниковъ школы "натуралистовъ", Бѣлинскій прибавляетъ: "такъ или почти такъ говорятъ маститые питомцы старой піитики". Если бы мы захотѣли резюмировать то, что говорится въ настоящее время противниками новаго направленія въ литературѣ, то мы не могли бы этого сдѣлать лучше, чѣмъ сдѣлалъ это двадцать лѣтъ тому назадъ Бѣлинскій, когда онъ защищалъ молодыхъ писателей того времени противъ нападковъ старыхъ піитовъ. Возгласы, раздававшіеся тогда, когда дѣлались только первыя попытки ввести въ русскую литературу русскаго мужика, до того похожи на тѣ, которые раздаются теперь, когда попытка превратилась уже въ направленіе, что мы могли бы цѣликомъ выписать нѣсколько страницъ изъ Бѣлинскаго, вполнѣ предоставляя ему отвѣчать на всѣ упреки, дѣлаемые молодымъ писателямъ. "Что за охота наполнять литературу мужиками?" говорится у насъ сплошь и рядомъ, и вопросъ этотъ до такой степени современенъ, что мы поневолѣ нѣсколько удивлены, когда этотъ вопросъ, формулированный именно такимъ образомъ, находимъ у человѣка, который писалъ уже двадцать лѣтъ тому назадъ. "Что можетъ быть интереснаго въ грубомъ, необразованномъ человѣкѣ?" спрашивалось тогда, какъ спрашивается и до сихъ поръ, и на этотъ вопросъ приходится отвѣчать, какъ отвѣчали и тогда, краснѣя только за необходимость подобнаго объясненія. "Какъ что? его душа, умъ, сердце, страсти, склонности -- словомъ, все тоже, что и въ образованномъ человѣкѣ". Интересны въ изображеніи мужиковъ, народа, его жизнь, его понятія, его нравы, и чѣмъ больше образованная среда была до сихъ поръ оторвана отъ народа, отъ массы, отъ толпы, тѣмъ больше должны быть направлены на его изученіе, на знакомство съ нимъ, литературныя силы, тѣмъ больше литература должна дѣлаться понятною вмѣстѣ съ тѣмъ и для самой массы, и стараться вливать въ нея всѣ тѣ идеи, всѣ тѣ результаты образованности, которые мы могли только перенять у западной цивилизаціи.
   Тѣ, которые въ изображеніи народа не видятъ ничего кромѣ грязи и пошлости, тѣ конечно совершенно основательно жалуются на крайнее паденіе литературы и въ народномъ направленіи не могутъ усматривать ничего иного, какъ только гибель искусства, да посягательство на эстетику, чтобы показать, какъ несправедливы подобныя жалобы, намъ нужно было бы заговорить о томъ, какъ понимается искусство одними, и какъ понимается другими, что разумѣть подъ эстетикой и т. п., но это отвлекло бы насъ слишкомъ далеко отъ главнаго предмета нашей статьи. Мы не можемъ удержаться однако, чтобы по поводу этихъ жалобъ не привести еще разъ словъ Бѣлинскаго, которыя относились точно также къ жалобамъ старыхъ піитовъ на поползновеніе ввести въ литературу народные тины. "Въ сущности, говорилъ онъ, ихъ жалобы состоятъ въ томъ, зачѣмъ поэзія перестала безстыдно лгать, изъ дѣтской сказки превратилась въ быль, не всегда пріятную; зачѣмъ отказалась она быть гремушкою, подъ которую дѣтямъ пріятно и прыгать и засыпать. Странные люди, счастливые люди! имъ удалось на всю жизнь остатка дѣтьми и даже въ старости быть несовершеннолѣтними, недорослями,-- и вотъ они требуютъ, чтобы и всѣ походили на иль! Да читайте, продолжалъ Бѣлинскій, свои старыя сказки -- никто вамъ не мѣшаетъ, а другимъ оставьте занятія, свойственныя совершеннолѣтію. Вамъ ложь -- намъ истина: раздѣлимся безъ спору, благо вамъ не нужно нашего пая, а мы даромъ не возьмемъ вашего...." Слова эти служатъ отличнымъ отвѣтомъ всѣмъ порщателямъ народнаго направленія, которые не признаютъ въ нею ничего, кромѣ грязи и пошлости, которые не умѣютъ открывать подъ этою грязью и пошлостью и человѣческой мысли, и человѣческой боли, страданія, и подъ грубою рѣчью услыхать инстинктивный крикъ, вызванный изуродованною невѣжествомъ жизнію. Порицатели этого направленія до такой степени потеряли сознаніе того, чѣмъ должна быть литература, къ чему она должна стремиться, что они полагаютъ, что вся задача ея заключается въ томъ, чтобы удовлетворять самымъ тонкимъ ощущеніямъ изощреннаго вкуса, да заниматься изображеніемъ самыхъ возвышенныхъ чувствъ высшихъ классовъ общества, чтожъ, было и такое время, когда литература занималась исключительно самыми высокопоставленными лицами, когда все, что стояло ниже королей, считалось недостойнымъ сюжетомъ для литературы. Въ сущности порицатели народнаго направленія держатся почти того же воззрѣнія на литературу, они точно также не пришли еще къ убѣжденію, что вся природа, вся жизнь должна служить для нея матеріаломъ, выражается ли эта жизнь въ королѣ, дворянинѣ, мѣщанинѣ или мужикѣ. До сихъ поръ, собственно говоря, эти порицатели сидятъ еще на литературной азбукѣ, признавая, что искусство, художественность, эстетичность должны быть непремѣнно обставлены бархатомъ и золотомъ, шелкомъ и серебромъ, и что все, что внѣ этого, недостойно быть предметомъ литературнаго описанія. Безъ всякаго сомнѣнія, кто такимъ образомъ понимаетъ литературу, кто любитъ читать только для пріятнаго препровожденія времени, для того чтеніе не есть потребность ума, источникъ знанія, для того грязь и пошлость народнаго быта должна представлять именно только грязь и пошлость, тотъ не отыщетъ тутъ для себя пищи для серьезныхъ и глубокихъ думъ и размышленій, чувство того не будетъ задѣто мрачною картиною, которую рисуютъ намъ новѣйшіе писатели. "Книга должна пріятно развивать; я и безъ того знаю, что въ жизни много тяжелаго и мрачнаго, и если я читаю, такъ для того, чтобы забыть это": такъ или почти такъ говорятъ всѣ порицатели каждаго новаго, болѣе серьезнаго стремленія литературы, и къ такимъ цѣнителямъ литературы можно обратить и теперь туже рѣчь, съ которою обращались къ нимъ двадцать лѣтъ назадъ: "такъ, милый, добрый сибаритъ, ли твоего спокойствія и книги должны лгать, и бѣдный забывать свое горе, голодный свой голодъ, стоны страданія должны долетать до тебя музыкальными звуками, чтобы не испортился твой аппетитъ, не нарушился твой сонъ...." Къ счастью, задача литературы вовсе не такова, чтобы удовлетворять пустому любопытству, праздной забавѣ, которой главный интересъ заключается въ любопытныхъ описаніяхъ, въ изображеніяхъ страсти и т. п. Конечно, литература не должна чуждаться любви, страсти, потому что чувства эти принадлежать человѣческой природѣ, но чувства эти не должны брать перевѣса надъ всею остальною жизнію, какъ то было почти правиломъ въ старой литературѣ. Задача литературы болѣе широка, она должна захватывать всѣ стороны человѣческой жизни, а не ограничиваться одною какою-нибудь стороною, подъ угрозою сдѣлаться безполезною для развитія общества. Быть полезною, вотъ главное условіе ли литературы; какъ только она перестанетъ приносить собою пользу обществу, она теряетъ право да существованіе, и въ жизни народа отступаетъ на самый дальній планъ. Горе литературѣ, когда она доходитъ до подобнаго упадка.
   Бываютъ періоды въ жизни общества, когда литература неповинна, занимаясь исключительно описаніемъ любви, страсти, но это тѣ безотрадные періоды, когда всѣ общественные интересы лежатъ подъ тяжелымъ спудомъ и потому недоступны ли литературы. Если въ эти періоды литература перестаетъ быть эхомъ общественныхъ интересовъ, то конечно изъ этого не слѣдуетъ немедленно заключать, чтобы въ обществѣ вовсе не шевелились важные общественные интересы; часто они долго тлѣютъ невидимо для глаза, но зато, какъ только наступаетъ благопріятная минута, сдерживавшая ихъ плотина прорывается и они начинаютъ бушевать съ усиленною дѣятельностію. Русская литература не разъ уже переживала подобныя безотрадныя эпохи, и потому мы хорошо понимаемъ, отчего въ нашемъ обществѣ такъ глубоко укоренилось понятіе, что изящная литература должна быть главнымъ образомъ посвящена изображенію возвышенныхъ чувствъ. Это уже старая истина, что привычка вторая натура, чѣмъ больше вкоренилось какое-нибудь понятіе, тѣмъ болѣе нужно доказывать всю его несообразность. Изящная литература, не переставая быть изящною, точно также какъ и всякая другія, должна главнымъ образомъ служить живымъ общественнымъ интересамъ. Служеніе этимъ общественнымъ интересамъ должно создавать новыя условія для художественныхъ или эстетическихъ интересовъ. Только въ такомъ случаѣ изящная литература, какъ самая популярная, выполняетъ свое назначеніе, и та польза, которую она обязана приносить, конечно не роняетъ изящную литературу, а только возвышаетъ ея роль, ея значеніе въ развитіи общества.
   Какъ много ни смѣялись у насъ надъ этою старинною, изобрѣтенною какими-то мудрецами, формулою: "искусство для искусства", но нужно сказать, что она обладаетъ необыкновенною живучестію, имѣетъ въ нашемъ обществѣ множество партизанокъ, которые съ презрѣніемъ отнесутся къ нашимъ словамъ, что искусство должно главнымъ образомъ имѣть въ виду одно: приносить пользу обществу. Требованіе, выставляемое нами, вовсе не наше требованіе, не намъ принадлежитъ честь открытія этой простой истины, до нея дошли прежде насъ, и мы, "на зло надменному сосѣду", который утверждаетъ, что въ современной литературѣ не признаютъ никакихъ авторитетовъ замѣчательныхъ умовъ, геніевъ, прикроемся авторитетомъ все того же Бѣлинскаго, который давно уже писалъ, что художественный интересъ долженъ уступать другимъ важнѣйшимъ для человѣчества интересамъ, и что искусство отъ этого не только не перестаетъ быть искусство", но получаетъ только новый характеръ. "Отнимать у искусства, писалъ Бѣлинскій, право служить общественнымъ интересамъ, значитъ не возвышать, а унижать его, потому что это значитъ -- лишать его самой живой силы, т. е. мысли, дѣлать его предметомъ какого-то сибаритскаго наслажденія, игрушкою праздныхъ лѣнивцевъ. Это значитъ даже убивать его, чему доказательствомъ можетъ служить жалкое положеніе живописи нашего времени. Какъ будто не замѣчая кипящей вокругъ него жизни, съ закрытыми глазами на все живое, современное, дѣйствительное, это искусство ищетъ вдохновенія въ отжившемъ прошедшемъ, беретъ оттуда готовые идеалы, къ которымъ люди давно охладѣли, которые никого уже не интересуютъ, не грѣютъ, ни въ комъ не пробуждаютъ живого сочувствія".
   Значеніе литературы обусловливается также принадлежащимъ ей вліяніемъ; чѣмъ шире кругъ, на который она дѣйствуетъ, чѣмъ крупнѣе общественные интересы, которыми она задается, чѣмъ ближе, понятнѣе она становится массѣ, толпѣ, тѣмъ больше пользы приноситъ литература обществу. Есть нѣсколько путей становиться болѣе понятнымъ, болѣе близкимъ народу, и не мы конечно стали бы радоваться, если бы литература ради того, чтобы болѣе цѣльно представлять интересы цѣлаго народа, и становиться ему болѣе понятною, избрала бы средствомъ для того пониженіе своего уровня; не мы стали бы радоваться, если бы изящная литература, въ виду расширенія своего круга дѣйствія, отрѣшилась отъ самыхъ дорогихъ идей, выработанныхъ западною цивилизаціею, подъ тѣмъ предлогомъ, что идеи эти непонятны народу. Цѣль литературы, стремленіе ея, задача, не опускаться до уровня народа, а напротивъ, возвышать народъ до своего уровня, только тогда она будетъ имѣть воспитательное значеніе. Вотъ путь, на которомъ должна стоять литература, и путь этотъ, нужно сказать, не представляетъ затрудненій. Всякая выработанная, готовая идея такъ проста въ своемъ существѣ, что будь она выражена только въ формѣ удобопонятной для большинства, и нѣтъ сомнѣнія, что идеи эта примется, войдетъ въ народное пониманіе.
   Таково, конечно, должно быть значеніе новаго направленія въ, литературѣ. Писатели, примыкающіе къ нему, должны были поставить себѣ важную и серьезную задачу: изучить народную жизнь, показать намъ всѣ формы, всѣ проявленія ея; они должны были проникнуться всѣми интересами народа, печалями, горемъ, небольшими радостями его, живо представить всѣ его нравы, пріятія, стремленія, вывести живые образы, живые типы, безъ всякихъ приукрашиваній, безъ всякаго идеализированія ихъ, и вмѣстѣ съ тѣмъ въ свои произведенія внести серьезную мысль, здоровыя идеи, освѣтить мрачныя стороны народной жизни сильнымъ лучемъ знанія, развитія, образованности. Только при выполненіи всѣхъ этихъ условій новое направленіе въ литературѣ исполнитъ всю свою роль, сдѣлаетъ литературу вполнѣ народною, и почерпая изъ народа свою силу, будетъ вмѣстѣ съ тѣмъ вліять на него, выправлять его понятія и осмыслитъ народное міросозерцаніе, внося въ него свѣтлыя идеи. Тогда только литература будетъ приносить всю ту пользу, которую она обязана приносить. Тогда только она сдѣлается истинною силою, какою литература и должна быть въ странѣ; но это будетъ искусство не для искусства, а искусство для жизни.
   Если такова должна быть задача, такова должна быть роль новаго направленія въ литературѣ, то изъ этого, конечно, нельзя выводить еще, чтобы задача эта была уже выполнена. Безъ сомнѣнія, нѣтъ. Новое направленіе приблизилось только къ истинному пути, оно, благодаря ходу самой жизни, вступило болѣе рѣшительно, чѣмъ когда бы то ни было, на вѣрную дорогу и сдѣлало въ русской литературѣ новый и добрый посѣвъ. Какова будетъ жатва, этого, конечно, мы не возьмемся рѣшать.
   Ошиблись бы, разумѣется, тѣ, которые вздумали бы утверждать, что новое направленіе въ литературѣ, о которомъ идетъ рѣчь, должно замкнуться и ограничить свой крутъ изображеніемъ исключительно однихъ мужиковъ. Для того, чтобы литература сдѣлались народною, ей не нужно съуживаться, потому что ограниченіе себя однимъ только слоемъ низшихъ классовъ народа было бы въ концѣ концовъ можетъ быть также вредно, какъ и ограниченіе однимъ только слоемъ высшихъ классовъ народа. Нужно только одно, чтобы въ произведеніяхъ писателей изображались лица, не чуждыя народу, чтобы они тѣсно связаны была другъ съ другомъ общественными интересами, чтобы стремленія однихъ не были чужды, противоположны стремленіямъ другихъ, чтобы лица, выводимыя писателями, были близки, понятны народу, чтобы жизнь этихъ лицъ была, однимъ словомъ, неразрывно переплетена съ жизнію народа, съ разумно понятыми его интересами. Такой тѣсной связи героевъ сь народными интересами не было у писателей предшествующаго поколѣнія, и напрасно стали бы они указывать на то, что изображеніе лицъ изъ образованныхъ слоевъ общества никогда не можетъ быть понятно народу. Это не вѣрно. Возьмите крупныя произведенія какой угодно страны, и вы увидите, что какъ ни чужда масса высшему обществу, но когда крупный талантъ, геній берется изображать типъ изъ какого бы то ни было класса общества, масса всегда пойметъ его. Изъ какого бы общества, изъ какой бы среды и взялъ Сервантесъ своего Донъ-Кихота, масса всегда поняла бы его въ Испаніи; изъ какой бы среды Шекспиръ ни бралъ своихъ героевъ, масса всегда пойметъ ихъ въ Англіи, потому-что въ подобныхъ лицахъ, будь сто разъ они королями, есть столько національнаго, не говоря уже объ ихъ общечеловѣческой сторонѣ, столько общаго въ нравахъ, свойствахъ, цѣломъ характерѣ, что всякій испанецъ узнаетъ въ донъ-Кихотѣ своего, какъ узнаетъ своего всякій англичанинъ въ герояхъ Шекспира. Масса, какъ бы она ни была неразвита, всегда пойметъ близкіе ей типы, и близкіе не но положенію, а по тѣмъ стремленіямъ, по тѣмъ интересамъ, которыми они воодушевлены. Пусть поэтому молодые писатели, если у нихъ есть только къ тому стремленіе, рисуютъ типы изъ какой угодно среды; если только въ изображаемыхъ ими лицахъ будутъ живы общественные интересы, пониманіе народныхъ выгодъ или просто широкое пониманіе вообще человѣческой жизни, тогда эти типы, эти произведенія не будутъ чужды массѣ, въ ихъ біеніи сердца она подслушаетъ отголосокъ своего собственнаго біенія. Новое направленіе не обусловливается непремѣнно изображеніемъ однихъ мужиковъ, какъ утверждаютъ тѣ, которые, съ умысломъ или безъ умысла, не понимаютъ его значенія,-- оно требуетъ только отъ писателя, чтобы такъ или иначе имъ преслѣдовались народные интересы, чтобы изображаемые типы были понятны, близки народу; оно требуетъ въ рядахъ главной цѣли литературы -- пользы, начертанія такихъ типовъ, изображенія такихъ сторонъ, преслѣдованія такихъ общественныхъ вопросовъ, чтобы литература была истиннымъ отраженіемъ жизни всего общества, всего народа, чтобы но русской литературѣ, однимъ словомъ, можно было познакомиться съ дѣйствительною жизнію, съ дѣйствительнымъ развитіемъ, нравами, обычаями массы. Оно требуетъ, иначе говоря, чтобы русская литература была не литературою отдѣльнаго только кружка, а литературою цѣлаго народа.
   Если писатели новаго направленія сосредоточили главнымъ образомъ всѣ свои силы на изображеніе быта простого народа, то, какъ мы уже сказали, они вызваны были къ тому новыми условіями нашего общественнаго развитія. Народная жизнь, построенная на самыхъ чудовищныхъ основаніяхъ, вѣнцомъ которыхъ было крѣпостное право, должна была теперь преобразоваться на основаніи болѣе разумныхъ началъ. Въ этомъ случаѣ, какъ и во всѣхъ остальныхъ, наше развитіе должно было подчиниться въ концѣ концовъ благодѣтельному давленію европейской цивилизаціи. Та перемѣна въ положеніи народа, которая совершается за нашихъ глазахъ, представляется только отголоскомъ, прямымъ результатомъ того общаго европейскаго движенія, которое съ такою неудержимою силою стремится все впередъ и впередъ. Въ этой связи, а не въ чемъ иномъ, нашего движенія съ общеевропейскимъ движеніемъ лежитъ лучшій залогъ, лучшее ручательство нашего будущаго развитія. Эта-то связь и даетъ намъ полное право называть или лицемѣрами, или слѣпыми, всѣхъ тѣхъ, которые рѣшаются утверждать, что мы не принадлежимъ къ Европѣ. Нѣтъ, мы питаемся западною цивилизаціею, мы идемъ по ея слѣдамъ, и каждое движеніе, которое совершается тамъ, черезъ большій или меньшій промежутокъ времени, отзывается рѣшительнымъ образомъ и на нашемъ развитіи. Если связь наша съ Европою и съ цивилизаціею неразрывна, то какъ, спрашивается, могли мы быть тронуты тѣмъ потокомъ народности, который успѣлъ уже разлиться по цѣлой Европѣ. Народность, вотъ имя европейскаго движенія XIX вѣка, того начала, которое въѣлось во всѣ стороны человѣческой жизни, всюду надвигая народъ на первый планъ, всюду вооружая его всѣми необходимыми орудіями для завоеванія себѣ мѣста и для конечнаго торжества. Если народное начало проникло во всѣ стороны жизни, то возможно ли было бы ожидать, чтобы оно миновало искусство, литературу, т.-е. ту отрасль человѣческой дѣятельности, въ которой по преимуществу отражается цѣлое общество? Народное начало не могло миновать искусства, и мы на самомъ дѣлѣ видимъ, что искусство, какъ выражаются на Западѣ, демократизируется во всей Европѣ. Живопись, скульптура, музыка, литература -- всѣ эти отрасли искусства получаютъ содержаніе и принимаютъ формы болѣе понятныя для массы, а такая "демократизація" искусства ни въ какомъ случаѣ не можетъ быть названа его паденіемъ. Напротивъ того, она возвышаетъ значеніе искусства, опредѣляемое его вліяніемъ, и открываетъ ему болѣе широкіе горизонты, расширяетъ его вліяніе, и тѣмъ самымъ увеличиваетъ его значеніе. Ни одна изъ отраслей искусства не получила такого рѣзко опредѣленнаго народнаго направленія, какъ литература. Во всѣхъ почти европейскихъ литературахъ низшіе слои общества, народъ занялъ видное мѣсто, всѣ главныя литературныя силы занялись его изображеніемъ. Литература въ этомъ случаѣ отражаетъ только жизнь, она дѣлаетъ какъ бы наглядною ту перемѣну, которая произошла въ общемъ положеніи дѣлъ.
   То самое явленіе, которое мы замѣчаемъ въ европейской жизни, повторяется и въ русской; здѣсь точно также искусство становится народнымъ, и рѣшительный шагъ къ тому сдѣланъ именно новымъ направленіемъ, которое въ свою очередь вызвано, какъ мы уже сказали, новыми условіями нашей общественной жизни. Мы подчиняемся, къ нашему, разумѣется, счастію, общему закону развитія, и у насъ литература служитъ немедленнымъ отголоскомъ тѣхъ перемѣнъ, которыя совершаются въ нашихъ общественныхъ порядкахъ. Новые порядки, въ большей или меньшей мѣрѣ, призвали къ жизни народную массу, и вотъ искусство тотчасъ же спускается изъ высшихъ слоевъ въ низшіе, и принимаетъ характеръ по преимуществу народный. Народная сила выступила на первый планъ, и литература немедленно должна была задаться вопросами: что же это за сила, какія ея свойства, какой ея характеръ, каково ея развитіе, какими началами руководится ея жизнь? Естественно, что новое направленіе въ русской литературѣ должно было прежде всего сосредоточить всѣ свои силы, чтобы постараться отвѣтить, или по крайней мѣрѣ уяснить обществу эти вопросы? Въ этомъ анализѣ народной жизни заключается весь смыслъ, все значеніе новаго направленія, вся заслуга молодыхъ писателей, имъ же объясняется и тотъ путь, по которому они должны были слѣдовать для изученія народной жизни. Выходя изъ начала: мы ничего не знаемъ о народѣ, или по крайней мѣрѣ очень мало, они неизбѣжно должны были придти къ изученію частныхъ фактовъ, отдѣльныхъ сторонъ жизни, прежде чѣмъ перейти къ ихъ обобщенію. Когда отдѣльныя стороны жизни будутъ достаточно изслѣдованы, когда накопится бездна фактовъ, случаевъ, отдѣльныхъ характеровъ, тогда можно надѣяться, что наши молодые писатели представятъ намъ полныя обобщенныя картины народной жизни и законченные народные типы. Надежда эта, нужно сказать, вовсе не произвольна, она основывается на сдѣланныхъ уже попыткахъ къ подобному обобщенію, и попыткахъ, будемъ справедливы къ новому направленію, чрезвычайно удачныхъ. Такого рода попытка была сдѣлана, напр., въ романѣ "Гдѣ лучше?", въ этомъ послѣднемъ произведеніи г. Рѣшетникова.
   

II.

   Изъ всѣхъ новѣйшихъ писателей, къ числу которыхъ относятся гг. Николай Успенскій, Глѣбъ Успенскій, Слѣпцовъ, Левитовъ и нѣкоторые другіе, первенство, по вашему крайнему разумѣнію, принадлежитъ г. Рѣшетникову. Всѣ эти писатели одарены несомнѣннымъ талантомъ, но никто изъ нихъ такъ глубоко не захватываетъ народной жизни, какъ г. Рѣшетниковъ. Большая часть изъ нихъ останавливается на внѣшнихъ сторонахъ этой жизни, и хотя внѣшность эта подсказываетъ уже намъ, какова должна быть внутренняя жизнь этого быта, тѣ" не менѣе разсказы и повѣсти ихъ, благодаря ихъ болѣе поверхностному, такъ сказать, характеру, не производятъ на читателя такого сильнаго впечатлѣнія. Николай Успенскій дал намъ довольно много мастерскихъ отрывковъ, удачныхъ сценъ, представилъ типическія стороны народнаго характера, но вы напрасно стали бы искать у него рѣзко очерченныхъ лицъ, психологическаго анализа, законченныхъ разсказовъ. Онъ передаетъ чрезвычайно рельефно то, что ему случалось видѣть і слышать, и это, конечно, уже большая заслуга; но разсказа его дѣлаютъ то впечатлѣніе, какъ будто бы онъ никогда долго не задумывался надъ тѣмъ, что видѣлъ и слышалъ, никогда не углублялся до корня, до причины, до внутренней стороны подмѣченныхъ имъ явленій, и характерныхъ народныхъ чертъ. Ему, собственно говоря, нѣтъ дѣла до смысла его разсказовъ, онъ не заботится ни малѣйшимъ образомъ, чтобы они имѣли какую-нибудь цѣльность, онъ съ одинаковымъ спокойствіемъ и хладнокровіемъ рисуетъ самую веселую и вмѣстѣ самую возмутительную сцену. Онъ, кажется, такъ часто и такъ много видѣлъ "виды", что его болѣе ничто не возмущаетъ; чувства его какъ бы притупѣли и потому на разсказахъ его, чуждыхъ какихъ бы то ни было прикрасъ, лежитъ довольно холодный колоритъ. Поэтому намъ кажется, что чтеніе разсказовъ г. Успенскаго должно производить на читателей самыя разнообразныя впечатлѣнія. На однихъ, не привыкшихъ задумываться надъ тѣмъ, что они читаютъ, разсказы г. Успенскаго будутъ производить очень веселое впечатлѣніе, они будутъ нравиться имъ, какъ юмористическія сцены изъ народнаго быта, они вызовутъ смѣхъ надъ простоватостію русскаго мужика и только. Другіе же, которые любятъ доискиваться до корня того или другого явленія, не засмѣются разсказамъ г. Успенскаго, а скорѣе почувствуютъ досаду на автора за его безучастное отношеніе къ изображаемому имъ народному быту, и его разсказы наведутъ такого рода читателей на очень грустное раздумье. Не будемъ впрочемъ слишкомъ жаловаться на безучастность г. Успенскаго, она имѣетъ свою выгодную сторону, не допуская автора до умышленнаго искаженія всего того, что онъ видитъ и слышитъ. Правдивое же изображеніе народа представляется для насъ едвали не важнѣйшимъ условіемъ современныхъ разсказовъ и повѣстей, посвященныхъ изображенію народной жизни. У г. Глѣба Успенскаго нѣтъ той живости, той рельефности въ описаніяхъ, какъ у г. Н. Успенскаго, но за то мы находимъ въ немъ больше отдѣлки, больше законченности, округленности, чѣмъ въ безъискусственныхъ разсказать перваго изъ названныхъ нами писателей. Мы находимъ у г. Глѣба Успенскаго положительное стремленіе, я часто удающееся, создать цѣлую фигуру, каждому лицу дать свой характеръ, и потому въ разсказахъ его есть больше разнообразія. Не говоря уже о его языкѣ, несравненно болѣе выдѣланномъ, всѣ почти его очерки и разсказы имѣютъ начало и конецъ, что далеко не всегда встрѣчаемъ мы въ разсказахъ г. Н. Успенскаго. Въ его "Нравахъ Растеряевой улицы", въ его "Деревенскихъ встрѣчахъ", въ маленькихъ разсказахъ въ видѣ "Зарокъ не пить" и въ другихъ, нельзя не признать серьезнаго дарованія.
   Ту же самую законченность, даже, пожалуй, еще большую, на1 ходимъ мы и въ разсказахъ г. В. Слѣпцова. Ни одинъ изъ молодыхъ писателей не заботится можетъ быть до такой степени объ изящной отдѣлкѣ своихъ разсказовъ; у г. В. Слѣпцова они имѣютъ ту общую сторону съ разсказами г. Н. Успенскаго, что какъ у: одного такъ и у другого мы не замѣчаемъ изученія отдѣльныхъ народныхъ характеровъ, точно также какъ и не находимъ теплаго отношенія къ изображаемому ими быту. Отъ талантливыхъ разсказовъ г. Слѣпцова, въ которыхъ такъ много истиннаго юмора, и такъ мѣтко переданы нѣкоторыя народныя черты, вѣетъ какимъ-то холодомъ, который заставляетъ подозрѣвать въ авторѣ недостатокъ чувства. Если упрекъ этотъ можетъ, намъ кажется справедливо, быть отнесенъ ко всѣмъ почти произведеніямъ г. Слѣпцова, то тѣмъ болѣе охотно указываемъ мы на одинъ разсказъ, составляющій въ этомъ отношеніи самое счастливое исключеніе. Мы говоримъ о его "Питомкѣ", гдѣ главная фигура крестьянки, отъискивающей въ деревнѣ своего ребенка, прочувствована какъ нельзя болѣе сильно.
   Если есть какой-нибудь писатель, которому нельзя сдѣлать никакого упрека въ недостаткѣ чувства, то это безъ сомнѣнія г. Левитовъ, чувство -- преобладающая сторона въ талантѣ г. Левитова, и оно накладываетъ на всѣ его разсказы совершенно особый отпечатокъ и рѣзко отдѣляетъ изъ всѣхъ разсказовъ и повѣстей изъ народнаго быта. Г. Левитовъ очевидно очень хорошо знаетъ народную жизнь, но онъ любитъ преимущественно останавливаться на такихъ сторонахъ и на такихъ характерахъ, которые не встрѣчаются каждый день, а представляются напротивъ какъ бы исключительными явленіями. Мы не хотимъ сказать, чтобы эта исключительность переходила въ какую бы то ни было натяжку, чтобы она была у него плодомъ его личной фантазіи, нисколько. То, что онъ описываетъ, онъ хорошо знаетъ и, безъ сомнѣнія, ему приходилось встрѣчать такое или по крайней мѣрѣ близкое къ описываемымъ имъ случаямъ и лицамъ; ко всему видѣнному имъ онъ придаетъ свой личный, мягкій, теплый тонъ, лежащій конечно уже въ самой натурѣ таланта г. Левитова. Теплота г. Левитова чрезвычайно содѣйствуетъ тому впечатлѣнію, преисполненному грусти, которое оставляютъ по себѣ разсказы этого даровитаго писателя. Возьмите лучшій изъ его разсказовъ, именно "Выселки", и вы увидите тутъ всѣ свойства таланта г. Левитова. Съ необыкновенною нѣжностію рисуетъ онъ своихъ героевъ Ивана, по прозвищу Колдуна и Петра Крутого, которому народное невѣжество отравило всю жизнь. Не успѣлъ Петръ родиться на свѣтъ, какъ уже стали говорить мужики, что лѣшій подмѣнилъ его у матери, и, утащивъ ея сына, оставилъ ей лѣшенка. Лѣшенокъ да лѣшенокъ, такъ и пошла жизнь молодого Петра, пока не втерпежъ ему сдѣлалось обращеніе съ нимъ міра, и онъ пошелъ скитаться по свѣту. Оба героя по личности исключительные, но нужно видѣть, съ какою теплотою описываетъ авторъ ихъ жизнь и характеры. Какъ въ этомъ разсказѣ, такъ и во многихъ другихъ, каковы: "Сосѣди", "Расправа", "Бабушка Маслиха", "Блаженненькая",-- вездѣ рядомъ съ страшною грубостію г. Левитовъ умѣетъ отыскивать симпатичныя стороны народной жизни, и эти-то симпатичныя стороны производятъ тѣмъ болѣе тяжелое и грустное впечатлѣніе, что онѣ особенно ясно освѣщаютъ сросшуюся съ ними страшную тьму, порождаемую глубокимъ невѣжествомъ и тяжелою грубостію массы. Если чувство г. Левитова придаетъ его разсказамъ большую теплоту, то нельзя не сказать, что къ нему значительно притупляешься, когда читаешь подрядъ нѣсколько его разсказовъ, чувство это имѣетъ у него всего одну ноту, которая проходить во всемъ, что онъ дѣлаетъ, и потому придаетъ его разсказамъ большую монотонность и однообразіе. Къ этому существенному недостатку г. Левитова нужно отнести еще и другой недостатокъ, какъ нельзя болѣе вредящій его разсказамъ, это недостатокъ обработки. Онъ не даетъ намъ цѣльныхъ картинъ, онъ не развиваетъ свои сюжеты, и несмотря на то, что изображаемыя имъ лица далеко не лишены психологическаго анализа, онъ не даетъ имъ возможности выказаться со всѣхъ сторонъ, обрывая свои разсказы и сообщая имъ такимъ образомъ отрывочный характеръ.
   Какими бы качествами ни обладали всѣ упомянутые нами писатели, ни одинъ изъ нихъ, по нашему мнѣнію, не оказалъ такой важной услуги новому направленію, какъ г. Рѣшетниковъ. Никто изъ нихъ такъ глубоко не захватываетъ жизни русскаго народа, никто изъ нихъ не открываетъ съ такимъ знаніемъ, съ такою неподдѣльною истиною внутреннихъ сторонъ этой жизни, никто не доходитъ до такого драматизма, до такихъ трагическихъ положеній въ своемъ простомъ, пожалуй слишкомъ простомъ, неряшливомъ даже изображеніи, какъ г. Рѣшетниковъ. Другіе писатели преимущественно останавливаются на внѣшнихъ сторонахъ народнаго быта, или, если и случается имъ затрогивать его глубокія, чувствительныя струны, то они дѣлаютъ это только небольшими картинками, этюдами отдѣльныхъ, частныхъ случаевъ, между тѣмъ какъ г. Рѣшетниковъ задался трудною задачею вставить картину народнаго быта въ широкую раму и нарисовать эту картину такъ, чтобы въ ней "какъ нельзя болѣе просто, безъ всякой утрировки, и вмѣстѣ какъ нельзя болѣе драматично, отразилась обыденная жизнь простого русскаго люда, выраженнаго въ нѣсколькихъ удачно намѣченныхъ типахъ. Онъ представилъ эту жизнь во всей ея ужасающей матеріальной и еще болѣе нравственной нищетѣ, вывелъ довольно законченныя и цѣльныя фигуры и бросилъ свѣтъ въ ту кромѣшную тьму, въ которой бьется и будетъ безсильно биться русскій народъ до тѣхъ поръ, пока въ нашу жизнь не войдутъ дѣйствительнымъ, а не внѣшнимъ только, образомъ живительные элементы европейской цивилизаціи.
   Указывая на общія достоинства произведеній г. Рѣшетникова, мы должны бы, можетъ быть, остановиться также и на общихъ недостаткахъ его таланта, которые заключаются въ поразительномъ неумѣніи распоряжаться своимъ матеріаломъ, въ отсутствіи удачной концепціи и въ томъ невыработанномъ слогѣ, которымъ пишетъ г. Рѣшетниковъ; но мы охотно сознаемся въ нашей склонности не настаивать на недостаткахъ писателя, и останавливаться охотно на его хорошихъ качествахъ. Склонность эта въ русской литературѣ простительнѣе чѣмъ гдѣ бы то ни было; такъ какъ у насъ, несмотря на то, что мы могли бы пользоваться хорошими примѣрами, которые намъ "были даны въ этомъ отношеніи Бѣлинскимъ и Добролюбовымъ, подъ критикою разумѣется главнымъ образомъ порицаніе, хула, даже брань писателя, а вовсе не добросовѣстный разборъ его произведеній. Кто же не знаетъ, что порицать, хулить что бы то ни было несравненно легче, чѣмъ опредѣлять и выставлять въ настоящемъ свѣтѣ смыслъ и достоинства извѣстнаго произведенія. Мысль эта намъ приходитъ на умъ по поводу прочтеннаго нами недавно разбора сочиненій г. Рѣшетникова въ одномъ изъ петербургскихъ журналовъ. Пріемъ подобной критики чрезвычайно простъ: вырвать изъ сочиненій какого-нибудь автора одно изъ менѣе удачныхъ произведеній, выхватить затѣмъ изъ этого произведенія какую-нибудь страницу, мы допускаемъ, даже дурно написанную, приправить все это бранными выраженіями, и вотъ критика на того или другого писателя готова. Такимъ образомъ можно "смѣшать съ грязью", какъ это дѣлается въ этой критикѣ съ г. Рѣшетниковымъ, рѣшительно всякаго писателя, будь онъ двадцать разъ Пушкинъ, Лермонтовъ, или Гоголь. Въ каждомъ изъ нихъ можно отыскать слабыя стороны, слабыя произведенія; но какова же будетъ критика и каковъ будетъ критикъ, если онъ возьметъ эти слабыя стороны и не коснется тѣхъ, которыя и дѣлаютъ этихъ писателей Пушкинымъ, Лермонтовымъ, Гоголемъ. Точно также мы недоумѣваемъ, возможно-ли, сохраня полную добросовѣстность, разбирать произведенія г. Рѣшетникова, и не упомянуть ни однимъ словомъ объ его "Подлиповцахъ", объ его послѣднемъ романѣ "Гдѣ лучше?" и ограничиться указаніемъ на тѣ изъ его повѣстей, которыя принадлежатъ къ произведеніемъ самымъ слабымъ. Нѣтъ, обязанность критика состоитъ гораздо больше въ разъясненіи смысла произведенія, въ освѣщеніи его задачи, хорошихъ сторонъ писателя, чѣмъ въ нападеніи на тотъ или другой изъ его недостатковъ. Тои же критикъ вопрошаетъ Тургенева, какъ могъ онъ такъ грубо ошибиться, опредѣляя дѣятельность автора "Гдѣ лучше?" словами "трезвая правда г. Рѣшетникова". Нужно ли говорить намъ, что въ этомъ случаѣ ошибается не Тургеневъ, а кто-нибудь другой, и что эти два слова "трезвая правда", отдадимъ справедливость большому критическому чутью нашего извѣстнаго романиста, опредѣляютъ какъ, нельзя лучше значеніе г. Рѣшетникова въ русской литературѣ. Да, дѣйствительно, сочиненія г. Рѣшетникова даютъ намъ "трезвую правду", и мы надѣемся, что читатель согласится съ нами, если намъ удастся хоть крупными штрихами представить въ ихъ настоящемъ значеніи произведенія г. Рѣшетникова.
   Если мы не ошибаемся, г. Рѣшетниковъ выступилъ на литературное поприще около 1863 года съ своею повѣстью "Подлиповцы", которую онъ назвалъ этнографическимъ очеркомъ. "Подлиповцы" не могли не обратить вниманія на молодого автора, выказавшаго съ перваго же разу оригинальность, силу въ описаніи и драматизмъ въ изображеніи быта почти-что дикихъ людей. Г. Рѣшетниковъ задается задачею въ этомъ разсказѣ представить намъ быть людей въ первобытномъ еще состояніи, когда никакія понятія цивилизованныхъ народовъ не коснулись еще ихъ жизни. Задача, безъ сомнѣнія, очень тяжелая, и нужно было много знанія и много таланта, чтобы нарисовать такую картину, и нарисовать ее такъ, чтобы показать читателю эту жизнь не въ однихъ внѣшнихъ проявленіяхъ, а изобразить весь небогатый внутренній міръ этихъ людей и открыть въ ней всѣ тѣ человѣческія чувства, которыя впослѣдствіи при своемъ развитіи должны получить только иную форму. Какихъ же именно людей, какіе именно нравы изображаетъ въ "Подлиповцахъ" л. Рѣшетниковъ? Онъ беретъ для своего разсказа восточную часть Россіи, описываетъ тамъ деревню, гдѣ живетъ собственно не русское населеніе, но тѣмъ не менѣе входящее въ составъ русскаго государства, составляющее такъ-сказать часть этого великаго "цѣлаго". "Живутъ въ этой деревнѣ, опредѣляетъ авторъ, государственные крестьяне, Чудиновской волости, Чердынскаго уѣзда, какихъ много въ сѣверной части этого уѣзда, но еще бѣднѣе прочихъ крестьянъ". Бѣдность -- понятіе относительное, точно также какъ и богатство, и потому вѣроятно, чтобы читатель не могъ сомнѣваться, какого рода была бѣдность описываемаго имъ населенія, г. Рѣшетниковъ пишетъ: "Настоящій хлѣбъ ѣдятъ рѣдкіе съ мѣсяцъ въ годъ, остальное время всѣ ѣдятъ мякину съ корой и отъ этого у нихъ является лѣнь къ работѣ, болѣзнь, и часто всѣ подлиповцы лежатъ больные, сами не зная, что съ ними дѣлается, а только ругаются и плачутъ". Полно, возможно ли, хочется спросить автора, чтобы среди насъ въ русскомъ царствѣ, въ русскомъ государствѣ, которое, какъ утверждаютъ иные, чуть не обогнало въ своемъ развитіи всю остальную Европу, существовала такая варварская нищета, и главное, не какъ бѣдствіе, не какъ исключеніе, а какъ самое обыкновенное явленіе, какъ правило въ одной части имперіи? Этой варварской нищетѣ отвѣчаетъ и степень нравственнаго ихъ развитія; молятся подлиповцы чучеламъ, молятся солнцу, молится лунѣ, "и дождь, и снѣгъ, и молнія -- все Богъ" для нихъ. Жили же люди и ничего не знали кромѣ своей деревни, знали правда, разсказываетъ авторъ, что есть городъ Чердынь, а есть ли что-нибудь за Чердынью -- "дѣло темное". Пріѣзжалъ впрочемъ къ этимъ людямъ священникъ, "толковалъ о Богѣ", они ничего понять не. могли, но образа имѣли, прятали ихъ подъ лавку, и вынимали только тогда, когда наѣзжалъ священникъ. Изъ боязни они крестились, изъ боязни вѣнчались, изъ боязни возили въ попу, своихъ покойниковъ. Пріѣзжалъ къ нимъ также и становой; обложили ихъ податью, но результатъ получился только. тотъ, что съ каждымъ днемъ недоимки на подлиповцахъ все растутъ, да растутъ. "Подлиповцевъ нельзя винить ни въ чемъ: они глупы, необразоваяы, но это ихъ вразумитъ, куда они пойдутъ". Въ самомъ дѣлѣ, вразумить этотъ людъ некому, всѣхъ они боятся, попъ пріѣзжаетъ къ нимъ, требуетъ съ нихъ денегъ, нѣтъ денегъ, дай корову, лошадь, что хочешь, да дай; становой пріѣзжаетъ, требуетъ податей... другихъ отношеній государство къ нимъ-не имѣетъ. Люди родятся и умираютъ полудикими. Вотъ изъ какой среды беретъ г. Рѣшетниковъ своихъ героевъ. Понятно, что повѣсть, подобная "Подлиповцамъ", должна имѣть болѣе или менѣе исключительный характеръ, потому что тутъ описывается не совсѣмъ русскій народъ, не совсѣмъ русскіе нравы, не совсѣмъ русская жизнь. Довольно и того, что люди эти живутъ въ Россіи, именуются "русскими", а потому самому имѣютъ къ намъ, нужно сказать, очень близкое отношеніе. Вслѣдствіе этого близкаго отношенія къ намъ, "Подлиповцы", несмотря на свою исключительность, возбуждаютъ въ насъ сильный интересъ, и читая эту страшную картину нравовъ, мы счастливы, что отъ времени дб времени можемъ утѣшать себя фразою: да вѣдь въ концѣ концовъ это не русскіе. Но Тотъ самый процессъ, что мы вынуждены утѣшать себя подобною фразою, доказываетъ уже, что въ этомъ утѣшеніи есть что-то фальшивое, натянутое, какъ будто бы мы не имѣли даже права утѣшать себя подобнымъ образомъ. Можетъ быть, это и не "братья-славяне", по тѣмъ не менѣе это просто братья, и потому утѣшаться, по поводу ихъ матеріальной и умственной нищеты, нельзя ничѣмъ.
   Но что, спроситъ насъ читатель, незнакомый съ "Подлиповцами", могъ найти г. Рѣшетниковъ въ этой средѣ, какихъ героевъ могъ онъ выкопать здѣсь, развѣ люди въ подобномъ состояніи имѣютъ какую-нибудь опредѣленную физіономію, развѣ встрѣчается здѣсь какое-нибудь разнообразіе въ лицахъ, въ характерахъ, развѣ подобный бытъ не представляетъ сплошной, безличной массы? Г. Рѣшетниковъ своими "Подлиповцами" доказалъ противное, онъ съумѣлъ изъ этой среды выбрать себѣ героевъ, и нарисовалъ намъ два рѣзво очерченныхъ типа, которые поражаютъ насъ своею жизнію, своею правдою, которую мы инстинктивно чувствуемъ въ нихъ. Эти два типа, созданные твердою рукою, изъ которыхъ одинъ -- Пила, представляетъ собою болѣе развитой, болѣе сильный характеръ, другой -- Сисоика, болѣе слабый и мягкій, нѣсколько женственный, доказываютъ, какъ глубоко умѣетъ чувствовать и понимать человѣческую природу г. Рѣшетниковъ. Подъ этою дикою корою несравненно труднѣе доискаться до истинныхъ человѣческихъ чувствъ, чѣмъ въ средѣ болѣе нравственно развитой. Гаврило Гаврилычъ Пилинъ, или, какъ его называли подлиповцы, Пила, вмѣстѣ съ энергическимъ и сильнымъ характеромъ сохранялъ въ себѣ необыкновенную нѣжность и любовь къ ближнему -- чувства, которыя не всегда, даже и очень рѣдко, встрѣтишь и въ образованномъ человѣкѣ. Только внѣшность его, наружная рѣчь его была часто груба; но за то подъ этою оболочкою таилось желаніе и стремленіе помочь не только своимъ роднымъ; во и всякому, находящемуся въ дурномъ положеніи человѣку. Въ дурномъ же положеніи находилась вся деревня Подлинная, потому Пила старался какъ-нибудь облегчить участь своихъ сосѣдей. но какъ облегчить участь людей, которые не понимаютъ даже необходимости работать, трудиться для своего существованія? а такого пониманія не было у подлиповцевъ. Одинъ Пила понялъ, что "ничего не дѣлая жить нельзя", и потому онъ не только самъ сталъ работать, ѣздить въ городъ для продажи настрѣленной дичи и другихъ товаровъ, но заставлялъ работать и подлиповцевъ. "Своимъ подлиповцамъ онъ помогалъ чѣмъ только могъ", но главная помощь заключалась въ томъ, что Пила преподавалъ имъ самыя основныя начала общественной жизни. "Работайте, что сидите", говорилъ Пила, и подлиповцы работали; "косите траву", говорилъ онъ, и подлиповцы косили, а не скажи имъ этого Пила, подлиповцы сами и не догадались бы. До этихъ необходимыхъ условій жизни Пила дошелъ отчасти своимъ умомъ, отчасти благодаря тому, что видѣлъ высшую степень "цивилизаціи" въ сосѣднемъ городѣ Чердынѣ. Другой типъ въ разсказѣ г. Рѣшетникова представляется съ первыхъ же страницъ также ясно очерченнымъ, какъ и характеръ Пилы. Сколько въ послѣднемъ силы воли, энергіи, столько же въ первомъ апатіи, слабости, младенческой простоты. "Сысойка былъ самый бѣдный въ деревнѣ и рѣдко бывалъ здоровымъ". Вся дѣятельность Сысойки или Сысоя Степановича Сысоева ограничивалась плетеніемъ лаптей, да тѣмъ еще, что онъ помогалъ Пилѣ искать лекарственныя травы, ѣздилъ съ нимъ въ село и городъ, однимъ словомъ жизнь свою онъ прицѣпилъ въ жизни Пилы. Отношенія между этими двумя лицами были самыя тѣсныя, до такой степени тѣсныя, что, "если Пила хворалъ, да Сысойка былъ здоровъ, Сысойкѣ казалось, что и онъ хвораетъ". Пила, какъ стоявшій выше по своему развитію, представлялъ и несравненно большую цѣльность характера; во всѣхъ своихъ отношеніяхъ, къ своему семейству, къ своему другу Сысойкѣ, и во всѣмъ окружающимъ, онъ всегда почти былъ ровенъ, и если случалось ему бить землю, "какъ лошадь, чѣмъ попало", то только въ минуты особенной злости. Дочь свою онъ любилъ, сыновей Ивана и Павла пріучалъ работать и вообще что называется былъ хорошимъ семьяниномъ. Сысойка же, хотя и болѣе слабый и мягкій, былъ не таковъ. Любилъ онъ только Пилу, да его дочь, съ которою вмѣстѣ росъ и потомъ сдѣлался ея любовникомъ, къ семьѣ же своей, къ старухѣ матери, да къ брату, да сестрѣ не чувствовалъ ничего подобнаго; напротивъ даже, по отношенію къ нимъ у него являлась жестокость, смысла которой онъ собственно вовсе не понималъ. Ему хотѣлось поскорѣй отдѣлаться отъ матери и маленькихъ дѣтей, для того, чтобы совсѣмъ уже жить съ дочерью Пилы, и онъ желая ихъ смерти, билъ, ѣсть не давалъ, а убить ихъ все-таки ему было жаль. Опредѣленіе ихъ общихъ характеровъ, ихъ пониманія жизни, семейныхъ отношеній сдѣлано г. Рѣшетя ивовымъ съ такимъ знаніемъ и умѣніемъ, что постоянное противорѣчіе въ этихъ первобытныхъ натурахъ нисколько не поражаетъ и не кажется фальшивымъ. Тутъ страшная жестокость, тамъ непонятная нѣжность и сила теплаго чувства; все это вяжется въ этихъ двухъ фигурахъ и какъ нельзя болѣе представляется вамъ совершенно естественнымъ въ нихъ.
   Нужно посмотрѣть, какимъ образомъ въ этихъ полудикихъ людяхъ выражается грусть, отчаяніе, чтобы понять, какъ вѣрно схватываетъ г. Рѣшетниковъ душевныя движенія своихъ героевъ. Какъ ни страшна и невѣжественна эта жизнь, какъ ни велика грубость и дикость ихъ нравовъ, ни разу во всемъ разсказѣ г. Рѣшетниковъ не вызываетъ насмѣшки или даже невольнаго смѣха надъ этою грубостію, надъ этимъ невѣжествомъ. Кто бы ни читалъ этотъ разсказъ, какъ бы мало читатель ни былъ приготовленъ сочувствовать этому несчастному люду, никто не, въ состояніи, вамъ кажется, по крайней мѣрѣ, противиться тому тяжелому и необычайно грустному чувству, которое производятъ этотъ Пила и этотъ Сысойка своимъ нечеловѣческимъ положеніемъ. Сколь въ этихъ нравахъ и въ этихъ людяхъ есть такихъ сторонъ, которыя такъ и просятся подъ насмѣшку, сколько жизнь ихъ представляетъ такого, что, разсказанное безъ теплаго участія вообще къ людямъ, вызывало бы не болѣе какъ веселую улыбку. Мы полагаемъ, что нѣкоторые изъ нашихъ народныхъ писателей, привыкшихъ рисовать только внѣшнія стороны жизни, а не углубляться до ея внутренняго смысла, достигли бы именно такого только результата. Заслуга же г. Рѣшетникова и заключается въ томъ, что, передавая дикость и невѣжество, доведенное до крайнихъ предѣловъ, до которыхъ не доходилъ ни одинъ изъ другихъ писателей того же направленія, онъ рисуетъ ихъ съ такою же вѣрностію, съ такою же правдою, съ тою только разницею, что правда эта пробирается гораздо глубже, доходитъ до самыхъ скрытыхъ сторонъ человѣческой природы, на какой бы ступени развитія она ни стояла.
   Конечно, по Пилѣ и Сысойкѣ нельзя судить о положенія русскаго народа, объ этомъ нечего и говорить, но можно судить о томъ, какъ трудно выбираться людямъ изъ невѣжественныхъ дебрей, какъ мало люди находятъ поддержку внѣ себя, чтобы преодолѣть свою непомѣрную грубость. Если бы условія общей жизни были иныя, если бы кругомъ подобныхъ людей шла на самомъ дѣлѣ жизнь, основанная вовсе на другихъ началахъ, тогда Пилѣ и Сысойкѣ далеко не такъ трудно было-бы превратиться въ смышленый народъ, человѣческія чувства живутъ въ нихъ, но ничто только не способствуетъ ихъ развитію. Посмотрите, какъ просто описываетъ г. Рѣшетниковъ эти человѣческія чувства и вмѣстѣ какія тяжелыя мысли нагоняетъ онъ на читателя, показывая ему, что дѣлаютъ люди, стоящіе по своему положенію и по своему развитію выше героевъ "Подлиповцевъ" для того, чтобы вывести ихъ изъ полудикаго состоянія. Умерли маленькій братъ и маленькая сестра Сысойки: убиты они были камнемъ, отвалившимся отъ печи, гдѣ спали ребята; повезъ хоронить ихъ Пила, но не тутъ-то было. Подлиповцы, питавшіеся корою, показались должно быть слишкомъ зажиточными людьми, и вотъ стали стращать ихъ становымъ и потребовали отъ Пилы единственной его коровы, которая кормила и его семью и семью Сысойки. "Пилѣ все теперь опротивѣло, проклялъ онъ свою жизнь, долго билъ свою лошадь, самъ не зная за что, подумалъ, подумалъ Пила и отправился въ городъ добывать себѣ пропитаніе. Стмъ Пила приглядываться къ людямъ, прислушиваться къ тому, что они говорятъ, и въ первый разъ блеснула у него въ головѣ мысль, не покинуть ли Подлинной, не пойти ли искать по-бѣлу свѣта. "богачества". И раньше видѣлъ уже въ городѣ Пила мужиковъ, которые ходятъ бурлачить, и раньше слышалъ про "богачество", но раньше Пила "не вѣрилъ мужикамъ, говорящимъ про богачество, и не спрашивалъ, что такое бурлачество; теперь ему опротивѣла жизнь, мужики раззадорили его: не лучше ли бурлачить? спросилъ самъ себя Пила". Вотъ какъ западаетъ въ голову подлиповца первая мысль о томъ, что не хорошо жить, такъ какъ прежде онъ жилъ, что нельзя ли найти что-нибудь получше -- и Богъ знаетъ сколько времени не пришла бы ему эта мысль въ голову, если бы священникъ, запугивая его становымъ, не отнялъ у него корову. Конечно, отнять у мужика корову, это странное средство способствовать развитію мужика, но какъ видно, и оно иногда удается. Нужда пляшетъ, нужда... Возвращается Пила въ Подлинную и все думаетъ: идти ему бурлачить или не идти? Натура его возмущается противъ прежней жизни, онъ, подъ вліяніемъ отнятой коровы, страха передъ становымъ, разсказовъ о "богачествѣ" мужиковъ, начинаетъ чувствовать отвращеніе къ своей деревнѣ и нѣкоторую злобу на подлиповцевъ, "надоѣла подлиповцы; пусть помираютъ, мнѣ не пособить".
   Въ развитіи чувства ожесточенія противъ прежней жизни, въ желаніи попробовать чего-нибудь другого, въ пробужденіи Пилы, и его озлобленіи на людей, на украденную корову, на священника, на станового, г. Рѣшетниковъ выказалъ много психическаго анализа, точно также, какъ много неподдѣльнаго чувства въ описаніи горя, которое поразило Пилу и Сысойку -- смерти Апроська, дочери перваго и любовницы послѣдняго. Послѣ того, что Пила рѣшился оставить Подлипную, послѣ того, что протестъ вызвался у этого невѣжественнаго человѣка въ сильной озлобленной формѣ онъ сказалъ себѣ: "уйду же я, уйду! Ужъ не поклонюсь я болѣе никому, не дамъ коровы... и станового теперь не боюсь..."; онъ почувствовалъ въ первый разъ какое-то довольство. Спокойно пошелъ въ деревню Пила, желая взять съ собою Сысойку и Апросьву и отправиться вмѣстѣ бурлачить, потому что безъ Сысойки Апроськи жизнь казалась ему невозможною. Грубая натура Пилы способна была испытывать сильныя привязанности. "Живы ли Сысойка и Апроська?" сказалъ онъ себѣ разъ, проснувшись. "Сердце дрогнуло у Пилы: а что если померли?.. Пила не могъ придумать, что будетъ съ нимъ, если помрутъ Апроська и Сысойка. Онъ только и придумалъ: "а пошто я-то не помру? Я-то на што живу"... Въ первый разъ въ жизни, Пила почувствовалъ сильное горе. Его мучила не корова, а Сысойка и Апроська..." Обстановка, въ которую поставлены герои г. Рѣшетникова, до такой степени некрасива, что подчасъ хочется отказаться вѣрить, чтобы она была возможна въ нашъ цивилизованный вѣкъ и и нашемъ цивилизованномъ государствѣ. но какъ возможно не вѣрить, когда авторъ, слѣдя шагъ за шагомъ за своими подлиповцами, заставляетъ присутствовать васъ при такихъ раздирающихъ сценахъ, при такихъ картинахъ этой получеловѣческой по наружности жизни, что вглядываясь, вдумываясь въ нить, поневолѣ говоришь себѣ: нѣтъ, сцены эти, характеры до такой степени естественны, въ нихъ слышится такая правда, что авторъ долженъ былъ видѣть, что-нибудь очень похожее на описываемое, иначе неизбѣжно въ нихъ чувствовалась бы фальшь. Вошелъ Пила въ избу Сысойки и засталъ тамъ лежащій на печкѣ холодный уже трупъ матери Сысойки. "Пила струсилъ старухи, соскочилъ съ полатей, плюнулъ на печку и убѣжалъ на улицу..." Дома у себя Пилу ожидала другая сцена. Не успѣлъ онъ войти въ избу, какъ жена его Матрена набросилась на него: "Што дьяволъ!.. Всѣхъ насъ уморить, что ли, захотѣлъ? Вонъ Апроська-то померла!.. Пилу какъ обухомъ кто ударилъ по головѣ, онъ ротъ разинулъ и тупо смотрѣлъ на печку, гдѣ сидѣлъ Сысойко, блѣдный и такой сердитый..." Нужно отдать справедливость г. Рѣшетникову, что онъ съ большою простотою рисуетъ намъ драму этой полудикой жизни, и нужно большое дарованіе, чтобы заставлять трепетать самыя чувствительныя человѣческія струны подъ грубой корою подлиповцевъ. Г. Рѣшетниковъ описываетъ и эту грубость, и кроющееся въ ней рядомъ чувство такъ, что никому не придетъ на умъ сказать: это идеализація, въ этихъ натурахъ ничего подобнаго не бываетъ! Чувство это поражаетъ по внутренней своей силѣ, но оно выражается, какъ и должно быть, въ чрезвычайно грубой формѣ, и тѣмъ производитъ еще большее впечатлѣніе, что дѣлаетъ Пила, когда узнаётъ о смерти Апроськи, своей любимой дочери? "Ударилъ онъ жену и полѣзъ на печку", вотъ какъ выражается горе Пилы; онъ хочетъ сорвать на комъ-нибудь свою досаду и потому бьетъ свою жену, но рядомъ съ этимъ слезы подступаютъ уже къ его горлу и онъ только хочетъ убѣдиться, умерла ли на самомъ дѣлѣ его Апроська". На полатяхъ лежала Апроська. Она была такая же, какъ и двѣ недѣли тому назадъ, только не дышала. Пила не вѣрилъ, что она умерла, сталъ онъ ее толкать, она не шевелится..." Убѣдившись, что Апроська умерла, Пила "взвылъ, убѣжалъ на улицу, забрался въ стойку и долго тамъ плавалъ". Пила, какъ натура болѣе сильная, долженъ былъ мужественнѣе перенести горе; поревѣвши нѣкоторое время, онъ "вскочилъ какъ бѣшеный и сказалъ самъ себѣ: что я за чучело? Что мнѣ жить-то? пойду изъ Подлинной, наплюю на ихъ всѣхъ...", и рѣшился тогда во что бы то ни стало идти бурлачить. Но "наплевать" на всѣхъ Пилѣ было не такъ легко, онъ былъ привязанъ къ Сысойкѣ, къ своимъ сыновьямъ, и потому бросить ихъ ему было бы не легко. На Сысойку смерть его любовницы произвела вовсе другое впечатлѣніе, хотя болѣе или менѣе выразившееся въ той же формѣ. Долго Сысойко не могъ постичь: какъ такъ могла умереть Апроська? Смерть, казалось, въ первый разъ представилась въ ея загадочномъ характерѣ слабому уму, Сысойки. Прежде умирали другіе, умеръ отецъ, мать, братъ, сестра, а онъ не очень задумывался,-- ну, умерли, и все тутъ; но смерть Апроськи, его любовницы, была чѣмъ-то" особеннымъ для него, "онъ не плавалъ, а видно было, что его страшно мучило горе", и, онъ задавалъ себѣ вопросъ: "онъ-то зачѣмъ не номеръ"? Очевидно, Сысойкѣ трудно было помириться съ мыслію, что Апроська отнята у него, и отнята навсегда. Сысойка все думалъ только о томъ, что хорошо было бы и ему умереть; мысль эта впрочемъ являлась и у Пилы, не вотъ какъ рисуетъ г. Рѣшетниковъ и ихъ мысль о смерти, и кризисъ въ ихъ горькой доли:
   -- Пила, заруби меня? сказалъ Сысойко.
   -- Э!.. ты заруби.
   Оба они думали о смерти; но все-таки обоимъ имъ казалось странно умереть, обоимъ хотѣлось еще пожить...
   -- Поѣдемъ Сысойко!.. Поѣдемъ, говорилъ Пила.
   -- Куда къ лѣшимъ?
   -- Бурлачить.
   -- Убей меня!..
   -- Богачество тамъ... Ну, что въ деревнѣ? Апроськи нѣтъ! Эхъ горе! Пила заплакалъ.
   Сысойко изругался, въ ругани онъ хотѣлъ излить все зло на эту жизнь,-- на все, чего онъ не понималъ...
   -- Пойди ты въ Подлинную... Ну что тамъ? помремъ.
   -- Пойдемъ Пила, пойдемъ, братанъ... Эхъ, Пила!
   Горе обоихъ было велико. Для обоихъ міръ, этотъ казался тяжелымъ, невыносимымъ. У нихъ не было отрады. При всей бѣдности, безъ Апроськи, они думали какъ жить теперь?
   -- Пойдемъ вмѣстѣ, сказалъ Сысойко... Веди, а въ Подлипную шабашъ!
   -- Ужъ ты иди, не отставай... Сысойко! умри ты -- бѣда мнѣ...
   -- Мнѣ тоже...!
   Тутъ, собственно говоря, оканчивается первая часть разсказа "Подлиповцы". Послѣ стрясшагося надъ ними горя, взялъ Пила свою жену, дѣтей и вмѣстѣ съ Сысойкой отправились въ городъ, чтобы идти оттуда бурлачить. Хотя г. Рѣшетниковъ и продолжалъ первую часть гораздо дальше, рисуя въ ней же, какъ наши "Подлиповцы" пришли въ городъ, какъ на другой же день подрались они съ мужиками и попали въ полицію, гдѣ быстро познакомились они со всѣми порядками благоустроеннаго государства, тѣмъ не менѣе эта часть уже рѣзко отличается отъ начала разсказа и, по нашему мнѣнію, отличается не къ выгодѣ всего остального. Въ продолженіи разсказа нѣтъ уже той силы, которую мы видимъ въ первой половинѣ, многое растянуто, много встрѣчается повтореній, утомительныхъ подробностей, но главныя фигуры Пилы и Сысойки сохраняютъ все-таи всю свою выдержанность. Первые плоды цивилизаціи Пила и Сысойко вкушаютъ въ полиціи, на судебномъ слѣдствіи, гдѣ они впервые узнаютъ о какихъ-то "паспортахъ", и затѣмъ главнымъ образомъ въ острогѣ, куда ихъ засадили вмѣстѣ со всѣми другими арестантами. Подлиповцы довольно скептически относила къ тому, что имъ говорили о лицахъ болѣе высокихъ, нежели ихъ сельскій вонъ и становой, удивлялись, что имъ даютъ даромъ хлѣбъ и настоящій хлѣбъ, но не понравилось имъ, когда они уразумѣли, что находятся подъ судомъ. Освободились наконецъ отъ преслѣдованій наши подлиповцы, и отправились они въ дальній путь наниматься въ бурлаки. Г. Рѣшетниковъ описываетъ чрезвычайно подробно, какъ дѣйствуютъ на подлиповцевъ ихъ первыя сношенія съ людьми, новыя мѣста, новыя чудеса, какъ по. рожаются они различными диковинками въ видѣ соляныхъ варницъ, пароходовъ, какъ дѣйствуетъ все, что они видятъ и слышатъ, на ихъ неприготовленные умы. Скоро подлиповцы увидѣла и другихъ людей въ такомъ же положеніи, какъ они, и другихъ точно также, какъ и подлиповцевъ "нужда, бѣдность края, неумѣніе работать заставили ихъ покинуть свои семьи и идти въ бурлаки съ такимъ же убѣжденіемъ, какъ шли подлиповцы а ихъ товарищи. Каждому, какъ, видно, опротивѣла родная сторона; хочется чего-то хорошаго, хочется раздолья, хочется хорошо поработать, хорошо поѣсть, хорошо поспать..." Пила остается попрежнему руководителемъ подлиповцевъ, Сысойки, Павла, Ивана, но недолго. Сыновья Пилы, какъ люди молодые и потому болѣе воспріимчивые, скоро въ своемъ развитіи обогнали отца. Отвѣдавъ сладкаго, они не хотятъ больше горькаго и потому говорятъ: "уже мы туда не пойдемъ, показывая рукой на ту сторону, откуда они пришли". Наконецъ, послѣ далекихъ странствованій, нанялись подлиповцы въ бурлаки.
   Во второй части "Подлиповцевъ" г. Рѣшетниковъ описываетъ намъ жизнь бурлаковъ, куда стремились такъ Пила и Сысойко, чтобы добыть себѣ "богачество", и какъ ни тяжела эта жизнь, все-таки для подлиповцевъ, по крайней мѣрѣ сначала, она казалась какимъ-то праздникомъ послѣ ихъ жизни въ Подлинной. Немногое въ прежней жизни оставило имъ по себѣ хорошую память, и только изрѣдка скажетъ Сысойко: "все бы Апроську надо", и Пила отвѣтитъ ему, задумавшись: "надо бы". Трудно было понять подлиповцамъ, что имъ нужно дѣлать, тяжела показалась работа, но дѣлать нечего, должны были привыкать. Бурлаки "то-и-дѣло нагибаютъ спины, наклоняются, поднимаются, шлепаютъ тяжелыми,-- усталыми ногами, думаютъ что-то, вѣроятно, объ томъ: ахъ бы лечь, да отдохнуть.... Рубашки смокли, прильнули къ горячему тѣлу, по бородамъ текутъ крупныя потныя капли и падаютъ то на весла, то на рукавицы.... А барку несетъ бокомъ; лѣса, поля, деревни, люди -- все и все куда-то несетъ. Эхъ ты жизнь, жизнь горе-горькая! Только одно солнышко стоитъ на одномъ мѣстѣ, ласково такъ смотритъ на міръ Божій, да и то ненадолго, возьметъ да и спрячется за сѣрыя тучи, словно дразнится...." Много простоты есть въ тѣхъ описаніяхъ природы, которыя попадаются изрѣдка у г. Рѣшетникова, много задушевности въ описаніяхъ тѣхъ чувствъ, которыя шевелятся въ его герояхъ. Правда, простота эта доходитъ иногда до сухости, которая прямо вытекаетъ изъ недостаточной литературной отдѣлки разсказа.
   Мы не будемъ подробно слѣдить за второю частью "Подлиповцевъ", гдѣ рельефно передана бурлацкая жизнь. Очевидно, что г. Рѣшетниковъ отлично изучилъ быть бурлаковъ и разсказываетъ о немъ, рисуетъ его очень живо, хотя иногда и впадаетъ въ повторенія и подробности, которыя только утомляютъ читателя, не прибавляя ничего къ полнотѣ разсказа. Пила и Сысойко видѣли уже много селъ и городовъ, видѣли и слышали много народу, но они попрежнему оставались тѣмъ же, чѣмъ были, имъ хотѣлось только одного: больше хлѣба и подольше спать. Въ то время, когда у Ивана и Павла, этихъ молодыхъ парней, измѣнялось, такъ сказать, міросозерцаніе, когда они входятъ нравственно въ ту болѣе широкую жизнь, куда они попали, Пила и Сысойка продолжаютъ быть чуждыми этой болѣе широкой жизни, хотя они и поняли, что она лучше жизни въ Подлинной, но многимъ ли лучше -- вотъ вопросъ, къ разрѣшенію котораго скоро доведены будутъ Пила и Сысойко. Въ большомъ городѣ, куда пристали ихъ барки съ Пилой и Сысойкой случилась бѣда: потеряли они въ городѣ, въ толпѣ, Ивана да Павла, которые зазѣвались на народъ, въ то время, когда барки должны были уже трогаться съ мѣста. Бари ушли, а сыновья Пилы остались въ городѣ, ихъ не дождался лоцманъ. "Эко горе! Какъ же теперь безъ ребятъ-то! Помрутъ они тамъ", подумали Пила и Сысойко, и жизнь сдѣлалась для нихъ еще скучнѣе. Потерявши сыновей, Пила почувствовалъ странное одиночество, у него оставался теперь одинъ Сысойко, и это одиночество, эту тоску г. Рѣшетниковъ передаетъ очень хороню.
   Съ каждымъ шагомъ впередъ, Пила и Сысойко становятся ды насъ болѣе понятны, болѣе цѣльны, болѣе закончены. Передъ нами, какъ живые, являются эти люди, въ которыхъ не умерли всѣ человѣческія чувства, но которые гибнуть въ невѣжествѣ, въ дикости, и несмотря на ихъ добрую волю, несмотря на энергію* не находятъ средствъ освободиться отъ своихъ путъ. Они бросаютъ свою деревню, идутъ искать такого мѣста, гдѣ дадутъ имъ больше хлѣба, гдѣ имъ не нужно будетъ питаться корою, идутъ искать себѣ, однимъ словомъ, лучшей жизни, и что же они находятъ? Ихъ дикія понятія замѣняются другими, которыя, собственно говоря, не многимъ менѣе дики, чѣмъ ихъ старыя представленія объ окружающемъ мірѣ, ихъ новая жизнь не многимъ легче той, которую они бросили съ ожесточеніемъ. Причину того нужно искать уже не въ исключительномъ положеніи Пилы и Сысойки, а въ общемъ положеніи той среды, куда они попадаютъ. Пила уже начинаетъ догадываться, что мало прока будетъ имъ отъ всего ихъ труда, "какъ прежде жили, такъ и теперь придемъ безъ всего", говорить онъ, а Сысойко только прибавляетъ: "што дѣлать!... вотъ-те и бурлачество!" Договариваются они до того, что спрашиваютъ, какъ спрашивали и въ началѣ разсказа, зачѣмъ они родились на свѣтъ Божій? Какъ мрачно и тяжело началась жизнь Пилы и Сысойки, также мрачно и тяжело оканчивается она въ разсказѣ г. Рѣшетникова. "Идутъ бурлаки часа четыре, то по колѣна въ водѣ, то по болотистому берегу, то перескакиваютъ черезъ ручейки, переходятъ горки. Всѣ устали, измучились, какъ загнанныя лошади, у всѣхъ пересохло горло. Всѣ молчатъ уже съ часъ. Пила идетъ впереди, Сысойко рядомъ, Елка и Морошка позади ихъ. Пила и Сысойко страшно исхудали и походятъ на мертвецовъ. Они цѣлую недѣлю пролежали въ суднѣ, теперь немного поправились, и хотя едва-едва переступаютъ ногами, хотя у нихъ кружатся головы, лоцманъ заставилъ-таки ихъ тащить судно". Такъ идетъ жизнь героевъ г. Рѣшетникова, и чѣмъ дальше читаешь этотъ страшный, страшный по своей простотѣ, разсказъ, тѣмъ болѣе соглашаешься съ самимъ Пилою, спрашивающимъ себя: "пошто родились мы?" Родились они для того, можно отвѣтить, чтобы всю жизнь маяться, искать, въ силу того, что въ натурѣ человѣка лежитъ всегда стремленіе къ лучшему, исхода изъ этой жизни, и въ концѣ концовъ не находить его, потому что они даже и понять не могутъ, гдѣ кроется это лучшее. Драматическому разсказу г. Рѣшетникова какъ нельзя болѣе отвѣчаетъ развязка, конецъ его, въ которомъ мы присутствуемъ при смерти этихъ двухъ несчастныхъ людей, этихъ двухъ типовъ дикаго, загнаннаго народа. Тянули бурлаки барку, ставшую на мель, бичевка лопнула, всѣ бурлаки упали, въ томъ числѣ Пила и Сысойко. Сцена эта такъ сильно записана, въ ней столько поражающей простоты, она такъ хорошо опредѣляетъ манеру г. Рѣшетникова, что мы рѣшаемся выписать ее цѣликомъ.
   Пила и Сысойко лежатъ безъ чувствъ въ разныхъ сторонахъ, облитые кровью Бурлаки окружили ихъ и стали смотрѣть. Пила разбилъ лобъ, переломилъ лѣвую ногу... Сысойко разбилъ грудь...
   Всѣ запечалились.
   -- Померли! родимые -- Эхъ-ма! Вотъ-те и жизь!... Охъ-хо-хо! и бурлаки утираютъ черными, жесткими ладонями глаза...
   Пилу и Сысойка накрыли полушубками и отошли прочь.
   Приплылъ на берргъ одинъ лоцманъ съ бурлаками. Всѣ погоревали, долго судили: что дѣлать съ Пилой и Сысойкомъ, и рѣшили свезти ихъ въ деревню. Пилу и Сысойка положили на рогожи, завернули рогожами, приплавили въ шитикѣ на судно и тамъ положили на шубѣ. Бурлаки не отходили отъ нихъ, обмыли водой обоихъ и Положили такъ, какъ мертвыхъ. Сысойко пришелъ въ чувство, застоналъ, взглянулъ въ лѣвую сторону, гдѣ лежалъ Пила... Лицо Пилы било страшно
   -- Пила! простоналъ Сысойко.
   -- Дай водицы ему, сказалъ лоцманъ одному бурлаку.
   Бурлаки почерпнули въ ведро воды и влили въ ротъ Сысойкѣ воду. Тоже сдѣлали и съ Пилой.
   Пила пошевелился, но не издалъ звука.
   Сысойко смотритъ на Пилу дико. "Пила!" опять стонетъ онъ.
   Пила издалъ глухой стонъ
   -- Больно? спрашивали Сысойка бурлаки.
   Сысойко смотритъ на всѣхъ дико, стонетъ... Вотъ онъ повернулся на бокъ и смотритъ на Пилу. Пила открылъ глаза, пошевелилъ губами и ничего не сказалъ... Потомъ онъ протянулъ къ Сысойкѣ руку и умеръ...
   -- Померъ...
   -- Добрый былъ, добрый...
   -- И мы такъ помремъ... разсуждаютъ бурлаки, чугъ не плача.
   -- Тятька! стонетъ Сысойко.
   -- И онъ помретъ...
   -- Сысоюшко! поживи ошшо чуточку! говорятъ Сысойкѣ бурлаки. Лоцманъ никакъ не могъ заставить бурлаковъ тянуть судно.
  -- Нетросъ! говорятъ -- и мы помремъ.
  --
   Намъ кажется просто невозможнымъ отказать этой сценѣ въ большомъ мастерствѣ, и мы желали бы, чтобы на нее обратили вниманіе всѣ тѣ, которые не хотятъ признавать за г. Рѣшетикжовымъ серьезнаго таланта. Тутъ и останавливается разсказъ г. Рѣшетникова, оставляя по себѣ невѣроятно тяжелое впечатлѣніе. Пила и Сысойко являются передъ вами какъ нельзя болѣе цѣльными фигурами, передъ нами проходитъ во всей простотѣ вся ихъ горькая жизнь, ихъ безвыходное положеніе становится палъ вполнѣ нагляднымъ. Закрывая книгу, мы теряемся и не знаемъ просто, что подумать объ этихъ типичныхъ фигурахъ, объ этой типичной жизни, объ этой мрачной картинѣ, нарисованной сэ такою неподдѣльною истиною. Пила и Сысойко исключительны фигуры, положимъ, но весь вопросъ заключается въ томъ, не существуетъ ли среди васъ такъ много подобныхъ исключеній, что они сами по себѣ могутъ составить правило? не похожи ли условія, среди которыхъ родились и жили Пила и Сысойко, на условія, среди которыхъ живетъ значительная масса русскаго населенія?
   Обращаясь къ "Подлиповцамъ", читатель, можетъ быть, спроситъ, что же это въ самомъ дѣлѣ за произведеніе: разсказъ ли повѣсть, или, наконецъ, правъ самъ авторъ, назвавъ его "этнографическимъ очеркомъ". Безъ сомнѣнія, тѣхъ общепринятыхъ условій, для того, чтобы "Подлиповцевъ" можно было назвать повѣстью, тутъ нѣтъ. Нѣтъ тутъ никакой интриги, нѣтъ дѣйствія, нѣтъ крупнаго событія, гдѣ бы можно было видѣть, какъ дѣйствуютъ выведенныя лица, какъ обрисовывается въ данномъ случаѣ тотъ или другой характеръ, но тутъ есть то, что важнѣе всего, что стоитъ выше всѣхъ давно принятыхъ условій, тутъ есть изображеніе жизни, и изображеніе правдивое, сдѣланное съ большимъ званіемъ и глубокою наблюдательностью. Жизнь представляется тутъ въ ея будничномъ свѣтѣ, обыденномъ ходѣ, авторъ не подумалъ даже выбрать въ этой жизни какой-нибудь выдающійся моментъ. Жизнь жта представляется тутъ въ двухъ фигурахъ, находящихся въ исключительно невѣжественномъ положеніи, по фигуры эти движутся и бродятъ среди общаго русскаго населенія. И что при этомъ не можетъ не поражать въ этомъ разсказѣ, это то, что жизнь и понятія этой массы вовсе не таковы, чтобы Пила и Сысойко выдавались на ней чернымъ пятномъ. Нѣтъ, понятія Пилы и Сысойки и понятія этой массы почти что сливаются въ одно общее. Мы не сомнѣваемся, что "Поддиповцы" много бы выиграли, и значеніе этого, какъ скромно называетъ его авторъ, очерка было бы больше, еслибы вмѣсто той безличной массы, которою онъ окружаетъ своихъ героевъ, были выведены одна или двѣ фигуры, которыя бы захватили въ себя типическія стороны этой массы; одна фигура нѣсколько цѣльная больше знакомитъ насъ съ народомъ, съ его развитіемъ и пониманіемъ, чѣмъ десятки сценъ, гдѣ описываются разговоры толпы. Высказывая такое желаніе, съ которымъ, собственно говоря, можно отнестись ко всѣмъ молодымъ народнымъ писателямъ, мы вовсе не хотимъ сдѣлать упрека г. Рѣшетникову, что онъ не удовлетворяетъ ему въ своихъ "Подлиповцахъ". Многое могло бы быть улучшено въ этомъ разсказѣ, но и такъ, какъ онъ есть, онъ очень хорошъ.
   Въ "Подлиповцахъ", по нашему мнѣнію, сказались всѣ существенныя достоинства и существенные недостатки г. Рѣшетникова. Достоинства мы уже видѣли во всемъ томъ, что сказали до сихъ поръ о "Подлиповцахъ", и увидимъ далѣе, говоря о другихъ его произведеніяхъ; что же касается недостатковъ, то мы можемъ ихъ высказать, теперь же. Г. Рѣшетниковъ или рѣшительно пренебрегаетъ литературной отдѣлкой, или, что также весьма можетъ быть, онъ просто неспособенъ къ ней. Мы конечно предпочитаемъ, чтобы въ произведеніи стояло на первомъ планѣ содержаніе, но жестоко ошибается тотъ писатель, который думаетъ, что форма ровно ничего не значитъ, что о ней не стоитъ заботиться, чѣмъ лучше форма, тѣмъ рельефнѣе въ ней отливается. содержаніе; форма придаетъ ему крѣпость и силу. Форма же является у г. Рѣшетникова въ весьма непривлекательномъ, такъ сказать въ первобытномъ видѣ. Трудно сказать, для чего, напр., г. Рѣшетниковъ такъ часто прибѣгаетъ къ выраженія" совершенно нелитературнымъ, къ чему онъ такъ щедръ на крѣпкія слова; если онъ полагаетъ, что этимъ онъ передаетъ грубость нравовъ, дикость жизни, то онъ какъ нельзя болѣе заблуждается. Грубость и дикость передаются не словами, а цѣлою картиною нравовъ, изображеніемъ людскихъ понятій, поступковъ, отношеній, которые характеризуются вовсе не отдѣльными грубыми словами. Способъ характеризовать нравы и жизнь сильными выраженіями очень дешевъ, и къ нему не долженъ прибѣгать писатель съ такимъ талантомъ, какъ г. Рѣшетниковъ. Если крѣпкія слова онъ употребляетъ безъ намѣренія, безъ умысла, то мы можемъ только жалѣть, что онъ не замѣчаетъ самъ, какъ они не усиливаютъ, а только ослабляютъ впечатлѣніе. Кромѣ этого упрека, мы укажемъ еще на одинъ недостатокъ г. Рѣшетникова, который относится уже въ самой постройкѣ, и концепціи его произведенія, читая г. Рѣшетникова, намъ представляется, что онъ пишетъ безъ строго опредѣленнаго плана, вслѣдствіе чего въ произведенія его вкрадывается бездна лишнихъ, ненужныхъ сценъ, бездна повтореній, которыя одинакою вредятъ общему впечатлѣнію. Еслибы г. Рѣшетниковъ болѣе отдѣлывалъ свои произведенія, какъ въ отношеніи общаго плана, такъ и въ отношеніи деталей; еслибы онъ сжималъ свой разсказъ, опуская все, что прямо не относится къ начерченной!" задачѣ; еслибы онъ избѣгалъ утомляющихъ повтореній, и болѣе обработывалъ выводимыя имъ фигуры, придавая имъ тѣ тонкія черты, рѣзко отличающія одного человѣка отъ другого, которая становятся замѣтными, какъ только начинаетъ приглядываться къ извѣстному характеру; еслибы при этомъ онъ болѣе наблюдалъ за своимъ слогомъ и постоянно очищалъ его отъ вкрадывающагося въ него по временамъ мусора, тогда, нѣтъ сомнѣнія, произведенія г. Рѣшетникова выиграли бы очень много и производили бы еще болѣе сильное впечатлѣніе чѣмъ-то, которое они производятъ и теперь.
   

III.

   Если всѣ эти недостатки, въ большей или меньшей мѣрѣ ни встрѣчаемъ въ "Подлиповцахъ", также какъ и въ его повѣстяхъ и разсказахъ, собранныхъ недавно въ два большіе тома, то мы находимъ ихъ и въ послѣднемъ, главномъ и лучшемъ его произведеніи, въ его романѣ "Гдѣ лучше?". Изъ недостатковъ г. Рѣшетникова, которые мы упомянули, въ этомъ произведеніи бросается въ глаза прежде всего одинъ, касающійся самой постройки, концепціи романа. Въ немъ точно также какъ и въ другихъ его произведеніяхъ, пожалуй даже еще больше, есть много лишняго, растянутаго, какъ будто авторъ не можетъ схватить сильною рукою своего содержанія и потому расплывается въ немъ. Если таковъ главный недостатокъ романа г. Рѣшетникова, если въ немъ есть еще и другіе, съ которыми мы встрѣтимся при самомъ его разборѣ, то скажемъ тутъ же, что всѣ эти недостатки искупаются достоинствами, и весьма значительными, послѣдняго произведенія автора "Подлиповцовъ". Главное достоинство и крайне дорогое, по нашему мнѣнію, это то, что на этотъ разъ г. Рѣшетниковъ не ограничился изображеніемъ какой-нибудь одной стороны простонародной жизни, не задался мыслію представить намъ какую-нибудь исключительную фигуру, точно также и не ограничился изображеніемъ пестрой толпы, говоръ которой онъ могъ бы подслушать гдѣ-нибудь на большой дорогѣ или на площади. Мы только тогда можемъ познакомиться близко съ этою толпою, тогда только мы узнаемъ ея характеръ, ея нравы, ея развитіе, существующія въ ней отношенія людей между собою, когда мы не только близко подойдемъ къ ней, но когда въ этой безличной толпѣ мы въ самомъ дѣлѣ начнемъ распознавать лица, когда иа этой толпы выдѣлятся для насъ отдѣльныя фигуры, типы этой толпы, когда эти выдѣлившіяся лица мы увидимъ въ ихъ обыденной жизни, когда мы познакомимся со всѣмъ ихъ матеріальнымъ и нравственнымъ состояніемъ. Толпа не безлична, она состоитъ изъ отдѣльныхъ индивидуумовъ и до тѣхъ поръ, пока передъ нами не пройдетъ цѣлый рядъ типическихъ индивидуальностей, пока мы не узнаемъ жизни и нравственнаго развитія этихъ народныхъ типовъ, нарисованныхъ съ знаніемъ и правдивостію, до тѣхъ поръ мы и не будемъ знать хорошо жизни и развитія этой толпы, до тѣхъ поръ всѣ наши мечтанія о величіи русскаго народа и его удивительныхъ способностяхъ и драгоцѣнныхъ качествахъ будутъ ничѣмъ инымъ какъ словами, брошенными на вѣтеръ.
   Г. Рѣшетниковъ сдѣлалъ драгоцѣнную попытку изобразить намъ массу русскаго народа, представленнаго нѣсколькими отдѣльными лицами, изъ которыхъ каждое имѣетъ свой характеръ, свою физіономію, и если на всѣхъ этихъ фигурахъ лежитъ одна общая печать -- печать невѣжества, то это уже не вина г. Рѣшетникова, а вина невѣжества, густою корою покрывающаго русскій народъ. Но виноватъ ли русскій народъ въ этомъ невѣжествѣ -- это другой вопросъ. Конечно, виноватъ не народъ, а тѣ "историческія причины", которыя сдерживаютъ его развитіе. Стремиться нарисовать типическія фигуры, движущіяся въ обыденной жизни русскаго народа, войти въ самую глубину этой обыденной жизни, проникнуть въ самыя сокровенныя мысли обыденныхъ личностей, схватить въ этихъ людяхъ и въ этой жизни всѣ ихъ драматическіе, чтобы не сказать трагическіе элементы и затѣмъ представить все это въ одной цѣльной и полной картинѣ -- такова, кажется намъ, задача, которая должна была занимать г. Рѣшетникова. Была она у него или не была, мы не знаемъ, мы видимъ только ея осуществленіе, тѣхъ болѣе удачное, что это еще первая попытка въ русской литературѣ: написать романъ заимствованный изъ жизни чернаго народа. Кого непріятно поражала грубость нравовъ и невѣжество, изображенныя г. Рѣшетниковымъ въ его "Подлиповцахъ", тотъ могъ, какъ мы уже сказали, утѣшать себя легкою фразою: это не совсѣмъ русскіе! Такого утѣшенія читатель не можетъ найти себѣ нрі чтеніи новаго романа г. Рѣшетникова, гдѣ изображается уже вполнѣ бытъ коренного русскаго народа, и гдѣ точно также на васъ производить потрясающее впечатлѣніе и матеріальная жизнь этихъ людей и низкій уровень ихъ нравственнаго развитія, гдѣ одинаково поражаютъ читателя грубость нравовъ, невѣжественность, но гдѣ точно также вы встрѣчаете человѣческія чувства, глубокія душевныя движенія, которыя еще болѣе возмущаютъ васъ противъ той тьмы, въ которой блуждаетъ народъ
   Если рамка "Гдѣ лучше?" несравненно шире рамки "Подлиповцевъ"; если значеніе одного произведенія г. Рѣшетникова гораздо серьезнѣе значенія другого; если въ одномъ задача крупнѣе и авторъ выказалъ въ немъ высшую степень развитія своего таланта чѣмъ въ другомъ, то въ основаніи обоихъ произведеній г. Рѣшетникова лежитъ одна и та же мысль, оба они построены на одномъ и томъ же положеніи, и даже внѣшняя завязка исходитъ изъ одного и того же мотива, что мы видимъ въ "Подлиповцахъ?" Люди живутъ въ своемъ краю, проклиная свою жизнь, не имѣя чѣмъ существовать, мечтаютъ о томъ, что должно быть въ другихъ мѣстахъ лучше, что въ другихъ мѣстахъ можно пріобрѣсть себѣ "богачество", такъ какъ тутъ кромѣ нищеты ни до чего не добьешься, и потому рѣшаются покинуть свою сторону, и отправляются искать такого мѣста, гдѣ легче можно было бы добыть себѣ хлѣбъ, гдѣ жизнь была бы отраднѣе и веселѣе. Долго странствуютъ эти люди, отыскивая гдѣ имъ лучше, и наконецъ кончаютъ тѣмъ, что убѣждаются, что вездѣ скверно, и успокоиваются наконецъ только тогда, когда, замученные жизнію и не увидавъ въ ней ни одной радости, умираютъ забитые, какъ умерли Пила и Сысойка. Та же мысль лежитъ и въ основаніи новаго произведенія г. Рѣшетникова. Тутъ точно Также Пелагея Прохоровна Мокроносова съ своими двумя братьями Григоріемъ и Панфиломъ, да еще съ двумя мастеровыми Короваевымъ да Горюновымъ, бросаютъ свой край, гдѣ дурно жилось имъ, и отправляются бродить по свѣту, не найдутъ ли такого мѣста, гдѣ въ состояніи они были бы устроить свою жизнь лучше чѣмъ до сихъ поръ. Бросать свою сторону не легко, и жизнь должна сдѣлаться ужъ больно тяжела, чтобы принудить къ тому людей. Но вотъ бросаютъ они ее и отправляются искать такое мѣсто: "гдѣ лучше?" какъ это и объясняетъ самъ авторъ заглавіемъ своего романа, чѣмъ кончились ихъ поиски лучшаго, мы это скажемъ тогда, когда постранствуемъ вмѣстѣ съ Пелагеей Прохоровной -- этимъ самымъ удачнымъ, по нашему мнѣнію, типомъ изъ всѣхъ выведенныхъ лицъ въ романѣ. Куда они теперь направляютъ свой путь -- они еще сами не знаютъ, у нихъ есть только рѣшимость бѣжать изъ своей стороны, относительно же будущаго они руководятся чисто русскимъ принципамъ, вылившимся въ словѣ: на авось! Темно для нихъ это будущее и на вопросъ полѣсовщика, встрѣтившагося имъ на дорогѣ и спрашивающаго ихъ: "куда Богъ несетъ?" они отвѣчаютъ только двумя словами: "туда, гдѣ лучше". Вопросъ, гдѣ же это лучите, такъ естественъ, что онъ немедленно представился полѣсовщику.-- "Такъ вы туда, гдѣ лучше! Гмъ!! Гдѣ это такое мѣсто? говорилъ въ раздумьи полѣсовщикъ.
   -- Искать будемъ".
   И съ этими словами "искать будемъ", Пелагея Прохоровна съ братьями, да еще съ Горюновымъ и Короваевымъ отправляются на поиски лучшей жизни. Пелагея Прохоровна -- это самое симпатичное лицо въ романѣ и потому прежде всего мы остановимся. на этой фигурѣ. Г. Рѣшетниковъ представилъ намъ въ ней простую, хорошую русскую женщину, которая обладаетъ большою энергіею и чрезвычайно возвышенными чувствами, которыя сказываются съ первыхъ страницъ романа. Если бы мы не видѣли по всѣмъ произведеніямъ г. Рѣшетникова, какъ мало способенъ или желаетъ даже идеализировать онъ выводимые имъ типы, то мы, глядя на Пелагею Прохоровну, подумали бы, что авторъ значительно прикрасилъ ее и надѣлялъ такими качествами, которыми въ дѣйствительности Пелагея Прохоровна не обладаетъ.
   По поводу этого женскаго русскаго типа нельзя не сдѣлать одного замѣчанія, которое относится вообще ко всей русской литературѣ. Замѣчательно, что всѣ писатели всѣхъ направленій на первый планъ всегда выставляли женщинъ. Женщина всегда является у насъ стоящею выше мужчинъ, честнѣе, благороднѣе,-- съ болѣе развитыми чувствами, и почти что можно сказать а большимъ умомъ. Намъ нечего и говорить о героиняхъ повѣстей и романовъ предшествовавшаго направленія; тутъ много разъ уже было замѣчено гораздо раньше насъ, что женщина выставляется всегда въ несравненно болѣе выгодномъ свѣтѣ, нежели мужчина, но любопытно, что тоже самое явленіе замѣчаемъ мы и въ литературѣ изображающей народную жизнь. У Островскаго видѣли, мы болѣе или менѣе идеализированную Катерину и нѣсколько ея младшихъ сестеръ, у писателей реалистовъ по преимуществу мы видимъ тоже самое; здѣсь встрѣчаемъ мы такую женщину, какъ Пелагея Прохоровна, фигуру, разумѣется, несравненно болѣе положительную, болѣе реальную, но тѣмъ не менѣе принадлежащую въ той же семьѣ, изъ которой вышла Катерина. Чему приписать подобное явленіе, это возвышеніе женщины на счетъ мужчины, тому ли, что оно въ самомъ дѣлѣ такъ и есть въ дѣйствительной жизни, или нѣкоторому рыцарству нашихъ писателей, становящихся на сторону болѣе слабый противъ болѣе сильныхъ. Трудно допустить намъ, чтобы послѣднее соображеніе руководило г. Рѣшетниковымъ.
   Пелагея Прохоровна отправилась искать гдѣ лучше вмѣстѣ съ любимымъ человѣкомъ ея, Короваевымъ, который вдругъ ни съ того ни съ сего объявилъ, что онъ отстаетъ отъ компаніи и отдаляется одинъ отыскивать гдѣ лучше. Когда услышала это Пелагея Прохоровна, она пришла въ большое волненіе, и въ то время, когда всѣ улеглись спать, она одна "ворочалась съ бока на бокъ" и говорила про себя:
   
   -- "Оказія!... Это оттого не спится все, што давеча спала." проговорила шопотомъ Пелагея Прохоровна.
   -- Не спишь? произнесъ негромко Короваевъ.
   Пелагея Прохоровна притаилась, т.-е., старалась ни шевельнутся, ни вздохнуть тяжело, чтобы Короваевъ думалъ, что она спитъ.
   "Погоди! коли ты гордецъ, и я буду такая", подумала Пелагея Прохоровна.
   -- Не спишь, говорю? произнесъ также негромко Короваевъ.
   "Ладно", подумала Пелагея Прохороваа, улыбаясь. Но черезъ полчаса она уже сожалѣла о томъ, что не отозвалась на голосъ Короваева, а потомъ, пораздумавши, пришла опять къ тому же заключенію, что хорошо сдѣлала.
   
   Пелагея Прохоровна горда, она не хочетъ вызывать сожалѣнія въ себѣ, и если Короваевъ рѣшается ее оставить, значатъ, рѣшаетъ она, и ей нечего грустить. Но когда любишь, разсужденія мало помогаютъ, и сколько ни будешь обвинять другого, сколько ни будешь сознавать, что онъ, а не кто иной причина моего горя, его все-таки будешь любить. Такъ и Пелагея Прохоровна, сначала она хотѣла наказать Короваева своимъ молчаніемъ, но скоро увидѣла, что она наказала только себя, и цѣлую ночь "не спалось Пелагеѣ Прохоровнѣ". Сцена прощанія между Пелагеей Прохоровной и Короваевымъ написана съ такою теплотою и въ ней такъ хорошо рисуется этотъ наружно грубый, но въ сущности нѣжный, любящій характеръ Пелагеи, что мы съ трудомъ удерживаемся, чтобы не познакомить съ нею читателя цѣликомъ. Короваевъ собрался въ дорогу, Пелагея Прохоровна послѣдовала за нимъ, ей хотѣлось проститься.
   
   -- Пелагея Прохоровна, ты гдѣ! Ты гдѣ?-- услыхала она голосъ Короваева.
   Слезы болѣе прежняго пошли изъ глазъ Пелагеи Прохоровны. Она рыдала.
   -- Ну, о чемъ ты плачешь, Пелагея Прохоровна? проговорилъ Короваевъ, ощупавъ въ темнотѣ Пелагею Прохоровну.
   Пелагея Прохоровна очнулась. Ей и стыдно, и досадно сдѣлалось, что ее поймали на мѣстѣ въ слезахъ.
   -- Тебѣ што за дѣло? проговорила она неровнымъ голосомъ.
   
   Слушала Пелагея Прохоровна, какъ говорилъ ей Короваевъ. о своемъ намѣреніи жениться, какъ только добудетъ капиталъ, видѣла, что онъ уходитъ, дала ему на прощаніе руку, но когда Короваевъ произнесъ: "прощай", она испугалась и могла только сказать: "ты развѣ ужъ совсѣмъ?" Не хотѣлось ей показать передъ Короваевымъ своего горя, только "грустно сдѣлалось Пелагеѣ Прохоровнѣ, голова ея отяжелѣла, слезы душили ее". Какою мы видимъ ее въ этой сценѣ, т. е. сдержанною, гордою, но вмѣстѣ съ тѣмъ глубоко чувствующею, такою же является она и въ продолженіи всего романа, въ продолженіи всей своей жизни, пока она ищетъ и все не находить того мѣста, гдѣ лучше. Поселилась Пелагея Прохоровна вмѣстѣ съ братьями и Горюновымъ около соляныхъ варницъ въ семействѣ того самаго лѣсовщика, который такъ скептически относился къ ихъ поискамъ за лучшею жизнію. Жизнь Пелагеи Прохоровны была не весела, цѣлый день работала, хлопотала, а все проку была мало; вмѣсто того, чтобы становиться лучше, становилось напротивъ все хуже. На заводахъ стали надъ ней смѣяться, подозрѣвать ее въ томъ да семъ, она все молчитъ, и только когда уже очень надоѣдятъ ей, она отвѣтитъ: "мало вы меня знаете, безсовѣстныя вы этакія". Со всѣми она была добра, всѣ, которые ближе узнавали, любили ее, но ни съ кѣмъ она не сходилась, и подружилась только съ дочерью полѣсовщика Лизаветою, да и то больше потому, что та была тоже несчастная, брошенная своимъ любовникомъ. Ушла бы она съ соляныхъ варницъ, но все надѣялась, авось получитъ извѣстіе отъ Короваева, но извѣстіе не приходило. Пелагея Прохоровна работала за всѣхъ, и о всѣхъ заботилась, но никого не допускала заботиться о себѣ. Никому не хотѣла показывать она своей тоски, никому не хотѣла говорить, что жизнь тяжела ей, и только изрѣдка слезы невольно пробивались у нея. Сидѣла однажды Пелагея Прохоровна съ Лизаветой, "недалеко отъ нихъ рабочіе, мужчины и женщины, голосовъ въ двѣсти поютъ-тянутъ промысловую пѣсню, словъ которой вдали почти невозможно понятъ. Сердце надрывается отъ этой пѣсни, хочется другой жизни; въ этомъ плескѣ волнъ какъ будто слышится отзывъ, что лучшая жизнь есть. Но гдѣ она? "Нѣтъ ужъ, я пойду въ городъ," -- подумала Пелагея Прохоровна и ей такъ сдѣлалось горько, что изъ глазъ закапали горячія слезы, но она постаралась поскорѣй вытереть ихъ." Если тяжела была матеріальная жизнь Пелагеи Прохоровны, то еще болѣе тяжело было ея нравственное состояніе. Другая, не привыкшая къ окружающимъ нравамъ и людямъ женщина, непремѣнно должна была бы озлобиться на все и на всѣхъ; но Пелагея Прохоровна не измѣнялась. Всѣми была она брошена по малу: дядя ушелъ на другіе заводы, тоже искать лучшей жизни; братъ Григорій послѣдовалъ за нимъ, носкѣ того, что узналъ, что Лизавета, которую онъ любилъ, была беременна отъ другого; Панфилъ скоро попался въ тюрьму за то, что отдалъ фальшивую ассигнацію, не зная, что она фальшивая, а когда вышелъ, то стащилъ всѣ деньги, которыя бил у сестры, тоже убѣжалъ куда-то; одна, однимъ словомъ, осталась Пелагея Прохоровна. Бросила она варницы и отправилась въ городъ, гдѣ стала она переходить съ одного мѣста на другое, но вездѣ было дурно, а Пелагея Прохоровна все стремилась съ большою энергіею найти, гдѣ бы ей было лучше. Сколько ни жила Пелагея Прохоровна, у нея на умѣ все былъ Короваевъ, его одного она не могла забыть, и какъ только услышала, что Короваевъ пошелъ работать на желѣзныя дороги, потянуло ее тоже. Все она перепробовала, всѣмъ занималась и ничто ей не удавалось. "Что будетъ, то и будь, а здѣсь я не останусь. Если здѣсь не знаютъ дороги на желѣзную дорогу, пойду въ Прикамскъ. Вѣдь ходятъ же бабы на богомолье и въ Кіевъ и въ Ерусалимъ, а сперва тоже не знаютъ дороги. А чѣмъ я-то хуже другихъ"? Такъ размышляла Пелагея Прохоровна, рѣшившись отправиться тоже работать на желѣзную дорогу, и надѣясь, что встрѣтитъ тамъ Короваева. Энергично она принялась работать, чтобы пріобрѣсти нѣсколько денегъ на дорогу. Отправилась она въ путь. Пробралась она до Нижняго, отсовѣтовали ей поступать на желѣзную дорогу; послушалась Пелагея Прохоровна и рѣшилась отправиться въ Петербургъ. Встрѣчала она много народу, "и кого она ни спроситъ: куда идетъ этотъ народъ? Ей отвѣчали: туда, гдѣ лучше!" Съ пріѣздомъ Пелагеи Прохоровны въ Петербургъ, начинается вторая часть романа "Гдѣ лучше?"
   Характеръ женщины разбитной, энергичной, гордой, рѣшительной и вмѣстѣ съ тѣмъ нѣжной и любящей, задуманъ г. Рѣшетниковымъ очень хорошо. Мы бы желали видѣть этотъ характеръ болѣе развитымъ, чѣмъ онъ является въ первой части романа. Фигура Пелагеи Прохоровны заслуживала бы, чтобы г. Рѣшетниковъ болѣе сосредоточился на ней, чтобы онъ указалъ намъ болѣе подробно ея внутреннее состояніе, чтобы онъ показалъ ея воззрѣніе на идущую кругомъ жизнь, чтобы онъ опредѣлилъ болѣе ясно ея отношенія къ окружающимъ людямъ. На многія черты характера сдѣланъ только намекъ, вмѣсто того, чтобы онѣ были выражены рельефнѣе; это стремленіе къ лучшему, если бы мы сами не дополняли его объясненіями, основанными на общихъ, нѣсколько контурныхъ линіяхъ этого характера, могло бы показаться ничѣмъ инымъ, какъ неусидчивостію на одномъ мѣстѣ и страстію въ странствованію, такъ мало г. Рѣшетниковъ показываетъ намъ дѣйствительныя причины недовольства Пелагеи Прохоровны, такъ мелькомъ, въ этой по крайней мѣрѣ части, онъ указываетъ на ея безотрадное существованіе. Г. Рѣшетниковъ слишкомъ многое предоставляетъ въ этомъ характерѣ читателю дополнять своимъ собственнымъ воображеніемъ. Недостатокъ болѣе подробнаго и болѣе тонкаго анализа этого симпатичнаго характера, представляющаго собою отрадную сторону романа, объясняется безъ сомнѣнія тѣмъ множествомъ фигуръ, множествомъ эпизодовъ, которые наполняютъ собою первую часть "Гдѣ лучше?". Фигура Пелагеи Прохоровны постоянно оттирается на задній планъ, потому что, собственно говоря, она не есть то лицо, вокругъ котораго группируются, какъ это бываетъ обыкновенно въ романахъ, всѣ прочія лица, около котораго сосредоточиваются всѣ сцены. Въ романѣ г. Рѣшетникова нѣтъ, собственно говоря, героя или героини, тутъ каждое лицо является само по себѣ, и на первый взглядъ представляется, что оно чрезвычайно мало имѣетъ связи съ остальными лицами. Тоже кажется и относительно отдѣльныхъ сценъ, отдѣльныхъ эпизодовъ, которые идутъ другъ за другомъ безъ особенной послѣдовательности, но которые въ концѣ концовъ, взятые всѣ вмѣстѣ, представляютъ довольно полную и яркую картину обыденной жизни простого народа. Мы не станемъ слѣдовать за всѣми лицами, за всѣми эпизодами, наполняющими собою первую часть, 1 потому что иначе мы бы зашли слишкомъ далеко. Едвали не самое интересное лицо, послѣ Пелагеи Прохоровны, въ этой части романа является Лизавета Елизаровы.
   Нельзя сказать, чтобы она была полною противоположностію Пелагеи Прохоровны, напротивъ, у той и у другой женщина есть много общихъ чертъ; во Лизавета Елизаровна является болѣе легкою, еще несравненно болѣе разбитною, она не задумывается надъ жизнію, ей, собственно говоря, море по колѣно. Въ характерѣ ея нѣтъ той скрытности, той сосредоточенности и глубины, что мы видимъ въ Пелагеѣ Прохоровнѣ. Внѣшній портретъ ея какъ нельзя болѣе отвѣчаетъ цѣлому характеру этой женщины: "Она была высокая, здоровая дѣвушка, такъ что, по загорѣлому или красному отъ вѣтра и отъ огня лицу ея, ей можно было дать года двадцать-два. Руки ея были довольно развиты, крѣпки и жестки, что доказывало, что она уже давно знакома съ тяжелою работою, а прямой, надменный взглядъ ея карихъ глазъ какъ будто говорилъ, что она не боится никого". Нигдѣ этотъ характеръ не обнаруживается такъ хорошо, какъ въ той сценѣ, гдѣ она сообщаетъ Григорію, брату Пелагеи Прохоровны, почему не можетъ она пойти за него замужъ. Она полюбила этого человѣка, и хотя любовь эта выражалась у нея скорѣй дурнымъ обращеніемъ, чѣмъ хорошимъ, но тѣмъ не менѣе любовь ея была серьезна, и она не хотѣла обманывать любимаго человѣка. Послѣ смѣха, послѣ слезъ, Лизавета Елизаровна вдругъ спросила Григорія: "Подумалъ ли ты о томъ, мго про меня говорятъ на промыслахъ и на вечеринкахъ?-- Што?-- Ты вѣришь тому, што говорятъ про меня?-- Нѣтъ.-- Такъ я тебѣ скажу: што про меня говорятъ -- вѣрно... Я говорю тебѣ потому, штобы ты зналъ и послѣ не каялся, што я обманула тебя... Одна голова не бѣдна!.. Я себя съ ребенкомъ прокормлю какъ-нибудь, за то меня никто не укоритъ".
   Дѣло въ томъ, что съ Лизаветой Елизаровной случилась та бѣда, которая такъ часто случается на свѣтѣ -- соблазнилъ ее одинъ парень, и бросилъ, когда она сдѣлалась беременною. Еслибы г. Рѣшетниковъ походилъ на тѣхъ писателей, которые такъ любятъ идеализировать народъ, разукрашивать его чувства, то онъ безъ сомнѣнія заставилъ бы Григорія простить прошедшую связь Лизаветы и великодушно женился бы на ней. Такая черта была бы, разумѣется, фальшивою чертою, потому что для того, чтобы не постыдиться взять за себя дѣвушку, которая въ прошедшемъ своемъ имѣла уже связь, нужно такое развитіе, которое какъ исключеніе является даже въ образованномъ обществѣ. Григорій Прохорычъ не женился на Лизаветѣ, ушелъ на другія варницы, чтобы только не встрѣчаться съ Лизаветой Елизаровной. Связь Лизаветы Елизаровны съ парнемъ Зубаревымъ подала поводъ г. Рѣшетникову написать еще одну сцену, въ которой разбитной и вмѣстѣ честный характеръ Лизаветы рисуется еще лучше. Связь Лизаветы и Зубарева сдѣлалась предметомъ общихъ толковъ, разсужденій, ссоръ и споровъ. Всѣ кричали на промыслахъ, шумѣли, обвиняли Лизавету, и всѣ эти разсужденія описываетъ г. Рѣшетниковъ очень живо. Приходитъ Лизавета, крики замолкли, только ненадолго; снова начали насмѣхаться надъ Лизаветой, но она скоро заставила не только всѣхъ замолчать своими отвѣтами, но даже принять еще ея сторону. Пристыдила она кричавшихъ и насмѣхавшихся надъ нею бабъ, самыми простыми словами: "и какое вамъ дѣло, бабы, до меня... будто и за вами нѣтъ грѣховъ...." Всѣ сознавали, что грѣхи дѣйствительно есть и потому нечѣмъ попрекать особенно Елизавету. "Женщины вооружились противъ мужчинъ; мужчины доказывали, что никому не охота жениться на беременной, и стояли больше за свою братью. Но теперь всѣ были вооружены противъ Ивана Зубарева. Всѣ грозились, какъ только онъ покажется на промыслахъ, свернуть ему голову". Толпа инстинктивно поняла, что если кто-нибудь виноватъ тутъ, то безъ сомнѣнія не брошенная Лизавета, а человѣкъ, который соблазнилъ ее и потомъ бросилъ съ ребенкомъ, и потому, не долго думая, она смѣнила свои насмѣшки надъ Лизаветою на гнѣвъ противъ Зубарева. Когда показался Зубаревъ на промыслахъ и подошелъ къ одной дѣвушкѣ, та не хотѣла говорить съ нимъ, а только стала попрекать Лизаветой.
   
   -- Не хочешь ли ты и со мною такую же штуку сдѣлать, какъ съ ней?-- сказала она, и ушла.
   -- Гляди, бабы, Зубаревъ!-- начала Лизавета Елизаровна:-- стоитъ какъ оплеванный! На него никто и вниманія не обращаетъ, а онъ стоитъ..... Спросите, чего ему надо еще?
   Бабы заголосили, парни припали угрожающій видъ.
   -- Лучше уходи добромъ въ свое село. Намъ ты теперь, послѣ твоихъ пакостей, же товарищъ,-- сказала одна дѣвица.
   Парни окружили Зубарева.
   -- Не троньте его!... Я больше васъ имѣю права бить его, да не хочу рукъ марать объ этакую гадину.... Посмотримъ, удастся ли ему еще надуть такую дуру, какъ я,-- проговорила Лизавета Елизаровна.
   
   Въ этой сценѣ обнаруживается съ одной стороны оскорбленное самолюбіе, злоба, досада Лизаветы, но выражающаяся въ энергической формѣ; она не хочетъ показать, насколько она страдаетъ отъ того, что Зубаревъ бросилъ ее, и старается свое чувство къ нему замѣнить презрѣніемъ. Съ другой стороны въ этой сценѣ оказывается инстинктивное хорошее чувство этой невѣжественной среды, которая съумѣла угадать чутьемъ, что оттолкнуться слѣдуетъ не отъ Лизаветы, а скорѣй отъ Зубарева. Такое поведеніе было бы подъ стать и образованному обществу, которое сплошь и рядомъ закидываетъ каменьями дѣвушку, когда она уступаетъ и дѣлается жертвою какого-нибудь негодяя, въ то время, когда этотъ самый негодяй стяжаетъ себѣ славу героя.
   Такою, какою является Лизавета по отношенію къ Григорію и Зубареву, т. е. прямою, открытою, сильною, такою же является она и въ своей семьѣ, гдѣ, кромѣ горя и тяжелой заботы, она больше ничего не находитъ. Семья ея обѣднѣла, отецъ ея, Ульяновъ, бросилъ свою семью и отправился вмѣстѣ съ дядей Пелагеи Прохоровны, Горюновымъ, отыскивать гдѣ лучше; матъ со злобы и съ отчаянія спилась, такъ что Лизавета одна должна была все дѣлать, всѣхъ содержать своей работой, и вмѣстѣ съ тѣмъ всѣ ее попрекали, что бросилъ ее Зубаревъ. Молчитъ Лизавета, когда мать начнетъ укорять ее, и только изрѣдка не хватитъ у нея терпѣнія и у нея вырвется: "хоть бы ты этого-то не говорила, мать! взъѣстся Лизавета Елизаровна". Бѣдность страшная, одна корова осталась дома, да и той нечѣмъ кормить; "какъ бы ее прокормить сегодня, какъ бы украсть гдѣ сѣна... думаетъ, думаетъ Лизавета Елизаровна, и полѣзетъ на поломанную телѣгу въ сосѣднему сараю, засунетъ въ щелку руку, пошаритъ, пошаритъ -- труха одна". Ей вовсе не совѣстно было воровать сѣно, потому что на первомъ планѣ у нея стояла корова, и для нея она все готова была сдѣлать. Не удастся украсть сѣна, пойдетъ она выпрашивать по сосѣдямъ, и чего чего только не выслушаетъ она: "пусть говорятъ, что хотятъ, пусть конфузятъ и срамятъ насъ, какъ хочутъ -- все снесу, только бы дали сѣна". Тяжело ей все-таки было выпрашивать сѣна, гордая натура ея не мало должна была страдать отъ того. Вмѣстѣ съ тѣмъ, что она рѣшалась воровать сѣно, ей тяжело было выносить, что мать ея шатается по сосѣдямъ да пьянствуетъ: "лучше бы она не ходила, меньше бы говорили про насъ", думала Лизавета. У нея въ зародышѣ лежало чувство собственнаго достоинства. Скоро еще большая бѣда случилась въ семействѣ Ульяновыхъ. Брать Лизаветы, молодой малый Степанъ работалъ также на варницахъ. Мать отбирала у Степана всѣ заработанныя имъ деньги и большая часть его заработковъ уходила на пьянство его матери. "Слышь, Степка, што мужики говорятъ: мы напрасно деньги-то отдаемъ дома", сказалъ разъ Панфилъ Степану. "А имъ што за дѣло", отвѣчалъ Степанъ. Ему еще, собственно говоря, ни разу не приходило въ голову, что деньги можно было не отдавать семьѣ, такъ велось съ самого начала, такъ велось бы и долго еще, если бы Панфилъ не вразумилъ Степана. Степанъ, хотя и является въ романѣ мимоходомъ, но нѣсколькими штрихами онъ обрисованъ довольно полно. У Степана натура мягкая, робкая, не самостоятельная, онъ готовъ подчиниться всякому вліянію и какъ сначала подчинялся вліянію матери, такъ теперь подчиняется вліянію Панфила. "А ты возьми и не отдай -- не дали молъ...." говорить ему Панфилъ, приводя и себя въ примѣръ, что и онъ сестрѣ ничего не даетъ, да и "Гришка тоже не живетъ съ нами". Слова Панфила сильно озадачили Степана. "Онъ, вытараща глаза, смотрѣлъ на метелку и долго простоялъ въ такомъ положеніи, до тѣхъ поръ пока не вывела его изъ оцѣпенѣнія одна лошадь, начавшая чихать". Сердце у Степана было доброе, мать свою онъ любилъ, и тяжело ему было, что все она ругаетъ да ругаетъ его". Мать день ото дня становилась сердитѣе; если сынъ отдавалъ ей деньги, она ругала его, зачѣмъ онъ мало принесъ, что онъ, вѣроятно, сошелся съ мошенниками, которые обираютъ его. Станетъ возражать Степанъ, мать такъ крикнетъ на него, что онъ вздрогнетъ и не найдется, что сказать". А тутъ еще у Степана завелась зазнобушка, которая проситъ у него, чтобы онъ ей подарилъ то да это. "Въ самомъ дѣлѣ, думалъ онъ, если я не стану отдавать деньги матери или сестрѣ, я накоплю денегъ. Куплю себѣ ботинки, Варехѣ платокъ; Вареха мнѣ подаритъ варежки и чулки". Руководимый подобными соображеніями, онъ не вернулся ночевать домой, затѣмъ не пошелъ и на другой день, и на третій, хотя онъ и "находилъ себя неправымъ" потому что, какъ разсуждалъ онъ, мать прежде любила его. Встрѣтила его мать, обругала его и устроила такъ, что заработную плату за цѣлую недѣлю отдали ей, а не Степану. Степанъ, когда узналъ объ этомъ, "стоялъ блѣдный, молчалъ". Мать пропила деньги, заработанныя Степаномъ, а Степанъ возвратился домой; скоро всѣ улеглись, послышался храпъ Степаниды Власьевны, матери Степана, и только онъ да Пелагея Прохоровна не спали, "занятые своими мыслями" и оба думая, что всѣ спятъ. Скоро, Пелагея Прохоровна услышала какой-то стукъ и что-то ходитъ около Степаниды Власьевны. "Она чиркнула спичкой, спичка зажглась и въ этотъ моментъ она увидѣла Степана, поднявшаго руки кверху и съ топоромъ. Въ тотъ моментъ, какъ освѣтило избу, топоръ выпалъ у Степана назадъ отъ него и попалъ на голую ногу Пелагеи Прохоровны, но къ счастью не остріемъ, а обухомъ". Страхъ, ужасъ одолѣлъ Степана, и онъ могъ только проговорить въ отвѣть Пелагеѣ Прохоровнѣ, которая вскрикнула: "што ты дѣлаешь, разбойникъ"? "Ничего.... пусти..."" Когда проснулись Панфилъ, Лизавета Елизаровна и мать, Степанъ уже вырвался и убѣжалъ изъ избы. Сцена эта производитъ самое тяжелое впечатлѣніе, которое только можно себѣ представить. Боже мой, невольно думаешь, какъ мало должно быть развито въ человѣкѣ человѣческое чувство, какъ мало должна была коснуться какая-нибудь мысль человѣческой жизни, чтобы человѣкъ, который вовсе не злодѣй, который обладаетъ напротивъ мягкою и доброю натурою, могъ рѣшиться на убійство матери за то только, что она взяла его заработокъ. Очевидно, что здѣсь виновата не натура именно этого человѣка, а та всеобщая грубость нравовъ, благодаря которой человѣку ничего не стоитъ совершить страшное злодѣйство, человѣкъ дѣйствуетъ тутъ по первому впечатлѣнію, тутъ нѣтъ еще никакого сознательнаго пониманія долга, обязанности, все стоитъ еще на почвѣ инстинкта, и какъ мало можемъ мы осуждать человѣка за дурной инстинктъ, такъ мало въ сущности можемъ мы радоваться и хорошему. Хорошее только тогда хорошо, когда оно является результатомъ разумнаго понимай людскихъ отношеній. Преступленіе Степана произвело разгромъ въ семействѣ Ульяновыхъ, Лизавета отъ испуга выкинула, мать ея ходила какъ убитая, одна Пелагея Прохоровна въ это время работала на всю семью. Но и на ея долю выпало скоро горе. Попался Панфилъ съ фальшивою бумажкою, засадили его въ острогъ, и долго держали его тамъ, несмотря на всю его невинность. Бѣжалъ онъ наконецъ, соскучившись, но его поймали и снова засадили въ острогъ. Должно быть онъ многому хорошему научился тамъ, потому что какъ только выпустили его оттуда, онъ укралъ все, что успѣла заработать Пелагея Прохоровна, и ушелъ по бѣлу-свѣту искать такого мѣста, гдѣ лучше. Всѣ мало-по малу разбредаются по разнымъ сторонамъ, всѣ съ одною цѣлію искать, гдѣ лучше; ушла Пелагея Прохоровна, ушла потомъ и Лизавета Елизаровна, ушли Григорій, Панфилъ, самъ Ульяновъ, и долго будутъ бродить они и долго будутъ искать гдѣ лучше.
   Мы не станемъ болѣе останавливаться на другихъ лицахъ, на другихъ сценахъ и эпизодахъ первой части романа г. Рѣшетникова; скажемъ только, что среди этихъ лицъ мы встрѣчаемъ чрезвычайно мѣтко очерченныя фигуры, которыя, мы должны это повторить еще разъ, не имѣютъ никакой связи съ тѣми, которыя занимаютъ болѣе или менѣе главное мѣсто въ романѣ; масса второстепенныхъ лицъ разрозниваетъ, конечно, впечатлѣніе, нить романа въ двадцати мѣстахъ вслѣдствіе того кажется оборванною, это невыгодная ихъ сторона; но съ другой стороны, когда закрываешь книгу, то въ общемъ впечатлѣніи всѣ эти лица, вся эта толпа придаетъ какую-то полноту той картинѣ народной жизни, которую съ такимъ знаніемъ и талантомъ рисуетъ г. Рѣшетниковъ. Тоже, что мы говоримъ объ этой массѣ вводныхъ, второстепенныхъ лицъ, тоже должны мы сказать и о тѣхъ сценахъ, которыя, разумѣется, могли бы быть смѣло выкинуты изъ романа, безъ того, чтобы кто-нибудь изъ читателей замѣтилъ какой-нибудь скачокъ въ послѣдовательности разсказа, и это, безъ всякаго сомнѣнія* уже недостатокъ въ романѣ; но ихъ, такъ сказать, raison d'être точно также можетъ быть объясненъ желаніемъ автора сдѣлать впечатлѣніе болѣе полнымъ. Какъ примѣръ подобныхъ сценъ и лицъ, мы можемъ привести тѣ главы романа, гдѣ описываются Удойкинскіе золотые пріиски и гдѣ выступаютъ на сцену Костромины, Анучкинъ и другіе. Намъ, можетъ быть, слѣдовало бы сказать еще о нѣкоторыхъ сценахъ первой части романа, упомянуть еще о нѣкоторыхъ главахъ, какъ напр. о той, гдѣ г. Рѣшетниковъ описываетъ такъ живо и такъ тепло пребываніе Панфила въ острогѣ. Намъ нужно было бы тутъ просто выписать двѣ-три страницы цѣликомъ и прибавить къ нимъ: какъ это хорошо! но мы предпочитаемъ отослать читателя къ самому роману.
   Оставляя первую часть романа и вмѣстѣ съ тѣмъ большинство изъ выступившихъ въ ней лицъ, которыя не появляются болѣе во второй части, мы должны передать то общее впечатлѣніе, которое мы вынесли изъ ея чтенія. Впечатлѣніе это донельзя тяжелое. Мы видимъ, что среди этой массы, среди этихъ людей, гдѣ встрѣчаются и симпатичныя личности, и одаренныя хорошими инстинктами, нѣтъ еще никакихъ разумно-сознанныхъ началъ жизни, что всѣ понятія, всѣ отношенія находятся, такъ сказать, въ первобытномъ, хаотическомъ состояніи. Базисомъ всѣхъ отношеній людей между собою является крайняя несправедливость, и главное, несправедливость безсознательная. Отецъ бросаетъ дѣтей, мужъ жену, братъ грабитъ сестру, сынъ убиваетъ мать, не говоря уже о томъ, что обманъ, воровство являются какъ бы въ порядкѣ вещей, глубоко вошли въ жизнь, и все это вовсе не вслѣдствіе испорченности натуръ, не оттого, чтобы люди были особенно злы, отличались преступными свойствами; вовсе нѣтъ, между ними, какъ и вообще между всѣми людьми есть вообще и хорошіе и дурные, и добрые и злые. Причина дурныхъ отношеній между людьми лежитъ не въ винѣ этихъ людей, ихъ очныя свойства и склонности вовсе неповинны, между этими свойствами и склонностями есть напротивъ очень хорошія, причина тутъ въ страшной грубости нравовъ, въ вопіющей невѣжественности массы, которая рѣжетъ глаза вамъ, когда вы читаете произведеніе г. Рѣшетникова, очевидно, написанное безъ всякой задней мысли. Когда читаешь романъ г. Рѣшетникова и встрѣчаешь симпатичныя фигуры, хорошія стороны, добрые инстинкты, тогда спрашиваешь себя и долго не можешь отдать себѣ отчета: что же это такое, что такъ давать, тяготитъ васъ, что это такое, что такъ сжимаетъ ваше сердце и бросаетъ васъ въ волненіе, тѣмъ болѣе, что въ романѣ нѣтъ ничего особенно выходящаго изъ уровня обыденной жизни, ничего особенно страшнаго, все ровно, спокойно, просто. И все-таки, закрывая книгу, вы находитесь подъ тяжелымъ впечатленіемъ; вдумайтесь и вы увидите; что васъ тяготитъ общая среда, цѣлый строй жизни, гдѣ грубость и невѣжество является не исключеніемъ, а правиломъ. Въ этомъ-то общемъ впечатлѣніи и скрывается сила г. Рѣшетникова, который не хочетъ вызывать въ своемъ читателѣ ни состраданія къ той средѣ, которую онъ изображаетъ, ни тѣмъ менѣе насмѣшку надъ нею, чѣмъ больше спокойствія и безпристрастія въ изображеніи народной жизни, тѣмъ больше въ немъ правды, а чѣмъ больше правды, тѣмъ сильнѣе впечатлѣніе, которое она производитъ и тѣмъ обширнѣе польза, которую приноситъ тотъ или другой писатель литературѣ. Самое отрадное еще въ этомъ изображеніи то, что всѣ эти люди начинаютъ сознавать, что имъ нехорошо, что они..стремятся къ лучшей жизни, и что въ нихъ является наконецъ энергія и рѣшимость искать гдѣ именно лучше?
   

IV.

   Мы разсматривали отдѣльно первую часть, потому что она представляетъ собою почти самостоятельное цѣлое по отношенію во второй части, гдѣ, изъ всѣхъ дѣйствовавшихъ лицъ въ первой части, мы встрѣчаемъ только одну Пелагею Прохоровну и мимоходомъ Панфила, всѣ же остальныя лица не выступаютъ больше на сцену. Вторая часть, которая носить названіе "въ Петербургѣ", какъ первая носила "въ Провинціи", по нашему мнѣнію, значительно слабѣе того, что мы видѣли до сихъ поръ. Описаніе Петербурга, постоялыхъ дворовъ, куда попадаетъ Пелагея Прохоровна, главы, гдѣ изображается, какъ Пелагея Прохоровна отыскиваетъ себѣ работу, все это изложено довольно живо, и представляетъ большій или меньшій интересъ.. Тутъ схвачены любопытныя черты, переданы любопытные разговоры; разсужденія бабъ въ видѣ тѣхъ, гдѣ онѣ толкуютъ о холерѣ, имѣютъ свое значеніе, хотя съ подобными чертами мы не разъ уже встрѣчались и у другихъ писателей. Послѣ нѣсколькихъ дней поисковъ, Пелагея Прохоровна, убѣдившись, что въ Петербургѣ нисколько не лучше нѣмъ въ другихъ мѣстахъ, и попенявъ на тѣхъ, которые разсказывали ей о прелестяхъ петербургской жизни, нанимается наконецъ кухаркой къ одной кухмистершѣ -- чиновницѣ Овчинниковой. Всѣ эти главы романа, которыя г. Рѣшетниковъ посвящаетъ описанію семейства чиновницы Овчинниковой, пьянаго маіора, ухаживающаго и женящагося на одной изъ дочерей чиновницы, представляютъ, нужно сказать правду, чрезвычайно мало интереса, и мы рѣшительно не видимъ причины, побудившей автора вставить эти лишнія и скучныя описанія, тѣмъ болѣе, что главы эти не имѣютъ никакого отношенія къ избранной имъ задачѣ. Мы бы не стали еще сѣтовать на эти главы, посвященныя изображенію мелкочиновничьяго быта, если бы разсказъ г. Рѣшетникова отличался какою-нибудь новизною, оригинальностью, но ничего подобнаго нѣтъ. Двадцать разъ уже описывался мелко-чиновничій бытъ въ нашей литературѣ, и описывался съ большою силою и съ большою живостію. Въ этой части разсказа мы не встрѣчаемъ ни типическихъ характеровъ, ни типическихъ чертъ чиновничьяго быта. Все вяло и скучно. Но лишь только г. Рѣшетниковъ снова возвращается къ своемъ романѣ къ изображенію быта простого народа, тамъ снова все вѣетъ духомъ правды, вѣрностію съ жизнію, большою теплотою, тамъ все ново, все оригинально. Не долго прожила въ людяхъ Пелагея Прохоровна, не могла она ужиться нигдѣ, не выпадало на ея долю счастіе напасть на хорошихъ людей, и все, что только удалось ей сдѣлать въ Петербургѣ -- это внушить къ себѣ расположеніе и любовь мастерового Игнатія Прокофьевича Петрова. Петровъ былъ малый аккуратный, не пьющій, и хотѣлъ бы онъ жениться на Пелагеѣ Прохоровнѣ, да, съ одной стороны, нечѣмъ было жить, а съ другой и сама Пелагея Прохоровна не очень-то отвѣчала на его чувства... Что Петровъ былъ малый, смышленный, мы это видимъ изъ разговоровъ съ Пелагеей Прохоровной. Жалуется Петровъ, что дурно ему жить у мастера-нѣмца, потому, что, "надъ тобою куражится, какъ Богъ знаетъ какая особа", и на совѣтъ Пелагеи поступить къ русскому мастеровому, Петровъ даетъ такой отвѣтъ, который нужно сказать, обличаетъ въ немъ большой здравый смыслъ. "Русскій! Русскій еще хуже. Дай русскому начальство, онъ и изважничается, начнетъ пьянствовать... Ужъ русскій человѣкъ, какъ попалъ въ начальники, совсѣмъ иной человѣкъ сдѣлался; вмѣсто того, чтобы поддержать своего брата, онъ же съ него прогулы высчитываетъ; въ кабакъ при немъ што есть нельзя придти -- угощай его, а если онъ угостить на пятакъ, такъ перекоровъ наслушаешься на гривенникъ; и дорогой, гдѣ встрѣтится, шапку ему скидывай -- вездѣ начальникомъ себя считаетъ..." Петровъ, или вѣрнѣе будетъ сказать, г. Рѣшетниковъ, какъ нельзя болѣе вѣрно подмѣтилъ эту черту, черту драгоцѣнную саму по себѣ, способную послужить богатымъ матеріаломъ для повѣствователя или романиста, но какъ ни ловокъ, какъ ни остроуменъ Петровъ, онъ все не можетъ хорошенько пристроиться и точно также, какъ и другія лица въ романѣ, отыскиваетъ все, гдѣ лучше. Какъ ни жестока была судьба, преслѣдовавшая Пелагею Прохоровну, но ей не удалось все-таки сломить прямого характера этой женщины, не удалось преклонить ея гордость, которая заставляетъ ее отказаться отъ предложенія Петрова поступить кухаркою къ мастеровымъ. Отказалась она, потому что не знала хорошо Петрова и предполагала въ немъ дурныя побужденія, чѣмъ дальше въ лѣсъ, говорить пословица, тѣмъ больше дровъ -- чѣмъ дальше жила Пелагея Прохоровна, тѣмъ тяжелѣе становилось ей жить. Подробно описываетъ г. Рѣшетниковъ, какъ осталась Пелагея Прохоровна безъ мѣста, какъ бродила она одна по улицамъ Петербурга, и какъ попала наконецъ въ полицію, гдѣ просидѣла безъ вины нѣсколько дней. Когда вышла она, оказалось, что послѣднія ея пять рублей, скопленные долгимъ трудомъ, и тѣ были украдены у нея. Не знала больше Пелагея Прохоровна куда ей дѣваться. Стала проситься она, чтобы пустили переночевать въ полицію -- не пустили; нечего было ей дѣлать, некуда было дѣваться, бродила, бродила она по улицамъ Петербурга, добрела до какого-то пустыннаго мѣста, силъ больше не было у нея, упала на сырую землю и заснула подъ холоднымъ небомъ. Вопросъ: гдѣ лучше? долженъ былъ смѣниться на другой вопросъ: гдѣ добыть кусокъ хлѣба? Вступила Пелагея Прохоровна на широкую, торную дорогу -- протянула руку со словами: Христа ради! Не одна Пелагея Прохоровна кончаетъ подобнымъ образомъ, не одна женщина, выбившись изъ силъ, проработавъ цѣлую жизнь, должна протянуть свою руку, и будь только Пелагея Прохоровна попрежнему красива и здорова, Богъ знаетъ оттолкнула ли бы теперь она предложеніе женщины извѣстнаго рода, которая предлагала ей, какъ только она пришла въ Петербургъ, продать ей не что иное, какъ ея тѣло. Объ остальномъ стоило ли говорить. Но Пелагея Прохоровна даже для этого была негодна теперь; она до такой степени похудѣла, измѣнилась, что ее едва могъ узнать ея собственный братъ Панфилъ, съ которымъ она встрѣтилась въ Петербургѣ. Пусть тѣ, которые обращаются съ упрекомъ къ молодымъ писателямъ и спрашиваютъ, что за охота возиться имъ съ мужиками, пусть тѣ, которые не хотятъ признавать въ нихъ ничего интереснаго, никакихъ человѣческихъ чувствъ, пускай прочтутъ они хоть эту встрѣчу брата съ сестрою, ихъ первые разговоры, ихъ воспоминанія о прежней жизни. Да, грубы, страшно грубы, невѣжественны эти люди, но тотъ, это умѣетъ глубоко смотрѣть, глубоко заглядывать въ народную жизнь, тотъ, какъ г. Рѣшетниковъ, съумѣетъ отыскать подъ этою грубостію самыя тонкія душевныя струны. Хорошо показалось Пелагеѣ Прохоровнѣ быть съ братомъ послѣ того, что жила она все въ чужихъ людяхъ, только одно стало печалить ее, это то, что Панфилъ ходилъ все въ кцбакъ. Стала она упрекать рабочихъ, которые втягивали ея брата: "а штожъ ему не пить-то? съ тобой штоль обниматься?.. какія-такія ты ему радости предоставишь? проговорилъ недовольно одинъ изъ рабочихъ". Въ самомъ дѣлѣ, какія радости выпадаютъ на долю огромной массѣ Панфиловъ? Отвѣтъ рабочаго можетъ быть попалъ больше въ самое сердце вопроса, въ самый корень того зла, которое свирѣпствуетъ въ Россіи, быть можетъ онъ однимъ словомъ болѣе мѣтко опредѣлилъ причину этой страшной эпидеміи, чѣмъ многія самыя глубокомысленныя изслѣдованія. Нѣтъ радостей у русскаго человѣка, негдѣ искать ему развлеченія отъ труда; онъ ничего больше не знаетъ хромѣ своей работы, у него нѣтъ никакихъ другихъ интересовъ, чтожъ ему дѣлать въ минуты отдыха? читать не умѣетъ, да и не учатъ, или учатъ мало и плохо, общественной жизни онъ не знаетъ, а ему нужно развлеченіе, нуженъ отдыхъ, онъ и находить этотъ отдыхъ и это развлеченіе въ водкѣ. Водка, пьянство должно было, слѣдовательно, неизбѣжно войти однимъ изъ самыхъ существенныхъ элементовъ въ народную жизнь; что оно дѣйствительно и вошло, то въ этомъ можно убѣдиться, стоитъ только взглянуть, какую часть общаго дохода Имперіи составляетъ доходъ съ вина. Сто тридцать милліоновъ, или около того, если мы не ошибаемся, получается путемъ пьянства, сто тридцать милліоновъ на общій бюджетъ въ 435 милліоновъ! Однимъ словомъ, значительно болѣе четверти всего дохода получается, благодаря процвѣтанію пьянства, что, еслибъ хоть четвертая доля этого дохода шла на народныя школы; что, если бы хоть четвертая доля того, что народъ пропиваетъ, обращалась на народное образованіе? По истинѣ безумное желаніе, могутъ возразить намъ: желать увеличенія числа школъ и уменьшенія числа кабаковъ! да на что это похоже. Вотъ почему мы и видимъ, что пьянство и пьяные люди такъ часто встрѣчаются въ изображеніи народной жизни, вотъ одна изъ причинъ, которая задергиваетъ рѣшеніе вопроса -- гдѣ лучше? Если пьянство составляетъ четвертую часть дохода, то неудивительно, что оно такъ часто и въ литературѣ является предметомъ наблюденія и описанія.
   Не надолго улучшилась жизнь Пелагеи Прохоровны. Не успѣла она я пожить съ своимъ братомъ, не успѣли они пріискать себѣ работы, какъ братъ ея заболѣлъ и она должна была свезти его въ госпиталь. Давно уже упали силы Пелагеи Прохоровны, давно уже мучительный вопросъ: да гдѣ же лучше, "неужели эту жизнь нельзя сдѣлать получше"? наводилъ ее на самыя горькія думы, но никогда еще она не была такъ убита. Теперь "жизнь казалась ей такъ пуста и тяжела, что она готова была кинуться въ рѣку". Пелагея Прохоровна не могла кажется въ эту минуту придумать ничего лучшаго, какъ заболѣть. На слѣдующій день послѣ брата и ее свезли въ госпиталь. Глубокое, потрясающее впечатлѣніе производятъ послѣднія главы романа "Гдѣ лучше"? и въ особенности та глава, "въ которой столичные рабочіе разъясняютъ вопросъ гдѣ лучше"? Въ описаніи положенія Панфила и потомъ въ этомъ разговорѣ, который ведутъ рабочіе въ кабакѣ, столько драматизма, столько трагической простоты, что нѣтъ возможности читать этихъ страницъ, написанныхъ безъ всякой сантиментальности, и не отдаться самому тяжелому волненію. Опустили въ могилу гробъ Панфила, и гробъ этотъ шлепнулъ въ воду. "Вотъ братъ тебѣ и спокой. Ищи братъ, гдѣ лучше! И жизнь-то худая человѣку на землѣ, и умрешь-то, такъ въ воду попадешь... А вѣдь тоже искалъ гдѣ лучше..." произнесъ при этомъ одинъ изъ присутствовавшихъ. Куда пойти съ кладбища? пошли въ кабакъ, и стали разсуждать между собою, да гдѣ же въ самомъ дѣлѣ-то лучше? когда выходитъ, что вездѣ худо. "Въ кабакѣ лучше", рѣшилъ одинъ простонародный мудрецъ, и рѣшеніе это казалось такъ разумно, такъ естественно людямъ въ ихъ положеніи, что нѣсколько человѣкъ тотчасъ подхватили: "въ самомъ дѣлѣ, братцы, въ кабакѣ лучше". Грустное, обидное рѣшеніе вопроса, но развѣ виноваты тѣ люди, которые дошли до него? Не знаютъ они, гдѣ лучше, да и не могутъ сказать, никто имъ никогда этого не говорилъ. Въ этомъ-то безсиліи разрѣшить подобный вопросъ, въ этомъ сознаніи собственной безпомощности и скрывается вся драма, весь трагизмъ положенія русскаго человѣка. Не всѣ однако согласились, что въ кабакѣ лучше, нѣкоторые иначе рѣшили этотъ замысловатый вопросъ. "Въ могилѣ лучше", произнесъ кто-то; "а въ самомъ дѣлѣ, умрешь -- и конецъ", подхватилъ кто-то другой и это мнѣніе. Да, грубы, дики, невѣжественны эти нравы и эта жизнь, но сколько подъ этою грубостію скрывается истинныхъ чувствъ, сколько человѣчности? Сопоставить эту грубость и эту человѣчность, и освѣтить ту и другую яркимъ свѣтомъ -- такова была задача, лежавшая передъ г. Рѣшетниковымъ, задача, которую онъ и выполнилъ съ большою добросовѣстностію, искренностію и съ серьезнымъ талантомъ.
   Главный характеръ въ романѣ, типъ Пелагеи Прохоровны, доведенъ до конца, онъ выдержанъ какъ нельзя болѣе. Вездѣ, до послѣдней минуты Пелагея Прохоровна остается вѣрна себѣ, вездѣ мы видимъ эту сдержанную, сосредоточенную, энергическую, гордую и вмѣстѣ чрезвычайно симпатичную женщину. Не долго прожила Пелагея Прохоровна, послѣ того, что схоронили ея брата, и что она вышла изъ госпиталя. Поздно жизнь улыбнулась ей слабою улыбкою, поздно полюбила она Петрова, поздно отвѣчаетъ на вопросы, которыми допытывается Петровъ узнать у нея, пошла ли бы она за него замужъ: "ахъ какой ты!... Ну разумѣется, пошла бы". Силы у нея были уже надорваны, смерть стояла у порога ея жизни, черезъ нѣсколько дней Петровъ стоялъ уже передъ трупомъ Пелагеи Прохоровны а въ головѣ у него вертѣлась мысль: "все, значитъ, кончено! ищи, голубушка, гдѣ лучше... Охъ ты, жизнь проклятая!!!... И онъ заплакалъ". Весь этотъ конецъ романа накладываетъ какой-то убійственно-мрачный колоритъ на цѣлое произведеніе, отчаяніе должно закрасться въ душу читателя, какъ оно охватило самого автора, который приводитъ своихъ героевъ въ могилѣ, какъ въ единственному исходу изъ ихъ тяжелой жизни. Мы отлично понимаемъ, что это отчаяніе могло явиться у писателя, пропившаго въ самыя сокровенныя стороны народной жизни, онъ могъ" на минуту отдаться ему и, указывая на могилу, произнесть: здѣсь лучше! Но мы не хотимъ, мы не должны тутъ слѣдовать за авторомъ: мы знаемъ, что вѣчная тьма не есть выходъ изъ мрака, мы знаемъ, гдѣ лучше, и потому мы не можемъ отчаяваться. Лучше тамъ, гдѣ ведется разумная жизнь, гдѣ образованіе идетъ впередъ по непреклонному пути, гдѣ человѣческій свѣтъ каждый день одерживаетъ верхъ надъ нечеловѣческою тьмою. Выработанная уже цивилизація, другими народами есть достояніе всего человѣчества, она принадлежитъ и русской жизни, и русскому народу; и въ ней, и только въ ней одной кроется вѣрный выходъ изъ самаго мрачнаго положенія. Если мы знаемъ выходъ, тогда отчаянію уже нѣтъ болѣе простора; оно должно уступить мѣсто энергіи и твердой волѣ бороться, при помощи образованія, съ грубостію нравовъ и невѣжествомъ общественной жизни.

-----

   Мы разобрали такимъ образомъ два главныя произведенія одного изъ лучшихъ представителей новѣйшей литературы. Мы старались указать на его недостатки и опредѣлить его достоинства. Къ первымъ относятся: неудачная постройка его произведеній, отсутствіе строгой концепціи, вслѣдствіе чего проистекаетъ разбросанность, введеніе лишнихъ сценъ, лишнихъ лицъ, характеры которыхъ онъ часто недостаточно додѣлываетъ, недостаточно анализируетъ; недостатки эти принадлежать такъ сказать къ внутренней сторонѣ произведеній г. Рѣшетникова; что же касается до внѣшней стороны, до формы его произведеній, то тутъ недостатки автора еще болѣе рѣзки, еще болѣе вредятъ производимому имъ впечатлѣнію. Бѣдность литературной отдѣлки, не во всѣхъ, но въ значительной части его произведеній, является на первомъ планѣ: авторъ недостаточно обработываетъ свой слогъ, злоупотребляетъ иногда народнымъ языкомъ, бранными выраженіями, забывая, что они ровно ничего не придаютъ къ силѣ его изображеній, что онъ писатель не внѣшности, а, главнымъ образомъ, внутреннихъ сторонъ народной жизни. Въ этомъ послѣднемъ и заключается главное достоинство произведеній г. Рѣшетникова, въ этомъ сказывается вся сила его крупнаго таланта. Онъ представилъ намъ довольно полную картину народной жизни, выставилъ въ ней опредѣленное характеры, общіе типы; подъ страшною грубостію, господствующею въ нравахъ, понятіяхъ и людскихъ отношеніяхъ, грубостію, которую онъ не только не скрываетъ, но напротивъ обнаруживаетъ со всею ясностію, онъ съумѣлъ открыть намъ тлѣющее подъ нею чувство и истинную человѣчность. Онъ раскрываетъ передъ нами глубокія раны на тѣлѣ русскаго народа, раны, явившіяся вслѣдствіе вѣкового рабства и невѣжества, но онъ обнаруживаетъ ихъ такъ искусно, что не вызываетъ въ читателѣ нк отвращенія къ никъ, ни безплоднаго сожалѣнія. Мы, видимъ рядомъ съ этими ранами столько здоровыхъ инстинктовъ, что въ насъ поселяется увѣренность, что онѣ могутъ быть излечены, какъ только въ жизнь народа проникнетъ европейская цивилизація. Серьезно изучивъ народную жизнь, онъ рисуетъ ее, не коверкая ни въ ту, ни въ другую сторону; въ немъ нѣтъ идеализаціи грубости, точно также, какъ и нѣтъ стремленія изобразить одну только грубость. Простота, искреннее чувство, теплота въ изображеніи народа безъ всякой патетической примѣси, безъ всякой сантиментальности, однимъ словомъ, самое трезвое отношеніе къ задачѣ беллетриста.
   Всѣ эти качества и всѣ недостатки его мы находимъ и въ другихъ повѣстяхъ и разсказахъ г. Рѣшетникова, на которыхъ послѣ того, что нами сказано уже объ этомъ авторѣ, намъ нѣтъ надобности долго останавливаться. Мы не станемъ распространяться о нихъ по двумъ причинамъ, во-первыхъ, потому что статья наша вышла и безъ того уже слишкомъ обширна, а во-вторыхъ, и это главное, потому что повѣсти и разсказы, составляющіе два тома "Сочиненій г. Рѣшетникова", не ослабляютъ и не усиливаютъ вынесеннаго нами впечатлѣнія, они только пополняютъ его. Въ числѣ этихъ повѣстей и разсказовъ, мы находимъ, одни имѣютъ мало интереса, другіе, какъ напр. его "сатирическіе и юмористическіе разсказы, очерки и сцены" вовсе его не имѣютъ, и должны, кажется, были бы убѣдить не только читателей, но и самого автора, что онъ вовсе не обладаетъ сатирическимъ талантомъ; и наконецъ третьи, написанные съ обычнымъ талантомъ г. Рѣшетникова. Къ послѣднимъ мы относимъ его "Тетушку Опарину" "Кумушку Мирониху", его "Макею", "Ильича", "Шилохвостова". Въ этихъ послѣднихъ разсказахъ чрезвычайно много силы, харатеры личностей рисуются какъ нельзя болѣе рельефно и оригинально. Тутъ та же грубость, та же дикость, и рядомъ съ этимъ тѣже человѣческія чувства, тоже стремленіе проникнуть въ самую сущность жизни, наконецъ, тутъ та же правда, которою отличаются всѣ произведенія г. Рѣшетникова.
   Мы не станемъ говорить о значеніи автора "Гдѣ лучше?" въ русской литературѣ, потому что намъ пришлось бы повторять все то, что мы высказали въ первой главѣ нашей статьи вообще о значеніи новѣйшаго направленія въ литературѣ. Если значеніе это дѣйствительно, то дѣйствительна и роль г. Рѣшетникова въ литературѣ, потому что, какъ мы сказали, онъ является однимъ изъ лучшихъ представителей этого направленія. Это направленіе поставило тебѣ задачею: возможно ближе подойти къ народу, къ его стремленіямъ и истиннымъ интересамъ, и намъ по крайней мѣрѣ кажется, что г. Рѣшетниковъ въ этомъ отношеніи сослужилъ службу, принесъ дѣйствительную пользу и выполнилъ довольно значительную часть задачи, возложенную на новѣйшее направленіе въ литературѣ {Hѣтъ сомнѣнія, что новѣйшіе писатели сослужили службу и продолжаютъ служить современному обществу, ставшему жъ другія условія жизни. Но современная критика не всегда является продолжательницею дѣла критиковъ предшествующихъ поколѣній -- эпохи Бѣлинскаго. Талантъ Бѣлинскаго произвелъ -- и весьма справедливо -- сальное впечатлѣніе на послѣдующихъ критиковъ, при чемъ многіе забыли, что манера Бѣлинскаго, его уголъ зрѣнія, пріемы, обусловливались отчасти лично ему принадлежавшимъ талантомъ, а отчасти тѣми обстоятельствами и средою, въ которой онъ жилъ и съ которою боролся. Такимъ образомъ, въ нашей критикѣ началъ съ того времени преобладать исключительно "публицистическій" характеръ, превратившійся въ какой-то канонъ, мотивъ котораго, по удачному выраженію одного изъ современныхъ писателей, состоялъ въ "гражданской скорби". Съ этимъ канономъ случилось тоже, что вообще бываетъ съ канонами: душа, впервые создавшая его, давно отлетѣла, и остались одни звуки. Мы не хотимъ сказалъ, что новѣйшая критика должна чуждаться публицистики, но пустъ его публицистическое значеніе ея достигается глубиною анализа, а не внѣшними пріемами, сложившимися въ давно знакомый всѣмъ акаѳистъ. Вслѣдствіе такихъ каноническихъ формъ новѣйшей критики, она утратила сознаніе связи новѣйшей литературы съ богатою литературою предшествовавшаго поколѣнія, не поняла этой послѣдней и не оцѣнила ея значенія въ общемъ ходѣ русской цивилизаціи, отъ чего впрочемъ такъ далеко стоить настоящее изслѣдованіе. По той же причинѣ, новѣйшіе критики, справедливо продолжая возставать противъ рутины, требовавшей "искусства для искусства", договаривались иногда до требованія "искусства безъ искусства", между тѣмъ какъ искусство потому только и искусство, что оно служитъ жизни, или иначе плевать въ потолокъ и попадать въ одну точку было бы то тоже искусствомъ. По той же причинѣ, нѣкоторые органы современной журналистики не могутъ спокойно переносить нашего существованія, и мы на-дняхъ прочли ("Дѣло", нояб., стр. 80) изумленіе, обращенное къ нашему журналу, "который рядомъ съ похвальной (!?) монографіей Мадзини печатаетъ.... романъ Гончарова" (опускаемъ эпитетъ къ слову: романъ, за ненахожденіемъ его въ лексиконахъ). Подобная "публицистическая" критика граничитъ съ полицейскою, если кто обратитъ вниманіе на слово: "похвальной".-- Ред.}.

Евг. Утинъ.

"Вѣстникъ Европы", No 12, 1869

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru