Зайцев Варфоломей Александрович
Естествознание и юстиция

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    В сокращении.


   
   В. А. Зайцев. Избранные сочинения в двух томах
   Том первый. 1863--1865
   Издательство всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев
   

ЕСТЕСТВОЗНАНИЕ И ЮСТИЦИЯ

Человек свободен, как птица в клетке.

   История показывает нам, как стройно и последовательно развивалось величественное здание государств. Сперва безобразное сборище грубых, диких и варварских народов, оно, под влиянием внутренней инерции и при помощи цивилизации соседних, более образованных народов, шаг за шагом в течение тысячелетии достигало высшей образованности, прочного порядка и твердых узаконений. Вспомним, напр., состояние диких франков при первых Меровингах и сравним его с положением нынешней французской империи. Какая огромная разница! С одной стороны, мы видим хаотическую толпу варваров, единственным занятием которых были война и грабеж; здесь мы не видим ни защиты от деспотизма королей, ни прочных и благоразумных законов, ни справедливого суда, ни безопасности личности и собственности. Мы ужасаемся, читая в летописи Григория Турского описание злодейств царственного дома, ужасной участи, постигшей Овернь, бесчеловечных поступков Клодвига; мы возмущаемся при мысли, что простая денежная пеня служила наказанием за убийство, как-будто жизнь человека, подобно жизни животного, может быть ценима на вес золота. Но вот перед нами одно за другим проходят два, три, десять, наконец, тринадцать столетий, и утешительное зрелище ожидает нас при конце этого периода.
   Галлы и франки составляют одну общую семью под управлением кроткого и мудрого отца-монарха, зуавы которого угрожают только кабилам и римлянам, а не его мирным и верным подданным. Для разбора дел есть суд присяжных, для кары преступников -- галеры и эшафот; свобода и безопасность каждого защищены от насилия и деспотизма законодательным собранием, соединяющим мудрость и благородство древнеримского сената с гуманностью и прогрессивностью лучших представителей образованнейшей страны XIX в.; неусыпная полиция строго блюдет за порядком и спокойствием общества и спешит исторгнуть из среды его всякую заблудшую овцу; величественные храмы науки, академии, институты, университеты, собирают в себе цвет и красу европейских ученых; торговля и промышленность процветают; некому грабить Овернь, ибо об ней, равно как и о других частях своих обширных владений, заботливо печется гений императора. Славное знамя Франции развевается победоносно и на стенах Мехико, и на горах Алжирии, и на морях Китая, и на берегах дальней Кохинхины, и в древней столице мира. А собственность, святая собственность! В ее-то честь веет это знамя; на ней основана эта слава, все это могущество, весь этот блеск, и в свою очередь она основана на них! Нет страны и нет народа счастливее того, который первый водрузил знамя свободы, первый изобрел великий принцип либерализма, первый провозгласил: liberté, égalité, fraternité, и над которым спокойно и кротко парит великий Наполеон III.
   Но не вдруг достигла древняя Галлия этого цветущего состояния: много веков длился хаос и неустройство, много новых веков видели грабежи феодалов, безнаказанно посягавших на чужую жизнь и собственность. Но прогресс действовал неустанно, и избранная страна хотя медленными, но зато верными шагами шла к предназначенной провидением цели, пока, наконец, не водворились в ней порядок и закон. Но если мы сравним две эпохи менее отдаленные, чем времена меровингов и наполеонидов, то и тут сила движения вперед не менее поразит нас. Возьмем, например, знаменитый век Людовика XIV; здесь уже мы видим прочно и хорошо организованное государство, с войсками, чиновниками, судами, торговлей, двором, министрами, литературой, наукой и искусствами. Многие отрасли государственного быта даже не уступают своим развитием соответствующим отраслям теперешнего времени. Литература с именами Мольера, Расина, Боссюэта может смело поспорить с литературой, украшенной именами Фейдо, Ламартина и Дюпанлу. Двор с своими балетами, своими Монморанси и Ла-Тримуйль может выдержать сравнение с двором, на балах которого дамы одеваются пчелиными ульями и где блистают имена герцогов Камбасереса и Маре, и как ни привлекательна личность императрицы Евгении и как ни симпатична особа принцессы Матильды, но надо отдать также должную справедливость обворожительности madame Henriette и грации герцогини Бургундской; при всем восторге, возбуждаемом в нас одной мыслью о зуавах и спагах, мы бы поступили весьма несправедливо, если б забыли о подвигах солдат Тюреня в Палатинате и драгун в Лангедоке. Но зато в других отношениях эпоха великого императора далеко оставляет за собой грандиозный век великого короля. Возьмем, напр., сношения Франции с другими странами. Один только раз приехали на поклон к маститому монарху послы из Сиама, да и то после оказалось, что министры бессовестно надули маститого монарха, надеясь, что он именно по маститости не разберет подлога. Зато теперь из каких только стран не являлись послы засвидетельствовать почтение их повелителей внуку солнца и племяннику луны, могущественному и славнейшему божиею милостью и волею народа императору французов? Возьмем другой пример: в царствование славного короля хотя закон умел карать преступление, но делал это способом, не соответствующим прогрессу и гуманности нашего века. В ходу были пытки, колесования, отрубление рук, четвертование, сжигание живьем и другие нефилантропические меры к пресечению зла в корне. Тюрьмы не отличались удобством помещения и особенно здоровым воздухом; злодеи, приговоренные на галеры, часто по годам ожидали отсылки на место изгнания и в ожидании оставались в таком положении: вырывалась яма, на верху которой, поперек ее, утверждался деревянный брус, к которому злодея привешивали на цепях, так что ноги едва только касались дна ямы, следовательно, он не мог встать и должен был проводить все время своего заключения в висячем положении. Дно ямы скоро покрывалось грязью, потому что она не была защищена от влияния атмосферы... Раз в сутки на это грязное дно бросался кусок хлеба, который злодей мог достать, только поднимая одной ногой вдоль по другой.
   Все это исчезло в новейшее время. Ограничиваются тем, что преступникам отрубают головы, а если сажают в тюрьму, то заключение это вовсе не походит на прежнее. Пытка и телесное наказание отменены. Как же после всего этого не видеть быстрого хода прогресса и не благодарить небо за то, что родился в царствование Наполеона III, а не Хильперика I?
   То же или почти то же повторяется с государственным прогрессом и у других народов. Естественно и даже необходимо, чтобы, развиваясь с религиозной, полицейской, военной и придворной сторон, государство процветало в то же время и в отношении наук и искусств. Поэтому нельзя не радоваться, взирая на успехи, сделанные в Европе (в том числе и у нас) науками естественными. Польза их несомненна. Не говоря уже о великих изобретениях, как телеграфы, железные дороги и др., которыми мы обязаны успехам естественных наук, они дают нам драгоценные сведения на каждом шагу нашей жизни. Так, без успехов энтомологии мы никогда не узнали бы способа улучшать вкус плодов, без успеха химии -- приготовлять из небольшого количества мяса питательный и крепкий суп; быть может, что без ботаники мы не знали бы ничего о лимоне как о прекрасной приправе к чаю. Без физики мы бы не любовались содроганиями мертвой лягушки, а без микроскопа не видели бы прекрасного зрелища, представляемого плавательной перепонкой этого земноводного. Наконец -- и это самое главное -- без химии и микрографии не могли бы доказать многих преступлений, и многие бы злодеи избегли заслуженной кары.
   Поэтому всякий, кому дороги его комфорт и удовольствие, кто сочувствует казням преступников, не может не радоваться, взирая на ежечасные открытия, делаемые в области естествознания. Зато тем грустнее такому человеку видеть, как наука, долженствующая быть наиболее практическою, занимается химерами и хочет, на основании разных утопий, совершенно изменить строй общества. Я не буду рассматривать здесь ее бессильных попыток исказить упроченный тысячелетним существованием нравственный мир человека; я займусь здесь исключительно ее вторжениями в область суда и расправы.
   Характер, миросозерцание, а следовательно, и внешняя деятельность человека, говорят эти мечтатели, обусловливаются двумя моментами: свойствами самого организма и посторонними влияниями, из которых первое место занимают физические условия среды, в которой находится человек, -- общество, окружающее его. Поэтому для готтентота недостаточно жить по-европейски, чтобы сделаться равным по всему кавказскому племени; готтентотский организм в продолжение многих поколений будет задерживать его в развитии; точно так же недостаточно родиться европейцем, чтобы быть развитым существом; для этого необходимы еще материальные условия, воспитание и общество, среди которых образуется человек. Несправедливо было бы, продолжают они, требовать от готтентота, выросшего во Франции, одинакового понимания с французами; также несправедливо бы было наказывать француза, выросшего и живущего в готтентотской обстановке за то, что он не имеет одинакового миросозерцания с теми соплеменниками, которые выросли и живут в условиях цивилизованного общества. Во время разделения общества на касты существовал закон, по которому член той или другой касты должен был судиться равными себе; либералы, провозгласившие, что все люди равны, но прибавившие: "перед законом", эти либералы напрасно уничтожили этот обычай, который хотя и был несправедлив на деле, потому что служил в защиту знатных, но был справедлив в теории {Подобное рассуждение уже ясно доказывает непрактичность утопистов, предпочитающих несправедливость на практике несправедливости в теории.}, потому что не подвергал, как нынешний, виновных суду людей, выросших при совершенно иных условиях, вскормленных иной пищей и живущих в ином мире, чем подсудимые. Люди, которым с детства толковали о долге, о праве, о чести, о нравственности, должны, разумеется, строго относиться к проявлению совершенно противоположных понятий; их, естественно, должно возмущать отсутствие чести и нравственности, непонимание долга и обязанности, нарушение права. Они считают все эти понятия, потому только, что они входят в круг их убеждений, истинными и неподлежащими никаким колебаниям или видоизменениям; для них они вечны и абсолютны; видя отсутствие их в других, они считают это следствием греха, преступления; они думают, что и у этих преступников должны были быть понятия обо всем этом, но они искоренили их рядом гнусных поступков, добровольно нарушили их и попрали. Между тем, не отрицая всех этих понятий у развитых людей, для которых они, конечно, обязательны, если они сами считают их таковыми, нельзя не заметить, что они ошибаются, навязывая их другим. Если они сравнивают то, что они называют добром, с светом, а то, что по их понятию есть зло, -- с тьмою, то должны же они помнить, что сравнение это именно потому и верно, чго человек, бывший очень долго в темноте, плохо различает освещенные предметы. Точно так же человек, воспитанный и выросший в понятиях, противоположных тем, которые признаются за истинные образованными людьми, не может отвечать за то, что его поступки не соответствуют идеям развитых людей. Следовательно, по мнению утопистов, уже из этого прямо вытекает нелепость всякого суда, потому что по умственному развитию нельзя людей делить на касты, и, следовательно, было бы совершенно невозможно судить неразвитых преступников неразвитыми судьями, а развитых -- образованными судьями. Притом не одной только внешней обстановкой определяются умственные понятия, потому что самый, повидимому, развитой человек может точно так же отвергать добро и зло, нравственность, честь и право, как и самый невежественный, в силу той известной истины, что высшая степень развития и низшая аналогичны. С этим последним замечанием сумасбродных мечтателей нельзя не согласиться, потому что доказательство их слов мы находим в них самих: между ними есть люди, повидимому, ученые и образованные, как. например, Прудон, Молешотт, Бюхнер; но они попирают нравственные законы и посягают на священнейшие понятия, подобно самым закоренелым и невежественным преступникам. По словам нашего известного баснописца И. А. Крылова, последние даже лучше первых. (См. басню "Сочинитель и разбойник"). При этом утописты приводят обыкновенно разные доказательства в пользу своей теории. Посмотрим на некоторые из них, чтобы убедиться в их несостоятельности. Они доказывают, например, что большинство преступлений совершается вследствие бедности: конечно, статистика доказала, что большинство преступников были люди недостаточные; но в том-то именно и состоит истинная добродетель, чтобы возвыситься над внешними препятствиями. Они доказывают также, что эти бедняки не имеют никаких средств развиться; нью-йоркский комитет Board of education считает в этом городе до 40.000 детей, не получающих ни малейшего воспитания; число детей в больших городах Европы, живущих на улице в обществе воров и публичных женщин, громадно; даже дети, воспитывающиеся дома при родителях, не могут иметь ни малейшей возможности получить понятие о чем бы то ни было нравственном, возвышающемся над кругом домашней брани, грязи и суеверия. Таково воспитание, получаемое огромным большинством жителей Европы. Общество терпит и содействует одному из его проявлений -- проституции, между тем как мотивы, могущие заставить женщину торговать своим грешным телом, не встречают в чувствах человека более сильного препятствия, чем те, которые побуждают его решиться на воровство. Были примеры, что в полицейские книги публичных женщин записывались невинные девушки, и общество не только смотрело на это сквозь пальцы, но даже через своих чиновников участвовало в этом жертвоприношении всей нравственной стороны человека голоду. Неужели же борьба, которую выдержали эти девушки с нуждой, с одной стороны, и своими чувствами -- с другой, была менее упорна, чем та, которую должен вынести человек, протягивающий в первый раз руку на воровство? Не раз, может быть, покушались они на самоубийство, много горьких слез было пролито, проведено много бессонных ночей, много голодных дней, пока, наконец, голод не вынудил от них страшной, противоестественной жертвы, пока нужда не заставила их броситься, закрыв глаза, в объятия этого развратного общества, отворачивающегося от них, когда они просят у него куска хлеба, и дающего им дворцы и кареты, когда они произведут над собой моральное самоубийство. И то же общество произнесло бы над ними строгий приговор, если б вместо того, чтобы записаться в разряд, они бы совершили воровство; важные судьи послали бы их в рабочий дом, мирные отцы семейства и присяжные объявили бы их виновными, красноречивый прокурор доказывал бы безнравственность их поступка. И во имя справедливости, во имя нравственности, во имя добра, во имя общественной безопасности их бы повели в тюрьму, в которой погибла бы их жизнь физически, как теперь погибла нравственно. Общество содрогается чопорно, слыша о матерях, продающих своих дочерей или убивающих своих новорожденных детей; в своей самоуверенности оно не подозревает, что факты эти -- его собственные преступления, что это оно продает девушек и топит младенцев, что оно совершает еще худшее злодейство, заставляя их матерей делать это своими руками. Сытое и довольное, оно требует кары таким преступницам, не подозревая или желая забыть, что эта мать голодна, как та, которая съела в Иерусалиме своего ребенка; что другая мать приносит свое дитя в жертву предрассудкам и варварству. Оно не хочет этого знать, и вот снова нелицеприятный суд присяжных -- этот высший и роскошнейший плод нашей цивилизации -- торжественно обрекает на казнь детоубийцу: общество, отвернувшееся от несчастной, обращается к ней только затем, чтобы взвести ее на эшафот. Но эти жертвы не несчастливы: есть добрые души, которые пожалеют о них, есть сердца, которые сожмутся болезненно при воспоминании о них. Но общая ненависть, общее отвращение проводят до палача тех неприглашенных на пир жизни, которые восстают против гнетущих узаконений общества, смеются над его правдой и неправдой и вступают с ним в неравный бой, конец которого -- веревка -- не может подлежать сомнению. Общество готово добродушно пожалеть о тех жертвах своих, которые погибли безропотно и покорно; но оно является неумолимым там, где видит бунт. Тогда проявляется этот беспощадный деспотизм общества, худший всякого личного деспотизма, и человеку, подобному Ласенеру, нет пощады. Тучи сыщиков и судей и палач решают его участь на земле; за гробом его преследует неумолимое общественное мнение и клеймит вечным позором его память. Герой, восставший против деспотизма личного, какой-нибудь Гармодий, Брут или Орсини, может ждать себе за гробом статуй и лавровых венков; герой, как Ласенер, восставший против общественного деспотизма, остается навеки презренным убийцей {Ласенер был жесточайший разбойник, готов был зарезать за грощ кого угодно, мучил и убивал детей ради потехи. Вот каковы герои утопистов.}.
   Таким образом, внешние условия жизни, воспитание и окружающее общество своим влиянием обусловливают, по мнению утопистов, преступление. Эти люди решительно не понимают, что, и в бедности живя, можно сохранить в неприкосновенности и нравственность и честь, что не все же, наконец, бедняки делаются непременно мошенниками и преступниками, что, напротив того, большая часть их гнушается преступлением и совершившим его. Что же касается до воспитания, то, конечно, это важный момент в жизни человека, но что бы было, если б принимать его в извинение, рассматривая преступления? Тогда пришлось бы оставить безнаказанными все совершающиеся злодеяния, потому что сами утописты справедливо говорят, что большинство злодеев дурно или вовсе не воспитаны. Что ж было бы тогда с обществом? Чем бы были защищены жизнь и собственность?
   Теперь перейдем к рассмотрению тех доводов против уголовного права, которые утописты основывают на условиях самого организма; как читатель мог судить по заглавию, эти доказательства, основанные на естествознании, должны особенно обратить на себя внимание.
   Если, говорят они, криминалистика признала некоторые условия, которым подпадает человеческий организм, как-то: умопомешательство, особенно возбужденное чем-нибудь состояние, напр., испуг, болезни, лета и т. д., достаточными для оправдания подсудимого, если в этих случаях она постановила невменяемость преступления, то она сделала этим величайшую ошибку: она поддалась доводам врачей и филантропов и через эту первую уступку открыла возможность целого ряда других. Теперь, когда наука доказала, что свободная воля человека есть изобретение детского самообольщения (?), то не может быть и речи о вменяемости каких бы то ни было проступков, если уже однажды сама криминалистика изобрела теорию невменяемости. Прежде она могла отвечать врачам и естествоиспытателям, что они сами по себе, а я сама по себе, и вам в мою область соваться незачем. Теперь же о таком ответе не может быть и речи, и криминалисты должны отделываться тем, что прикидываются, будто не верят открытиям в области физиологии. Начиная с доктора Галля, выгнанного императорским декретом из Вены за "разрушение основ юстиции и религии", до нынешней защиты на основании сказок учения о свободной воле, положительно опровергнутого наукой,-- везде видно одно и то же затыкание ушей, чтоб не услышать горькой истины. Между тем может ли быть что-нибудь неопро-вержимей по своей ясности и простоте следующей аксиомы: человек есть не что иное, как животный организм; животный же организм зависит от тысячи физических условий как в самом себе, так и в окружающей среде; следовательно, человек -- раб своего тела и внешней природы.
   Мы еще не знаем, чем именно обусловливается та сторона деятельности нашего тела, которую мы называем нравственной, духовной. Хотя и есть много гипотез и предположений на этот счет, но пока мы можем только сказать, что условия этой деятельности могут быть только двух родов: физические и химические. Каким же образом действуют эти силы в нашей нервной системе -- нам неизвестно. Но эти силы, степень их интенсивности, а следовательно, и проявление их в области человеческого мышления в свою очередь обусловливаются материей, в которой они действуют, т. е. ее качеством и количеством. Органическая химия, анализирующая те самые вещества, из которых состоят все животные и растительные организмы, от человека до лишая, показывает нам, как изменяются они под влиянием качественных и количественных отношений: несколько лишних паев воды, прибавляемых к одинаковым количествам углерода, дают разнообразнейшие результаты, которые являются еще удивительней, если мы изменим качество составных частей, напр., вместо водорода возьмем азот. Если же элементы, составляющие человеческий и все прочие организмы, находятся в такой полной зависимости от колебаний материи, то очевидно, что эти изменения ее должны отражаться и на самых организмах. От малейшего изменения вещества, от ничтожнейшего излишка или недостатка его происходят важные перемены в силах, для которых оно служит источником. Следовательно, всякое изменение в качестве и количестве составных частей мозга, крови, вещества нервов должно порождать соответствующие уклонения от нормального состояния в духовном и нравственном мире человека, в его воле, миросозерцании, понятиях, антипатиях и симпатиях. Выражение нормальное состояние в сущности не имеет смысла, потому что такого физиологически и психологически среднего человека нельзя никаким образом определить, и он вовсе не существует. Все люди представляют подобные уклонения от мнимой нормы, и уклонения эти до того разнообразны, что двух совершенно одинаковых людей невозможно найти. Поэтому при первом же взгляде на человечество мы видим в нравственной стороне его членов такую громадную разницу, такие удивительные крайности и противуположности, что готовы не признавать всех существующих людей за принадлежащих к одному и тому же виду млекопитающихся. Сравнивая китайца с европейцем, жителя древней Ассирии с новейшим англичанином, мы видим в них более различия, чем между волком и собакой, медведем и россомахой, окунем и карасем; при тщательном исследовании мы замечаем, однакоже, что люди, живущие в одинаковых местностях и в одинаковых материальных условиях, представляют множество общих черт. Но ежели мы снова будем внимательно рассматривать их ближе, то в их среде найдем громадную разницу, и именно в том, что считается высшим и существеннейшим свойством человека -- в их нравственном мире. Возьмем, например, настоящее время и сличим между собою членов одного и того же класса: само собою разумеется, что наш образованный класс представляет в наружном отношении различия чисто индивидуальные и не имеющие никакого общего основания. Но если мы посмотрим на разницу, являющуюся в их понятиях и убеждениях, то здесь она поразит нас именно потому, что не имеет характера индивидуальности, что мы ясно видим общество разделенным на два лагеря, на две стороны, миросозерцания которых представляют собой до того резкие крайности, что если б мы приняли его за существенный признак человеческой породы, то должны бы были разделить на два особые зоологические вида людей одного и того же класса одной и той же страны. То, что одни считают белым, другие -- черным, и наоборот; то, что, по мнению одних, справедливо, нравственно, прекрасно, священно, высоко, в мнении других является жестоким, гнусным, подлым, глупым и постыдным; обе стороны считают убеждения противников низкими, а себя -- представителями и защитниками истины. Видя это, мы тотчас же открываем и причину этого явления; мы можем указать, что именно служит границей между теми и другими убеждениями: граница эта -- время, возраст, потому что мы теоретически знаем, что, во-первых, от поколения к поколению мозг человеческий совершенствуется, во-вторых, что лета подавляют его деятельность, в-третьих, что воспитание и общество, среди которых прошел период развития людей, влияет на их образ мыслей. Соображая все эти данные, мы приходим к убеждению, что и в этом случае пограничной чертой между понятиями служит возраст. Обращаясь от априорического вывода к наблюдению, мы видим, что оно подтверждает нашу догадку. Но, спрашивается, виноваты ли лица обеих сторон, что время произвело некоторые изменения в качестве их мозга, что у одних лета подавили его деятельность, а у других нет, что одни выросли в одной обстановке, а другие -- в другой? Может ли кому-нибудь в голову притти нелепая мысль задать подобный вопрос серьезно? Но на практике выходит другое: правда, вопроса такого не задают, но, предполагая его заданным, энергически отвечают утвердительно {Какая ненависть к практике!}. Сейчас было сказано, что двух человек, совершенно равных, найти невозможно, что все люди уклоняются от нормы, которую составляют идеи -- правды, справедливости, отвлеченной истины, добра, нравственности и чести. Но уклонения эти не у всех совершаются в одинаковую сторону, и от того, в какую сторону уклоняется человек, зависит вердикт общества, объявляющего его честным человеком или преступником. Если, например, большинство общества отклонилось в ту сторону, где существует собственность (как у цивилизованных народов), то человек, уклоняющийся в противную, объявляется вором или вредным человеком; если же это большинство уклонилось в ту сторону, где собственности нет (как у дикарей), то не существует и понятия о воровстве, а если оно и есть, то не считается даже проступком. Если большинство общества, как в Китае, направилось туда, где детоубийство дозволено, то никому в голову не приходит считать это преступлением; если же оно клонится, напротив, в противную сторону, то жестоко преследует тех своих членов, которые действуют наоборот. Если, далее, общественный быт сложился в республиканские формы, как в древней Греции, то лица, действующие в деспотическом смысле, преследуются не только оружием, но и общественным мнением; люди, противодействующие деспотическим стремлениям, прославляются как герои, и подвиги их считаются высшей добродетелью. В государствах же деспотических такие поступки объявляются (не только властью -- это бы еще ничего не доказывало,-- но и общественным мнением) преступлениями, а имя совершивших их является в памяти народной покрытое позором. Из всего этого следует, что единственный повод к признанию известного поступка нравственным или безнравственным, достойным похвалы или наказания, заключается в направлении большинства. Покуда это большинство не заявляло претензии на просвещение, покуда оно руководилось темными и непосредственными побуждениями, до тех пор понятия о преступлении и наказании могли иметь смысл н находить оправдание. Но в настоящее время, когда факты громко вопиют против человеческих жертвоприношении, когда настоящие науки наперерыв друг перед другом доказывают, что человек не может совершить поступка, не вытекающего из необходимых условий его организма, что наказание за так называемые нравственные вины ничем не отличается от того, как если б вздумали наказывать каждого, потеющего более положенной меры, -- нельзя, не сказать, что криминалистика и юстиция держатся на том же самом основании, на котором держалась Птоломеева система во времена Галилея. Но перейдем к фактам.
   Естествоиспытателям известно, как могущественно действует во всем органическом мире наследственность. Можно сказать, что деятельность организма настолько обусловливается его формой, насколько эта последняя -- ею. А это может произойти только при большом значении наследственности. Прекрасный пример этого представляет, между прочим, одно маленькое животное из семейства ракообразных -- отшельник. Каким-нибудь обстоятельством одно неделимое этого вида должно было укрыться в раковине улитки. Величина этой раковины так мало соответствовала росту животного, что по недостатку места некоторые части его тела не могли развиться вполне. От этого случайного обстоятельства, произведшего уродство в одном неделимом, явился целый род отшельников с теми же самыми неразвитыми частями своего тела, недостаток которых сделался уже для них нормальным. Таким образом, препятствие, встретившееся на пути развития организма прародителя, породило совершенно особенную форму животного, которая тем более уклонилась от первоначальной, что от недостатка некоторых частей явилась новая деятельность остальных, совершенно переродившихся сообразно с нею. То же видим мы и в других животных, особенно домашних: сколько разнообразия явилось в форме тела собаки под влиянием тех разнообразных условий, в которые попадали эти животные. Притом это изменение и передача его потомству выразились не в одной только форме тела. Кому не известно, что чутье, охота за известной дичью, наконец, многие нравственные явления, как-то способность выучиваться тому или другому искусству, -- наследственны у собак. То же и с человеком: горилла, вследствие каких-нибудь обстоятельств принужденная постоянно держать свое тело в вертикальном положении и этим давшая возможность своему мозгу, освобожденному от напора крови, развиваться и воспринимать и отражать новые впечатления, -- вероятно, была прародительницей человека, выработавшего под влиянием новой деятельности свой организм до той степени совершенства, каким обладали древние греки и новейшие англичане. Кому эта гипотеза покажется слишком смелой, тому можно указать на ежедневно совершающийся переход свойств родителей на детей не только в физическом, но и в нравственном отношении. Как целые народы имеют свои особенные наследственные религию, поэзию и воззрения на мир, так и в частности каждый человек воспринимает свои нравственные и физические особенности от своих предков. В медицине, например, в числе причин, порождающих многие болезни, как, например, чахотку, рак, золотуху и др., играет видную роль наследственность. Известна леопольдова губа Габсбургцев и большой нос Бурбонов. Итак, если физические особенности передаются отдаленнейшим потомкам, то почему же не передаваться и нравственным? Положительные данные отвечают утвердительно на этот вопрос. И в этом случае отдельные лица так же точно передают своим потомкам свои особенности, как и целье народы. Мы знаем о наследственных умопомешательствах, маниях, антипатиях и симпатиях. Идиосинкразии точно так же передаются обыкновенно от родителей к детям. Особенности характера мы находим также часто переданными по наследству. Уже из этого ясно, что и склонность к убийству, грабежу и другим преступлениям против нашей условной нравственности могут быть передаваемы по наследству. Это доказано наблюдениями, и мы можем представить следующую таблицу нового дома Атридов (см. таблицу на 77 стр.).

0x01 graphic

   Побочные линии этого семейства -- Лемер, Гюго и Пильо -- также претерпели тюрьму, галеры и эшафот.
   Трудно себе представить, что-нибудь красноречивей этой таблицы {Нравственный по природе человек сумеет отделаться от влияния наследственности, как и вообще от всякого другого орудия врага рода"}.
   Теперь перейдем к другому, не менее сильному мотиву преступлений, стоящему точно так же выше человека и избавиться от которого он не имеет возможности. Мотив этот -- это те роковые цифры, которые так весело смеются над человеческой уверенностью в своей свободе, те цифры, которые, как древний рок, управляют судьбами человека и не позволяют ему ни на шаг отступать от своих математических выводов. Здесь не место указывать на бесчисленное множество примеров того, как человек во всех своих действиях, от самых важных до самых ничтожных, повинуется статистическим законам. Примеры эти, в большом количестве собранные у Бокля, не относятся прямо к настоящей цели. Поэтому здесь нужно остановиться только на тех числовых показаниях, которые указывают на несвободу воли человека в деле свершения того, что называется преступлением. Пуассон дает нам следующую таблицу ежегодного числа преступлений и наказаний во Франции:
   
   1825 г.-- 6 652 обвиненных 0,61 проц. наказанных
   1826 " -- 6 988 " 0,62 " "
   1827 " -- 6 629 " 0 61 " "
   1828 " -- 7.396 " 0,61 " "
   1829 " -- 7.373 " 0.60 " "
   1830 " -- 6.962 " 0,59 " "

0x01 graphic

   Одни только чисто физические условия, как-то: пол, возраст, болезни, материальное положение и т. п., влияют на эти числа, как доказывает таблица Кетле, где число и род преступления показаны в отношении к летам преступников и в то же время выставлены их отношения к общему числу жителей (см. табл. на 79 стр.).
   Но так как эти влияния возраста, пола, материального быта существуют всегда, то колебание цифр может совершаться только в известных, однажды установленных границах, так что, как мы видим, большее число поджогов всегда будет выпадать на ранний возраст, большее число воровства -- на средний и большее число отравлений -- на старческий. Но и эти отклонения и колебания не выходят из пределов нормы, которая состоит именно в том, что наибольшее число преступлений должно совершаться между 20--35 годами. Некоторые особенно неблагоприятные обстоятельства, как, например, кризис 1857 г., могут, правда, значительно повысить число преступлений, но средний вывод из периода, заключающего в себе такой год, будет немного превышать среднее число другого, совершенно нормального периода, и в результате все-таки получим, что во Франции, например, в течение года один человек из 600 непременно совершит преступление. Теперь, если из 600 человек -- a, b, c, d и т. д.-- один должен совершить преступление, то можно ли сказать, что он совершил его добровольно? Люди, говорящие о свободе воли и смотрящие на человека с драматической точки зрения, думают, что человек может противиться с успехом влечению своей плоти. Но положительный факт говорит нам, что из этих 600 человек один непременно обязан совершить преступление. Где же тут свобода воли? Кто может осудить эту безличную единицу, пока она остается безличной? А между тем, как скоро сделается известным, что преступление совершено а, то его судят и обвиняют, забывая, что если б a не совершил преступления, то его совершил бы b, или c, что, следовательно, преступник должен непременно быть, что исключает совершенно возможность обвинения.
   Здесь мы прерываем утопистов замечанием, что цифры вообще ничего не доказывают, что ими можно играть как угодно и что, наконец, если даже это все правда, то человек нравственный никогда не сделается преступником, а всегда им будет безнравственный. Теперь мы можем продолжать рассмотрение нелепых мнений естествоиспытателей и мнимых друзей человечества, про которых справедливо сказано:
   
   А глядишь -- наш Мирабо
   Старого Гаврила
   За измятое шабо
   Хлещет в ус да в рыло. (Давыдов).
   
   И в другом месте:
   
   Я слышу, на коней
   Ямщик кричит: вирь вирь!
   Знать, русский Мирабо,
   Поехал ты в Сибирь. (Державин).
   
   В своих практических приложениях к криминалистике естествознание было до сих пор одной из ступеней лестницы, ведущей на эшафот. От его проницательного взора не могло укрыться почти ни одно преступление; его драгоценнейшие открытия служили только новыми орудиями против несчастных жертв юстиции; деятельность многих лучших представителей его, например, Бюхнера, вела к тому, чтобы доставлять генерал-прокурорам новые средства для торжества над бедным, отверженным предметом их кровавого красноречия, лучшая награда которому -- веревка, затягивающая шею преступника. Но, присоединяясь к толпе гонителей виновных в нарушении общественных предрассудков, оно еще ни разу не высказало громко того, что должно было высказать. Помогая открытию преступления, оно еще ни разу не объявило, что не может открыть преступника. Выше было уже говорено, что людей совершенно нормальных нет, что все более или менее в ту или другую сторону уклоняются от нормы. Само собою разумеется, что это уклонение прежде всего должно выражаться в физических свойствах организма. Однако, как бы ни были поразительны и резки эти уклонения в своих внешних нравственных выражениях, открыть их внутреннюю физическую причину наука не в состоянии. Самые резкие наружные проявления того состояния, которое мы называем умопомешательством, не имеют на наш глаз никакого соответствующего изменения в составе нашего организма, потому что явления, представляемые размягчением мозга, кретинизмом, головной водянкой, органическим пороком мозга и т. п., не производят настоящего сумасшествия. При жизни человек бесится, кусается, воображает себя пророком, богдыханом, петухом, думает, что у него стеклянные ноги, одним словом, представляет ясные признаки умственного расстройства. Мы знаем, что причина его лежит в повреждении мыслительного аппарата, но напрасно стали бы мы искать доказательств этого повреждения.
   Поэтому мы должны откровенно объявить, что не знаем ничего о причинах и свойствах умопомешательства, что мы не знаем, что это такое, и не можем его определить, потому что то жалкое определение, к которому прибегает исполненная шарлатанства, подобно прочим отраслям медицины, психиатрия, не может быть принято серьезной наукой, как ложное и одностороннее, потому что основано не на существенных признаках болезни, а на ее внешнем выражении. Это все равно, как если б мы определили желтуху состоянием недовольства, капризности и раздражительности и успокоились бы на этом определении. Но очевидно, что если умопомешательство не может быть точно определено, то и сравнение этого состояния со всяким другим возбужденным состоянием не может иметь места, потому что для сравнения между собой двух предметов необходимо сперва хорошенько определить их. Следовательно, ни один естествоиспытатель не может добросовестно указать границы, где кончается здоровье и начинается сумасшествие, не может сказать, что этот человек -- сумасшедший, а этот другой -- преступник. А между тем призываемые в эксперты жрецы Эскулапа с важностью и наглостью невежества не задумываются никогда в определении этих границ: их не смущает, что от их шарлатанского показания зависит быть или не быть подсудимого. И, к стыду медицины и естествознания, не из среды этих наглых невежд выступили хорошие люди, впервые заявившие мысль, что преступление и умопомешательство -- тождественны. Люди эти, которых имена нельзя не уважать, были Платнер, Гроос и Громан, немецкие юристы. Но понятно, что, будучи не хорошо знакомы с явлениями, представляемыми умопомешательством, они выразили не вполне точно справедливую мысль, что преступление есть, как и помешательство, явление, находящееся е полной зависимости от физических условий организма, что указывает только на тождественность производящей причины, но не самого явления. Умопомешательство является обыкновенно в хронической форме; напротив того, преступление -- в острой; при умопомешательстве большею частью цель действий человека бросается в глаза своей нелепостью; при преступлении большею частью имеется в виду практическая цель. Хотя, впрочем, нередки примеры, что преступления совершались при поразительно нелепой обстановке и в виду не менее нелепой цели, -- и наоборот: поступки сумасшедших иногда обнаруживают ясное понимание обстоятельств и цели. Так, например, в 1844 г. живший в бельгийской колонии Гель, жители которой принимают к себе сумасшедших, фармацевт Шенваль, пользуясь свободой занятий и действий, предоставленной там больным, убил аптекаря Лебона, в котором видел себе соперника в торговле лекарствами, которой занимался. И юстиция поступила по-своему весьма логично, казнив этого признанного всеми и посаженного в больницу помешанного. Но что преступление, подобное умопомешательству, имеет своим источником органические повреждения, острого или хронического свойства, это доказать нетрудно. Уже было сказано о влиянии наследственности и о том, что оно может выражаться только физическими изменениями организма. Из этого следует, что нравственное проявление ее -- будет ли это добродетель или преступление -- должно обнаруживаться свойствами организма. Известно также множество примеров неудержимой страсти к воровству, обращающейся иногда на самые бесполезные, пустые предметы. В книге д-ра Ловерня "Последние часы и смерть во всех классах общества" рассказывается про одного каторжника Дегама, сосланного на галеры за многие воровства. Прибыв на место ссылки, этот несчастный предупреждал и просил всех, чтобы остерегались его необузданной страсти к воровству, и, несмотря на все предосторожности, украл ключ и 8 фунтов меди, совершенно ненужных ему. За это срок работы был увеличен ему на два года; но так как он не мог удержаться от своей наклонности, то должен был провести на каторге всю жизнь, получая бесчисленное множество розог и палок. Мы уже представили в таблице влияние возраста на преступления. Если мы захотим искать в частных наблюдениях поверки этих статистических данных, то увидим это еще яснее. Влияние возраста, во-первых, обнаруживается в так называемой пиромании, или безотчетном стремлении детей к поджогу. К сожалению, представленная таблица не дает нам цифр, показывающих отношения возраста к этому роду преступления; но вопрос о том, существует или нет пиромания, может быть возбуждаем только добрыми гражданами, жаждущими человеческой крови {Не жаждущими крови, а требующими правосудия и кары за преступления.}. Генке был первый, восставший против наказания как преступников бедных, так и больных детей.
   Точно так же влияет и старческий возраст. В старости мозг человека делается меньше и теряет значительный процент главного источника мысли -- жира. Человек глупеет, слабеет и может быть признан больным сравнительно с людьми зрелого возраста. Но при порядке, в котором власть и значение сосредоточены в руках стариков с иссохшим мозгом, где от их помраченного разума зависят судьбы свежих и бодрых людей, -- при таком порядке естественно, чтобы старость, не мешающая овладевать властью, не мешала бы всходить на эшафот и работать на галерах.
   В нашем просвещенном столетии в Гамбурге одна девушка, бросившаяся в реку с своим незаконным ребенком, спасаясь в Эльбе от бедности и общественного мнения, была вытащена, между тем как ребенок ее утонул. Суд присяжных приговорил ее, как детоубийцу, к казни, которая и была совершена.
   Здесь грубое варварство и жестокость судей прямо бросаются в глаза, и нет человека, который бы не ужаснулся над таким правосудием. Но если мы вникнем в те случаи, где произносится осуждение над действительными детоубийцами, то увидим, что разницы тут нет никакой.
   Девушка, готовящаяся родить незаконного ребенка, знает, какая участь ожидает в обществе и его, и ее самоё. Она знает, что если теперь она могла каким-нибудь способом доставить себе жалкий кусок хлеба, то, сделавшись матерью и, следовательно, нуждаясь в больших средствах, она будет лишена возможности добывать их. Нравственные домохозяйки не потерпят у себя в доме разврата; работа, которой одна она могла бы как-нибудь существовать, будет доставаться ей труднее по той же самой причине. Все средства к прокормлению себя и ребенка иссякнут, и она должна будет, голодная сама, видеть страдания несчастного дитяти. При подобной перспективе можно себе представить, каково должно быть психологическое состояние такой женщины. Но беременность, увеличивая нервную чувствительность, делает его еще невыносимее, и среди таких нравственных мучений наступают, наконец, муки деторождения. Здесь к нравственным потрясениям прибавляется еще чисто физиологическое влияние акта деторождения. Третий и четвертый периоды его часто поразительно схожи с умопомешательством. Наступают судороги, конвульсии, бред, продолжающиеся часто еще долгое время спустя после разрешения. Слова, вырывающиеся из уст родильницы, доказывают отсутствие в ней правильного сознания; сокращения матки влияют на мозг, и влияние это обнаруживается то подавленностью его деятельности, то чрезмерной возбужденностью ее. Впечатления страха и ужаса, предшествовавшие родам, направляют и в этом почти бессознательном состоянии мысли женщины на предмет ее прошедших и предстоящих терзаний. Что эти впечатления достаточно сильны, видно уже из того, что большинство женщин, родящих вне брака, родят детей внезапно, преждевременно, под влиянием своего страха. Теперь, если такая женщина, после всех претерпенных ею мучений, еще в полубеспамятстве, бессознательно, повинуясь своей idée fixe ужаса, задушит новорожденного, можно ли сказать, что она виновата в этом, что она сделала это добровольно, что она могла не сделать этого? Ведь это было только результатом целого ряда физиологических явлений, которые, будучи внешними обстоятельствами, т. е. грустной перспективой, открывавшейся в будущем, направлены на известную точку, должны были привести именно к этому результату, а не к другому. Поэтому для физиолога понятно объяснение таких женщин, что они совершили свое преступление бессознательно, не помня себя, не сознавая, что делают: физиолог видит в этом объяснение известного ему процесса, между тем как для судьи такое объяснение не имеет никакого смысла и не обращает на себя ни малейшего внимания.
   Наконец, скажем положительно, что всякое преступление, при каких бы обстоятельствах ни было совершено, есть внешнее выражение физиологических или патологических явлений нашего организма и, следовательно, может так же мало влечь за собой ответственность, как какое-нибудь наружное уродство, например, горб или кривизна шеи. Нам уже доказали цифры, что преступления не зависят от человеческой воли, -- следовательно, зависят от условий организма. Теперь мы возьмем несколько частных примеров, поясняющих это.
   "Однажды,-- говорит Сен-Марк,-- я шел через Pont au change, на перилах которого сидел работник и, покачиваясь взад и вперед, спокойно завтракал. Как молния, блеснуло у меня в голове сильнейшее стремление столкнуть его в реку, и оно было так могущественно, что я должен был бежать от предмета искушения на противоположную сторону моста. Я рассказывал этот случай знаменитому Тальме, который уверял меня, что он испытывал несколько раз то же самое".
   Лихтенберг сознается в своих мемуарах, что часто заставал себя на обдумывании разных способов убить кого-нибудь, поджечь дом или сделать какое-нибудь другое преступление.
   Известно, что отравительница Бренвилье совершала часто свои преступления без всякой для себя выгоды и отравляла людей совершенно ей незнакомых.
   Швейцарец Шварцбек убивал без всякой цели, единственно из жажды крови. Он любовался муками поражаемых жертв: одного портного он привязал за ноги к дереву, так что голова его пришлась на муравьиной куче, и говорил в суде, что никогда не испытывал сильнейшего наслаждения, как при этом зрелище. Идя на казнь и проходя мимо места, где совершилось это преступление, он весело расхохотался при воспоминании о страданиях и муках своей жертвы.
   Другой преступник, казненный 17 лет отроду, в детстве забавлялся, терзая животных. Выросши, он бросил в пруд одного мальчика и, когда тот выплыл, всадил ему в грудь ножик. Потом он без всякой причины убил ударом в голову своего отца и ранил жену брата.
   Один голландский священник взял место при полку с единственной целью видеть сцены убийства в больших размерах. Он держал у себя много разных животных, чтобы иметь удовольствие мучить и убивать детенышей. Животных, нужных для его стола, он всегда убивал сам; он был в переписке со всеми палачами и совершал пешком большие путешествия, чтобы присутствовать при казнях.
   Некто Сельвен имел ту же страсть и, присутствуя при одной казни, делал тщетные усилия, чтобы пробиться сквозь толпу. Тогда палач, который его знал, сказал окружающим: "Пропустите этого господина -- это любитель".
   В прошлом столетии имперский граф Кастель-Дюшинген питал такую страсть к исполнению приговоров юстиции, что выпрашивал у соседей преступников для совершения над ними казни и выстроил огромное смирительное заведение для помещения всех соседних арестантов. Он представляет резкий пример хронической кровожадности.
   5 июня 1757 г. живописец Женейн был в одной таверне в Версале, когда туда вбежал какой-то господин с расстроенным лицом и настоятельно требовал хирурга, чтоб пустить себе кровь. Хозяин был занят и выслал его вон. Через несколько минут Женейн вышел из таверны и направился ко дворцу, как вдруг услышал от прохожих о покушении на жизнь короля и увидел схваченного Дамиена, в котором узнал человека, требовавшего хирурга. При следствии обстоятельство это было раскрыто, что не помешало четвертовать и пытать несчастного.
   Таких примеров можно собрать целые томы, и все они доказывают одно и то же, что преступление есть следствие или острого (как в примерах Сен-Марка и Дамиена), или хронического (как в примерах графа Кастеля, Лихтенберга, Бренвилье, Шварцбека, пастора и др.) более или менее сильного изменения нервной системы или мозга. В некоторых особенно острых случаях можно даже прямо указать на производящую причину. Так, очевидно, что умственные способности и сознание Дамиена были помрачены сильным приливом крови к голове, столь естественным в жаркий летний день у здорового, полнокровного мужчины.
   Вот каким образом рассуждают мечтатели, которые берутся вместо того, чтобы спокойно заниматься наукою, вносить ее в священный храм Фемиды. Всякий благонамеренный читатель легко может убедиться в несостоятельности их рассуждений, в которой они, как увидим, сами сознаются. Но прежде, чем дойдем до этого торжества законности и справедливости над химерами, взглянем на их суждения о наказании.
   Рассмотрев и определив таким образом, что такое те действия человека, которые называются преступлением, посмотрим теперь на теорию наказания за них, преподаваемую юристами.
   Много столетий род человеческий резали, распинали, колесовали, вешали, расстреливали, четвертовали, сажали на кол, сжигали, зарывали живьем в землю, отдавали на съедение диким животным и насекомым, гильотинировали, отравляли, раздирали железными крючьями, сдирали кожу, жарили на медленном огне, топили, пока, наконец, не встретились с неожиданным вопросом: с какой целью делается все это? Что вопрос этот родился так поздно, это опять-таки доказывает, что мозг человеческий выработывается постепенно и что человек может долго действовать бессознательно; но между возникновением в голове вопроса и удовлетворительным ответом на него еще целая пропасть. По внимательном рассмотрении оказалось, что первоначальным побуждением к наказанию была месть, по правилу: око за око, зуб за зуб. Подобное основание для наказания оказалось в просвещенное время, когда был задан этот вопрос, не совсем благовидным, потому что, во-первых, мстительность была отчислена в число дурных побуждений человека, а во-вторых, она предполагала и допускала нетерпимое в благоустроенном обществе самоуправство. Казалось странным вручить право мстить за частный вред обществу, потому что месть, как чувство совершенно личное, не может быть поручаемо никому. Человек, которому нанесен вред или обида, мстит, потому что ему приятно мстить; с какой же стати он поручит месть обществу? Обижено не общество, а человек, -- следовательно, для общества, не получившего обиды, может быть только тяжело, а вовсе не приятно нанести ни за что ни про что ущерб лицу, не сделавшему ему никакого вреда. Месть теряет таким образом весь свой смысл. Поэтому нужно было приискать другое основание для теории наказания и притом выбрать его из разряда понятий хороших. Остановились на идее справедливости -- и снова теперь с покойной уже совестью принялись четвертовать и сдирать кожу. Но организм кавказского племени продолжал выработываться. Скоро у многих возродилось сомнение о том, что не перемешали ли как-нибудь понятий? не успело ли проникнуть в разряд хороших под новым именем дурное? не есть ли идея справедливости та же самая старая месть, нарумянившаяся и набелившаяся и выдающая себя за дочь самого Зевеса? В настоящее время мозги наши развиты настолько, что стоит только каждому, желающему убедиться, постараться определить, что такое священное чувство справедливости и гнусная мстительность, чтобы убедиться в их тождественности или, лучше сказать, в том, что мстительность есть именно идея справедливости в приложении ее к юстиции. Потому что, говорят, справедливость требует, чтобы добро было награждено, а зло наказано; это требование справедливости считается величайшей нравственностью, и строгие ревнители последней в своих романах и драмах стараются всегда доказать, что именно это так и есть, на что не менее нравственные скептики лукаво усмехаются и, с прискорбием покачивая головой, замечают, что на земле оно не всегда, к несчастию, так бывает. Между тем вторая часть этого правила -- зло должно быть наказано -- и есть именно месть. Гений народа очень хорошо это понял, что видно из немецких слов Roche -- месть и Gerechtigkeit -- справедливость. Наконец, многие, в том числе даже юристы и приверженцы юстиции, как-то: Грольман, Руссо, Гоббес, Иделер и др., заметили, что от изменения названия сущность не изменилась, и решились бросить принцип, достойный корсиканских дикарей и подданных Моисея. Но другие, как, напр., Кант и Клейн, Фейербах Ансельм (Фейербах, которого не нужно смешивать с знаменитым Людвигом Фейербахом) и др., поддерживали его под разными философскими соусами возмездия, психического принуждения и др. Но так как в основании их все-таки лежит старое библейское правило, которого они сами стыдятся и только стараются прикрыть разутыми именами, то опровергать их не стоит, особенно теперь, когда только самые отсталые жрецы Фемиды готовы отстаивать этот принцип, в большинстве же либеральных господствуют гуманные принципы защиты общества и исправления преступника.
   Когда основывают необходимость наказания на необходимости защитить общество от страстей его членов, то этой цели надеются достичь двояким образом: во-первых, лишив свободы или жизни преступника, сделать его безвредным для общества, во-вторых, наказанием его устрашить тех, которые бы чувствовали в себе побуждение совершить вредный поступок. Что касается до первого, то, во-первых, общество здесь защищено только от последующих действий вредного члена, от первого же преступления оно не защищено; во-вторых, оно не защищено и от последующих его поступков, потому что если он совершил преступление до наказания, то нет причины предполагать, что он не совершит его по окончании срока наказания; напротив того, есть полное вероятие думать, что он непременно совершит его, потому что если он не мог доставать себе на хлеб насущный, пока репутация его была чиста, то очевидно, что препятствия к честному существованию умножатся, когда он сделается освобожденным каторжником или арестантом. Так, напр., в "Independance Belgie" был описан случай, где одного работника, оставшегося без работы, осудили на шестимесячное тюремное заключение за покражу булки для своих голодных детей. Здесь жестокость состояла не в продолжительности срока наказания, а, наоборот, в его кратковременности, потому что если б работник этот со всем семейством был посажен в тюрьму на всю жизнь, то ему не пришлось бы по выходе из нее снова украсть булку, проголодав предварительно с детьми двое суток. Поэтому всего логичнее для защиты общества казнить или подвергать пожизненному тюремному заключению всех преступников без разбора степени их виновности. Замечательны также для принципа охранения общества результаты, представленные д-ром Гюбнером из Берлина статистическому конгрессу, происходившему в Вене в 1857 г. В Берлине за разные воровства на сумму 200 талеров было осуждено на разные сроки несколько человек, содержание которых в продолжение их заключения стоит 4.500 талеров. Таким образом, если б общество терпело в своей среде врагов своей собственности, то получило бы в данном случае 2.250 процентов барыша.
   Теперь, что касается до цели запугивания посредством наказания тех членов общества, которые питают зловредные замыслы, то бессмыслица ее обнаруживается уже из того, что ни один проповедник ее не осмелится посоветовать возвращаться к мучительным казням прежнего времени. С их точки зрения должно бы было казаться совершенно логичным проповедывать все эти ужасы, от одного описания которых (например, казни убийцы Клебера образованными французами) волоса становятся дыбом; но они очень хорошо знают, что все эти зверства ни к чему не ведут и что во времена, когда они производились, число преступлений было больше. Точно так же и при ныне существующей системе наказания свирепство юстиции никого не в состоянии испугать. Так, с 1826 г. по 1853 г. число преступников во Франции с 59.000 достигло 261.000; число ежегодно наказываемых детей моложе 16 лет поднялось с 215 до 7.528. Каторжная работа и колонии в Гвиане, на которые расходовалось прежде ежегодно 3.863.000 франков, стоят теперь нации 8.650.000. В 1849 г. число вторично наказанных преступников составляло 1/4 часть всего их числа; 5 лет спустя оно составляло половину. Но если преступники не боятся юстиции, то она стыдится самой себя и всего человечества: это доказывает недавно введенная казнь в стенах тюрьмы.
   Правда, некоторые любители запугивания и тут еще утверждают, что это должно производить тем сильнейшее впечатление на народ, но может ли это тайное убийство, показывающее потерю самоуверенности в представителях юстиции, запугать род человеческий, который не могли запугать пытки и сажание на кол?
   Однако, хотя, вероятно, еще защита общества долго будет требовать крови и тюрем, тем не менее число казней ежегодно уменьшается. Так, например, в Англии в 1813 г. было 120 казней, в 1817 -- 115, а в 1846 -- только 6. В некоторых странах она вовсе отменена, и принцип защиты общества, по которому так долго совершались кровопролития, вероятно, уступит другому, имеющему в виду исправление преступника.
   Исправительная система, впервые введенная в тюремную жизнь, обязана своим основанием, во-первых, просвещенным и гениальным деятелям XVIII в., как Беккарио, отрицавший право общества наказывать преступника, Филанджиери, Бентам, Говард, Вилен и др., во-вторых, и в особенности -- пенсильванским квакерам. Впоследствии, в нашем уже столетии, к ним присоединились Кунингам, Уильберфорс и в особенности знаменитая женщина Елизавета Фрей. Были устроены целые филантропические общества, члены которых были обязаны стараться об исправлении преступников и улучшении их быта. Таково англо-американское общество, основанное по примеру Е. Фрей и имевшее во главе герцога Глостерского; таково основанное в 1825 г. и существующее поныне германское общество. За этим первым в Германии возникло с 1831 г. много других: в Ганновере, Виртемберге, Гессене, Ольденбурге и др. государствах. Возникли земледельческие колонии для арестантов, кончивших срок работы, убежища для женщин-преступниц, также выдержавших положенный срок заключения, в Кейзерсверте, основанные пастором Флиднером.
   Наконец, с 1840 г. в частной благотворительности приняли участие и континентальные правительства (в Англии правительство вступило в дело еще с 1823 г.), и таким образом исправительная система приобретает все более и более значения. С 1846 г. начались устроиваться конгрессы, на которых ученые и филантропы Америки и Европы рассматривали этот вопрос.
   Сущность пенитенциарной системы известна всем: не отчаиваясь в закоснелости преступника, она старается об его исправлении, но, видя главное препятствие его -- сообщество других преступников, ожидает исправления от одиночного заключения. Итак, одиночное заключение есть сущность ее. Уже это доказывает, что ее преимущества перед простым тюремным заключением в материальном отношении равны нулю. И действительно, положение в пенитенциарных тюрьмах преступников ничем не лучше положения их в обыкновенных острогах. Мы можем сослаться в этом случае на защитника этой системы г. Забелина. Что же касается до возможности нравственного исправления, то о нем, после того как мы определили себе преступление, не может быть и речи, потому что прежде всего преступление относится к разряду явлений физических. Так, например, для Дамиана единственное возможное исправление состояло в кровопускании. Притом есть поступки, влекущие за собой наказание, но не могущие даже породить мнение о каком бы то ни было нравственном или физическом лечении их. Так, например, человек украдет из нужды кусок хлеба; его посадят в пенитенциарное заведение. Но, спрашивается, хватит ли у кого-нибудь духу толковать о его нравственном падении и исправлении, ожидать, чтобы он сознал всю низость своего поступка? Если у кого хватит, то очевидно, что такого господина следует немедленно самого посадить в одиночное заключение, дабы он мог размыслить хорошенько о своем непотребстве. Итак, ни в отношении лиц, совершивших преступление, ни в отношении тех, которые хотя по закону и должны быть наказаны, но невинны, как голуби, -- исправительная система не может достигнуть главной своей цели -- исправления.
   Но в последнее десятилетие в Западной Европе некоторые благодетельные души своими стараниями об улучшении быта преступника и об улучшении обращения с ним не как с злодеем, а как с блудным, но все-таки милым сыном, сделали то, что заключенные могут хорошим поведением сокращать срок работы, имеют прибыльную работу (марочная система), хорошее помещение, стол, одежду, чтение и прогулку. Нас могут укорить {Еще бы!} в непоследовательности, если мы объявили себя против такого обращения с преступниками; но в сущности мы правы, потому что если совершивший преступление не может по справедливости быть наказан, то тем менее может он быть награждаем за свои проступок: все доказательства, приводимые против наказания за преступления, точно так же могут быть приводимы и против награждения за него. А между тем в таких комфортабельных исправительных заведениях преступники имеют все то, чего не получает огромное большинство людей, не совершивших ничего. Нелепость подобного контраста так велика, что нечего настаивать на доказательстве ее.
   Это чорт знает что такое: вопить против жестокости в отношении преступников и вслед за тем вооружаться против хорошего с ними обращения!
   Как же поступать с преступниками, что мнению утопистов? И дурно нельзя, и хорошо нельзя. Разве есть еще какой-нибудь средний термин?
   -- Нет, -- отвечают последователи химер.
   Ну так как же после этого? Что же делать? Засим ведь только и осталось, что предоставить преступников самим себе?!
   -- Да, -- отвечают последователи химер.
   Но ведь это только в голову, занимавшуюся всю жизнь лягушками и сухими книгами, может влезть такая непрактическая мысль! Предоставить убийц, воров самим себе, оставить им свободу -- резать и убивать? Да это невозможно!
   Но здесь утописты приходят в остервенение. Если для вас это невозможно, говорят они, то так и говорите, что non possumus {Не можем.-- Ред.}. На non possumus и суда нет.
   Казните, сажайте в тюрьму, введите пытку или хольте и ласкайте преступников на деньги, собранные с голодающего народа, на все возражения отвечайте, как Пий: non possumus, но знайте, что вы делаете глупость, от которой нет пользы даже вам самим! <...>.
   -- Химеры, химеры! -- отвечаем мы.
   

КОММЕНТАРИИ

   ЕСТЕСТВОЗНАНИЕ И ЮСТИЦИЯ. Напечатано в "Русском Слове", 1863, No 7, стр. 98--127 за подписью: В. Зайцев. В текст статьи введена поправка, указанная в следующем номере "Русского Слова" (No 8, стр. 70).
   Статья Зайцева явилась едва ли не первой открытой пропагандой на русской почве идей Кетле. Весьма популярные на Западе, эти идеи были очень мало и плохо известны в России. К 1863 г. не было еще ни одной статьи, излагавшей его взгляды, не была еще переведена ни одна из его работ; первые переводы относятся к половине 60-х гг. и вышли едва ли не под влиянием пропаганды в статье Зайцева ("Человек и развитие его способностей". Спб. 1865, "Социальная система". Спб. 1866). Источниками статьи Зайцева является, таким образом, оригинальный текст Кетле, глазным образом его работы: "Phisique sociale" (1S35) и "Recherches sur le penchant au crime aux différents âges" (1831).
   Основные положения статьи Зайцева не отличаются оригинальностью и все целиком восходят к работам Кетле; Зайцев сам формулирует их словами, близкими к тексту Кетле: "преступления не зависят от человеческой воли, -- следовательно, зависят от условий организма"... Мотив преступления стоит вне воли отдельного индивида, -- "мотив этот -- те роковые цифры, которые так весело смеются над человеческой уверенностью в своей свободе".., "А если так, то очевидно, что наказывать бесполезно и бессмысленно, ведь человек не может совершить поступка, не вытекающего из необходимых условий его организма... наказание за так называемые нравственные вины ничем не отличается от того, как если б вздумали наказывать каждого, потеющего более положенной меры".
   Оригинальной сравнительно с идеями Кетле является попытка привлечь к обоснованию своих выводов материал близкого Зайцеву вульгарного материализма Бюхнера -- Молешотта -- Фогта. "Физиологизм", которым проникнута статья Зайцева, не был свойственен Кетле. В 1865 году идеи Кетле снова встретили горячую оценку со стороны Зайцева в рецензии на русский перевод книги "Человек и развитие его способностей...". См. "Библиографический листок" "Русск. Слова", 1865 г., No 3.
   
   (1) Зайцев имеет в виду книгу: Hubert Lauvergne. "De l'agonie et de la mort dans toutes les classes de la société sous le rapport humanitaire, physiologiques et religieux". Paris. 1842.
   (2) Статья А. К. Забелина, на которого ссылается Зайцев, напечатана в "Русском Вестнике", 1863, No 3, "По вопросу об улучшении тюрем". А. К. Забелин -- сторонник системы одиночного заключения и реформы тюрем на основе "трудовых принципов".

С. Р.

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru